Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Григорий Федосеев 5 страница



-- Тут не пройти, перевал там, за падью, -- и замахал рукой в сторону хребта.

Улукиткан присел на корточки и стал торопливо затягивать ремешками свою дошку на груди.

-- Что же делать будем? Непогода идет. Может, спустимся в падь и там заночуем? -- спрашиваю я, вздрагивая от озноба.

-- Что ты! Ходить туда нельзя, худое место.

-- Почему?

Улукиткан смотрит вниз на выкрои стылых болот, на сутулые отроги, прикрытые темными пятнами лиственничной тайги. О чем-то печальном напомнила ему падь.

-- Место узнаю, -- сказал он, помолчав немного. -- Видишь, возле сопки ельник? На краю его сын младший похоронен. Медведя в берлоге добывал с товарищем. Ружьишко плохое было -- кремневка. Собаки подняли зверя, а ружье не вспалило, обсеклось. Насел медведь на парня, а он понадеялся на товарища, да напрасно. Оробел тот, сбежал, как пакостливая росомаха, а собаки молодые были -- не отстояли. Очнулся сын: один, глаз нет, ноги помяты, зима. Полез по снегу, все думал -- товарищ вернется, да так и не дождался... Худой люди есть!.. -- гневно добавил старик. -- Бросать товарища в беде -- все равно что убить его, даже хуже!.. Нашел я сына после и там, у ельника, похоронил... Не поедем тут, сердцу больно. Нехорошо и покойника беспокоить.

Улукиткан поднял конец поводного ремня и потянул след на север по отрогу. Шел не оглядываясь, торопливо, как олень от выжженных мест. Только за сопкой, когда не стало видно ни пади, ни плоских гор, он остановился, поправил вьюки на спинах оленей и в раздумье, куда идти, окинул взглядом местность.

Слева в долине чернела гарь. Впереди, сквозь непогодь, маячили далекие хребты. А справа, на широкую седловину, выткнулся малорослый осинник с черным на середине пятном, напоминающим вывернутый корень. Улукиткан насторожился и, не отрывая глаз от осинника, на ощупь отвязал бердану от вьюка. Вдруг он согнулся, стал боком пятиться назад к пригорку, таща за собою животных. Я, не понимая, в чем дело, тоже пригнулся и последовал за ним.

-- Сохатый! -- произнес он, весь загораясь.

Вмиг слетела с Улукиткана печаль, забыт покойник. Куда девалась старость, боль в сгорбленной спине! С ловкостью юноши он сбросил с переднего оленя вьюк, достал из кармана затвор, завернутый в тряпочку, и, зарядив бердану, повел оленя на пригорок. А мне серьезно пригрозил пальцем, как непослушному мальчишке: дескать, не выглядывай, не спугни зверя.

Но кто мог вытерпеть, чтобы не подсмотреть, зачем он взял с собой оленя и как он будет с ним скрадывать сохатого! Я достаю из потки бинокль, поднимаюсь на пригорок, осторожно выглядываю. Сохатый все там же, в чаще. Я вижу его широкую грудь. Вот он поднял неуклюжую, громадную голову и ломает толстыми губами осинник, но вдруг, словно ужаленный, встревожился, торчком поставил срезанные вкось уши.

Где же Улукиткан? Я вижу только оленя -- он медленно шагает, как бы намереваясь обойти зверя слева. Сохатый пугливо выскакивает из осинника. В его позе растерянность. Два-три прыжка, и он останавливается, видимо, не может понять, кто это ходит.

Где же, действительно, старик? Почему он не стреляет? Меня начинает охватывать тревога: зверь уйдет!

А олень замедляет шаги, останавливается, и я вижу, как из-под него появляется горб старика, просовывается вперед ствол берданы. На несколько секунд все замирают: и сохатый, и Улукиткан, и олень. Кажется, даже тучи прекратили свой бег. Но вот в стылой тишине тяжело грохнул выстрел. Пугающий звук расползся по горам. Сохатый упал в снег.

Улукиткан не подошел к убитому зверю, словно и не было выстрела. Он уселся на снег, вытащил ножом из берданы пустую гильзу, завернул затвор в тряпочку и опустил его глубоко в карман. Затем не торопясь он достал из шапки иголку с ниткой и стал пришивать к дошке оторвавшуюся завязку. " Какое равнодушие! " -- подумал я, наблюдая за стариком.

Но вот он встал и, горбя старчески спину, вернулся с оленем к пригорку.

