|
|||
Гансовский Север 5 страницаИ кого они ищут?.. Я прошелся по аллейке. Тьфу! - опять меня отвлекло куда-то в сторону. Я же хотел отдыхать. Я решил сделать далекую-далекую прогулку. Через весь город. К вокзалу, потом к бойням и тогда уже домой. V Проклятье!.. То самое произошло, чего я так страшился. Хозяйка устроила у меня обыск. Несколько часов я не мог опомниться от стыда и гнева. Когда вечером я подошел к дому, то у ворот увидел жену дворника. Она странно и с торжеством посмотрела на меня. Я не придал этому значения, поднялся на четвертый этаж и вдруг обнаружил, что дверь в мою комнату приоткрыта. Не заперта, как я ее оставил, а приоткрыта. Я тогда повернул в квартиру хозяйки, вошел на кухню. Там были фрау Зедельмайер с новым жильцом, с Дурнбахером. Они что-то горячо обсуждали и, заметив меня, отшатнулись друг от друга. Хозяйка покраснела, но пятнами, как краснеют слабовольные люди, решившиеся после долгих страхов на подлость. Ее жидкие седые волосы растрепались и придавали ей вид ведьмы. Мы смотрели друг на друга, я ничего не понимал. Затем она шагнула ко мне. И полилось. Я совершенно не знаю порядка. Я доставляю ей одни хлопоты, я измучил ей нервы. Я затерял ключ от холодильника, и она вынуждена была войти ко мне в комнату, чтоб отыскать его. Если так будет продолжаться, ей придется отказать мне в комнате. Она не может так дальше. Я оскорбляю ее жильцов-людей, может быть, гораздо более заслуженных, чем я сам. Если я не уважаю свою родину, пусть я хотя бы держу это про себя. Как вдова офицера она не позволит мне с пренебрежением отзываться о том, за что ее муж отдал жизнь. Ей не безразлично, кого держать в своей квартире. Она хотела бы знать, чем это я занимаюсь целые годы в принадлежащей ей комнате, почему я не служу и откуда беру средства к существованию... И так далее, и так далее. . (Дурнбахер тем временем вышел). Я был совсем ошеломлен. Это вылилось сразу: ключ от холодильника, родина, супруг, павший в бою, и " я не одна вошла к вам в комнату, а с господином Дурнбахером". Затем меня ударило - обыск! Они вошли ко мне в комнату и шарили там. Я повернулся и кинулся к себе. Первая мысль, которая меня пронзила, была - картины. Вдруг хозяйка взяла какую-нибудь из моих картин. " Мадонну Кастельфранко", например. Я успел подумать об этом еще на лестнице. И тут сразу одернул себя это было молниеносно. Какая ерунда. Я становлюсь чуть ли не шизофреником. Она же не могла взять картину. Она никак не могла взять картину. Но затем я тотчас вспомнил о тайнике. О тайнике, где спрятан аппарат, которым я делаю пятна. Я вбежал в комнату, бросился в угол, отодвинул кровать и пошарил рукой по стене. Нет!.. Все в порядке. Сюда они не добрались. Руки у меня дрожали. Я вынужден был сесть на постель и отереть пот, выступивший на лбу. Ноги ослабели, и по ним пошло точечками, как бывает, когда не куришь несколько дней, а потом первый раз затянешься. Сердце... Я глубоко вздохнул несколько раз. В комнате потемнело, потом опять стало светло. И тогда случившееся начало уже правильным порядком по частям входить в меня. Ключ от холодильника! Она искала ключ от холодильника... Но какой же может быть ключ, если у меня уже неделю нет продуктов, и я не пользуюсь холодильником? Да и кроме того, я ни разу в жизни не запирал холодильник - мне это и в голову не приходило. Я никогда не брал ключ в руки. Я дернулся было встать и сказать хозяйке об этом, но тотчас расслабился и опустился на кровать. Зачем? Какой смысл? Дело совершенно не в этом. Просто она хотела вызвать меня на скандал. Но родина? Зачем она заговорила о родине и о муже, убитом в России?.. Я спрашивал себя, и физиономия Дурнбахера