|
|||
Глава седьмая
Весенний ветер гнал над степью клочья паровозных дымов. Редкие облака плыли, как белые дымы в синеве, тени от них летели по металлически черным полосам пашен, по бурьянам брошенных полей. Летели тревожные свисты паровозов. Поезда растянулись от края до края степи. Шестьдесят эшелонов 5-й армии Ворошилова медленно ползли из Луганска в Миллерово, чтобы оттуда свернуть на север из немецкого окружения. В классных — помятых, заржавленных вагонах, в товарных — с изломанными дверями и боками, на платформах — увозилось имущество: горы артиллерийских снарядов, пушки с задранными стволами, охапки винтовок, цинковые ящики с патронами, листовое железо, стальные болванки, машины и станки, кое-как прикрытые брезентами и рогожами, ящики с консервами и сахаром, шпалы, рельсы. На иных платформах был навален домашний скарб — кровати, узлы, клетки с птицами. Блеяли овцы, козы, визжали поросята, какой-нибудь самоварный поднос или зеркало, приткнутое боком, пускало солнечные зайчики далеко в степь. На крышах вагонов, развалясь, покуривали пулеметчики у пулеметов. На вагонных ступеньках сидели дети. Сбоку поездов брел скот — коровы и лошади. Вереницы эшелонов, оглашая степь паровозными свистами, громыхая сцепами, часто останавливались. Табуны мальчишек — босиком по весенней траве — мчались вперед… Но вот, покрывая детские веселые крики, лязг железа, свисты паровозов, слышалось знакомое грозное жужжание. С неба, поблескивая, падал серебристый германский самолет. Начиналась стрельба с крыш, площадок и платформ… Скакали верховые, отгоняя скот подальше от полотна. Женщины отчаянно махали руками из окон, зовя детей. Самолет, свирепо ревя, проносился невысоко, от крыла его отделялся черный шарик… «Ложись! Ложись! » — кричали отовсюду тем, кто был в поле. Бомба, коснувшись земли, рвалась, подбрасывая в ржавом дыме пыль, щепы, и часто грохот разрыва замирал в жалобном крике ребенка, или корова неуклюже бежала прочь от стада, волоча за собой синие кишки.
Случилось то, что говорил Ворошилов в салон-вагоне на станции Кабанье. Главштаб приказал во что бы то ни стало опять занять Сватово. Исполняя приказ, Ворошилов выбил немцев с ветряных мельниц на буграх у села близ Сватова, сбил их батарею, и, так как конницы у него не было, бойцы долго гнались, пешие, за вскачь уходившими пушками. Начштаба Коля Руднев послал донесение главштабу: «Все пока в нашу пользу. Экстренно высылайте две сотни кавалерии и две батареи. Возьмем Сватово». Но положение на его левом фланге было уже катастрофическим. Донецкая, 2-я и 3-я армии продолжали отступать на восток. Несмотря на мужество отдельных отрядов, ни драться сколько-нибудь успешно, ни держать фронт они уже не могли. Командармы, получая от главштаба приказания — двигаться туда-то и туда-то, — отвечали: «Хорошо, будет сделано», и двигались в том направлении, куда уносились в разбитых вагонах их взъерошенные, шумные отряды, признающие одну — свою собственную — стратегию. Командармы, командиры, начальники штабов, комиссары теряли голову в этой путанице зыбкого фронта на колесах. Все связи были порваны. Главштаб перебрался на самый север Донбасса, в Лиски — станцию на магистрали Миллерово — Воронеж. Туда командарм 3-й армии послал донесение, что его отряды больше не желают покидать своих эшелонов и 3-й армии как боевой единицы больше не существует. Донецкая и 2-я армии колесили где-то вне возможности поймать их на конец телеграфного провода. Остатки 1-й армии, потеряв всякую ориентировку, бросились на юг, к Таганрогу, где целые сутки били и трепали 20-ю Баварскую дивизию и отступили потому, что уже не знали, что им дальше делать. Левый фланг 5-й