-- Удача нам с тобой: и зверь большой и место хорошее таскать мясо. Не часто так бывает. Ты кушаешь печенку? -- вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, добавил: -- Сырой печенка хорошо, шибко хорошо! Сейчас обедаем и ночевку искать будем.

Мы взвалили на оленя вьючок и пошли к убитому зверю.

Но его на месте не оказалось.

-- Как так -- и шкура и печенка совсем ушли?! -- сокрушался старик.

Мы подошли к лунке, где был свален пулей сохатый. От нее по снегу шел кровавый след. Зверь уходил по крутому склону в падь и был от нас метрах в трехстах.

Улукиткана снова не узнать. Тут уж некогда доставать из кармана затвор, искать в подсумке патрон без осечки. Второпях он даже забыл перекинуть через плечо бердану. Несколько секунд -- и из-под широких камусных лыж старика легкой пылью взвихрился снег. В левой руке у него пальма, в правой ременный аркан -- маут. Пригибаясь почти до земли и подавшись вперед, он птицей понесся за зверем.

Сохатый, почуяв погоню, пугливо шарахнулся в сторону, бросая тяжелое тело вперед, разгребая грудью метровый снег. Какую-то долю минуты Улукиткан и зверь мчатся рядом. Но вот над головою сохатого кругами взметнулся аркан, и на короткой шее захлестнулась петля. Старик подтягивается на ремне ближе, и оба со страшной скоростью катятся вниз. Блеснула пальма, сохатый торчмя зарылся в снег, и в облаке поднявшейся пыли мелькнули широкие лыжи старика.

Меня не без основания охватила тревога за жизнь проводника. Много ли нужно старику? Споткнись он на бегу, упади -- и не заметишь, как из его тщедушного тела выскользнет жизнь. Я сбросил с оленей вьюки и, дав волю лыжам, вихрем скатился к Улукиткану.

Он лежал в глубокой яме, выбитой в снегу при падении. Лыжи сломаны, вязки на дошке оторвались, шапка скатилась далеко вниз. Старик стонал. На его лице -- нестерпимая боль.

Я бросился к нему, ощупываю ноги, руки...

-- Говорил, худое место, -- процедил он сквозь сжатые зубы.

У Улукиткана вывих левой ключицы. Я хватаю его руку и сильным рывком пытаюсь вправить ее на место. Пока не удается эта операция, старик неистово кричит.

Пытаюсь его поднять, но, увы, ходившие восемьдесят лет по земле ноги отказываются служить: одна сильно ушиблена, у другой, видимо, растяжение сухожилия.

Что же делать? Куда идти? По вершинам туповерхих гольцов уже завывает неумолимый буран, а по седловине колючий ветер перевеивает сыпучий снег. Мимо нас в падь торопливо проносится стая белых куропаток. Вечер темнит и без того мрачное небо. Нет времени для раздумья. Вспоминаю, что наверху остались олени.

-- Худое тут место, надо уходить, обмануть смерть. Только как пойдешь? Может, мне остаться тут? -- говорит он спокойно и смотрит на меня усталыми глазами.

" Бросить товарища в беде -- все равно что убить его, даже хуже", -вспомнились слова старика. Я подбадриваю его:

-- Дойдем, не так уж далеко.

Кормлю Улукиткана теплой печенкой, растираю ему ушибленную ногу, потом ем немного сам, с неприятным предчувствием прислушиваюсь к разыгравшейся непогоде. Со страхом думаю, как вытащить беспомощного проводника на седловину. Там спальный мешок, две шкуры, потники, -- возможно, спасемся.

Я поднимаю Улукиткана, натягиваю на его голову ушанку, перехватываю дошку маутом. Старик с трудом становится на одну ногу, второй припадает на носок. Отдаю ему свои лыжи, и мы покидаем " худое место".

Старик с трудом толкает лыжи вперед, тяжело стонет и часто приседает. Я бреду по снегу, придерживая его со спины. Резкий ветер слепит глаза, заползает под одежду и холодными щупальцами впивается в тело.

Старик явно слабеет, он виснет на моем плече. Идти становится все труднее. Я оглядываюсь -- почти ничего не пройдено.

-- Тебе плохо, Улукиткан?

-- Плохо, нога совсем не слушает, а ходить надо; пусть смерть не подумает, что тут ей пожива есть, -- говорит он и, стиснув челюсти, переставляет крошечными шажками лыжи.

