Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 13 страница



I
 

Война началась внезапно: ее не ждали. А возвращения своих ох как ждали, но когда услышали далекие громы – это тоже было внезапно: слишком долгое, трудное, кровавое было ожидание. Люди стоят и слушают, слушают далекие шаги фронта. И улыбаются, спрашивают друг друга: – Во, слышите? Взвод снова шел мимо знакомых могил в Костричнике. Эти не слышат и не услышат. А тоже как ждали! В Зубаревке, где обожженные деревья странно высокие, потому что нет домов, а только землянки, увидели вдруг шинели. Наши, красноармейские! Их видели и прежде – на военнопленных, на партизанах. Но здесь совсем, совсем другое. Не потому другое, что на шинелях погоны, а потому, что это – красноармейцы, это и есть фронт. Красноармейцев трое, они на конях. Наверное, дальняя разведка. Лица немножко пьяные и как бы отражающие то умиление, с каким смотрят на них женщины и партизаны. – Слава народным мстителям! – крикнул один из разведчиков, конопатый, маленький, такой «вятский», такой «тамбовский», близкий, свой. Даже странно, что у счастья такое простое, обычное, солдатское лицо! Солдат крикнул, а партизаны засмеялись, поняв, что человеку неловко сделалось оттого, что так смотрят на него, так ласкают его счастливыми глазами. Скромненько, в сторонке, и тоже верхом на конях – командир соседнего отряда Ильюшенко и его бородатый комиссар. Они как адъютанты при красноармейцах, они счастливы, что разведчики – их гости, их удача. Ильюшенко рассказывает: – Через Великое Село едем, а дядьки не верят: «То ж партизаны, знашли себе шинели, чтобы их поили». Прибежал Молокович. Увидев красноармейцев, казалось, обезумел: схватил за ногу маленького, конопатого, потащил с коня. Но упасть солдату не дали, его приняли на руки, тискали, целовали. Набросились на двух других разведчиков, сволокли их, привычно отдающих себя в объятия. Толя тоже дотронулся до холодного солдатского сапога. Отошел тут же в сторону и стал думать о другом: он всегда так делает, когда боится, что потекут слезы. В лагере много незнакомых парней, девчат. Новенькие, конечно. В Германию всю молодежь немцы угоняют, теперь – было бы только оружие – армию можно создать. Но оружия-то и не хватает. Новичков весело обзывают «автоматчиками». Среди них есть Толины знакомые. Вон как смотрят на него, узнали, перешептываются. Алексей, тот сразу подошел к новеньким, за руку поздоровался, поулыбался. Толя и хотел бы – не может. А чего бы ему стесняться! Подумаешь, прибежали, когда уже все кончается, «автоматчики», кашееды!.. Толя целый день в лагере, а еще не видел матери. Лина сбегала в санчасть, прибежала назад: маме сказала про Толю, Толе про маму. Теперь, когда все тяжелое позади, достаточно знать, что мама в лагере, что она спокойна. В отряде и бригаде разные перестановки. Непонятно только, зачем это, когда все уже к концу идет. Колесов уходит в бригаду. Отрядом командовать остается Петровский. Собственно, и раньше боевыми операциями руководили он да Сырокваш, хотя все говорили: «отряд Колесова», «колесовцы». Теперь будет новый комиссар – Бойко, бывший политрук второй роты. Похож на канцеляриста, а не на солдата (лысый, в очках), но его назначение приняли как должное. Чем-то он нравится. Не тем, чем Петровский, – не холодной, лютой храбростью, – а как раз тем, что он очень гражданский и не старается казаться иным. И еще: составляются, проверяются, уточняются разные списки. Всякие там наградные. И семьи за фронт отправлять будут через «ворота», образовавшиеся где-то возле Березины. Другие отряды, которые поближе к фронту, уже переправляют. Светозаров – словно он это решил – сказал Толе: – Ваших тоже в первую очередь. Кто у вас в гражданском лагере? Толя обрадовался. Побежал в санчасть. Мать приняла новость настороженно. – А Надины как? Коваленки? Пашенька, я пойду поищу Колесова, он где-то здесь… Тетя Паша занята бинтами. Вымытые, высушенные на морозце, они развешаны на сучьях – белые, плавающие по ветру ленты. Паша ловит эти ленты и свертывает. Пальцы ее короткие, пухловатые. И в лице нездоровая одутловатость. С того дня, как убили Митю, тетя Паша сделалась очень медлительной, редко слышен ее голос. Вначале она словно не замечала Толю, да и он не старался, чтобы заметила, хотя тетя Паша, кажется, поняла, что Толя не повинен в гибели ее Мити. Порой она даже радовалась, встречая Толю. Чем-то связан Толя для нее с погибшим сыном. И всегда про свои места расспрашивает. Вот и теперь пугающе спокойным, тихим голосом спрашивает про поселки, про свой дом («Не увезли полицейские? »), про знакомых. – Что там про Митю? Ей все кажется, что там и теперь говорят о ее сыне. – Говорят, – подтвердил Толя, – вспоминают вас. – Вы шли через Костричник? Могилки… – Шли. – Сынок, – женщина как-то безумно поглядела на Толю и как бы сквозь него, – все живут, и ты мог… Вечером в землянку третьего взвода людей набилось – не протолкаться. И в дверях и за дверью. Гармонист – не такая уж новость в лагере. Но сегодня людям почему-то очень нужно это – музыка. Да и гармонист не лишь бы кто: парень из Москвы, привез фильмы, фронтовые песни. Его усадили на нары, вручили гармошку, на которой играл когда-то Пархимчик, а потом Разванюша, заслоняют от гармошки коптилку (мехи старые, дырявые) и слушают, слушают, как воду в жару пьют. Парень – он в военном кителе, у него аккуратные, черные, молодые усы – поет какую-то удивительно партизанскую песню: «Те-ем-ная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах…» Старик Митин простонал: – Милый, где же ты был раньше? Спасибо, милый! Потом стали просить, заказывать. – Ефимовскую, хлопцы, а? – А Коваленок все «Кирпичики» играл. Поют сегодня негромко, даже «Ермака». А гармонисту непонятно, почему так просят сыграть обязательно «Кирпичики» или «Саратовские» и почему слушают самые разухабистые мелодии неулыбчиво, молча сгрудившись. Не знают этого и новички, толпящиеся у входа. Толя снял сапоги, с ногами забрался на нары на свое обжитое место, сидит на рваном, потемневшем от грязи одеяле, слушает и смотрит. Ему до слез хорошо оттого, что он здесь, что он свой среди старых партизан, и ему жалко тех, кто не был рядом с Фомой Ефимовым, не знал сердитого, язвительного Носкова, веселого Разванюши, не был, когда были на Березине, не ходил, когда ходили на железную дорогу, не слышал, как пели когда-то «Ермака», «Летят гуси», «Не для меня придет весна». Ночью Толю кто-то тронул за ногу. Поднялся – перед ним лицо Светозарова, многозначительное, серьезное. – Пойдешь на связь к фронту. Дело ответственное. Но вашей семье доверяют. С Авдеенко пойдете. В штабе на столе горит немецкая плошка, углы темные, и не видно, что там, кто. – Это Корзун? – голос Сырокваша. – Младший? Да он же мальчик! Светозаров пояснил: – Он согласился. – Мало что согласился! Надо считаться кое с чем. Из штаба Толя вышел один. Тревожная радость от мысли, что ему поручают связать отряд с армией, сменилась другой радостью: ладно, пусть мама хоть теперь не боится. Когда уходил из землянки, она вроде не слышала, но, оказывается, она не спала, знает, зачем звали в штаб. – Сырокваш? – переспросила она и виновато проговорила: – Не огорчайся, сынок. А назавтра узнали: весь отряд пойдет к фронту. Это объявил Колесов на праздничном построении. Закричали так, что потом смешно сделалось. Стали хохотать, толкать друг друга, как школьники, которых распустили на каникулы. Строй развалился, но командование тоже улыбается. Потом Колосов говорил речь и, между прочим, напомнил новичкам: – Еще есть время и вам искупить вину. Непонятно, какая вина на них – совсем молодых хлопцах и девчатах, – но Толе понравилось, что им напомнили… ну, хотя бы о том, что другие намного раньше пришли в партизаны. А Колесов такой чистый, праздничный, улыбающийся, и это очень вяжется со всем, что происходит вокруг. Просто не верится, что когда-то Колесов был каким-то наркоматовским бухгалтером и, тем более, что когда-нибудь он снова станет бухгалтером. Будто всегда в нем это было – командирское. Не военное – в нем этого по-прежнему нет, – а командирское (оказывается, это не одно и то же). Ночью смотрели кино: простыня меж