армии глубоко обнажился. Ворошилов, не получая от главштаба ни кавалерии, ни артиллерии, качал отходить к Луганску. При переправе через Донец немцы нагнали его, но наткнулись на серьезное сопротивление: это были уже не эшелонные отряды со скифской стратегией — налетать, ударить и рассыпаться… Немцы не смогли сломить сопротивления передовых цепей, Ворошилов в порядке переправил все части на левый берег Донца и позади себя взорвал мост. Во второй раз немцы нагнали его под самым Луганском. Эвакуация города еще не закончилась, и нужно было задержать врага по меньшей мере на двое суток. Немцы, обойдя фронт, с холмов открыли ураганный огонь по правому флангу. Он заколебался. Бойцы в панике начали покидать окопы. Тогда Луганский и Коммунистический отряды, расположенные в центре, поднялись и без выстрела кинулись на немцев. Поражаемые в рукопашном бою штыками и гранатами, немцы, бросив батарею, весь обоз и самолет, поспешно начали отступать и, наконец, бежали. Прошло восемь дней с начала всех этих боев восточнее Харькова. В минуту наивысшего напряжения главнокомандующий красными украинскими армиями был вызван в Москву для дачи объяснений. Главштаб окончательно потерял всякую ориентировку. Отчаявшись собрать в целое катающийся на колесах фронт, он составил новый, весьма неопределенный, план: заставить немцев глубоко втянуться в Донбасс — со взорванными станциями, виадуками и мостами, — тем временем вывести основные силы из-под удара, сосредоточить их в один кулак и начать контрнаступление. Местом сосредоточения такого кулака назначалась станция Лихая — на юго-восток от Луганска. Остатки Донецкой и 3-й армии туда направлялись с юга, а 5-я армия Ворошилова — через Луганск, с севера. Ворошилов понимал, что сосредоточивать войска на станции Лихой опасно и невыполнимо: Лихая была открыта со всех сторон ударам немцев. Поэтому он не выполнил этого неосуществимого распоряжения. Когда эвакуация Луганска закончилась и отряды, державшие фронт, были оттянуты, 5-я армия не свернула на юго-восток, к Лихой, а вместе с шестьюдесятью эшелонами, с формируемыми отрядами рабочей, шахтерской и крестьянской молодежи двинулась на север — на Миллерово.
В одном из поездов на паровозе развевался черный флаг с черепом и костями. На трех первых пульмановских вагонах, блиндированных изнутри до половины окон мешками с песком, было суриком написано: «Смерть мировой буржуазии». В вагонах размещался анархистский отряд «Буря». Сюда его занесло водоворотом гражданской войны. В нем все было окутано тайной. Анархисты даже близко не позволяли подходить к вагонам. Выпрыгивая за нуждой на полотно, одетые — кто в гусарскую куртку, кто в плюшевый с разводами френч, кто в енотовую шубу с отрезанными полами и в матросской шапочке на вихрастой голове, — анархисты гремели подвешенными к поясу гранатами, хрипели на тех, кто пялил глаза на таких невиданных людей: — Проходи, чего рассматривать, проходи быстро… Начальника у них принципиально не было: всякую попытку командовать они считали покушением на свободу личности, всякую дисциплину — насилием. Все вопросы решали большинством голосов, общее собрание у них называлось «конфедерация». Иногда из вагона — осторожно, задом с площадки — спускался щуплый старичок с нечесаными волосами, в длинном заграничном пальто, в черной мягкой, очень пыльной, шляпе. Выставив кадык, задрав серую бородку, старичок глядел на небо через криво сидящее на плоском носу пенсне. Видимо, его интересовали немецкие аэропланы. Заложив за спину руки, пощелкивая жиловатыми пальцами, он прохаживался, поглядывая по сторонам, приятно улыбался красными, свежими губами. Это был идеолог отряда, анархист Яков