Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ягода малина 5 страница



Да, сказала она.

Здесь память мне изменяет, я не могу точно привести ее слова и не думаю, что мне следует сочинять их. Она сказала, что влюбилась в другого, так кажется, да и как иначе она могла это выразить? Он приятель Юстуса по охоте.

Вот так, больше ничего.

Да, и еще одно: дело — она сказала: дело — уходит из-под ее власти.

Помню еще, мне вдруг показалось, будто я понимаю, что наблюдала в ней последнее время, но я не хотела этому верить и поспешно проговорила: госпожа Бовари.

Не новость для нее, но какой ей в этом прок? Хотела ли она выговориться, наконец, наконец-то выговориться или хотела действительно услышать мое мнение? Как бы то ни было, я сказала: кончай с этим, добром это не кончится.

А что значит «кончай» в сердечных делах и как прикажете делать то, чего ты должен, но не можешь хотеть?

Юстус знает?

Естественно.

Тут я все-таки испугалась. Кришан, сказала я, я не знаю, чего ты от меня хочешь. Я могу сказать тебе только одно: так нельзя.

А почему нельзя? — спросила она с вызовом. Вы, должно быть, считаете, что мне на роду написано быть верной?

Я заметила, что она нарочно смешивает меня с остальными из желания быть несправедливой, с кем же это — остальными? С Юстусом, что ли? — но все равно я ответила: да, я считаю, что ей это написано на роду.

Она молчала довольно долго, потом резко сказала: знаю — так, словно только она могла что-нибудь об этом знать.

Паузы между репликами становились все продолжительней. Потом она сказала еще несколько слов в том смысле, что не знает, как помочь беде, и быстро повесила трубку.

Когда такое случается, нам это по большей части уже знакомо, вот почему я не думаю, что она испугалась самой себя. Удивляешься скорее, когда слышишь от других: обычная история.

Юстус сам привел его в дом, молодого лесника. Совратителем — если об этом вообще может идти речь — выступила она: такие женщины ему до сих пор не встречались. Он реагировал совершенно искренне и не мог бы действовать искусней даже по самому хитроумному плану. На охотничьем балу, когда они танцевали, он прижимает ее к себе, на другой день присылает ей зайца. Он забегает на минутку, чтобы полистать ее книги о птицах. Тихо — поскольку дети спят — он подражает птичьим голосам. Однажды кладет руку ей на плечо. После этого она может часами стоять у окна, если надеется, что он пройдет мимо. Когда же он действительно проходит под ее окном, глядит наверх и снимает шляпу, она хватается за подоконник, чтобы не упасть. Ей приходится сесть и закрыть лицо руками. Она пугается, замечая, какие холодные у нее руки и как пылает лицо.

Она хочет пожелать себе, чтобы все это поскорей прошло, но не в силах, ибо как можно желать, чтобы скорей прошла жизнь? Она понимает, что огорчению и беспомощности Юстуса нет предела, он может скандалить, может опрокинуть стол, убежать из дому, вернуться далеко за полночь, и от него будет пахнуть вином. Иногда он на целые дни замыкается в молчании. Она же только и способна наблюдать за ним, а потом, когда он опять куда-то сбежит, снова и снова погружаться в безбрежное море опасных фантазий. Она ничего не пытается объяснить, смягчить или оправдать. Порой, словно приходя в себя после длительного провала сознания, она, вероятно, задает себе вопрос: не больна ли я? Ее удивляет, что все, кто прежде был ей близок, вдруг стали чужими, но чего ж тут удивляться, когда она сама стала себе чужой.

«Госпожа Бовари» была тут ни при чем, я знала. Здесь не будет мелочных поступков, обмана, попыток бегства. Она скорее погубила бы себя самое, чем… Вот почему я так испугалась.