Только бы не потерять способность ориентироваться в обстановке!

Иду сзади Улукиткана, меж широко раздвинутых лыж, придерживая его обессилевшее тело. Увязаю в снегу по колено и глубже.

Осинник уже близко. А вокруг по-зимнему злится пурга. Надвигается темень.

Я падаю в изнеможении, но сейчас же поднимаюсь, охваченный недобрым предчувствием, иду дальше -- иду потому, что хочу жить, и слышу, как под старенькой, латаной дошкой проводника в щупленьком теле также бьется жизнь. " Еще немного, а там и верх", -- проносится в голове.

Мы идем, идем долго, и все-таки ценой безмерного физического напряжения нам удается выбраться наверх.

Улукиткан прикрывает лицо накрест сложенными руками. Валится на снег. Оленей нет, они ушли, связанные друг с дружкой поводными ремнями. Да и не до них сейчас! Где и как спастись от непогоды без костра, на гладкой снежной седловине? Бегу к осиннику, нахожу колоду, разгребаю под ней снег, перетаскиваю туда вещи.

А над стариком пурга уже насыпает снежный курган...

Но жизнь не сдается. Улукиткан поднимается и, преодолевая мучительную боль, бредет к осиннику. Я стаскиваю с него унты, дошку и заталкиваю его в спальный мешок. Набрасываю поверх две шкуры, потники, брезент и тоже залезаю к нему в спальный мешок. Буран, словно потеряв жертву, злобно мечется над нами.

В спальном мешке тесно. Я слышу, как спокойно бьется сердце старика, как все еще вздрагивает его худенькое тело. Но он уже не стонет, и моя тревога утихает.

Какое блаженство -- тепло! После только что пережитых минут и наше тесное ложе под колодой в снегу кажется роскошным. Верно, счастья без горя не бывает.

Улукиткан долго ворочается, что-то достает из кармана.

-- Лепешку хочешь? Надо хорошо кушать, потом не пропадешь, -- говорит он, просовывая ко мне руку

Жуем молча.

В мешке душно. Хочу забыться, уснуть, но не могу -- страшно при мысли, что это, может быть, последний сон. Хоть мы и укрылись от непогоды, но опасность замерзнуть еще витает над нами.

Все тяжелее становится засыпающий нас снег. Словно из подземелья, доносится протяжный гул -- это мечется не в меру разыгравшаяся пурга по обледенелым вершинам Джугдыра.

-- Как думаешь, Улукиткан, мы еще увидим день? -- спрашиваю я осторожно, скрывая тревогу.

-- Человеку даны глаза, но они не видят, что делается за горой. Зачем было мне стрелять зверя, если бы я знал, что так плохо получится! -- ответил старик.

Ночь тянется как вечность. Поет, злится пурга, насыпая сугробы. А мы счастливы и оттого, что тепло, и оттого, что не нужно месить ногами снег, подставлять лицо беспощадному ветру.

Кто знает, как долго мы находились в забытьи... Наступил ли день или все еще продолжается ночь?

Буран, не ослабевая, воет над седловиной. Стужа нашла нас и под ворохом теплой одежды. Чувствую, как леденеют ступни ног, стынут коленки и холод медленно, неумолимо подбирается к сердцу. Кровь отступает внутрь и уже слабо пульсирует в конечностях.

" Неужели конец? "

Пораженный этой страшной мыслью, я почти физически ощущаю грань между жизнью и смертью. Усилием воли гоню прочь безразличие.

-- Улукиткан, ты слышишь? Уходить надо, иначе пропадем.

-- Обязательно ходить надо, смерть ищет нас, только нога совсем опухла, все равно что дерево стал.

-- Ничего, помаленьку доберемся до тайги, разведем костер, согреемся, -- подбадриваю я старика, а сам с ужасом думаю, как далеко от нас лес и огонь и как же я понесу старика...

Пытаюсь приподняться и не могу -- над нами могильный сугроб.

-- Кто там ходит, или мое ухо обманывает? -- шепчет тревожно старик.

Прислушиваюсь. Жду. Скрипнул снег под чьими-то шагами.

-- Однако, смерть наболтала, что мы умерли, -- хищник пришел проверять, -- снова говорит старик.

Кто может бродить по седловине в такой страшный буран? Что ему здесь нужно?..

Снова скрип снега, и невидимое нам существо начинает разгребать сугроб над нашим изголовьем.