Злой, приехавший в семнадцатом году из Америки. Отряд отбил его в южных степях у партизанского атамана Лыхо, который всюду возил за собой в тачанке бесстрашного старичка, дивясь на то, что «дид» может бойко стучать на разных заграничных языках. Когда стемнело и в необъятной лилово-синей вышине высыпавшие звезды затянуло барашками, — на западе, в стороне Луганска, затихли немецкие пушки, погромыхивавшие весь день. Разгоралось далекое зарево. Из-за края степи вымахивал луч прожектора. По эшелонам кое-где послышались песни. В одном из пульмановских вагонов, где вся внутренность — перегородки и купе — была выдрана и во всю длину стоял узкий из неструганых досок стол, сидели анархисты, насупясь на колеблющиеся огоньки свечных огарков. Шла «конфедерация». После горячих прений, когда выдергивались кольты и наганы, было решено: ввиду важности вопроса воздержаться до концах заседания от горячительных напитков. Докладчиком выступал Яков Злой. Под стук колес, заволоченный слоями махорочного дыма, он говорил: — …Анархия. Нет слаще слова. Нет чище идеи. Анархия, или высшая свобода, — предельная мечта человечества… Яков Злой выговаривал слова сочно и вкусно, улыбаясь свежими губами, лукаво — через криво сидящее пенсне — поглядывая на слушателей. — …Анархия — борьба со всякой властью во имя безвластия… Мне пятьдесят два года. Я сидел в тюрьмах всех стран мира… Огоньки на длинном столе заколебались от одобрительного смеха слушателей. — …Наконец — я на воле… Я дышу воздухом дикой свободы… Наша задача — закрепить это высшее завоевание… Наша задача — создать безвластное общество… Что это значит? Вы меня понимаете? — Вали, вали… — понукали его анархисты. — …Мы против всякой формы власти — монархической, буржуазно-республиканской и даже коммунистической… Всякая власть, какую бы цель она ни ставила перед собой, — насилие, тюрьма для вольного духа… Не так ли? — Так, так… Правильно… Крой дальше! — отвечали крепкие голоса… За столом, озаренным огарками, сидело пестрое общество: здесь были черноморские моряки, которым стало тесно в жизни, украинские деревенские ребята из тех, кому не стоило вертаться домой за разные дела, и длинноволосые молодые люди, называвшие себя учителями, студентами, а то и акцизными чиновниками, — немало было и таких — по говору из Одессы и Херсона, — кто неопределенно выражался о своей профессии и своем прошлом… — …Мы должны зажечь пламя третьей революции, — растопыря перед свечой грязные тонкие пальцы, говорил Яков Злой, — великой третьей революции безвластия… Черное знамя анархии мы утвердим над развалинами государств, — ибо всякое государство есть насилие… И пусть вас не пугает: первый удар мы должны нанести диктатуре пролетариата… — Правильно! Крой, Яков! — одобрительно загудели голоса. Один, деревенский, Микола Могила, сказал отдельно: — Не для того проливали кровь, чтоб комиссары глядели нам в душу, яки таки инспектора по закромам лазили… — …Мы числимся в составе пятой армии… Но с пятой армией нам не по пути… Наш путь — к великому опыту безвластия. Наша ближайшая задача — отвоевать территорию, с густым и богатым крестьянским населением, и там поставить наш опыт безвластного общества, уничтожить всякую зависимость крестьянина от промышленного города… Пусть хаты освещаются лучиной. Огонь лучины нам дороже электрической лампочки… Мы против электрической лампочки. По электрическим проводам город несет диктатуру. Пусть лучина! Но она освещает крестьянскую волю. С черным знаменем бросимся в гущу деревни, разбудим в душах жажду анархии, нашими клинками перерубим электрические провода… — А нехай их города сдохнут, — сказал Микола Могила. И другой — медлительно и