Утром, при пробуждении, куда больше чувств, чем может понадобиться предстоящему дню, — это я прочла в скудных заметках той поры. Нерастраченные чувства начали медленно отравлять ее. Первый раз за все время она задалась вопросом, зачем ей в общем-то понадобился этот дом, и в чем она себя хочет убедить, и что она надеется сделать из этой уже наполовину загубленной жизни. Она разом все позабыла, ничего утешительного или обнадеживающего не приходило ей больше в голову. Обратиться к Юстусу она не могла, в эти дни он для нее просто не существовал, он и сам боролся против грозящего крушения. В одном из кооперативов была обнаружена растрата, вскрыты упущения в содержании скота, ловкач директор решил запутать неопытного ветеринара, Юстусу пришлось выступать свидетелем на суде, он ощущал недоверие, ему казалось, будто все считают его недобросовестным либо бездарным человеком. Он замкнул обиду в себе, вечером напился в одиночку, после этого сел все-таки в машину и медленно, осторожно поехал через город, его задержали, проверили на алкоголь и продырявили права.

Недоброе было время, рассказывал он мне, я не мог заставить себя поговорить с ней о своих делах, я не хотел, чтобы она видела меня таким, каким я сам себя видел. Я только удивлялся, что она садится порой за руль и часами как безумная носится по округе, а потом, до смерти устав, возвращается домой.

Криста Т. металась в своей квартире, как в клетке. Она понимала, что не может подумать ничего не продуманного до нее миллион раз другими людьми, не может испытать чувство, которое уже в самой сути своей не стерлось от многократного употребления, что любое из совершаемых ею действий повторил бы любой другой человек, окажись он на ее месте. Все попытки вырваться из порочного круга, замкнувшего ее, возвращались к ней приступами пугающего безразличия. Она чувствовала, как неудержимо ускользает от нее тайна, которая единственно делала ее жизнеспособной: понимание того, какова она на самом деле. Она чувствовала, как растворяется в обилии убийственно банальных поступков и фраз.

Теперь годилось любое средство узнать о себе что-нибудь новое. Она хотела удостовериться, что еще остался смысл в дарованных ей пяти чувствах, что не напрасно она все еще способна видеть, слышать, обонять и осязать. И тут она встретила этого молодого человека, который глядел на нее как на светлое видение, который привлек ее к себе и положил руку ей на плечо. Она почувствовала, как жизнь возвращается в нее, пусть даже это возвращение отозвалось болью, и вдруг, передавая через стол обычную чашку чая, она вдруг снова стала сама собой.

Останься она в живых, мы получили бы и другие доказательства того, что она не желала мириться с данностями. Но тогда я боялась той цены, которую про себя, быть может, называла «несчастьем», упуская из виду, что несчастье это порой довольно божеская цена за отказ поддакивать. Тогда мы еще казались себе героями в хорошо скомпонованной пьесе, конец которой неизбежно принесет с собой разрешение всех сложностей и всех конфликтов, так что каждый наш шаг, неважно, по доброй воле мы его совершили или были вынуждены к нему, наконец, под занавес, непременно найдет свое оправдание. Вероятно, Криста Т. в ту пору выпала из рук этого более чем доброжелательного, хотя и весьма банального драматурга. Вероятно, она вдруг начала допускать возможность не вполне благополучного, а то и вообще никакого конца, вероятно, что-то побудило ее предпринимать именно те шаги, которые никуда не ведут.

Вот чем была эта запретная, или как там ее назвать, любовь. Давайте посмотрим, как может опрокинуться стол, давайте взглянем на лица, какими их можно наблюдать только при подобного рода событиях. Давайте-ка взглянем на мое лицо, когда все еще раз окажется под вопросом. Она не могла выискивать для себя обстоятельства и поводы, которые помогли бы ей заново вступить в игру при столь малом количестве карт, помогли бы заново повысить ставки.

Потом, конечно, все расчеты теряют силу, потом отказывают зрение и слух.