сосен, зрители где кто, многие взобрались на землянку первого взвода. Хозяева землянки забеспокоились, и не напрасно: затрещало вдруг, все с хохотом скатились на землю. Фильм – о разгроме немцев под Москвой. Заново переживали то, о чем столько думали, говорили в сорок первом. Но выглядит все, несмотря на груды покореженной немецкой техники, намного проще и обыкновеннее, чем представлялось – по крайней мере, Толе. Особенно поразил его кадр, где наши бегут по белому полю к деревне – некоторые спины в халатах, другие – черные – даже не цепью, а толпой бегут. Совсем как партизаны. А фронт всегда представляется чем-то захватывающе иным. И надо же, с Коренным опять история. Позвали его в штаб за хорошим, а кончилось плохо. Толя как раз стоял часовым возле штаба. Сергей проходил мимо, а Толя сделал «на караул», приветствуя будущего командира взвода. Толя знает, что из новичков организуется взвод. Коренной не сдержал улыбки, хотя весь вид его говорит: «Я никого не просил и радоваться не намерен». Потом Толя слышал голоса, смех за штабной дверью. И радовался за Сережу. Вдруг увидал знакомо квадратную фигуру Мохаря. После стычки с Петровским Мохарь исчез было, ездил искать поддержки. Потом вернулся, и все вроде забылось. Но Мохарь, конечно, не забыл и знает, что Толя тоже все помнит. Толе сделалось неловко: сейчас этот человек, взрослый такой, солидный, увидит его и смутится. Чтобы облегчить положение Мохаря, Толя, как мог, дружески улыбнулся. Скоро, мол, к фронту идем! Не замечая ни Толи, ни его ободряющей улыбки, коротконогий человек прошел в штаб. Стало тихо. И снова смех, но уже нестойкий. Потом голоса – ровные, спокойные. И вдруг почти крик Сергея: – А вы что думали, буду кланяться, благодарить? Решили – ставьте, не хотите – не надо. Не для того я в партизанах с сорок первого года, чтобы кланяться. Да что вы мне опять? Кто вам, Мохарь, сказал, что вы – Советская власть? Вы – это вы, и не больше того. Советская власть, – знаете, какой увидели ее люди за войну! А вы с собой равняете. Снова сбившиеся голоса, но все покрывает упрямый голос Коренного: – Я никого не просил. Не для должностей воевал. Выбежал Сергей распаленно бледный и, не взглянув на жалеющее лицо Толи, пошагал к третьему взводу. II
 

И вот оно – отряд направляется к фронту, на соединение с армией! Уже известно, что возле Березины широченный пролом во фронте, похоже, что немцы не в силах держать Полесье. Ведь прежде чем держать, им еще надо завоевать его: Полесье почти полностью партизанское. Через неделю-две армия придет сюда. В лагере остается лишь санчасть да охранный взвод. С матерью Толя простился, как и старший брат, почти на ходу, за руку. Скоро увидятся снова. Зато Лина жарко целовала Толину мать, и мать, словно ей тяжелее всего с Линой расставаться, заплакала. Одними глазами, а лицо все равно улыбающееся. В деревнях жители стоят у дороги, ждут, смотрят. И откуда партизаны движутся, и откуда армия будет идти – смотрят. Улицы желтым песочком подровняли. Желтого песка много: за каждой деревней – противотанковый ров. Боялись, что немец тут будет отходить. На второй день пришли в Сосновку, где еще недавно стоял полицейский гарнизон: окопы, дзоты. Полицаев будто и не было, как вода в песке, пропали. Жителей в Сосновке тоже нет: часть угнали немцы, часть где-то в лесах. Фронт рядом, слышен, как за дверью. Отряд разместился в пустых домах повзводно. Непривычно это – караулы в дзотах, посты в окопах. Приказано каждому взводу рыть еще окопы. Взялись, но не очень старательно. – Что, трудитесь, не прикладая рук? – заметил Волжак. – Носом будете рыть, как загремит. Началась тревожная и весело будоражащая жизнь в близком соседстве с фронтом. Бесконечные караулы, секреты, гостевание у армейцев, наезды фронтовой разведки. Побывали в гостях у армии Шаповалов и Помолотень, вернулись с полным возом патронов, гранат, два пулемета привезли. А у Шаповалова – автомат. И рассказов радостных привезли: про то, как встретили, что говорили. Все еще не верится, что так просто можно увидеть своих, армию. Пальто у Толи стало тяжелее, просто плечи отрывает. Но это тяжесть радующая. Полные карманы патронов да еще четыре гранаты, похожие на зеленые консервные банки. Но давнишняя лимонка, которая – «для себя», по-прежнему привязана к ремню. В один из морозных, но все еще бесснежных вечеров приключилась в Сосновке неожиданная стрельба. Выбежали – весь взвод – из дому, залегли в приготовленные окопчики. Стреляют где-то в середине деревни, трассирующие сюда летят. Два конника простучали в темноте. Наверное, разведка помчалась к армии. Но что происходит? Пистолетные выстрелы: «тах-тах-тах…». Бежит кто-то… – Часовой, где часовой? Часовой должен быть именно там, где сейчас стоит и кричит Волжак. Ага, появился, услышали оправдывающийся голос Меловани. Под мостиком прятался, что ли? – Почему не окликнул, не стрелял? Это же немцы! – Я не видел. Трах! Нет, не выстрел – оплеуха! Волжак идет к окопам. – Немцы? – удивляется Круглик. – Могли свободно снять их. Думали, наши. Но как немцы тут оказались? – Не знаю, – сердито говорит Волжак, – если так на посту будут стоять – скоро с танком въедут. Иду по улице, кто-то на конях несется. Окликнул, а по мне – из автомата. Бежал за ними, стрелял, думал, тут перехватите. Утром отделение Круглика сидело в секрете – недалеко от «шляха» – широкой грунтовой дороги, которая повторяет изгибы Березины, виднеющейся дальше. Тут тоже окопчики. Оказывается, надо еще научиться сидеть в них. Тем только и занят, что без конца продуваешь и разбираешь затвор. Ну, думаешь, теперь буду осторожнее. Повернулся – снова полный затвор песка. Тишина, стены окопа начинают давить, не можешь, чтобы время от времени не выглянуть. Открыто кругом и пусто. Рядом чья-либо голова торчит – всякий раз другая. Такое ощущение, что люди по очереди выныривают, чтобы хватить воздуха. На этот раз вынырнули все. Вслушиваются и смотрят налево. Да, это они гудят, вон те две коробочки – танки. Медленно приближаются, делаются все крупнее. Толя привычно оглянулся: что сзади? Редкие сосенки разбежались по желтому косогору, лес далеко. А танки уже напротив, в полукилометре. Вдруг остановились. Над передним вскинулся люк, показалась голова, потом плечи немца. Соскочил на землю. Постоял у гусеницы, спиной к партизанам. Немного спустя пришли Волжак и Шаповалов. Командир взвода с новеньким автоматом. У Шаповалова еще и вещмешок. Рассказали им о танках, веселясь и радуясь. – Почему не стреляли? Э, раз так, не будет вам сегодня замены! Черт, повезло, что не было в ту минуту здесь Волжака: вот уж погоняли бы танки по этому полю! Не сразу, но убедили и Волжака, что стрелять нельзя было: если бы хоть противотанковое ружье! – А вчерашних конников поймали, – подобрел Волжак, – в болоте. Врач и денщик. Здорово, оказывается, тогда получилось, кхи-и… Семенов, «Рожа» которого зовут, напугал их перед тем, как наехали на меня. Заблудились они, думали, просто деревня, решили спросить, далеко ли Гожа. Семенов в хате сидел, чистил картошку. Приоткрывается дверь… кх-ии… «Рожа, Рожа?.. » Семенов молчит, думает, это патрули забавляются. А потом – глядь: немец на пороге. А немец винтовку увидел, да за дверь, да на коней… Напиши, так не поверят. Потом командир сказал Шаповалову: – Давай живца. Оказывается, в тяжелом вещмешке – тол. Трое ушли к дороге. Вечерело. Толя снова чистил затвор, злой на себя и на песок, когда раздался взрыв. Выглянул из ямы – черный дым на том месте, где днем ставили мину. А из соседних ям уже выскакивают соседи, кричат и бегут вниз по полю. Держа в кулаке несобранный затвор, выскочил и Толя и тоже побежал к горящей машине. Хлопцы, не останавливаясь, стреляют в немцев, которые сначала залегли, а теперь убегают к реке. У Толи винтовка в одной руке, затвор в другой – глупее не придумаешь. Справа деревня, неизвестно, кто в ней, всякий миг можешь из охотника превратиться в добычу: вот-вот ударят оттуда. Но немцы, кажется, тоже боятся деревни: их пятеро, и все они бегут к реке. Вот один сел, сбросил валенки и помчался догонять остальных. До этого места добежал Тарадзе, схватил валенки и рванул дальше, будто желая вернуть их немцу. Когда