лениво: — Тряхонуть города, так щоб пух и перья полетели, — то дило. На это — один из моряков: — Деревенщина! Борщ да сало — до скончания времени. А кинематограф ты видишь в своем воображении? Кондитерскую? Или кофейное заведение? Это все в деревне, что ли, у вас? Барсуки. — Предлагаю, — гаркнул другой, — вопрос о существовании городов выделить особым докладом… Яков Злой под стук колес мог бы говорить долго, заливаясь красивыми словами. Но слушателям несколько надоели отвлеченные рассуждения. Люди были полнокровные, реальные. Кроме того, всех озабочивало то, что были связаны по рукам и ногам: приходилось двигаться не туда, куда хотелось, а куда направлялись эшелоны. Бросить вагоны, уйти пешим — тоже было нельзя: в блиндированных вагонах отряд «Буря» увозил добытое кровавыми трудами имущество: пудов двенадцать разных золотых цепочек, часов, портсигаров и золотой монеты, дорогие меха в виде шуб и дамских манто, сахар, кофе и несколько бочек коньяку. Начались прения по докладу. Горячую молодежь, рвущуюся в споры о текущих проблемах анархизма, скоро оттеснили более солидные. Одному чахоточному, с большими глазами гимназисту, добивающемуся ответа: «Позвольте, товарищи, — как же так? Анархизм отвергает насилие, а докладчик предлагает начать с завоевания территории, то есть — с насилия… Как же так? » — этому сопляку пригрозили выкинуть его на ходу в окошко. Споры свелись к тому: куда ехать из Миллерова? Пробиваться ли, не давая себя разоружить, в Великороссию или вертать на юг — пробиваться с оружием к Ростову, на Кавказ? Шумели крепко. Хватали кулаками так, что огарки подскакивали на дощатом столе. Выяснилось вдруг, что, несмотря на запрещение, половина «конфедерации» пьяна в дым. Так ни до чего разумного в эту ночь не договорились.
Вокзал в Миллерове, перроны, пути, пустыри, булыжная площадь — все было запружено людьми, телегами, скотом, конными упряжками орудий, военными двуколками. Дымили костры, окруженные бородатыми фронтовиками в кислых шинелях, митинговали кучки партизан, плакали дети. На телегах — среди домашнего скарба, детей, испуганных женщин — сидели крестьяне, сокрушенно поглядывая на весь этот многотысячный табор. Со стороны Луганска, свистя и дымя, подходили эшелоны. Но дальнейшего пути на север им не было. Поезда, успевшие проскочить на север — в сторону Лисок — стояли: за горизонтом слышалась отдаленная — артиллерийская стрельба. На вокзале, в буфете — в углу за столом, заваленном бекешами, оружием, бумагами, — заседало правительство Донецко-Криворожской республики. Совет народных комиссаров собирался в последний раз. Сведения, полученные только что, были ужасны: немцы, развивая наступление, зашли по грунту севернее Миллерова, верстах в сорока заняли станцию Чертково, перерезав дорогу на Лиски. На руках правительства оставалась разношерстная армия, огромное военное и гражданское имущество и тысяч двадцать беженцев… Председатель Совнаркома республики — Артем — с обритым круглым черепом, широкий, круглолицый, медленно жуя хлеб, поглядывал ястребиными глазами на торопливо двигающиеся губы Межина. Коля Руднев, опустив веки, приоткрыв рот, с усилием вслушивался, — юношеское лицо его было подернуто пеплом усталости. Плотный, бритый, спокойный Бахвалов, брезгливо выпятив нижнюю губу, листал документы. Иные, смертельно уставшие, обожженные солнцем, сидели — кто закрыв рукой глаза, кто подперев кулаками голову. Пархоменко писал записку, — захватив горстью усы, — щелчком перебросил ее Коле Рудневу. Тот прочел: «Держи курс на Клима…» — и вспыхнул белозубой улыбкой. — Путь на север отрезан, рисковать — пробиваться в Лиски — безумно, — взволнованно говорил Межин, вытягивая