 

 

Когда я снова увидела ее, об «этой истории» разговор уже почти не вставал, и горечи в ней больше не осталось, и ничего от прежнего томления, опасного и беспредметного. Она стояла у плиты и манипулировала кастрюлями, потом вдруг сказала, что снова ждет ребенка, сказала с едва уловимым оттенком торжества в голосе, который, надеюсь, был правильно мною истолкован. Вот как вы разрешаете свои проблемы, сказала я, и мы обе засмеялись.

Это было во время последнего нашего визита к ней на старую квартиру, под новый, шестьдесят второй год, когда она показывала мне материю для занавесок, новую посуду и новые пластмассовые коробочки для кухни, которые ей особенно нравились. Ее спальня была заставлена корзинами и чемоданами, мы сели на пол и принялись раскладывать стопками ее приобретения. Она хотела начать совсем заново, чтобы ничего из старья не проникло в новый дом.

После обеда мы впервые увидели его: новый дом. Затихнув от волнения, мы свернули с шоссе на проселочную дорогу, проковыляли через деревню — самый плохой кооператив во всем районе, прокомментировал Юстус, — и даже одолели ужасный кусок вверх по холму.

А на холме стоял он, голый, неотделанный, очень одинокий под огромным облачным небом и куда меньше, чем мы его себе представляли. Нам показалось, что его нужно поддержать в борьбе против огромного вспененного озера и темного неба. Мы видели, что он храбро стоит на своем посту, видели также, что природа сопротивляется, но не обменялись по этому вопросу ни единым словом. Мы перешагнули через неструганую доску, которая покамест заменяла порог, медленно прошли по комнатам нижнего этажа, где еще не был наведен потолок, вскарабкались по лестнице-времянке на второй, в детские спальни. Крепкий ветер задувал сквозь все щели.

Ветер у тебя точно такой, как ты его описывала, сказали мы, умолчав, однако, находим ли мы и в остальном такие же совпадения. Но она была неколебима. Она прекрасно знала, что этот неотделанный, продуваемый всеми ветрами дом куда дальше от завершения, чем сказочный, воображаемый дом на чертежах, на бумаге, белый и прекрасный в тот счастливый вечер в приморском ресторане. Но она поняла за это время и другое, что реальный материал сопротивляется сильней, чем бумага, и что предметы, пока они находятся в становлении, надо неуклонно подгонять вперед. Мы увидели, что она давно уже держится не за свои проекты, а за эти нетесаные камни. Мы стояли вокруг холодного камина и толковали насчет подходящих зимзов, мы спорили о стилях и разновидностях камня, а про себя сомневались, как всегда сомневаешься незадолго до конца, доведется ли нам когда-нибудь съесть хоть одно блюдо, приготовленное на этой кухне.

Но сомнения наши оказались малодушием, блюдо мы съели. Семь месяцев спустя, в конце июля, мы все сидели за большим круглым столом. Гладкое, сверкающее под солнцем озеро через окна почти вливалось в комнату, дверь на лужайку была открыта, блестели молодые, острые ветки тополей, а из кухни пришла Криста Т., грузная и располневшая, неся большую миску отварной картошки с зеленью.

Это было одно из тех мгновений, когда можно опасаться зависти богов, но я втайне предложила им выкуп: пусть они зачтут страх, испытанный нами, когда мы приехали, пусть они удовольствуются этим страхом, и не ищут мести, и умерят свой разрушительный пыл, и остановятся на том, чего уже достигли.

Не знаю, могла ли она что-нибудь прочесть на моем лице. Когда мы ненадолго остались одни, она сказала, как бы желая опередить меня: я постарела. Я пропустила мимо ушей вопрос, звучащий в ее словах, ответила уклончиво, а про себя подумала, что «постарела» не совсем то слово, хотя и о постарении можно было говорить, но только в том случае, если бы на все эти изменения ушло семь лет, а не пустячок, каких-то семь месяцев. У нее было отечное лицо, кожа сухая, шелушащаяся, на руках и ногах набрякли вены.