-- У, проклятый, уходи, а то встану -- шкуру выверну! -- грозится Улукиткан.

Тишина.

Но вот снова заработали лапы. Уже слышно прерывистое дыхание. " Неужели медведь? " -- мелькнуло в голове, и стало не по себе от этой близости. А в мешке как в гробу: не повернуться, невозможно вытащить нож, да и что с ним сделаешь в этой тесноте!

-- Э-э! -- вдруг протянул облегченно старик. -- Однако, это Бойка с Кучумом. Люди нас ищут!

Я, с трудом приподнявшись, сбрасываю с мешка одежду, высовываю из снега голову. Дневной свет слепит глаза. Собаки бросаются ко мне, лижут лицо, радуются, и вместе с ними по-детски радуюсь я.

С края седловины доносится выстрел. Пока одеваюсь, из мутной снежной завесы появляются проводник Лиханов и Василий Николаевич. На поводу у них небольшая связка оленей.

Мне хочется обнять собак, прижать их к себе, дать почувствовать свою любовь к ним, но так холодно, что даже на минуту нельзя оставаться без движения.

Я не расспрашиваю товарищей, как они догадались о нашей беде, в голове одна мысль: бежать от этого " худого места", и как можно скорее.

Мы освобождаем Улукиткана из мешка, натягиваем на его застывшее тело фуфайку и дошку. Идти он не может: нога так распухла, что не помещается в меховом чулке. Мы заматываем ее в теплое, связываем две широкие лыжи, усаживаем на них Улукиткана и уходим в буран. Лиханов задерживается, вьючит оленей и догоняет нас на спуске в распадок.

У кромки леса мы остановились, разожгли костер. Только тот, кто испытал на себе смертоносную силу северных ветров, кто боролся с пургой, стужей, может понять, каким для нас счастьем был сейчас огонь! Улукиткан, распустив вязки на дошке, полной грудью глотал теплый воздух. Он смотрел на огонь и радовался, словно ребенок, впервые увидевший нарядную игрушку

Меж тем Василий Николаевич рассказывал:

-- Утром рано в лагерь пришли связанные олени. Ну, думаем, не иначе -беда стряслась с нашими, и решили с Лихановым идти искать. А погода, как назло, не унимается, света белого не видно. Вышли на хребет -- ни следа, ни примет, все замело. Мы и кричали и стреляли... Если бы не собаки -- ни за что не нашли бы.

Ко мне подошла Бойка и смотрит упрямо в лицо, как бы старается разгадать мои мысли. Я подтаскиваю ее к себе, обнимаю, и мне почему-то вдруг становится неловко перед этим существом за то, что мы часто не ценим по-настоящему его преданности и само слово " собака" произносим иногда с презрением.

... К вечеру мы были в лагере на берегу Купури. Стужа выморозила наледь на реке, и мы могли беспрепятственно продолжать свой путь.

Утром съездили за мясом, а за это время прекратилась пурга. Унеслись в неведомую даль тучи, небо сияло прозрачной голубизной. Лес, исхлестанный ветром, выпрямился и тянулся к солнцу. На склон горы вышли олени, за реку на кормежку летели крикливые кедровки. Бойка заботливо ловила блох в черной шубе Кучума.

Во второй половине дня караван тронулся дальше вверх по Купури. Улукиткан чувствовал себя лучше, но ходить еще не мог. Для него освободили нарту, и он ехал позади обоза.

III. Буран в горах. В лагерь пришли чужие олени. Поиски неизвестных людей. Вниз по Кукуру. Бойка и Кучум вызывают на поединок зверя. Лесная письменность.

Потребовалось еще шесть суток, чтобы преодолеть последние двадцать пять километров расстояния до перевала.

К концу дня тридцать первого марта совершенно обессилевший караван добрался до одной из разложин реки Купури. На последнем отрезке пути пришлось бросить часть груза и трех оленей.

Наконец-то коварное ущелье осталось позади! Над нами раскинулось голубым шатром небо. Горы расступились и широкой панорамой окружили стоянку. Вокруг стало светло и просторно.

Лагерь разбили на краю леса, у подножия Джугдырского хребта. На жарком костре варили мясо.

Вечерело. Солнце краем выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив своими лучами крутой склон перевала. В стылой дали мутнели отроги.

-- Надо ужинать, -- говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: -Деды, зайдите на минуточку, есть разговор!