вдруг явилась передо мной. Ага, вот в чем дело! Он! Он передал хозяйке наш утренний разговор, сообщил, что я без уважения отозвался о военной службе. И хозяйка оскорбилась за своего супруга, который почти всю войну сидел комендантом в маленьком украинском городке и слал ей посылки с салом. " Он отдал свою жизнь за родину". Ложь! Он отдал жизнь за ворованное сало. " Я не одна вошла к вам в комнату, а с господином Дурнбахером"... О, лицемерие мерзавцев! Они не могут просто сделать подлость. Им нужно еще подвести под нее некий принцип, вырвать для себя хоть маленький моральный выигрыш. Я не одна вошла к вам в комнату, я, видите ли, порядочная женщина. Это инстинктивная уловка прохвостов, которые вместо одного предмета разговора подсовывают другой. Уже начинает дискутироваться вопрос не о том, честно ли врываться в комнату человека во время его отсутствия, а о том, входить одной или с кем-нибудь. Все становится с ног на голову, уже теряешься, слова лишаются смысла... " Хотела бы я знать, чем вы занимаетесь в моей комнате". Она хотела бы знать. Как будто она не знает, если на то пошло. Вспомнить только, какой льстиво-угодливой она была в те времена, когда Крейцер еще ходил ко мне и, стоя на кухне у притолоки, объяснял ей, какой я великий математик. Как трудно было тогда избегать ее навязчивых услуг... И Дурнбахер! Мужественный воин, который не удержался, чтобы не насплетничать о нашем разговоре и не отказал себе в удовольствии порыться в чужой постели. Впрочем, он, наверное, и не пытался удерживаться. Он тоже подвел под это принцип. Он " выполнял свой долг". К нему не подкопаешься. Наука подлости уже так глубоко изучена подлецами, что они просто неуязвимы. Попробуй подойти к нему, он негодующе поднимет брови. У него найдутся такие слова, которые сразу поставят тебя в тупик. Был такой миг во время этих горьких мыслей, когда я вскочил с решимостью пойти и дать пощечину Дурнбахеру, а хозяйке сказать, что выезжаю из комнаты. Но я сразу сел. Глупости. Не мог я позволить себе этого. Я знал, что я бессилен. Мне нельзя съезжать, потому что только здесь я и могу кончить свои работы, завершить дело моей жизни. Только теперь и здесь. Я нервен, я слаб. Я привык к этой комнате за пятнадцать лет. У меня выработались механические стереотипы поведения. Установилась привычка приниматься за работу именно в этой комнате. Обстановка сосредоточивает. Я поглядываю на окна Хагенштрема напротив, бросаю взгляд на трещинки в потолке, рассматриваю узоры на обоях, и готово. Мозг включается и начинает работать. Это - как музыка. Мне потребовались бы годы, чтобы привыкнуть к другому месту, освоиться и начать производительно мыслить. Но нет у меня впереди этих лет. Я измучен борьбой за существование, истощил свою нервную систему. Я не проживу лета. ... Довольно долго я сидел, тупо уставившись в пол. Стыд и гнев прошли, их заменила апатия. Всегда так бывает - что-то мешает человеку выполнить то, что он хотел бы выполнить. Я вяло пожалел о том, что во время войны Дурнбахера не посылали из его 6-го отдела в командировки на Восточный фронт. Если б он встретился там с русскими солдатами, ему не помогли бы " принципы". Еще один раз закипела ярость, сердце заколотилось, но потом я стал овладевать собой. Ладно, сказал я себе. Я впал в бешенство. Но разумно ли это? Можно ли так злобствовать на хозяйку и Дурнбахера? Ведь они мелки и ничтожны. Они не могут составлять предмет для ненависти - только для презрения. Вот они унизили меня сегодня. Нищий и усталый, я сижу в этой комнате, из которой меня хотят изгнать. Но разве я поменялся бы своим положением хоть на миг с фрау Зедельмайер?.. Или Дурнбахер. Он хорохорится, у