Я приписывала все это беременности, она отрицательно помотала головой, назвала лекарство, которым пользуется. Как ни странно, я помню это название до сих пор и приведу его здесь. Преднизон, сказала она, в больших дозах. Единственное средство, но волей-неволей приходится мириться и с побочным действием.

Она думала, что говорит, и знала, что думает. Мы, остальные, были отделены от нее отсутствием известного опыта, другими словами, отстали от нее. Опыта, который можно добыть только самому, который нельзя приобрести через сочувствие и к которому никоим образом нельзя приобщиться. Мы понимали, что наше смущение неуместно и сознание вины тоже, но как прикажете «уместно» воспринимать опыт в смерти?

Мы напрасно старались отговорить ее, когда пошли купаться. Она сбросила на берегу купальный халат и торопливо зашагала по мелкой, позеленевшей от ряски воде к глубокой ложбине, где можно было плавать. Она велела мне держаться за ней, чтобы не запутаться в водорослях, она хотела ввести меня в свое озеро. Некоторое расстояние мы проплыли рядом, темп задавала я и спустя немного притворилась усталой. Она мне не поверила, надо было держаться начеку, чтобы она не догадалась, что ее щадят.

Юстус знаками просил меня поговорить с ней: утром она несколько часов корчевала в саду сорняки, она работает как одержимая и совершенно не считается со своим… своим состоянием. Слово прозвучало двусмысленно, мы оба это заметили, но он ничего не добавил к сказанному. Я же не воспользовалась случаем выспросить у него, что говорят врачи. Мы оба придерживались молчаливого соглашения не говорить о ней у нее за спиной. Мы оказались в положении людей, которые должны опасаться, что дыхание произнесенного ими слова обрушит землю под их ногами.

После еды мы уговорили ее прилечь, а сами поехали с Юстусом на старый, полуразрушенный постоялый двор, где коптились для него угри, полученные в рыбацкой артели. Ему выдали большой, завернутый в газетную бумагу пакет. Он познакомил нас с животным миром двора, старым, полуослепшим псом и одичавшей недоверчивой кошкой, для которой он привез средство от лишаев. На обратном пути мы толковали о том, что можно сделать из этого двора, попади он в хорошие руки, какое это могло бы стать отличное место для пикников, поистине золотое дно, сказал Юстус. Впрочем, я должен радоваться, что они не привлекают сюда все эти орды машин и моторок… Я до сих пор вспоминаю и этот постоялый двор, и его животных, и наш разговор, поскольку не могу забыть, что оба мы прекрасно понимали: говорить нужно совсем о другом, нужно, но нельзя.

И только вечером…

Впрочем, этот вечер не относится к данному рассказу. К нему относится та самая встреча Нового года, а до нее — наше возвращение, после знакомства с домом, возвращение, во время которого разыгралась метель. Юстусу пришлось остановиться в одной из деревень, чтобы устранить небольшую неисправность в машине. В мастерской его хорошо знали и постарались помочь ему как можно скорей. Мы вышли из машины и ждали в каком-то подветренном углу. Криста Т. рассказывала мне всякие истории про своих девочек, и я заметила, что она, в отличие от других матерей, запоминает не только лестные эпизоды и замечает не только положительные качества. Нет, она была неподкупна. Несколько дней назад Анна, ведя за руку сестренку, как зачарованная, последовала за погребальной процессией, и лишь в последнюю минуту ее насилу не подпустили к самой могиле.

Она была вне себя, рассказывала Криста Т., я объяснила ей, что, когда хоронят человека, у могилы собираются только самые близкие родственники. И Анна ответила мне: умри поскорей, я хочу поглядеть, как тебя будут хоронить.

Но тогда ты больше меня не увидишь!

Знаю, равнодушно ответила она.

Она очень практичная и без малейших следов лицемерия, говорила Криста Т.