Толя прибежал к берегу, стреляли только в одного. Как резиновый мяч, голова все выныривала. Подняли две винтовки и бросились назад, к пылающей машине. К ней не подступиться, но прицеп еще не загорался. Немецкие мешки хлопцы сбрасывают. – Самолет! Разглядели звезды на крыльях, закричали, довольные, что летчик видит партизан за работой. Тут же растерянно охнули: две черные капли, оторвавшись от самолета, падают на головы. Но никто не ложится, кричат, будто на самолете услышат: – Свои же! – Что делаешь, парень? Бомбы взорвались близко. – Неточно метит, – будто огорчился Молокович. Волжак в стороне стоит, над мешками, что свалены у его ног. – Потеха! – говорит Волжак. – Подбросило вас. Ну точно – вороны: полы, как крылья, раздуло, поднялись, опустились и снова копаются. Быстро разобрали, что кому нести. – Разделим в штабе, – говорит Волжак. И пошел вперед. Сразу видно, что не деревенский житель: не знает, что лошадь и на ходу поест, если идет в обозе и у каждой впереди сани. Спешили в темноте через лес и молча изучали содержимое вещмешков, подставляя свой мешок заднему. Время от времени менялись местами. Толя разжился немецким свитером и шерстяными носками. Вошли в азарт, уже похохатывать начали. Круглик, – пропуская в темноте отделение, потребовал: – Хватит, совесть тоже знать надо. К штабу мешки принесли еще довольно плотные, но расстались с ними без сожаления. Волжак даже удивился. Пообещал: – Не бойтесь, и вам достанется. Вышел из штаба Бойко – новый комиссар. Узнали его по сутулой фигуре да стеклам поблескивающих очков. – Ну, ну, молодцы, – похвалил он. – А с теми немцами знаете как получилось? Пока довели их до дивизионного штаба, цвет одежды стал наоборот. Наши в немецком, немцы – в рванье. Ввели в блиндаж, а там майор. Ну, знаете, человек занят делом, а тут ему говорят: «Привели партизаны немцев». Поднял глаза и не поймет, кто кого привел: «Заберите у них оружие! » Любит Бойко поговорить. Но не торжественно, как Колесов, а вот так, по-простому. Нравится хлопцам эта разговорчивость Бойко. Не меньше, чем неразговорчивость Петровского. III
 

Уже привыкли к тому, что фронт рядом, что недалеко – рукой подать – своя армия, что часто гостит армейская разведка и есть «ворота», через них, если надо, отряд может уйти за фронт, а ты – в свое довоенное, о котором столько мечталось. Очень радует, что и твоя рука помогает удерживать «ворота», через которые устремилась на восток (ты этого не видишь, но знаешь) живая река людей – женщины с детишками, раненые, целые партизанские бригады, вливающиеся в армию. Но и тревожащих слухов много. В Гожу – ближайший районный центр, который партизаны блокируют с запада, – немцы стягивают силы. Вначале они было метнулись удирать, а теперь что-то переменилось. По ночам слышно, как все сильнее ревут моторы. Зато в десяти километрах от Сосновки та сила, что разгромила немцев под Москвой, на Волге, перед Курском, вытолкнула их за Днепр. И не хочется думать о том, о чем тоже знаешь: не вся она, Советская Армия, здесь, а всего лишь какая-то из дивизий, которая к тому же, говорят, сильно истощена в боях на Соже и Березине. Похоже, не местного значения бои начинаются… Об этом поговаривать стали, догадываться. (Никто, однако, не мог предполагать настоящих масштабов событий: пробитые именно на этом выступе партизанского Полесья, пришли в движение огромные участки немецкого фронта, – выполняя гневный приказ Гитлера, немцы лихорадочно пытались стянуть разрыв. )… Вбежал в «караулку» дневальный: – Посмотрите, делается что! Земля каменно дрожит, а над черным лесом – как лунная речная рябь – широкий разноцветный сноп трассирующих пуль. Трассы идут не по горизонту, а под углом, и потому не проносятся, а плывут, плывут, завораживающие, как во сне. А днем увидели: черная стая далеких беззвучных самолетов, словно привлеченная поднимающимся к небу столбом дыма, висит над одной точкой, все над одной точкой. Земля вздрагивает. К вечеру в Сосновку пришла группа солдат – небольшая, человек пятнадцать. Хотя это уже не в новинку – свои, армия, но хлопцы, кажется, не устанут радоваться и поражаться, как чуду, встречаясь с красноармейцами. Усатые и безусые, в белых полушубках и в шинелях, солдаты держатся вместе. Сразу же взялись улучшать окопы, долбить новые. Партизаны смотрят на их работу одобрительно и даже сами говорят: – Не то что мы. Но свои ямки углублять не спешат. Ночью была тревога. Возле поста задержали человека. Оказалось, он из той деревни, которую затопляла зловещая река огненных трасс. Исхудавший, щеки с чернотой, приморожены. Солдат держит обеими руками поставленный перед ним горячий котелок, подносит к губам и снова ставит, не отнимая ладоней. – Во-от кто, партиза-аны! А я уж думал – зайдусь от холода. Теперь все-е, теперь в запасно-ой… Окликнул меня часовой, ну, думаю: власовцы! Безымянный моя фамилия, Иван Безымянный. Навалились немцы на наши окопы, я, когда отползал, слышал, как добивали раненых: «А, бандиты! » Они думали, что это вы. У нас много мобилизованных, новеньких, еще не всех и обмундировали…
День, который должен был начаться как-то по-особенному, начался совсем просто. И даже хорошо. Выпал наконец снежок на неласковую декабрьскую землю, и сразу светлее и словно спокойнее стало. Толя вернулся с улицы в дом, и хотя перед этим ему так не хотелось вставать, выползать на холод, теперь уже не хотелось лезть назад в сено, наваленное вместо одеяла и матраца на деревянную кровать. Всегда так. Когда нельзя было, умирал – спать хотел, а со вчерашнего дня назначили связным при командире взвода: спи-отсыпайся за все ночи караулов и вылазок! Так нет же, не спится. – Ну как, мягко на кровати? – скупо усмехается Волжак, выходя из-за перегородки. Тоже поднялся с сена, но Волжак чистый, свежий, а Толя и в ушах и на животе чувствует сенную труху. – В лес они, что ли, уволокли свои сенники-матрацы? – говорит Волжак. – Ты что, уже и не умываешься? Что толку ополаскивать нос, если весь ты будто чужой кожей обтянут: забыл, когда в бане жарился. Интересно, много незанятых гнездышек осталось в вязаном немецком белье, которое на Толе? Пошел к колодцу. Одноногий журавль услужливо держит черную деревянную ведро-бадью, обледеневшую, тяжелую. Толя заглянул в черную яму. Даже не верится, что пахнущая чистотой вода – оттуда. Плеснул холодом на руки, потом расстегнул ремень, сбросил тяжелое пальто на снег и стал тереть снегом шею. Странное утро: все начинаешь делать нехотя, а сделаешь – и обрадуешься неизвестно чему. – Ну вот, как пряник стал, – одобрил Волжак. – А книг не раздобыл? – Столько курцов! – сердито пожаловался Толя. – Учиться ты куда пойдешь? Да, тебе школу еще кончать. А потом? – Не знаю, – соврал Толя. Очень даже знает. Литературный. Или, как назвал это Коренной: фи-ло-логический. Хотя Толя давно не писал стихов, но они, ей-же-ей, где-то на дне в нем, как вода в том колодце. Его потому и не убило, что он должен написать. А что ведь будто ничего и не было. Его специально не убило. – А я на истфаке учился, – говорит неожиданно Волжак. – Ну, ладно, валяй тогда, нарежь палок, поискусничаем, шахматы сделаем. Разговор ли виноват или снежная белизна утра, но о винтовке Толя вспомнил, когда уже вышел на огород. Возвращаться не стал. Почему должно что-то случиться именно за эти десять – пятнадцать минут? Лес с этой стороны близко. И потом – гранат по две в каждом кармане. Утро-то какое: земля стала светлее неба. Из снега белые березы растут. – Ты куда? Толя! Лина по снегу идет к нему. Нарочно волочит ноги, вспушивает снег сапогами. – Шахматы? – Брови на похудевшем веснушчатом лице удивились, а глаза не об этом спрашивают. – Чисто как, – ответил Толя. – Ага! – обрадовалась девушка. Березы растут из белого снега. Темные ели держат на своих лапках снежок – белые тени, – бережно, как подарок. Какая забавная эта Лина! Понадела, как баба, теплых одежек под свое короткое пальтишко, а руки, а ноги еще длиннее кажутся от этой смешной ее круглоты. Ремень винтовки обеими руками держит, а он все равно сползает с плеча. Смотри ты, и у нее граната с кольцом на поясе, и тоже, как принято у партизан, накрепко привязана. – Давно я в лесу не