Неохота покидать костер. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушник, как в синем пламени плавятся угли, и все тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой шевельнуть.

В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.

-- Ужин остынет, -- напоминает Василий Николаевич. Пришли старики.

-- Птица затишья ищет -- непогоду чует. Однако, буран будет, -- говорит Улукиткан, пробираясь на свое место, в дальний угол палатки.

-- Одну беду миновали, другая не пройдет мимо. Тронься мы дня на три раньше, проехали бы без помех, -- говорит Геннадий, разливая по чашкам горячий суп,

-- Тоже правда, запоздали, -- отвечает Улукиткан. -- Люди часто про время забывают. Посмотри, как в тайге: зима еще не пришла, а зверь уже тепло оделся; на озере еще льда нет, а птица давно откочевала...

-- Вы зачем кружки принесли? -- спрашивает Василий Николаевич стариков.

-- Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, -- ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.

-- Спирта нет, -- решительно заявляет Василий Николаевич.

-- Есть, -- говорит проводник и вкрадчиво улыбается. -- Моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.

-- Глаза малюсенькие, а видят далеко, -- смеется Мищенко.

Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепешек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достает бутылку со спиртом.

-- Надо бы за перевалом ее распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! -- говорит он.

Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.

-- За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, -- замечает Геннадий.

-- У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, поставь его сейчас -- и весь выхлещете.

-- Ты не грози, возьми да и поставь, вот и не тронем!

Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепешку, бросает в рот чесночину и, сохраняя спокойное лицо, долго жует.

Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился.

-- Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! -- старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.

Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб! Дорожа каждой крошкой, он подбирает ее даже с пола. Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил раньше за фунт муки, за аршин дрянного ситца. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, распухшие в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.

Старики долго пили чай, затем снова принимались есть мясо, дробили ножами кости и высасывали ароматный мозг.

Утром мы с Улукитканом решили осмотреть подъем на перевал. Василий Николаевич с Лихановым отправляются за оставшимся грузом. Геннадий ищет в эфире своих, нервничает, выстукивает позывные: вероятно, нас опять потеряли и, конечно, беспокоятся.

И вот мы с Улукитканом снова на лыжах. На небе ни единого облачка. Яркие лучи солнца слепят глаза. За границей леса снег сухой, глубокий -выморожен стужей. Старик изредка погружает в него палку и, не достав дна, неодобрительно качает головой:

-- Однако, олени не пройдут, дорогу топтать надо.

Взбираемся на перевальную седловину, оглядываемся и, пораженные картиной, долго стоим молча. Под нами лежат многочисленные отроги Джугдырского хребта, заснеженные, прочерченные причудливыми линиями глубоких ущелий. Кое-где на гребнях торчат одинокие скалы -- останцы; на дне долины, словно заплаты, виднеются темные лоскуты ельников, а правее, за водораздельной грядой, блестит обледенелая вершина неизвестного гольца. Горы, постепенно понижаясь, убегают вдаль и теряются в синеватой дымке.

Улукиткан усаживается на лыжи и, обняв колени, смотрит вниз, как бы изучая сложный рисунок рельефа. Я достаю записную книжку, опускаюсь рядом.

Далеко внизу лежит тайга. Странное впечатление оставляет она! Обычно при этом слове невольно перед глазами встают древние, могучие леса приенисейской Сибири, живописных гор Восточного Саяна, юга Забайкалья, Уссурийского края. Там тайга растянулась на сотни, а то и тысячи километров -- высокоствольная, замшелая, затянутая непролазной чащей и заваленная буреломом.

Совсем недавно мне пришлось совершить короткое путешествие по тайге Кузнецкого Ала-Тау. Огромные пихты и ели, убранные седыми прядями бородавчатого мха; лохматые кедры, великаны сосны, перемежаясь с белоствольными березами и сухостойным лесом, растут там дружно, стройно и так тесно, что старым деревьям нет места для могилы. Они умирают стоя, склонив изломанные вершины на сучья соседей. Только с топором в руках и можно провести караван через этот поистине могучий лес.