него на лице благородное выражение, он одет в дорогое пальто и добротный костюм. Но ведь вся его жалкая жизнь, вся его деятельность в том же Имперском управлении состояла из одних только преступлений, из одних угождений вышестоящим лицам... Я запер дверь на ключ, отодвинул постель от стены, открыл тайник и достал аппарат. И потом - сам не знаю, как это получилось - я, вдруг установил контур на самое последнее деление, сузил диафрагму почти до конца, присел на корточки и включил освобождающее устройство. Коротким звоночком прозвенела маленькая зубчатка, кристалл замутился на миг, и в полуметре от пола, в углу, в воздухе повисло пятнышко. Как муха. Но неподвижная. Меня даже поразило, с какой легкостью и как непринужденно я сделал это. Я и опомниться не успел, как пятно уже стало существовать. И никакая сила на свете не могла его уничтожить. Я убрал аппарат и старательно закрыл тайник. Затем я стал играть с пятном, пересекая его рукой, пряча где-то в костях и связках ладони и открывая вновь. А пятнышко висело неподвижно, укрепленное на магнитном поле Земли. Маленькая область, где полностью поглощался свет, доказывая верность моей теории. И уже два пятна было в мире: под хворостом в Петервальде и здесь. Насладившись пятном, я подвинул кровать на место и улегся. Странно, но я как-то никогда не думал о возможностях практического применения пятна. Я довольствовался тем, что оно есть, что в качестве некой реальности воплощена первая часть моих расчетов. Но возможности-то, конечно, были. Пятно можно использовать, например, для прямого преобразования световой энергии в тепловую. Являясь своеобразным трансформатором, черное поглощает видимую часть спектра и испускает часть инфракрасную, нагревая среду вокруг себя. Собственно, даже из этого маленького пятнышка в комнате я мог бы сделать " вечный двигатель", заключив его в какой-нибудь объем воды, окруженный прозрачной теплонепроницаемой оболочкой. Естественно, двигатель был бы лишь относительно вечным и работал бы только до той поры, пока светит наше Солнце. Да мало ли вообще!.. Я теоретик, а любой экспериментатор за час набросал бы десяток предложений. С другой стороны, черное можно использовать и во зло. Черное, если вдуматься, может представить собой оруж... - Оружие! - воскликнул я и вскочил. Черт возьми, ведь и я могу быть тем физиком, которого разыскивают в городе!.. А впрочем, могу ли? Никто не знает о моих трудах. Только пятно в Петервальде являлось до сих пор единственной материализованной точкой моих размышлений. Конечно, я испугался, дважды увидев взгляд Бледного. Но, хладнокровно взвешивая все, я не должен считать эти две встречи чем-то большим, чем совпадение. Мало ли кто и зачем мог идти к хуторам через Петервальд, мало ли кто мог оказаться случайно возле галереи Пфюля... И все равно я чувствовал, что пора кончать. Разговоры о новом оружии-все-таки предупреждение. Но месяц мне был нужен. Я подошел к окну и распахнул его. Совсем стемнело. Над крышей едва слышно шумел ветерок, и шуршало таяньем снега. Издалека что-то надвинулось, явилось в комнату через окно, вошло в меня и, вибрируя, поднялось к ушам. Низкий звук. Это ударили часы на Таможенной башне. Половина двенадцатого. Звук медлительно и мерно распространился над улицами, над городом и пришел ко мне. Я несколько раз вдохнул свежий ночной весечппн воздух. Мне стало лучше. И вдруг в первый раз за этот год я почувствовал уверенность, что несмотря на все мне удастся закончить свою работу. Только бы мне месяц покоя. Только единый месяц. VI Неделю я трудился удивительно. Работалось, как в молодости. Было похоже па бабье лето - последнее могучее развертывание