гуляла. Ну, понимаешь, не жить, а гулять?.. Толя на всякий случай делает вид, что понимает не совсем. В конце концов он пришел резать палки. Деловито согнул прямую орешину – даже жалко, такая она прямая! – и секанул немецким кинжалом. Треснуло. – Толя. – Ну. – Толя. Девушка словно хочет найти в Толе что-то нужное ей, какую-то другую интонацию в его голосе. – Что? – спросил Толя, на этот раз тихо. – Тебе не кажется – сон это: скоро с армией соединимся, вернется все? – Эх, будем через свои деревни идти, в шинелях, на танках, а бабы целовать будут! – Ба-бы… Ишь привык! – Лина смотрит в упор, стараясь, чтобы покраснел Толя. Но у самой из-под серого платка на щеки ползет румянец. Орешина, которую схватил, точно поймал Толя, задела еловую лапку, и та уронила свою снежную шапочку. Показалось даже, что ойкнула от внезапности и сожаления. Нет, это Лина. – Теперь доставай из-за воротника. Иди, иди. Втянула голову в воротник, улыбается и ждет. Снег и на бровях. Толя, проходя к следующей орешине, смахнул рукавицей снег с ее спины, задев тяжелую косу. И с плеча смахнул. – Как с пня смел, – сказала Лина, следя за ним. Оттого, что брови, ресницы припушены снегом, глаза ее по-особенному блестят. Толя не ответил, и Лина тоже промолчала. Когда слишком близко подходят они к чему-то, чего так ждешь, тут же пугается. И Лина тоже. Толя молча рубил орешину. – А когда бой – страшно? – спросила Лина. – Надо только не думать, что конец света. Когда-то и я так. – Я ни в одном не участвовала. А буду хвастаться: партиза-анка! Ты тоже хвастун. – Чем же это? – Я к тебе хорошо, а ты… Неожиданно серьезно зазвучал голос Лины. Она замолчала. И Толя промолчал. О чем ни заговорят, сносит их все в одну сторону… Толя собрал свои палки. Но уходить не хочется. Еще, что ли, порубить? Деревня уже дымит печами, хлопцы, которые похозяйственнее, варят-жарят что-то, не полагаясь на отрядную кухню. По другую сторону деревни – поле, а уже потом далекий лес. Там встает солнце. Оно упрямо поднимается навстречу плывущим на восток облакам. Кажется, что серые облака стараются уволочь назад, за лес, прожигающий их яркий диск. – Когда я малый был, – вспомнил вдруг Толя, – мы про политику любили поговорить. Как вы про своих лейтенантиков. Серье-езно: как изобрел немец пулемет, а рабочие шли, шли на него, а он строчил, строчил… Шли, наверно, чтобы отнять у буржуев оружие и поломать, не помню уже. Смешно, правда? – Нет, хорошо. Пошли к деревне. Лина впереди, Толя со своей ношей по ее следам. Кто-нибудь из окна или вот из той черной амбразуры смотрит на них и болтает что попало. Ну и пусть! – Толя. – Что ты? – сразу отозвался он, и, видимо, так, как хотелось Лине, потому что она радостно оглянулась. Стукнул выстрел. Толя удивился. На той же опушке, где они только что были, но правее. Лина оглянулась снова, встревоженно, вопросительно. И тут же на белых огородах оглушительно взметнулись черные фонтаны. Толя швырнул свои палки под ноги. Бежал за Линой, а в мыслях одно: вон его дом, вбежать, у кровати стоит, схватить! Как это он все-таки мог не взять винтовку? Черные вспышки все ближе к Толиному дому. Испуганно подпрыгнул и рассыпался в воздухе сарайчик. В нескольких местах поднимаются дымы. Уже горит деревня. – Прячься в окоп! – крикнул Толя, а сам бросился к дому. Вбежал – вот она, винтовка! И сразу следующая мысль – тоже лишь одна, самая главная: найти Волжака! Ведь Толя связной. Выбежал на улицу. Деревня гремит, гудит вся, как железный котел, по которому железом колотят. Волжака увидел сразу. По одну сторону бревенчатого мостика он, по другую – в Толином окопчике – Лина. Где-то здесь два пулемета. В другом конце деревни партизан побольше. Остальные – в лесу, в засадах. И Алексей в лесу где-то. Толя лег на землю. Взрывы мечутся по деревне со слепой яростью. Но уже отличаешь, который дальше, а который поближе. Ого, этот совсем рядом! На спину сыпнуло комьями мерзлой земли, обстукало, постучало, как по неживому. Толя перебежал, не отрывая руки от земли, к срубу колодца: хоть с одной стороны какая-то стенка. А ведро-бадья над головой раскачивается, и не можешь не чувствовать ее над собой. Посмотрел вверх: шея деревянного журавля вздрагивает, как у живого. Волжак увидел Толю, кричит что-то, но не слышно. Толя побежал к нему. – Садись в окоп, что носишься! Возможно, он имел в виду второй окопчик, в котором Лина, но Толя втиснулся в его окоп. Вдруг увидели: из лесу выскочил и бежит через поле человек. Молокович, ну да, он! Вот уже близко, лицо, рот кричат, а голоса нет. Упал на землю. – Командир! Близкий, раскалывающий землю взрыв. Поднял глаза Толя и успел увидеть: колодезный журавль несется к нему, вытянув острую шею! Хлестнуло по мостику, небольно ударило Толю в плечо. Дощечкой от бадьи. – Командир, – ползет и кричит Молокович, – идут и с этой стороны! С танками. Волжак глянул на Толю холодно-требовательно: – Беги, пусть огонь из станкача открывают. И к Петровскому, скажи, что и с этой стороны подошли. Доложи. Вот что такое связной! Зато ночью поспал. Что бы такое Лине крикнуть? Она повернулась, смотрит провожающе. Толя бежал по рябым от черных ям снежным огородам и радовался легкости, которую ощущал в себе. Вот и пулеметчики. Усатое лицо Помолотня вопросительно повернуто к Толе. О, какой глубокий окоп у них! – Куда стрелять-то? – В лес, туда… Толя отвел завистливый взгляд от окопа. Добежать до того вон сарая! Под стенкой – лошадь с телегой. Наверно, ездовой там. А правда, – какая-то особенная легкость в Толе. Может, оттого, что он связной и переносит хоть и чужие, но команды. Но главное, он точно знает, что не убьют его. В борозде Бобок лежит. Просто отлично, когда ты на ногах, а кто-то лежит и ему страшно даже там, внизу. Толя не лег рядом, побежал дальше, прикидывая, куда упасть. Услышал злобно-нарастающее: «ю-ю-у». Падая, успел увидеть, как опускался, раскорячась всеми бревнышками, сарай. Стрельба, взрывы далеко-далеко ушли, чуть слышны. В ушах звенит, будто воды налилось. Сарая нет. Ни лошади, ни подводы не видно. А Бобок стоит среди поля, держится за голову двумя руками. Что это он? – Товарищ командир, меня убило! – Опустил руки, постоял и вдруг побежал. Толя бросился в свою сторону. Ему надо через улицу, туда, где почти все дома уже пылают, где дым все пухнет от взрывов. – Что бегаешь? – крикнули на него. Глянул: длинный ряд серых ушанок, белые тулупы, шинели. Окоп красноармейцев. Усатый солдат машет рукой: ложись, мол. С радостной готовностью подумалось: эти не то что мы, эти привыкли к окопной войне. К Толе начала возвращаться прежняя легкость, уверенность. Несколько домов еще стоят, дом с крылечком, штаб – тоже цел. Рядом глухо бухает дзот. Дверь в штаб распахнута. Толя вбежал, не очень рассчитывая увидеть кого-либо. И застыл от неожиданности. Петровский сидит за столом и помешивает ложкой в тарелке. Щи, наверно, очень горячие! Помешивает ложкой и слушает партизана, который говорит почти то же, что должен сообщить и Толя. Со всех сторон подходят немцы. – А вы не нервничайте, так и скажи Царскому. Фронт! Привыкайте. Толя доложил про «свои» танки, машины. Когда Петровский смотрит вот так в упор, все на самом деле кажется обычным: и немцы и танки. – Хорошо. Наблюдать. – Лишь два слова бросил Петровский. Поднялся из-за стола. В холодноватых глазах и высоких, словно подпухших, скулах, во всей его очень военной фигуре какая-то торжественность. И как он произнес это: «фронт! » Сразу вспоминаешь, что Петровский – кадровик. Толя выскочил на двор с чувством, с каким выходят из укрытия: очень надежным среди разрывов и пламени кажется дом, где – Петровский. Вдруг увидел партизана, который перед ним докладывал Петровскому. Человек лежит головой к черной яме, серый плащ обрызган кровью. Толя обошел убитого. Постоял над ним. Остриженная голова страшно и просто, как арбуз, расколота, и что-то бело-красное, словно вспененное… Толя вдруг ощутил, как у него самого что-то взбухает под черепом. Повернулся и побежал в свой конец деревни. Пламя гудит, рвется из окон домов, насквозь светящихся, огненно-прозрачных. А возле мостика все как было. Волжак смотрит на лес, Лина на деревню оглядывается. – Наблюдать! – сказал Толя. Волжак усмехнулся. – Толя. Это Линин голос. Она все приподнимается, все слушает усиливающуюся стрельбу в деревне. Толя перебежал улицу, лег возле окопчика Лины. Приказал: – Спрячь голову. – А ты? – Ну, тогда подожми хвост, – говорит Толя и, довольный, что может быть таким по-мужски грубым, смелым, опускает ноги в окоп. Лина отклонилась к стенке, чтобы он мог втиснуться. Земля будто прижимает их неловкие тела. Толя ощутил, что дрожит. Черт, еще подумает, что боится. Дурацкое положение: головы не спрятаны, торчат над землей. Толя положил винтовку на бруствер рядом с винтовкой Лины, но перед ним не поле, не лес, а бледное лицо и странно близкие, спрашивающие глаза девушки. – Ты все-таки спрячь голову… Толя наклонил неподатливую девичью голову, ощутив пальцами твердую косу под платком. – Вот так. Лина нерезко, с ласковым упрямством подняла лицо. – Я боялась, когда ты бежал. Ой, а что это гудит?.. – Ничего не гудит. – И тут же увидел, как из-за огня показалась черная башня танка, потом отодвинулась назад, пропала… IV
 