бороду в сторону Ворошилова. — Путь на юг через Лихую также, повидимому, уже отрезан. Остается единственный путь на восток через Лихую — на Царицын. Но можем мы поручиться, что немцы пропустят нас через Лихую, не устроят нам кровавую баню? Нет, поручиться нельзя. И даже если мы успеем провести все эшелоны через Лихую, нам придется двести верст пробиваться на Царицын через восставшее казачество. Можем мы пятнадцать тысяч женщин, детей, рабочих подвергнуть случайностям войны? Нет, не можем… Вывод… — Ага! Вывод? — встрепенувшись, проговорил Коля Руднев. — Вывод: мы в мешке… Мы перегружены небоеспособными элементами… Боевые части еще крайне недисциплинированы… В таком состоянии мы не сможем прорваться ни на юг, ни на север, ни на Царицын… Нужно помнить: по Брестскому договору — немцы не должны занимать Донецкого округа. Если мы останемся здесь и не будем их трогать, то и немцам нет основания трогать нас… За три-четыре недели мы приведем армию в порядок, подтянем силы, дисциплинируем и тогда сможем перейти в наступление, — налегке, без кошмарного привеса в шестьдесят эшелонов… Я предлагаю остаться в Миллерове… Он обратился к Артему, и тот тяжело кивнул головой. Угрюмый Бахвалов, не глядя, ответил: «Да, другого выхода нет». Пархоменко насупился, грыз усы. Коля Руднев повел плечами, точно у него зачесалось под рубашкой. Ворошилов, подтянутый, свежий, румяный, посмеиваясь карими глазами, как всегда, казалось, с жадностью впитывал слова и впечатления. — Можно мне? — Он протянул руку к Артему, и тот опять тяжело кивнул. — Я согласен с товарищем Межиным: армию распускать нельзя… Отряды нужно свести и дисциплинировать. — Он встал, коротким движением оправил наплечные ремни. — Но я не согласен, что это нужно делать в Миллерове. Немцы разбойничают на Украине и будут разбойничать на Дону. Нас они здесь не оставят в покое… Рука его повисла в воздухе. За большими вокзальными окнами рванул разрыв, посыпались разбитые стекла. Затопали ноги бегущих… Закричали: «Двоих… Санитары… Гляди, гляди, — еще летит… Лезь под вагоны…» И снова грохнула бомба с самолета. Столб извести, дыма, осколков наискось влетел в окно, осыпая сидящих за столом. Артем усмехнулся, ладонью смахнул с голого черепа. Бахвалов свирепо выпятил губу, оглядываясь на окошко. Пархоменко пробасил: — А в крышу бы угодила, — так и — всмятку… Ворошилов потянулся за фуражкой, лежавшей на бумагах, глубоко надел. — Видели, как они нас оставят в покое? Товарищи, наша священная задача — сохранить армию, сохранить все имущество, сохранить доверившихся нам беженцев… Путь один — в Царицын… Будем пробиваться месяц, три месяца. В пути сформируемся, в боях окрепнем… В Царицын мы должны притти с боевой армией… И пусть Троцкий настаивает на нашем разоружении. — Разоружении? — переспросил Артем, багровея. — Да… Троцкий приказал главштабу разоружить все украинские армии и отряды, переходящие границу Великороссии. Будто бы во исполнение договора с немцами. Не верю! Троцкий считает нас партизанскими бандами… Требование Троцкого считаю глубоко ошибочным… — Предательством, — пробасил Пархоменко. — Революция — одна. (Лицо Ворошилова вспыхнуло. ) У нас один враг, один фронт и одна стратегия — на Дону, на Украине, в Великороссии… Драться сейчас здесь, в Миллерове, с немцами — задача местная и частная. Задача общереволюционного порядка выдвигается в Царицыне… Если белое казачество овладеет Царицыном, — Волга окажется у контрреволюции, весь север останется без хлеба… Вывод понятен… Ставлю на голосование предложение: немедленно всем эшелонам дать направление на Царицын, и ни при каких обстоятельствах нашей армии не распускать и не разоружать.