организма перед концом. Я пересчитал еще раз свой вакуум-тензор, переписал в уме главу " Теория спектра" и вплотную подошел к тому, чтоб научиться уничтожать черное. Потом мне помешали. Поздним утром вдруг раздался осторожный стук в дверь. Я отворил. На лестничной площадке стояло унылое долговязое существо в полицейской форме. - Герр Кленк? - Да. Существо подало мне бумажку. "... предлагается явиться в... для дачи показаний по делу... (после слова " делу" был прочерк)... имея при себе документы о... " - Ну, хорошо, - сказал я после того, как понял, что это такое, - а когда? - Сейчас, - пояснил долговязый. - А зачем? - Не знаю. - Но я еще не пил кофе. Я устал, я небрит. В конце концов, я оделся, побрился - при этом изза спешки сильно порезал подбородок - и мы спустились вместе. Городской полицейский комиссариат помещается у нас на Парковой улице. Выйдя из парадной, я повернул налево. Существо повернуло со мной. Я остановился. - Послушайте, это что - арест? Не больше смысла было бы спрашивать стенку. В комиссариате мы поднялись на четвертый этаж. По коридору шел полный мужчина в штатском. Он остановился, внимательно посмотрел на меня и спросил: - Он? Тот, который меня привел, кивнул. Полный сказал: - Посиди с ним. Я скажу Кречмару. И ушел. А долговязый показал мне на полированную скамью у стены. Мы просидели минут пять. Потом еще столько же. Постепенно я начал нервничать. Что это такое? Ни на миг я не допускал мысли, что это связано с пятнами. Если б так, меня пригласили бы не в полицию, и за мной пришел бы не этот унылый. Но что же еще?.. Я оглянулся на полицейского. Он, скучая, грыз ногти. И тогда дурацкие мысли вихрем понеслись у меня в сознании. Что если меня арестуют и посадят в тюрьму? Хозяйка, естественно, тотчас сдаст комнату другому. Там сделают ремонт, и обнаружится мой тайник с аппаратом... Но могут ли меня арестовать? И вообще, как у нас с этим теперь - опять, как во времена Гитлера или иначе? Арестовывают ли просто так, безо всяких причин, или нет? Я ничего не знал об этом. Я не читаю газет и не слушаю радио. Я едва не вскочил со скамьи такой приступ отчаяния охватил меня. Наконец, надо мной раздалось: - Кленк. Я встал. Я чувствовал, что все обречено. В кабинете на стене тикали большие часы. Из коридора не доносилось ни звука: дверь изнутри была обита кожей. Я вспомнил, что полицейский комиссариат и при фашизме помещался здесь же. Офицер кончил читать бумаги. Он поднял голову. Ему было немногим больше сорока. Он был блондин с розовым, холеным, даже смазливым и совершенно пустым лицом. С лицом человека, в голову которого ни разу не забредала серьезная самостоятельная мысль. Он ел, то есть пропускал через себя бифштексы и сосиски, допрашивал здесь в комиссариате и спал полагая, видимо, что всем этим полностью исчерпывается понятие " жить". Он посмотрел на меня. - Скажите, вы не были в плену у русских? - Я? Нет. - Вам знакомо такое имя - Макс Рейман? - Нет... Какой-то вздох послышался из-за занавески. (В комнате была ниша, задернутая занавеской). Вздох был чуть слышен, его почти что и не было. Но вдруг меня пронзило: Бледный! Конечно, он! Это им устроен вызов в полицию. Он должен был быть здесь. Он ощущался. Он был предопределен, как недостающий элемент в таблице Менделеева. Я чувствовал, как у меня застучал пульс. Офицер тем временем опять углубился в бумаги. Затем раздалось: - У нас есть сведения, господин Кленк, что вы занимаетесь антиправительственной пропагандой. - Я?.. Что вы! Я живу совершенно замкнуто. Это недоразумение и вообще... Он перебил меня: - Скажите, вы никак не связаны с коммунистической партией? - Никак. Я же вам объясняю, что... Тут я сделал