… Она сидит на снегу, надо идти, уходить, а Лина не может и, наверно, потому всхлипывает. Толя ждет. – Ладно, теперь все, не спеши… Он знает, что так и совсем можно отстать, потерять своих в ночном лесу, но что поделаешь, если Лина больше не может. Целый день обстрела, потом вдруг выползшие из-за пламени танки, черное крыло бегущих по полю. И бесконечное поле, все пронизанное, прошитое трассами пуль. …Толя стоит над Линой, ждет, смотрит на дотлевающее пожарище, похожее на длинную полосу раскаленного кузнечного железа. Эта полоса то вспыхивает, то угасает, то в одном конце, то в другом. Потом вдруг брызнут оттуда горящие пулеметные очереди. Там – немцы. Догорает Сосновка, гаснет день, и все чернее делается поле, по которому отступали. Оно ямой кажется. Там лежат те, кто не добрался до леса. Там много осталось, так много, что самое страшное впереди уже не кажется страшным. Лина сняла рукавицы, берет снег и трет колени. Сколько раз она с разбегу падала на чернеющую из-под снега каменно-мерзлую землю! Поднимались по команде Волжака, но тут же танки начинали бить прицельно. Снова падали. Опираясь на винтовку, Толя наклонился, подал Лине чистого снега. – Я сейчас, Толя, – всхлипнула она. – Ладно, в лес немцы не пойдут. Лина поднялась с земли, взяла свою винтовку. Красные отблески пропали за деревьями. Нежданно просто встретились, сошлись с несколькими партизанами на темной лесной дороге. Ни пугаться, ни радоваться сил нет. Но когда Толя увидел большую группу и услышал приглушенный голос Волжака, очень обрадовался. Из третьего взвода здесь еще Дубовик Коля, остальные в темноте как чужие, совсем, кажется, незнакомые. Белеют и солдатские полушубки. Отличаются и здесь партизаны, от солдат, но совсем не так, как в деревне, в окопах. Люди в шинелях, белых полушубках пришибленно молчаливые, зато партизаны, попав в лес, повеселели. Их не пугает грозное для фронтовика слово «окружение». Они уже закуривают. – А ну, дайте по губам! – голос Волжака. Хотя он командир лишь над Толей, Линой, Дубовиком, но и другие именно от Волжака ждут чего-то. Человек готов вести, а это на всех действует. – Кто местность знает? – спрашивает Волжак. Молчание. – Два человека – в дозор. Молчание. Толя – связной, это к нему прежде всего относится. – Я пойду, – сказал он Волжаку. И Дубовик подошел: – Мы с Толей пойдем. В темноте уже спорят вполголоса. – Правильно Бойко предупреждал. Без артиллерии захотели против фронтовых частей. Еще как до ночи додержались. – Знаешь ты, кто что говорил! А видели, как Петровский с гранатой за танком бежал. – Комиссар предупреждал… Уходя вперед, Толя еще слышал: – А Бойко правильно… Толя и Дубовик идут впереди всей группы, собравшейся, но все еще не единой. Не легко приходят в себя люди после такого боя и разгрома. Но когда Волжак рядом, Толя почти спокоен. Тем более перед Колей Дубовиком. Он так послушно идет следом. Что, пишешь стихи? Это тебе не на белых простынях! Ночная дорога уводит неизвестно куда. Как раньше думалось: только бы увидеть своих, армию, так теперь хочется одного: вырваться в свой мир из-под всего, что висит над тобой, три года висело. Ночную дорогу в лесу видишь не столько под ногами, сколько над собой: вершины сосен не заслоняют неба. Кто-то догоняет, высокий, в шинели. – Тут Слобода будет… Это Иван Безымянный. Худой, черный солдат все еще не попал в запасной полк, все еще с отрядом. – Наши в Слободе, – уверенно шепчет он. И правда, скоро услыхали тяжелое завывание моторов. Неужели к своим вышли? Вот так просто! Толя, сам не зная почему, предложил: – Пойдем стороной. Пробирались в темноте меж деревьев, кустов. Они будто забегают тебе наперед – не пробьешься. И вдруг послышались голоса. Близкие, ясные. Немецкие голоса. Рванули назад, догнали всю группу, уходили по той же дороге, потом свернули, пробирались по лесу, снова на какую-то дорогу вырвались. Остановились передохнуть. Кто сидит, кто лежит на снегу. Рядом шалаш. Гражданский лагерь? Неужели так близко от дороги прятались жители? Колея глубокая, свежая. Слишком устал, чтобы думать о чем-то до конца. Просто смотришь, замечаешь, и все. Лина сидит рядом. Ни о чем не говорят. Но у Толи такое чувство, будто они выносят за фронт, в жизнь что-то одно на двоих, общее. На этот раз не успел дозор отойти и на сто шагов, как позади резко застрочил автомат. Ничего не понимая, ждали своих. Толя смотрит: Лина, где Лина? – Ой, Толя, возле самого шалаша сидели. А за шалашом немцы были. Похоже, что немецкий секрет. Пока сидели рядом, немцы не шевелились, а отошли немного – стали стрелять. Выбрались на поле, снежное, лунное. Внезапно лопнула впереди ракета. Вернулись в лес. Шли и шли, уже не зная, правильно ли, туда ли. Один Волжак словно и не сомневался, и потому все теснятся к нему. Когда остановились снова, Толя посоветовал Лине: – Поспи, я разбужу. – Ой, я не могу. – Ну, тогда я. Прислонил голову к дереву. На миг ощутил сладкую тошноту усталости и сразу провалился в сон. Вдруг услышал: – Спал? Давай пройдем на поляну. Озабоченное лицо Волжака. На нем виноватость какая-то. Толя поднялся и пошел за Волжаком, переступая через лежащих на снегу людей. Лина стоит. Дотронулась до локтя, хочет сказать или спросить. – Толя… – Потом… Сейчас вернемся… Снежная поляна светится как-то фосфорически. И небо, ночное, звездное, не кажется черным. Догоняют чьи-то шаги, шепот: – И я с вами. Снова тот солдат – Иван Безымянный. Чему-то радуется. Наверно, тому, что вот сам идет. Это всегда радует. До чего же синяя поляна! И ночь. Как воспоминание. Такую подсиненную ночь Толя видел однажды… Кибитка Чичикова въезжает в город Н… Толя меняет стеклышки в школьном проекционном аппарате, а старательная семиклассница рассказывает о похождениях Чичикова… Тихо на поляне. Волжак ждет. И Толя. Втроем ожидают, будут или не будут по ним стрелять. Не будут, иначе разве стоял бы и ждал, когда тебя убьют? – Зови, – говорит Волжак. Толя повернулся к солдату и показал рукой: можно звать остальных. Будто рванул полог кто-то, сдернул странную синеву ночи и тишину. Ничего не осталось, кроме грома и злых огоньков, жадно устремившихся из черноты к тебе, в тебя. У ног, у лица – стремительные, безжалостные огненные иглы…