Я не встречала другой матери, которая бы настолько не пыталась формировать своих детей по своему образу и подобию. Когда она умерла и от Анны скрыли смерть матери, я порой невольно вспоминала наш разговор в авторемонтной мастерской, и не случись мне обнаружить в бумагах Кристы Т. дословную запись ее диалога с Анной, я, пожалуй, не рискнула бы привести его здесь, потому что мы привыкли самым глупым и случайным происшествиям придавать мрачное, пророческое значение, если конец и в самом деле оказывается мрачным.

Но тот новогодний вечер, он обошелся без мрачных предчувствий.

Мы все его запомнили, даже Блазинг, который не любит запоминать то, из чего потом нельзя сделать историю на продажу. Да, да, он тоже запомнил, я точно знаю, потому что он сам сказал мне об этом, когда я недавно встретила его в городе. Как обычно, он прижимал к себе свой неизменный черный портфель, в котором хранилась рукопись или обещание рукописи, и был «на колесах», по его выражению, другими словами, он развозил свой товар. На нем было новое пальто, дела у него шли хорошо, он даже мог позволить себе предаться легкой грусти. Да, сказал он по поводу той новогодней встречи, это был один из последних счастливых вечеров, затем вступили в свои права серьезные стороны жизни, кто бы мог предвидеть? Должно быть, он имел в виду, что год спустя действительно развелся со своей женой, перебрался в Берлин и начал делать карьеру, я все это хорошо понимала. Меня только удивило, что и он назвал тот вечер счастливым. А еще больше удивило меня, что он говорил это искренне. Хотя теперь он и не повторял, как раньше, через каждые два слова: не сойти мне с этого места. Он приспособил свой словарь к столичному уровню. Однако напоследок, даже после того, как мы попрощались, он сказал мне: она была удивительный человек, и, поскольку, произнеся это, он смутился и, поскольку в редакциях, принимавших у него рукописи, он не сказал бы ничего подобного, я кивнула.

Гюнтер тоже приехал, и я до сего дня не могу поверить, что Криста Т. была так удивлена, как делала вид. Выяснилось, что Гюнтер остался холостяком и что отношения между ним и Кристой Т. никогда не прерывались.

Только не начинай опять ревновать без всякого повода, сказала Криста Т. Юстусу, за тобой это водится.

Вот поглядите, сказал Юстус, какая она у нас.

Они могли подтрунивать над собой, Криста Т. была на подъеме. Все так приветливо встретили Гюнтера, что он даже не мог понять, в чем дело, и несколько раз пытался нас заверить, что наше хорошее настроение не его заслуга. Кстати, работал он директором школы в своем родном городе.

Надо немножко приглядывать за ним, сказала мне Криста Т., не то он затеет спор с Блазингом.

Спор толком не разгорелся, но у меня такое чувство, словно он все-таки был. Год-два спустя его не удалось бы избежать, тогда он еще не вызрел, но Криста Т. уже угадывала его приближение. Она сделалась женщиной, которая ведет дом, привлекает к себе гостей и заботится о том, чтобы гости не спорили друг с другом. Во что мы превратились, думалось нам. Удивление смягчало нас, можно быть мягким, не делаясь сентиментальным. Нам вдруг стало интересно по-праздничному украсить стол, отобрать пластинки, зажечь свечи. Окна, в которые метель швыряла охапки снега, были завешены одеялами, Криста Т. внесла разделанное кабанье жаркое.

Но не надо думать, будто дело было в свечах, и в вине, и в мясе, дело было в чем-то другом, что нелегко описать. Так или иначе, я берусь утверждать, что такая встреча в таком духе не могла состояться еще раз, ибо неустойчивое равновесие, которое все мы воспринимали как состояние легкого подпития, едва ли может повториться. Для него требуется непринужденность и безобидная форма высокомерия, а главное, оно не выносит, если его хотят вызвать наговором. Вот когда мы воспринимали его как нашу заслугу, оно оставалось с нами. Все мы думали, что самое плохое осталось позади, в том числе и самое плохое для нас, все мы не сомневались, что в свидетельстве о сдаче жизненных испытаний когда-нибудь появится отметка «сданы»…