вид, что мне плохо, встал, шагнул в сторону ниши, шатнулся, как бы падая, схватился за занавеску и отдернул ее. В нише никого не было. Офицер тоже поднялся обеспокоенно. - Что такое? Вам нехорошо? - Нет. Уже проходит. - Я вернулся к своему стулу и сел. На лице у него нарисовалось подозренье. Он посмотрел на пустую нишу, потом на меня. - Ну, ладно. Можете идти. Но не советую вам продолжать. - Продолжать что? Он подал мне какой-то белый бланк. - Имейте в виду, что вы предупреждены. - О чем?.. О чем вы вообще говорите? Но он уже подошел к двери и отворил ее. - Вам следует знать, что мы этого не потерпим. - Не потерпите чего? Дверь закрылась, Я остался один в коридоре, автоматически спустился вниз, автоматически подал дежурному белый бланк, который оказался пропуском на выход. Итак, сказал я себе, Бледный тут ни при чем. Но мне предъявлено обвинение в том, что я занимаюсь антиправительственной пропагандой. Я!.. Минуту я думал, потом ударил себя по лбу. Опять Дурнбахер! Это все моя фраза: " Был в армии, но не сохранил об этом приятных воспоминаний". Бесспорно. Дурнбахер служил в 6-м отделе Имперского упгявления безопасности. Он сам был почти полицейским, и теперь у него остались дружки по всем комиссариатам. Он позвонил какому-нибудь своему давнему собутыльнику, и вот результат. Значит, и этого уже нельзя. Выходит, что о гитлеровском режиме у меня должны были сохраниться одни только приятные воспоминания. Значит, слово, вздох, косой взгляд в сторону бывших фюреров уже наказуемы. Ненависть охватила меня. На миг мне захотелось броситься к зданию комиссариата и кулаками сокрушать его. Выдирать решетки из окон, выламывать дубовые двери, разбивать шкафы и столы, заполненные бумагами. Но что можно сделать кулаками? Из дверей комиссариата почти сразу за мной высыпала группа сотрудников - начинался обеденный перерыв. Они обменивались шуточками и закуривали. Они были все в чем-то одинаковы. Их характеризовала уверенная, спокойная манера людей, которые судят, которые всегда правы. Хорошо одетые, выкормленные, с гладкими и даже добродушными физиономиями, они пересмеивались, глядя на проходивших мимо девушек. А я, со своей красной царапиной на подбородке, исхудавший и с искаженным злобой лицом выглядел рядом с ними, наверное, странно и дико. Чтобы утишить кипящую кровь, я пошел к дому кружным путем через Старый Город. У особняка Пфюлей снова стоял один из американских автомобилей. (Хотя сама галерея-то была опять закрыта). В скверике у Таможни я сел на скамью рядом с каким-то человеком, закрывшимся газетой. Вынул сигарету. Человек опустил газету. - Вам огня? И зажег спичку. Большую белую спичку. Шведскую с зеленой головкой, которые загораются жарко, сильно и почти без дыма. Такие спички последнее время редко бывают в киосках в нашем городе. Это был Бледный. Секунду мы смотрели друг другу в глаза. Он всетаки был здесь. Как-то вмешан и впутан. Внутреннее чувство не обмануло меня, но я был далеко не рад этому. Он сказал тихим голосом: - Вас вызывали в полицию? Я молчал. - К майору Кречмару? Я вспомнил, что у офицера, допрашивавшего меня. действительно были майорские погоны. Бледный придвинулся ближе ко мне. - Не тревожьтесь, - сказал он. - Работайте спокойно. Поднялся, кивнул мне и ушел. Я просидел в скверике с полчаса, потом сел в трамвай и поехал к Верфелю. Там я сошел на последней остановке и побрел к лесу. Уже сильно растаяло с прошлого раза. Дорога, ведущая мимо разбитой мызы, была вся залита водой. Но я знал, что в лесу, расположенном выше, будет сухо. Я добрался до пятна - груда хвороста была на том же месте - и стал внимательно исследовать поляну метр за метром. Я шарил там