Почти все наши ушли навстречу армии, и другие отряды уходят к фронту, самолеты стали чаще садиться, так хорошо это, а то раненые месяцами дожидались своей очереди. Вчера один партизан из охраны сказал: – А хорошенькая площадочка, даже покидать жалко. Вот уже три ночи у нас на аэродроме спокойно, немцы больше не пытаются прорваться из-за речки. И не бомбят. Когда взлетают наши самолеты, их даже подталкивают. И даже издали подниматься помогают: «Давай, ну, давай! » Просто боишься, что за лес заденет. Всегда перегруженные. Раненых летчики берут сверх нормы, а потом еще партизаны подарков насуют – так и смотри, что целую корову втиснут. У всех теперь такое настроение! Гадаем, через сколько дней наши придут. Но почему-то и такое началось: стали вдруг обмениваться адресами родных. Ко мне уже четверо приходили: «Передайте, Анна Михайловна, пошлите по почте, если со мной что-нибудь…» Когда действительно трудно было, не делали этого, а тут как заболели все. И мне самой так захотелось написать Ване. Прямо ему, хотя и не знаю, где он, жив ли. Написала, кажется, все, что могла и что можно, и треугольничек вот сделала, и адрес сестры – на Урал – тоже написала, пусть лежит там письмо, а вдруг отзовется Ваня, и тогда сестра перешлет ему. Написала и сижу над белым треугольничком, огонёк коптилки словно не отпускает меня, надо идти в соседнюю землянку, там собирают почту, а я все сижу, будто все не кончила, все пишу. … Ваня, родной, я вижу, как ты распрямил этот листок, как читаешь. Ты совсем не изменился. А мы вот здесь, в партизанах, я не написала прямо, нельзя. Дети наши воюют. И Толя. Война не кончилась, но так хочется верить, что самое страшное и тяжелое – уже позади. Вспомню и ужасаюсь: как я испытывала судьбу, когда еще жили в Лесной Селибе! Ты меня прости, прости за детей. Иногда вдруг задумаюсь: что меня заставляло? А вот что-то заставляло. Дурачила тех немцев, полицаев, по ниточке ходила. Я, твоя жена, по ночам бегала в деревни, мимо комендатуры, носила медикаменты, получала задания. А они и не за такое уничтожают семьи, целые деревни. Как я только смогла! Наверное, потому и держали меня еще ноги, что очень боялась за детей. Ну, а теперь мы в лесу. По-разному бывало, а теперь Алеша и Толя ушли с отрядом к фронту, навстречу вам, навстречу тебе. Там гремит, но я уже как-то свыклась, поверила. А вначале… В письме есть, что Алешу ранили. Да, в плечо, да, если по медицине считать – не тяжелое ранение. Но я ведь, Ваня, не только медик… А младшему нашему не хотели давать винтовку, все дулся, пока не выклянчил. И в первом бою потерял. Они в десяти шагах были, а он стоит и не понимает. Что его спасло, что меня пожалело, не знаю! Алексей и Толя ходили на каждую операцию. Провожаю и не показываю вида. Хвалят их и партизаны и в штабе, но детям я ничего не говорила. Все боишься, что нарушишь то, на чем все держится, как-то держится. И горжусь ими, и пугаюсь этой своей гордости. Ведь так все непрочно. Сны у меня все такие… Женщины, чьи-то матери, приходят, спрашивают меня о своих детях. Проснешься и не знаешь: где ты, где они?.. Никогда нас, женщин, столько на войне не было. А каждая еще и о чужих детях думает: вот что для нас война. И вы не должны вида показывать, если найдете нас не такими, какими оставили. (Вот о чем я, глупая, уже хлопочу. ) Мне и теперь говорят (нарочно, я знаю): «Вы сынам своим как старшая сестра». А я пока не увижу тебя, не увижу твоих глаз, не буду знать, сколько мне лет… Прости, что я все о себе, о нас. Я так боюсь остановиться, подумать, где ты, что с тобой, и вот говорю, говорю, чтобы слышать свой разговор с тобой и видеть тебя, как ты слушаешь… Родной, прости, – самолет, надо раненых готовить. Я вернусь потом…
…Толя уже катился с какой-то кручи, не помня, когда и как он упал. Прижимал винтовку и все заставлял себя катиться, чтобы быть как можно дальше. Встал – повело в сторону, потянуло к земле. Сейчас, сейчас… Схватился за гранату, накрепко привязанную к поясу. И тогда стал слушать, ждать… Нет, не попало. Тихо наверху, будто и не стреляли только что. Низом, заваливаясь в снег, идет, бежит Волжак – Толя его сразу узнал. Только автомат почему-то тащит по снегу, а руки перед собой держит, прижав локти к животу. – Где тот… третий? – быстро спрашивает Волжак, не меняя странного положения рук. Посмотрел на Толю, на снег, сразу зачерневший. – Дало по локтям. Ладно, потом… Посмотреть надо, что с тем… V
 

Он за фронтом! Для него все кончилось. И все теперь возможно, о чем столько думали, говорили. Поражает, что деревья, дорога, небо здесь обычные. Столько намечталось за эти годы, что никакая уже, наверно, правда не могла бы совпасть с тем, что представлялось, что виделось издали. Само несовпадение радует, помогает верить, убеждает: да, правда, Толя здесь, он за фронтом! А как просто: совсем недавно был там, а теперь – здесь. Скоро дальше на запад продвинется фронт, и Толя увидит, встретит то, без чего ему трудно представлять самого себя: мать, Алексея, хлопцев своих… Лину… Вон какая сила идет и идет к громыхающему фронту. Солдаты, солдаты – на машинах, незнакомо сильных, танки с тяжелыми хоботами орудий. Толя видел «катюши» и был удивлен их таинственно-мирным видом. Если бы могла знать мама, что Толя уже здесь! Хоть ты вернись и скажи ей. За руку попрощался, ненадолго… Но ведь и в самом деле – скоро. Да, Толя голоден и не знает, когда поест, где переспит эту ночь. Но это не так уже важно. Хуже, что он один. С последним человеком, которого он знал и который знал Толю, с Волжаком Андреем, расстались позавчера. После той синей поляны они вдвоем выходили. И вышли. Подсадил Андрея в санитарную машину, даже «до свидания» как-то забыли друг другу сказать. Остался на дороге с автоматом Волжака да с красной лентой на шапке. Пальто на Толе довоенное, школьное. А вот голубые галифе из «чертовой кожи», к которым он уже тоже привык, принадлежали полицаю, потом Алексей носил их. Дырочки от пуль аккуратно заштопаны рукой мамы. Толя возвращается в довоенное, идет «зафронтовой» дорогой, один, навстречу машинам, провожает солдатские лица долгим взглядом, он весь переполнен ощущением: «Я здесь, я уже здесь! » Ко многому привыкли его глаза за эти годы, но нет-нет да и остановятся на чем-то, что есть война, фронт. Поперек глубокой и очень широкой колеи лежит труп в зеленом немецком мундире: голова и ноги, а остальное вдавлено, вмерзло в колею, растерто тоненьким пластом, странно, фантастически широким… В деревне, полусожженной, забитой повозками, тягачами, Толя решил заночевать. Темнеет уже. Зашел в хату. Поздоровался, с завистью глядя на людей, у которых есть кусочек грязного, заплеванного пола. Занято все, где только может полулежать человеческое тело. На стол Толя старается не смотреть. Там, в счастливом уютном мирке, очерченном светом плошки, сидят трое, ужинают. Хотел уходить. – Кого шукаешь? Исты хочешь? Толя пожал плечами, но подошел ближе. Подвинулись, подали хлеб, намазанный тушенкой. Толя сразу словно опьянел от запаха пищи, от тепла, уюта, от нахлынувшей влюбленности в приветливых солдат. – А бумаги у тебя какие? – спросил круглолицый старшина, который позвал Толю к столу. – Отстань, Потапенко. Видишь – парнишка, видишь – партизан. Впервой, что ли! Потапенко отстал от Толи, но пристал к возразившему усатому солдату. Они ссорились, а Толя, теплый, счастливый, вяло погружался в сон. Проснулся, как от толчка. Нет, автомат при нем. За окном – бело. Машин меньше стало. И солдат не видно. Какие-то в гражданском ходят. Неужели? Толя бросился на улицу. Головченя, вот он весь – с бородой, с пулеметом на плече! И Бобок. Живой. («Товарищ командир, меня убило! ») Вася-подрывник со своей золотой усмешкой. Особенно обрадовался Толя, увидев серое, больное лицо и зеленую шинель Коренного. Других партизан Толя тоже вроде знает, а некоторые незнакомы. И подвода, лошадь у них есть. Толю окружили, спрашивают. Волжака ранило. Это его автомат. А Петровского танком переехало. Алексея, брата, нет, не видели. Многие, наверно, в лагерь вернулись. Да, не совсем так, как у соседей, получилось. Другие отряды по-толковому влились в армию, а тут ходи-свищи… Толя позвал всех в «свой» дом. Среди незнакомых партизан сразу примстился один, с удивительно некрасивым лицом: дуги у широкого рта глубокие, обезьяньи. Но у него тоже автомат. Как у Толи. И большой вещмешок. – Открывай гумно. – Головченя похлопал по плотному вещмешку. – Сначала – твое, потом – каждый свое, – поясняет Бобок. От усмешки у человека с автоматом и плотным вещмешком рот еще заметнее, еще некрасивее делается. – Из-за вас, – говорит он, – опять придется в часть на довольствие становиться. – Что, не надоело по фронту бегать? – поинтересовался Головченя. – Ищу культурного обращения. – Чтобы с оркестром? – Попали мы в часть, а командир и давай нас попрекать шапкой. – Какой шапкой? – Генеральской. Старику он своему подарил, ну, а партизаны вроде ночью прихватили. – Добегаешься до штрафной, – сердито говорит Сергей Коренной, – из-за вас о всех пойдет слава. Завтракали, отдыхали долго. – Комендатура