В своем дневнике я тогда записал; " В верховьях Томи деревья растут толстенные, а некоторые к тому же достигают почти сорокаметровой высоты. Зайдешь под непроницаемый свод гигантского леса, и тебя охватит мрак, сырость. Воздух насыщен винным запахом тлеющих листьев. Постоянно увлажненная почва покрыта валежником да обломками отживших и сваленных бурей деревьев. Нет там звериных троп. Туда не проникают порывы ветра, не заглядывает солнце. Ни цветов, ни травы. Только кое-где ютятся мелкий папоротник да жалкие кусты бесплодной смородины. Слух не потревожат песни птиц, не привлечет внимание шустрая белка или бурундук, не вспорхнет из-под ног рябчик. Даже медведь, владыка старых лесов, и тот избегает чащи, и только в осеннюю пору, когда поспеют орехи, можно увидеть его след в кедровнике. Лес и лес без конца и края. И как радуешься, если увидишь сквозь поредевшую крону деревьев кусочек неба или свет полуденного солнца, пробившего своим лучом листву! "

Человек, попавший в такую тайгу, может легко сбиться с пути, потерять счет времени, быстро измотать свои силы.

Другая тайга представилась нашему взору сейчас, с Джугдырского перевала. Кроме чувства сожаления, она ничего не может вызвать у человека. Дружные ветры разметали ее по огромному пространству, и чахнет она по вечно стылым долинам, каменистым склонам гор, кочковатым равнинам. Только берега рек да кромки озер окаймляют узкие полосы густого леса, а за ними на мерзлотной подстилке марей и болот растут жалкие, одинокие лиственницы, сучковатые, низкорослые.

И все-таки эти деревья поражают своей удивительной жизнестойкостью. Они растут на вечной мерзлоте, чудом удерживаясь на мягкой моховой подушке, на скалах, россыпях, по крутизне, присосавшись корнями к камням и уступам. Даже взбираются на вершины гор. Отдельные лиственницы встречаются и в цирках, куда никогда не заглядывает солнце. Лес очень бедный, почти без подлеска. В лучшем случае " пол" затянут ерником или багульником.

-- Летом тут, на перевале, по горам густой стланик, шибко густой, даже ходить не могу. Теперь он под снегом, скоро покажется, -- говорит старик, болезненно щуря глаза от яркого снега, отбеленного солнцем, и беспрерывно протирая их пальцами. -- Туман, что ли? -- вдруг спросил он.

-- Нет, погода хорошая.

-- Как хорошая? Смотри, горы не видно, куда его ушел...

-- Все видно, Улукиткан, и горы и даже дым в лагере. Что это с тобой? Покажи-ка глаза.

-- Не надо, -- сказал он спокойно, прикрывая лицо ладонями и опуская голову, -- однако, слепой стал от снега, надо скорее палатку ходить.

Старик перевязал глаза платком, оставив снизу узкую щель, и мы, не задерживаясь, спустились вниз. Василий Николаевич и Лиханов уже вернулись с грузом и привели оставленных на последней стоянке оленей.

Улукиткан ослеп от яркой снежной белизны, и это всех нас огорчило. Мы не Захватили запасных очков с затемненными стеклами, а у проводников своих не оказалось, и они в солнечные дни ходили с незащищенными глазами. Вот и результат!

Ночью снова разыгралась пурга. Завыл ветер, будто хотел рассказать нам про свою незавидную долюшку. Всколыхнулась, закачалась тайга. Зашумела прерывисто: то рядом, то ниже, то вдруг стихнет, но ненадолго.

Ветер находит щелки, выстуживает палатку, пробирается в постели. Спим долго, но чутко. Вот уже и утро наступает, а из спального мешка вылезать неохота. Холодно! Сквозь дремоту слышу, как Василий Николаевич бросает в печку стружки, дрова, чиркает спичкой.

Сразу потеплело, хочется вытянуться, свободно раскинуть руки. Палатка с трудом выдерживает напор ветра. Он задувает в трубу и выбрасывает внутрь нашего убежища из печки дым вместе с пламенем. Дышать становится трудно...

-- А мы к вам! Можно? -- кричит Николай Федорович, отстегивая вход и проталкивая Улукиткана. -- Дрова у нас кончились, пришли погреться.

Мы встаем.

-- Как твои дела, Улукиткан? -- спрашиваю я старика.

-- Мала-мала плохо...

-- Да он всегда весной слепнет, привык, это пройдет, -- говорит Лиханов, распахивая доху и подсаживаясь к печке.

-- Плохая привычка, придется задержаться. Куда со слепым пойдешь?!

-- Нет, -- перебил меня Улукиткан, -- слышишь, ветер туда-сюда ходит, пурга скоро кончится. Дорогу надо делать. Иначе не подняться с грузом на перевал.

-- Это не твоя забота -- дорога! -- сказал я.