На этот раз остановились, видимо, надолго. Иван Гора высунулся в окошко. Восток еще не зеленел, ночь была темна. — А ну, давай котелок, — сказал Иван Гора в темноту вагона. Осторожно перешагивая через спящих, выбрался на площадку, соскочил на полотно. За ним вылезло несколько человек, таких же голодных: забыли, когда и ели, — довольствие было — одна сырая картошка. Со вчерашнего вечера эшелон полз почти без остановок — из Миллерова в Лихую. Несколько раз пробовали вылезать — варить эту картошку, но — только разожгут огонь — начинаются короткие свистки паровоза, крики: «Садись, хлопцы!.. » Сейчас стали где-то в степи, близ Донца, неподалеку, должно быть, от станицы Каменской. Впереди что-то застопорилось. Иван Гора спустился с насыпи, и те, кто вылез за ним — шахтеры, — начали ломать драночные щиты, лежавшие в штабелях у полотна. Огонь запылал, озаряя снизу черные колеса вагонов. Шахтеры молча глядели, как Иван Гора на ремешке подвешивает германский стальной шлем, полный картошки. — Пламени много, перегорит ремень, — сказал один молодой, повыше ростом, чем Иван Гора. На нем не было ни шапки, ни сапог — все снаряжение: рваные штаны и рубаха, перепоясанная патронташем. — А шапка эта удобная, — сказал он, кивнув на германский шлем. — Надо бы достать такую шапку… Другой, с голой грудью, с могучей шеей, с добродушным сильным лицом, едва начавшим обрастать кудрявой бородкой, присев на корточки, сказал: — Дырочки в ней просверлить с краю — и дужку железную, — тогда будет удобно… — Дырочки, дырочки… То ж — боевой шлем, дура, — хрипло проговорил третий, коренастый, с черными волосами, падающими на мрачные глаза. Этот одет был хорошо — в зелено-серые суконные штаны и в такую же суконную куртку, лопнувшую подмышками. Одежду он снял с немца в бою под Луганском. Не было у него только сапог: сапоги оказались тесны… Иван Гора, примащивая сбоку костра на угольях шлем с картошкой, приглядывался к этим людям. Вчера, когда неожиданно в Миллерово стали прибывать эшелоны, Иван эвакуировался вместе с лазаретом на вокзал. (Раны его совсем почти поджили, а в горячке этого дня он и забыл о них. ) На вокзале столкнулся с партийцем Евдокимом Балабиным, путиловцем. Долго разговаривать было некогда: «Идем в Особый отдел, сейчас тебя оформим…» Протолкались к вагону, там тоже долго не спрашивали, — знали, что за человек Иван Гора. — На ногах стоять можешь? — Конечно, могу, что за вопрос… — Сейчас ударная задача — поднять боеспособность армии. Тебя просим в шахтерский отряд… Иван Гора кивнул головой, взял из кучи — на полу вагона — винтовку, пошел искать третий шахтерский отряд, из тех, что присоединились к армии на станции Варварополье. Увидел мрачных, здоровых, чумазых, как дьяволы, хлопцев. Бросив шахты и поселки, шахтеры уходили от немцев с женами и детьми. Кое-какой домашний скарб их помещался на крышах вагонов. Иван Гора поговорил с тем, кто стоял на путях, дал свернуть махорочки и, не обнаруживая себя, просто — попросился в их отряд бойцом. «Ладно, — ему ответили, — иди, будешь с нами…» Вода начала закипать. Все присели на корточки, слушая, как запевало тонкими голосками над картошкой. Вдоль насыпи загорелось еще несколько костров. — Это не дело, хлопцы, — сказал Иван Гора. — В поле картошку варить… Так мы немцев не побьем… Трое сидящих перед огнем поглядели на него, стали ждать, — что он скажет дальше. — В отряде