здесь, – напомнил Коренной. – Желаю удачи, – сказал партизан с автоматом, завязывая свой мешок, сильно потощавший. Пошли по улице в сторону узкоколейки, и он идет. – Что, мешок пустой? – захохотал Головченя. – Коня, сани загнать, – предлагает кто-то, – зачем оно теперь? – Это мы за́ раз, – встрепенулся Бобок. – Толя, пошли. И вот Толя и Бобок идут за санями, останавливаются, если видят, что в хате живут. Старики осматривают коня, трогают сбрую, сани. И не берут. – Ладно, три буханочки, – добреет Бобок. И три «буханочки» не дают. Пристраиваются и идут следом. Похоронная процессия. – Ну, соберитесь двое-трое, – предлагает Бобок, – лошадь хорошая, военная, снасть немецкая. – То-то военная, заберут. – Ну, две буханочки. – Оно и не дорого, да нема. – А чего ходите за нами? – Да ведь конь! Толя просит Бобка: – Отдадим, а? – Ладно, дядьки, берите за так. Конь хороший. А сбруя вон какая! Вернулись к узкоколейке, перешли ее. В заросшей кустарником низинке лишь несколько домов (точно спрятались или заблудились! ), но уже не деревенского типа: один дом даже двухэтажный. Здесь стоит густой гул голосов. Люди бродят, стоят группами, курят. А у некоторых семейный обед на снегу. Женщины варят, теплым провожают мужей в армию. Не разгульно, просто, сурово: вдали нетерпеливо стучит фронт. Вдруг увидели своих хлопцев, тоже к двухэтажному дому подходят. Что-то странное в них. Ага, без оружия – вот в чем дело! Борода Головчени выглядит нелепой, мальчишеское лицо Коренного бледнее обычного, весь он очень петушистый, но что-то жалкое в нем. Зато партизан, у которого был автомат, чему-то радуется, резкие дуги у рта растянуты в усмешку. – Ладно, все выяснилось, – не то других, не то себя самого успокаивает Головченя. – А не окажись там обкомовца, что знал ваше командование, где бы мы сейчас были, господа полицаи? – говорит тот, усмехающийся. – Чему удивились? – сердится Коренной (но вроде на самого себя сердится). – Что дураки еще остались? А вы что думали? Ладно, пошагали на комиссию. – Бумажка-то у тебя, Сергей? – спрашивает Головченя. – Хорошо ты тому майору: мол, привет от Мохаря! Удивился: «Не знаю такого». Из двухэтажного дома вышел лейтенант. На красивом смуглом лице черные бакенбарды. В сразу наступившей тишине прозвучал негромкий уверенный голос: – Заходите по два. Человек этот из того мира, где все на своем месте: снисходительно-строгий, немногословный, красивые глаза затянуты пленкой неузнавания. Человек там, куда так рвался ты, так стремишься вернуться, но куда будто все еще не вошел, не совсем вошел. Вот если бы, как у других, все получилось, если бы организованно… Хлопцы невеселые, приувяли. – Как думаете, – с легким презрением к самому себе говорит Головченя, – гляди, что и на самом деле позатесались тут всякие?.. К Головчене подкатился дядька в шапке, у которой оба «уха» почему-то обрезаны. – Закурим, раз такое дело! – улыбается человек в безухой «ушанке». – Пошел к бобикам собачьим! – гаркнул на него Головченя. – Привет от Мохаря! – невесело усмехнулся Коренной. Но Головченя его не услышал: он повернулся к молодому краснолицему парню, который сидит на большом фанерном чемодане, как на лошади. – Теперь все одина-аковые, – чем-то довольный, тянет парень, – нечего, хватит коровок есть… – Дай! – Головченя сорвал с Толиного плеча автомат, но Сергей Коренной схватил его за руку: – Одурел? На пороге дома – снова красивый лейтенант. Взял у Сергея бумажку. А Сергей зовет Толю с собой. Автомат Толя оставил Бобку (с невольной мыслью, что у Бобка легче забрать назад). В большой холодной комнате Толя прежде всего увидел девушек в белых халатах поверх стеганок. Двое мобилизованных, подрагивая голыми телами, одеваются. За столом сидит женщина в очках, а еще за одним – тепло одетый пожилой капитан. Толя хотел сразу подойти к мужчине, но его остановили у «женского» стола. – Мальчик, ты тоже из партизанской группы? Сколько тебе лет? Толя молчал и прикидывал: скажут или не скажут раздеваться? – Да он совсем пацан, – вдруг вмешался Коренной, – хорошо, если шестнадцать. – И зачем-то добавил: – В отряде мать осталась. Такая женщина!.. – Молод ты еще для войны. Обожди, – сказала женщина, глядя на Толю так, будто и она знает его мать. – Повоевал, теперь обожди, – охотно поддержал ее Коренной. По крайней мере, раздеваться не надо перед женщинами. Толя вышел – его окружили. – Оставили… до осени, – с некоторой неловкостью объяснил Толя. Автомат у Бобка забрал. И сразу всякий интерес потеряли к Толе хлопцы, будто он уже не ихний, чужой. Хоть ты уходи. Появился из дома Сергей. Не улыбается, но заметно, что доволен. – Давай, хлопцы! А Толю нашего оставляют. Кому это интересно? – А что, – говорит вдруг Головченя, – проводы ему и себе устроим. Что у кого лишнее – ложи сюда. Теперь он тыловик, его и отправим менять. Толя долго ходил по деревне, задерживаясь у машин. Возвращался к сборному пункту довольный: в вещмешке банка тушенки, две солдатские буханки хлеба. А в кармане бутылка самогона: пиджак свой женщине отдал, зато как зашумят хлопцы. Людей у сборного пункта вроде больше стало, но своих Толя не увидел. Решился, подошел к лейтенанту с красивыми бакенбардами. – Партизаны? Уехали. Дело им поручено. Лейтенант рассеянно посмотрел на Толин автомат. Толя поспешил отойти. Уходил и боялся, что заплачет, но и непонятное облегчение чувствовал. Само собой решилось… VI
 

Что-то волнующе знакомое увидел Толя в партизанах, идущих через забитую мобилизованными деревню. Эти (их семь человек) не бродят, скучая, не толкаются в толпе, они идут, и сразу заметно, что они – «при деле» и что они – одна сжившаяся группа. В последние дни Толя очень завидует каждому, кто не болтается между небом и землей как что-то никому не нужное. Вчера он поймал себя на том, что с завистью смотрит на раненого. Заглянул в раскрытую дверку санитарной машины: лежит человек на белой подушке, щеки синие, ввалились, нога в бинтах, подвешена, но в руке – книга! Лежит и читает. И эти вот: идут и знают, кто они, куда идут. Постой, Половец, ну конечно же он! И хотя в белом фронтовом тулупе, в черной кубанке, и хотя на шее не немецкий автомат, а ППШ с круглым диском, – все-таки это «гусар», «покойничек». Знакомая беспричинная редкозубая усмешка. Толя подбежал. – А, ты! – не сразу и не очень приветливо узнал его Половец и тут же, совсем уже неласково, спросил: – Ну, как там все? Толя разглядел красный рубец на небритой щеке Половца и только в этот миг сообразил, что веселая история с расстрелом Половцу совсем не кажется веселой. – Вы куда? – спросил Толя. – Семьи партизанские сопровождали, а теперь назад, туда. Партизаны закуривают. В крестьянских кожухах или фуфайках, все они, кроме одного, пожилые. А этот, черненький, аккуратненький, присматривается к Толе неприятно круглыми глазами, как курица к зерну. – Остаешься здесь? Давай махнем. Протягивает Толе свою винтовку и смотрит на его автомат. Столько мечтал Толя об автомате, а тут сразу и отдай… Хотя и то правда: зачем он Толе? В армию его пока не берут. А взяли бы, так не оставили бы ему автомат. – Ну, хочешь, и тулуп в придачу? За твою поддевку! Тулуп у парня армейский и новенький, а Толино пальто и правда короткое, как поддевка. Но не свинья же Толя, чтобы раздевать человека, идущего в немецкий тыл. Он уже взялся за ремень автомата, но, наверное, жест этот истолковали как возражение: мол, самому дорого обошлось. – Повоевать еще хочешь? – говорит широколицый партизан, у которого борода и густые брови так сливаются с мохнатой шапкой и воротником, что уже не поймешь, где тут человек, а где его одежда. На ногах у старика тоже сложное сочетание: поверх больших сапог самодельные галоши из красной резины – бахилы. – Может, пойдешь с нами? – говорит волосатый партизан в красных бахилах. Туда? Там – мама, она не знает, где Толя, где Алеша, что с ними. А может быть, и Алексей там, и Лина. Те, что вернулись в лагерь, наверно, всего нарассказали. Человеку, уцелевшему после тяжелого боя, кажется, что он один такой счастливчик. Вот бы обрадовалась мама, увидев Толю! Живого! С автоматом. Впрочем, автомата она могла бы и не заметить. Зато другие… А там и фронт вскорости подошел бы. Снова