минут сорок и, в конце концов нашел то, что искал: окурок сигареты " Дакки страйк" и сантиметрах в тридцати от него обгоревшую спичку. Белую толстую шведскую спичку. Я поднял ее и подержал в пальцах. Сомненья исчезли. Но пока еще было неизвестно, чем мне это грозит непосредственно. Я подумал о том, как странно я приблизился к людям - через то, что меня преследуют. И как прав был батрак: черное это плохо. Выходя из трамвая в центре города, я вдруг увидел Дурнбахера. Были Дурнбахер, еще какой-то рослый тип в плаще и седоватый мужчина в рабочем комбинезоне. Втроем они наклеивали плакатики на стену Таможни. Вернее, наклеивал мужчина в комбинезоне - у него были ведерко с клеем и малярная кисть, - а Дурнбахер с тем, вторым, руководили. Плакатики были такие же, какие я видел у Рыночной площади. Белый кораблик на черном фоне. Что-то напоминали мне эти кораблики. Как будто я был связан с ними в прошлом. И не короткое время, не день, а целую эпоху своей жизни. Вместе с корабликами на ум почему-то приходили снег, ветер, горький запах пороха, и снова снег, снег... Тут тоже была своя загадка. VII Прошло пять дней с тех пор, как меня вызывали в полицию. Поздний вечер. Отдыхаю. Сижу на скамье в Гальб-парке. Цифры и формулы все еще плывут в голове, освещаются разными цветами, перестраиваются в колонки и строки. Нужно изгнать их из внешних отделов сознания - туда, внутрь. Временно забыть. Нужно думать о чем-нибудь другом. О другом... Буду вспоминать прошлое. Я начинаю свое путешествие. Мысленно встаю со скамьи, прохожу сквозь кусты Гальб-парка, мысленно перескакиваю через высокую ограду. Взбираюсь по стене дома на Бисмаркштрассе, прохожу по крыше, спускаюсь в ущелье Гроссенштрассе, там пересекаю мостовую, снова взлетаю вдоль стены другого ряда спящих домов... Еще раз крыши, еще раз спускаюсь - уже на Бремерштрассе, обсаженную каштанами, которые сейчас голы и купают черные ветви в холодном туманном воздухе мартовской ночи. ... Парадный вход темного дуба, лестница с грудастыми наядами. Третий этаж. Я прохожу сквозь двери и оказываюсь в нашей квартире. В квартире своего детства. Тут я и побуду сейчас. Отдохну. В гостях у своих родных, у своего прошлого. ... Играет музыка, легкая-легкая, не настойчивая, лишь сопровождающая то, о чем думаешь. Крохотные колокольчики прозванивают однообразный мотив, чуть похожий на Генделя, которого мне иногда доводится слушать с матерью на дневных церковных концертах. Это музыкальная шкатулка. Деревянный ящик с крышкой, на которой стоят бронзовые пастушок и пастушка. Чтобы завести шкатулку, нужно повертеть ключик. Я уже сделал это, сижу теперь на полу, а легкие беззаботные звуки реют в большой комнате. Шторы на высоких окнах приспущены, полумрак. Тускло светятся корешки книг в тяжелых шкафах. Мать, худенькая, тонкая, в домашнем платье, только что кончила вытирать пыль и вышла. Я один в кабинете отца. Я маленький. Мне пять лет. Я занят странным для других и таким естественным для себя делом - это мои математические игры. Я сижу на полу и обеими руками описываю круги над двумя завитками ковра с таким расчетом, чтоб расстояние между кончиком пальца правой руки и завитком узора менялось в сложной зависимости от расстояния между указательным пальцем левой руки и другим завитком. Меня увлекает соотношение между этими двумя движениями. Я инстинктивно нащупываю здесь то, что в математике называется " квадратом сложной переменной". Пахнет книгами, чуть-чуть - тряпкой для пыли. Раздается мягкий стук входной двери. Это значит, что мать ушла заказывать по магазинам покупки, и я один в квартире. Я берусь за стул, с трудом подтаскиваю его к шкафу, открываю застекленную