Мы начали распоряжаться своими воспоминаниями. Мы вдруг обнаружили — ни одному из нас не перевалило тогда за тридцать пять, — что для нас уже существует нечто заслуживающее названия «прошлое». Но мы считали: то, что касается всех вместе, не может быть страшно для каждого в отдельности. Женщины демонстрировали фотокарточки: господи, это ж надо, какие локончики, какие длинные юбки колоколом, гребеночки в волосах! А какие мы были серьезные! Мы от души смеялись над своей былой серьезностью.

А помнишь, спросила Криста Т. у Гюнтера, как ты пытался доказать фрау Мрозов, что судьба шиллеровской Луизы может коснуться нас? Я побоялась, как бы она не зашла слишком далеко в своих воспоминаниях, ибо была уверена, что с того дня Гюнтер ни разу ни с одним человеком не говорил об этом уроке, о белокурой Инге, о Косте и о своей несчастной любви. Но он кивнул в ответ и улыбнулся. Криста Т. обладала редкой способностью точно определять ту минуту, когда можно говорить о чем-то таком, что днем раньше причинило бы боль, а днем позже показалось бы неинтересным. Я до сих пор вижу себя на этом собрании, сказал Гюнтер, словно мокрого пуделя, мокрее не придумаешь.

Так, так, значит, и это мы одолели. Гюнтер поднял свой бокал и выпил за Кристу Т. Она покраснела, но жеманничать не стала, и мы поняли все, и были чуть растроганы, и не стали даже скрывать, что поняли. Мы все за нее выпили — или я просто очень хочу, чтобы мы тогда это сделали, — за нее, с которой каждый из нас имел прочные и каждый свои отношения и которая умела искусно, с душевной широтой, а главное, без тени расчета управляться с этими отношениями.

Если все было именно так, как мне теперь хочется, тогда мы, конечно, сочли вполне естественным, что среди этих отношений встречалась и безыскусная любовь или старомодное преклонение. Если мы в тот вечер были такими, как мне хочется, значит, мы были великодушны и не желали отказываться ни от одного чувства, ни от одного нюанса чувства, ибо все это, как мы, вероятно, думали, нам причитается. Весь этот вечер, всю ночь с шестьдесят первого на шестьдесят второй год, ее предпоследний новогодний вечер, она, Криста Т., являла нам доказательства того, какие безграничные возможности еще заложены в нас.

Она знала это и не жеманничала. Было совершенно ясно, что мы рано или поздно начнем рассказывать друг другу истории, истории, которые поднимаются в тебе со дна, когда отступит вода. И когда ты бываешь слегка удивлен: неужели это все, что осталось? — и считаешь своим непременным долгом приукрасить их, приделать к ним небольшую, но успокоительную мораль, а главное, увенчать лестной для себя концовкой, и пусть люди думают что хотят. Греха тут нет, коль скоро ты убежден, что все завершится самым лестным для тебя образом и что множество мелких концовок с легкостью подчинится одной, главной. Короче говоря, мы расхвастались. Мы своими руками творили прошлое, о котором будет не стыдно рассказать детям, и время наконец вплотную подступило к нам.

Спор, как я уже говорила, так и не разгорелся. Откуда Криста Т. взяла, что он вообще будет? Разумеется, Гюнтеровы истории очень и очень отличались от Блазинговых, в которые то и дело вносила коррективы его жена, пока мы все поняли, что ему, в общем-то, безразлично, какими средствами достигается эффект. Лишь бы слушатели смеялись, лишь бы иметь успех! Послушайте, вдруг сказала Криста Т., итак, это был вовсе не Гюнтер, а она сама! — послушайте, Блазинг, все, что вы рассказываете, произошло давным-давно. Расскажите нам лучше что-нибудь про сегодняшний вечер. Про нас.