надо организовать правильное хозяйство. Мне скажут: «Иди в разведку». Куда я пойду, голодный? Правильно? Правильно. Давайте, хлопцы, поговорим: что у кого есть. Картошку, сало, хлеб возьмем на учет. Составим ведомость — сколько довольствия нам нужно, пошлем ее в штаб армии. Выберем завхоза. И дело у нас пойдет. Человек в немецком мундире, мрачно глядя из-под спутанных волос на Ивана Гору, спросил: — Ты кто же такой будешь? — Я — издалека, — ответил Иван Гора, — питерский металлист. — Значит, коммунист… Иван Гора настороженно покосился. Все трое глядели на него открыто, просто, доброжелательно. — А у вас в отряде, — спросил он, — много коммунистов? — А мы все за советскую власть, — простодушно ответил высокий хлопец в рваной рубахе. Другой, красивый, с бородкой, подтвердил: «Ага». Мрачный кивнул волосами. — Партийных у нас мало. Грамотных мало. Мы все большевики. Слыхали, слыхали про вас, питерских металлистов. А вы слыхали про нас, — не знаю… — Мы — подземные, — засмеялся, закидывая голову, парень в рваной рубахе. — Кроты… — Солнышко раз в неделю видим, — сказал другой, с бородкой. Мрачный, в досаде, что его перебивают, тяжело посмотрел на хлопцев. — Эти вот — Федька и Володька — с тринадцати лет в шахтах. Мы тут все — потомственные. — Он качнул головой, усмехнулся, и усмешка у него была такая же мрачная, как блеск черных глаз. — Мы сразу увидели, что ты коммунист… Свои, брат, свои, не бойся. — Осторожность в нашем деле не мешает, — весело ответил Иван Гора. — Мы с отрядом поехали в одно село, там все за советскую власть, но без коммунистов. Наутро я один живой и остался. Тогда оба хлопца совсем уже громко засмеялись, показывая белые зубы. Мрачный сказал: — В деревне это может быть, а на шахтах не может быть, чтобы советы — без коммунистов… Я вот — Емельян Жук… Кем я был до советской власти? Я тебе сейчас скажу… Спал на нарах, в грязи, во вшивом тряпье. Пропивал с себя все, жену бил… Боже мой, приду пьяный, и ведь бить мне никого больше не позволено. Обид у меня много, как себя помню, — все обиды помню, у меня кровь в голове спеклась, от обид голова болит… Вот — я и зверь… Главный бы инженер не унес ног тогда, ночью, немец, сукин сын… — Он бешено взглянул на хлопца в рваной рубахе. — Володька, помнишь первый митинг за советскую власть? Я тогда хотел немцу горло выесть… Тогда первым делом взяли мы на заводском дворе досок — полуторадюймовки, — из бараков всю грязь — нары — выбросили, перегородили, — каждому отдельное помещение, дверца и замочек… Я просыпаюсь утром, помню, что я — хозяин, иду мимо бункеров, коксовой печи, — я хозяин, спускаюсь в ствол, иду к своему забою, — я хозяин… Теперь мне незачем с женой драться. Теперь у ней — самовар, ей стыдно ходить в тряпье, она ходит опрятная, потому что я — член заводского комитета, мои дети в школу ходят… Ты, браток, подумай над этим и напиши в Петроград: чтоб не сомневались, — донецкие шахтеры пошли воевать за советскую власть. Воевать будем жестоко… Послышался конский топот. Все четверо обернулись в темноту. На свет костра наскакивало пять всадников. Сразу осадили, — с фыркающих лошадиных морд полетела пена в огонь. Первым соскочил крепкий человек, в хорошей гимнастерке, и сейчас же присел на колени у огня, достал из полевой сумки карту — нагнулся, рассматривая. За ним с мокрого коня слез могучий человек, с длинными усами, и — третий — щупленький