-- Беспокойный ты человек, Улукиткан, все торопишься, спешишь, так на бегу и умрешь, -- добавил Василий Николаевич.

Старик задумался, прошептал:

-- Правда, смерть жадная, все бы забрала, да жизнь сильнее ее. Больная птица от стаи не хочет отстать. Так и я.

-- Тебе горячий чай наливать?

-- Эко спрашиваешь, Василий, кому нужен зимою чум без огня? -- И он, пожевав пустым ртом, протягивает руку и ищет в воздухе кружку.

Буран ослабел. Я вышел из палатки. У лагеря собрались олени и, расположившись на снегу, пережевывают корм. Высоко проносятся прозрачные клочья туч, роняя последние остатки снега. Они жмутся к вершинам гор, прячутся по седловинам и падают на дно ущелий, но упрямый ветер срывает их, гонит дальше на запад. На горбатую вершину гольца выползло солнце, теплым лучом коснулось моей щеки. Кажется, нигде оно не бывает столь желанным и необходимым, как именно здесь, среди безжизненных откосов туполобых гор.

В этом краю извечно властвуют бури, от стужи цепенеют почва, камни и даже воздух. Зима длится около семи месяцев, морозы доходят до пятидесяти пяти градусов. Тайга как будто смирилась с суровым климатом, и все же кажется, не живет она, а мучается.

После завтрака решили прокладывать дорогу. Пригнали все стадо, отобрали пару лучших оленей и к ним привязали остальных -- поодиночке, друг за другом без нарт. Впереди идут на лыжах Василий Николаевич, Николай Федорович Лиханов, а за ними тянутся в две шеренги олени.

-- Борозду делайте поглубже, дорогу положе! -- кричит вслед Улукиткан.

Некоторое время олени идут дружно, оставляя позади себя широкую полосу взбитого снега, но подъем становится все круче, а снег глубже, и животные скоро начинают сдавать. Из их открытых ртов свисают языки, дыхание напряжено до предела. Они передвигаются рывками, прыгают, падают, а некоторые уже тащатся волоком. Через каждые пять минут отдыхаем.

Наконец передние олени начали заваливаться на бок. Слышатся понуканья, ругань, глухие удары, но это не помогает.

-- Видно, не промять нам дороги. До перевала далеко, -- говорит Василий Николаевич, сочувственно поглядывая на оленей.

-- Ничего, отдохнут, потом пойдут, -- упрямится Лиханов.

Он тянется к Геннадию за кисетом и скручивает длинную козью ножку. Курят молча.

Олени никак не отдышатся, но их круглые черные глаза по-прежнему теплятся покорностью. С большим трудом поднимаем их, выстраиваем и заставляем лезть на сугробы перемерзшего снега.

Прибавилось еще сто метров борозды, но тут олени валятся друг на друга, и ничем уже нельзя заставить их подняться. А ведь еще остается с километр крутого подъема! Надо бросить оленей и самим заканчивать прокладку дороги, за это время они отдохнут и легко пройдут нашим следом.

Кажется, нет утомительнее труда, чем мять дорогу по глубокому снегу, покрытому твердой коркой. Вначале мы идем на лыжах, но это очень неудобно: лыжи набегают одна на другую, ноги проваливаются по колено. Часто падаем, зарываясь в снег.

Вот уже и лыжи сняли. Подвязываем повыше унты, чтобы снег не забирался внутрь, снимаем фуфайки и пробиваемся к перевалу. Идем молча: при такой работе не до шуток и разговоров.

Сухой снег -- что сыпучее зерно, мы утопаем в нем по пояс. Иногда из-под ног вырываются жесткие ветки стланика, и тогда в лицо летят комья снега.

До седловины остается немного, метров четыреста, но нет силы продолжать подъем.

-- К черту все! Я дальше не иду! -- И Геннадий в изнеможении падает.

Лиханов возвращается к оленям. Василий Николаевич, весь мокрый от пота, устало смотрит на седловину и беспрерывно глотает снег.

-- Зря -- простудишься. Что за детская привычка у тебя, Василий! -говорю я ему строго, а самому страшно хочется бросить в рот хоть кусочек льда, освежить пересохшее горло.

-- Не простужусь, привычный. Плохо другое: слабею от него, да и пот одолевает. Мокрый, как загнанный конь, а не могу сдержать себя.

Василий Николаевич с Геннадием покурили и, отдыхая, дремлют.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.