В ответ на это Блазинг сперва отхлебнул изрядный глоток, потом же сказал: нет ничего легче. Итак, однажды…

Он неплохо справился со своей задачей. Он зорко высмотрел слабые места у каждого из нас и наши достоинства тоже, он не пощадил и себя, и лишь под конец мы уразумели, что он всех нас разложил по баночкам, которые давно уже стояли наготове и даже были снабжены надписями, быть может, задолго до нашего появления на свет. Он же, Блазинг, только накрыл каждую баночку соответствующей крышкой и этим завершил процедуру, теперь мы знали о себе все и ни у кого не осталось причин хотя бы пальцем шевельнуть, сделать хотя бы один шаг. Ни у кого не осталось причин жить дальше, и фрау Блазинг, которая заведовала магазином и растила троих детей, призналась без обиняков, она-де всегда подозревала, что муж рано или поздно убьет ее.

Но это все были шуточки, чего ради мы стали бы спорить? Я лишь мельком все это вспомнила, когда недавно встретила Блазинга с неизменным черным портфелем. Гюнтер наверняка начал бы расспрашивать Блазинга о его рукописях, он настойчиво расспрашивает всех людей об их работе. И он непременно прочел бы то, что дал ему Блазинг, пусть даже посреди Фридрихштрассе, и вот тогда бы они действительно схватились в споре. Но, встречая девятьсот шестьдесят второй, мы еще чувствовали себя слишком неуверенно. Когда Блазинг ушел, мы поговорили о нем, чего, пожалуй, делать не следовало. Мы спрашивали друг друга, будет ли он иметь успех, к которому так стремится. И Гюнтер не разделял мнения Кристы Т., которая сказала: он блефует, но это ему не поможет.

Он хочет, так сказал Гюнтер, чтобы все устоялось, он не может иначе, даже если ему придется рубить головы своим героям, чтобы они не двигались… Но тогда речь шла уже не о Блазинге.

Тогда мы в первый и последний раз услышали, как Криста Т. жалуется на свои затруднения. К тому времени все мы устали, и выпито было немало, а утром вполне можно забыть, о чем шла речь в три часа ночи. О том, что она боится устоявшихся определений, что все однажды «установившееся» — уже тогда это слово! — очень трудно снова привести в движение, что, следовательно, надо заблаговременно позаботиться о том, чтобы сохранить ему жизнь, когда оно еще только возникает в тебе самом. Возникновение должно происходить непрерывно, вот в чем дело. Нельзя, и еще раз нельзя доводить его до завершения.

Только как это сделать?

 

 

Год кончился. Вступает в силу закон, который повелевает нам ограничиться сказанным и которому мы должны подчиниться. Только еще одну сцену, вот эту, с таким трудом встающую из глубин памяти.

Писать — значит увеличивать.

Сказала ли она это, не обманывает ли меня память? Для каждой фразы потребно место, где ее можно произнести, и подходящий час.

Мелкое же и мелочное, сказала Криста, оно само о себе позаботится.

Итак: сумерки. Я знаю: это утро. Запах сигарет, из-за чего я, должно быть, и проснулась. Книжная стенка, на которую тотчас падает мой взгляд и которую я не сразу узнаю. Она сидит перед секретером, заваленным бумагами Юстуса, в линялом красном халате и пишет: «Великая надежда, или О том, как трудно сказать " я" ».

Я своими глазами видела лист бумаги, когда встала с постели, но теперь он исчез. Писать — значит увеличивать. Да, возможно, она этого и не говорила, возможно, я это прочла.

Я тебе не мешаю? — спрашивает она. Тогда спи спокойно дальше.

Не верится, что я и на самом деле уснула. Пусть даже я вплоть до этой минуты не помнила про то утро, забыла его, как забывают сны. Пусть даже мне кажется подозрительным, что все это именно теперь с полной ясностью и отчетливостью поднялось из глубин памяти, как являются человеку лишь долгожданные открытия.