дверцу и достаю толстый том. " Теория множеств" Георга Кантора. Я усаживаюсь с книгой на полу и раскрываю ее... Звенит музыка колокольчиков. Эти звуки сопровождают все мое детство. Впрочем, я плохо помню детство. Может быть, оттого, что в дальнейшей жизни мне редко приходилось вызывать его в памяти. Оттого, что мой мозг всегда был перегружен другим. Мне жаль, но я могу вспомнить только немногое. Сценки и эпизоды, связанные общим ощущением того, что я был маленький тогда, а мир хоть и сложен, но беззлобен. Я помню воскресные прогулки с отцом по Бремерштрассе и липкие шершавые листья каштанов на тротуаре. Я плохо сходился со сверстниками и дружил только с сыном швейцара в доме напротив. Ростом он был много выше меня, но слабый, всегда раздраженный и готовый обидеться, отвернуться, втянуть голову в плечи и углубиться в какие-то лающие рыдания. Мне, он нравился тем, что был молчалив, и при нем можно было думать, не чувствуя себя при этом одиноким. Однажды мы баловались в ближнем саду, сталкивая друг друга с деревянного обруча. Но зная его болезненное самолюбие и рыдания, которые всегда были рядом, я не прикладывал силу, а лишь оборонялся. Вдруг я услышал крик: " Георг! Георг! " У сада стояла мать. Губы у нее были сжаты, лицо побледнело. Она сказала: " Трус. Неужели ты трус?.. Он выше ростом, и ты его испугался. Беги, прогони его прочь". Помню я еще один случай, когда мать уже заболела, и к нам пришел доктор - товарищ отца. Это было вечером. Мы все почему-то вышли в прихожую. Доктор, рослый красивый мужчина с шелковистыми усами, сохраняя на лице светскую благодушную улыбку, поцеловал матери руку, поздоровался с отцом и потрепал меня по голове. Но в то время, как его ладонь была в моих волосах, он еще раз взглянул на мать. Лицо его на один миг переменилось, выражение стало не благодушно светским, а профессиональным. Глаза поугрюмели на секунду, сделались внимательными, уголки губ опустились в мрачном предчувствии. Потом улыбка вернулась, но мне стало так страшно, что я с плачем убежал в свою комнату и долго не мог успокоиться. Позже, когда мать болела и лежала, они с отцом, кажется, лучше поняли друг друга и помирились. Он тоже стал менее замкнутым. И часто-часто звенели колокольчики в большой комнате, и я перелистывал математические книги. Но детство быстро кончилось. В гимназии я неожиданно узнал, что я не совсем такой, как другие. Меня можно было спросить: - Каковы будут три числа, если их сумма - 43, а сумма их кубов - 17 299? В течение нескольких секунд десятки тысяч чисел роились v меня в голове, сплетались в различные триады, перемножались, складывались, делились, и я отвечал: - Это могут быть, например, 23, 11 и 9. Я не знал, как я этого достигаю. Мне это казалось естественным. Я удивился, узнав, что другим на такие вычисления потребовались бы долгие часы работы. Я полагал, что это всеобщая способность людей, как дышать или видеть. Но это не было всеобщей способностью. В шестом классе к нам пришел учитель математики, из офицеров. Тощий озлобленный человек в ободранном мундире, который, чиркая мелом на классной доске, одновременно зачеркивал при этом какие-то свои тщеславные мечты и гордые планы. Едва он заканчивал писать уравнение, как я уже знал ответ. Это его бесило. Но я и сам ничего не мог ему объяснить. Просто я был человеком-счетчиком. Я считал с фантастической быстротой. Позже мне удалость установить, что в детстве я стихийно применял бином Ньютона, например. Кроме того, у меня была память. Один раз я прочел логарифмические таблицы и запомнил их целиком. Но вскоре мне самому начало надоедать это. То был дар - нечто не зависящее от меня и потому унижающее. Не