юноша в серой куртке. Оба они быстро присели сбоку первого человека над картой. Он сказал: — Ума у вас много у обоих: оставлять на своем фланге в десяти верстах вооруженную станицу. А если завтра же они взорвут мост под Каменской? [3] Двадцать эшелонов у нас отрезаны? Щуплый юноша ему с упрямством: — Постой, Клим… Еще хуже, — ввяжемся драться с гундоровцами, потеряем чорт знает сколько времени. У нас вся задача — как можно скорее проскочить через Лихую… — Значит, ты ведешь арьергардные бои, имея на плечах неразбитого противника? Так надо понять твою тактику? Тогда могучий человек, затеняя своими усами полевую карту, пробасил: — Коля, он прав… — Конечно, прав, — горячо сказал Ворошилов. — Все равно два-три дня нам придется сдерживать врага под Каменской. На рассвете мы бросим отряды Лукаша и Луганский с батареей Кулика на Гундоровскую… Они пойдут левым берегом Донца… — Он локтем отстранил от карты голову Пархоменко. — Александр Яковлевич, убери же усы, ничего не видно… Гундоровскую занять и держать… Левый фланг у нас будет надежен. Фронт мы разворачиваем по обе стороны полотна перед Каменской… Иван Гора, чтобы виднее им было глядеть на карту, подбросил в костер еще парочку щитов. От поднявшегося жара Ворошилов откачнулся назад. — Ну ты, уж будет, — сказал, глядя на Ивана Гору, и — вдруг: — А! Это вот кто… Здорово! — Здорово, Климент Ефремович, — ответил Иван Гора. — Ты ведь в Смольном тогда стоял на охране? — Я, Климент Ефремович. — Ты у них в отряде? — Со вчерашнего дня. — Правильно. Поработай с ними. Шахтеры — народ железный, но с дисциплиной у них слабовато. — Движением век он подозвал ближе Ивана Гору. — С Петровым — командиром отряда — разговаривал? — Климент Ефремович, командир у меня на подозрении. — Ваш Петров совершенно зря угробил отряд два раза на Донце и под Луганском… Завтра я у вас промитингую. Дадим надежного человека. Ты подготовь хлопцев… — Есть. — В разведку идешь? — Есть, товарищ командарм. — Отбери человек десять. Задание такое: гляди… (Иван Гора присел, Ворошилов огрызком карандаша поставил точку на карте. ) Ваш эшелон находится здесь… Каменская — в трех верстах южнее, — здесь. Ты пойдешь левым берегом Донца прямо на станицу Гундоровскую. Обстановка такая: гундоровские казаки вырезали ревком и совет. Третьего дня на них налетел Яхим Щаденко с отрядом, потрепал и ушел. Сегодня получаем сведения, что гундоровцы намерены ударить на Каменскую, взорвать мое/ и отрезать наши эшелоны. Это значит: они вошли в связь с немцами, получили оружие. Немцы близко. Где немцы? Вот твоя задача: нащупать германские силы. Желательно до полудня иметь от тебя сведения… — Есть, товарищ командарм… — Дело ответственное и опасное… — Есть. Иван Гора отвел от костра мрачного шахтера и обоих хлопцев, пошептал им, кивая на командарма, и они вчетвером полезли на полотно к вагону. Когда он обернулся, — у костра двое уже садились на коней. Ворошилов, присев над костром, смеясь, доставал из шлема картофелину. Обжигаясь, покидал ее на ладони, разломил, половину съел, половину бросил обратно. Взяв у вестового повод, легко и мягко перекинулся в седло, смаху толкнул вскачь гнедого жеребца. Пархоменко влез тяжело на лошадь. Руднев запрыгал на одной ноге за тронувшейся лошаденкой и, вскочив, долго ловил стремя. Всадники унеслись в ночь. Иван Гора сказал Володьке: — Картошку-то возьми, раздай по карманам.
|
|||
|