Она бы это одобрила.

Ибо она знала, какую власть имеют над нами открытия. В то утро, первое утро нового года, когда она была такой бодрствующей, а я такой сонной, мы могли бы о многом перетолковать, не будь я настолько успокоена. Я нежилась в уверенности, что многое еще можно переиграть и многого достичь, если только не потерять терпения и веры в себя самого. Меня охватила бестолковая уверенность, что все будет хорошо. Вот только лицо ее, склоненное над листом бумаги, показалось мне чужим. Да, промолвила я тогда, как в промежутке между сном и бодрствованием высказываешь то, о чем обычно умалчиваешь: все то же лицо. Я видела однажды, как ты трубишь в трубу, восемнадцать лет назад.

Странным образом она поняла меня.

Ее тайна, которую я стремилась раскрыть со дня нашего знакомства, перестала быть тайной. То, чего она хотела в глубине души, о чем мечтала и что давно уже начала делать, было теперь мне открыто, было бесспорным и несомненным. Теперь мне кажется, что мы всегда это знали. Она не слишком-то ревниво хранила свою тайну, она просто не навязывалась с ней. Ее долгие колебания, ее попытки в различных жизненных проявлениях, ее дилетантские усилия во многих областях — все вело в одном направлении, и это понимал каждый, умеющий видеть. Нетрудно было догадаться, почему она перепробовала все, что возможно, пока не исчерпала эти возможности до конца.

В оставленных ею рукописях я читаю о ней в третьем лице: она, с которой она сливалась в одно, которую остерегалась называть по имени, ибо какое имя она могла дать ЕЙ? ЕЙ, понимающей, что она должна быть вечно новой, все видеть заново, ЕЙ, умеющей то, чего она должна хотеть. ЕЙ, знающей лишь настоящее и никому не уступающей свое право жить по собственным законам.

Я постигаю тайну третьего лица, которое присутствует здесь, не становясь осязаемым, и которое при благоприятных обстоятельствах может привлечь к себе больше действительности, чем первое лицо — я. О том, как трудно сказать «я».

Спала ли я на самом деле? Я видела, как она проплывает мимо во всех своих обличьях, я вдруг угадала смысл, скрытый за всеми перевоплощениями, поняла неуместность желания увидеть ее навсегда приставшей к какому-нибудь берегу. Может, я в полусне высказала это вслух? Во всяком случае, она улыбнулась, закурила и продолжала писать.

У меня на все уходит ужасно много времени, сказала она еще, но это мы уже стоим в маленькой деревенской мастерской, где Юстусу чинят машину, и ветер задувает сквозь полуоткрытую дверь, и мы одновременно задаем себе вопрос, какое отношение имеют монотонный стук в углу и вой ветра к нашему разговору о времени, потому что, на мой взгляд, у нас нет его в тех пределах, которые требует для себя Криста Т. Она же, исполнившись вдруг необычной для нее решимости, отводит нам столько времени, сколько мы можем взять, если, конечно, знаем зачем.

А сама ты знаешь?

Она улыбается. Спи, спи, говорит она.

Но тут и меня покидает усталость. Мы идем по городу — красные амбары, церковь, аптека, универсальный магазин, кафе. Вечер и холодно. Мы несем сетки, полные бутылок. Мы заглядываем в окна домов, мимо которых проходим. Она точно знает, как живут люди, которые сидят возле маленьких, пестрых, тусклых торшеров, расплодившихся за последние годы. Ей знаком вкус жареной картошки, которую в этих домах подают к ужину. Она понимает, о чем, сами того не ведая, проговариваются женщины, запирающие в эту минуту двери перед праздником. Она рассказывает мне истории, на удивление достоверные, и хотя, по правде, их никогда не было, но герои этих историй носят фамилию той семьи, которая именно в эту минуту у нас на глазах собирается под электрические свечи рождественской елки, чтобы лакомиться кровяной колбасой с квашеной капустой.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.