я командовал им - он управлял мною. Как только я пробовал приступить с анализом к своему методу, так сразу все расчеты спутывались, цифры меркли, их колонки разрушались и уходили в небытие. Я стал задавливать в себе эту способность. Она мешала. Она затрудняла понимание, подсовывая вместо вычислений результат, вместо разума - инстинкт. Ей не хватало главного элемента человеческой мысли - обобщения и, более того, мнения. Опять я просматривал в кабинете отца математические труды, занялся основаниями математики, математической логикой, обдумывал континиум-гипотезу. Один раз, прочитав в биржевом журнале отчет компании " Штегеман и Гофман", я решил, что они не точно определяют перспективные затраты на основной капитал. Казалось, тут можно применить некую модификацию вариационного вычисления. Две недели я разрабатывал метод, потом с тетрадкой пришел в управление заводов. Месяц ничего не было, затем, когда я однажды вернулся из гимназии, прислуга Марта сказала мне пойти в кабинет к отцу. Я вошел. Мне было четырнадцать лет. Отец разговаривал с загорелым мужчиной в непривычном еще в те времена новомодном светлом костюме. Когда я отворил дверь, они замолчали. Мужчина встал, долго и особенно посмотрел на меня. Он задал несколько вопросов, заглядывая в мою тетрадку. Я ответил. Отец глазами показал мне идти. Я поклонился... Кажется, на заводах применили предложенный мной метод. Я стал спрашивать в Городской библиотеке " Апnalen cier Physic". В шестнадцать лет, когда отца уже не было, я ломал голову над релятивистской квантовой механикой. Но тут требовались не те знания, которые у меня были. Приходилось готовиться на аттестат зрелости, не хватало времени. Чтобы не прерывать занятий теоретической физикой, я, борясь с усталостью и сном, приучился читать гимназические учебники стоя. В восемнадцать лет я пошел к профессору Герцогу в Университет. Здесь же был и профессор Гревенрат. Они выслушали меня. Гревенрат задумчиво сказал: " Этот юноша может наделать скандалов в науке". Мы начали работать вместе. Но та чистая теория, которой я занимался в кабинете отца, была еще не настоящей чистой. Настоящую чистую я познал, когда начал маршировать. Тут возникли возможности для роста и созревания мыслительного, полностью в уме созданного теоретического Древа такой высоты и сложности, какое едва ли когда-нибудь разрасталось прежде в истории человечества. В 39-м году я должен был вспомнить свою отвергнутую способность к умственному счету. Иначе нельзя было. Надо было чем-то занять мозг. Напрягая память, я постепенно восстановил в уме отцовскую библиотеку, прибавил к ней свои ранние конспекты по теории инвариантов, записи по эллиптическим функциям и дифференциальным уравнениям в частных производных, по теории функций комплексной переменной, по геометрической теории чисел, аналитической механике и общей механике. Я заставил себя воспроизвести в уме сочинения русского математика Ляпунова, Канторову теорию кардинальных чисел и конструкцию интеграла Лебега. Я пополнял и пополнял воображаемое книгохранилище, присоединил к нему " Physical Review" с 22-го по 38-й год, французский " Journal de Physique", наши немецкие издания и в конце концов почувствовал, что мне уже трудно разбираться в этих мысленно созданных книжных дебрях. Нужен был мысленно сделанный каталог. И я мысленно сделал его. Тогда я приступил к теории поля, которую начал под руководством Гревенрата. Но выяснилось, что для того чтобы запоминать собственные размышления, я должен был обязательно мысленно записывать их. Легче оказалось запоминать не мысли, а мысленно сделанную запись этих мыслей на воображенной бумаге воображенным пером.
|
|||
|