теснят немцев, слышно, что Гожу наконец взяли. Соединились бы с армией, как люди. Не было бы этого обидного чувства, что не в ту дверь вышел… Толя сыплет в карман черненькому парню автоматные патроны, а самому рисуется картина: вот Толя появляется в лагере, к нему бегут, он видит счастливое лицо матери. И вдруг – Лина, она тоже там. А Толя из-за фронта, и на шее у него – автомат… Черненький (ну и нахальные глаза у него, и такие неприятно круглые! ) уже за ремень автомата взялся. – Постой, я тоже с вами, – решил Толя. Обрадовался, что так просто решил. Но тут же ощутил в себе странную тоску. – Ладно, малец, – сказал широколицый партизан в красных бахилах, – с войной шутки плохи. Перекрестись да к мамке беги. – Там она, – тихо возразил Толя. Обрадовался, что не услышали или не поняли. Этот, с курицыными глазами, черненький, мог бы еще завопить: «К мамке захотел! » – Ну, ну, – сказал черненький, будто снимая с себя ответственность. Толя виновато попросил вернуть ему его патроны. Но то, что Толя сам согласился идти, было, наверно, так неожиданно, что черненький молча стал пересыпать автоматные «семечки» в Толин карман. А тут еще Половец: – Парень ничего, я с ним бывал в переплетах. Ну, пошагали. Хорошо идти, когда знаешь, что рядом люди, которые ценят, что ты идешь с ними. Да, нелегко будет мимо немцев проскочить: где они, те «ворота», и есть ли они теперь? Не получится – можно будет вернуться. Скорее всего, придется вернуться. Передовая погромыхивает, но как-то лениво и даже не очень пугающе. А на дорогах машины, машины, открытые, крытые, тащат орудия, кухни. И никто самолетов не опасается. Да их и не видно – немецких. Один пронесся, но кажется, сам боялся своей смелости. Толя ждал, что побегут все в поле, как бывало в сорок первом. Но никто и ухом не повел. Попробовали «голосовать». Остановилась трехтонка, такая знакомая, простая среди других машин, непривычно высоких и сильных. И физиономия шофера свойская. – Туда? – спросил он весело. – Туда. В кузове ящики со снарядами, минами. Бросает на ямах, ящики тяжело, зловеще двигаются всей массой. Ехали долго. Фронт громыхает уже совсем близко. Эти громы слышат где-то и там, в немецком тылу. Взвыло вдруг: «жж-гуу!.. » Голос «катюши». Машина стала. – Мне вправо, – сказал шофер, высунувшись. – Не боитесь? За фронт-то. – На ящиках твоих боялись, – ответил партизан в красных бахилах. Ночевали почти на передовой. Половец – он, оказывается, умеет хлопотать – поместил всех к артиллеристам в землянку, а сам убежал куда-то. У него бумаги, помогающие ему разговаривать с армейским начальством. Завидно, как у артиллеристов размеренно все и, кажется, прочно. Пятеро спят на нарах, и им не мешает работа их батареи, стоящей недалеко, в заснеженной низинке. Днем Толя видел всего лишь три или четыре орудия, но стреляют они так, что не определишь: три ствола или десять. Нарочно путают счет. В землянку вбежал военный в новеньком тулупе. На ремне пистолет. – Где старшой? А, партизаны! Да, да, надо повоевать. В голосе – небрежность. – Если разрешите, мы потом, – смиренно произнес черненький, раскладывая перед коптилкой сухари. – Раньше сходим туда, где немцы. – Не легко, не легко, – согласился тот. Он уже не такой уверенный, кажется, понял, что не по чину взял интонацию. – Да, да… Ну, вы, партизаны, знаете все тропинки. А у Толи свои заботы. Вроде и мелочь, но тягостно. У него нет никакой жратвы, и надо ждать, когда позовут к столу, а пока не зовут, приходится делать вид, что ты и не хочешь. Все-таки чужой он в этой группе. И еще этот черненький вяжется (одни зовут его «Коля», другие – «Коленик», а иногда – «Коля-Коленик»), Вот и теперь. Орет как чумной: – Эй, автоматчик, садись за стол! Чашки нет? За автомат могу уступить. Скорее бы или в отряд свой перебраться, или назад вернуться. Половец разбудил ночью. – Будем щупать дорогу. Вчера проходили партизаны. Где-то тут дыра есть. А пока – наваливайся. – И показал на целую батарею котелков с дымящейся кашей. Попрощались с хозяевами, когда проходили мимо оглушительно харкающих огнем орудий. – Поели? – прокричал человек в белом тулупе. Похоже, вчерашний знакомый. А может, и не вчерашний. – Желаем удачи, ребята!
Шли, но больше ползли и лежали, вслушиваясь в перекличку пулеметов и орудий, в загадочную и зловещую игру разноцветных ракет. Перед самым рассветом началась тяжелая беспрерывная канонада. Так, наверное, ревет вулкан, заглушая собственное эхо. Мороз все злее берется. Перестаешь чувствовать ступни ног. Посмотреть бы на них, уже почти месяц собственных ног не видел, не снимал сапог. Не можешь не думать и про то, что вот руки коченеют. Стали как клешни. Перчатки эти немецкие только для вида. Придется стрелять, и не знаешь, сможешь ли. И как-то получилось, что Толя не попробовал стрелять из автомата. Это тяготит. Вдруг нажмешь, а он – как полено. Ночь кончается, но неизвестно, по какую сторону фронта ты находишься. Канонада вроде сзади. А тут еще потянуло какой-то схватывающей, залепливающей глаза сыростью. Что-то непонятное: мороз не меньше тридцати градусов, а по лесу, тяжелый, густой, ползет туман, проглатывая вначале стволы, потом и вершины деревьев, как по ступенькам, всползая по лапкам елей. – Дядьки́, газы! – не очень уверенно шутит кто-то. – Березину взломали, растолкли – вот те и газы, – говорит партизан в красных бахилах. Борода, брови, шапка, воротник его сделались белые. – А что? Попробовать в тумане, – предлагает Половец. – Автоматчики – вперед, – злорадно шепчет Коля-Коленик. Нет, этот жук определенно добьется, что Толя возненавидит его. Толя мстит тем, что и в самом деле впереди него идет, след в след за Половцем. Началось поле. И все поле и поле. – Эй, найдете мину – скажете, – говорит Коля-Коленик. – Заткнись, дурень, – не поворачивая головы, бросает Половец. Туман закрывает все: даль, небо. Видишь только черную спину впереди идущего да собственные руки, сапоги. Черный ком земли на снегу, пень открываются внезапно. Тяжелый воздух обжигает глотку, вдыхаешь его, как странный морозный кипяток. Руки попробовал держать в карманах пальто, но там холодное железо – гранаты, патроны. Тогда стал – по очереди – засовывать руки в карманы брюк, но приходится расстегивать пальто, да и автомат надо наготове держать. Неожиданно что-то зачернело впереди. Даже удивились и как бы обрадовались, увидев дерево. Оно будто возвращало к реальности, а то уже начинало казаться, что ничего нет в этом белом мире. Толя, задрав голову, рассматривал иссеченные, обломанные сучья дикой груши. Опустил глаза и увидел в снегу каску. Целая, но без ремешка. Карандашом нарисована звезда. Тонкая пленка льда застеклила эту неровную фиолетовую звезду. Толя примерил каску поверх ушанки. Хотел снять, нехорошо от мысли, что вот кто-то носил ее, а ты не знаешь, где он сейчас и что с ним. Но вдруг понял: не чувствует своих рук под перчатками! Стащил перчатку и увидел, что ногти и кончики пальцев – как бумага. Сдернул зубами другую и схватил горсть снега. Попробовал тереть: снег не тает, просеивается между холодных скрюченных пальцев. И сразу еще больше побелели руки, мертвая бледность поползла по запястью под рукав. С ужасом, как на чужие, смотрел Толя на руки. – Да ты что! – Весь белый, как дед-мороз, партизан в бахилах схватил Толины руки, стал крепко тереть их. Обернувшись, приказал: – Кто-нибудь – другую. Подскочил Коля-Коленик. Рук своих Толя почти не чувствовал, хотя видел, что старик уже кожу стер на его пальцах. Коля-Коленик трет, наклоняясь, хукает на Толины пальцы и приговаривает: – А еще с автоматом! – Хватит, – просит Толя. – А, краснеют! – говорит Коля. И все, как на чудо, смотрят на то, как возвращается кровь, жизнь в Толины пальцы. А Толя уже боль ощутил на ссадинах и обрадовался ей. Но самые кончики пальцев остаются белыми. – На́ мои рукавицы, – сказал дед-мороз в красных, как гусиные лапы, бахилах, – сидел бы у мамки, лучше было бы. – Да у него в отряде мать, – бросил Половец. – Ну, пошли. Придет Толя – она обрадуется. А потом узнает, что Толя за фронтом был и мог там остаться. Не только радость, но и большое огорчение несет он матери. Может, она и не скажет ничего, но глаза скажут… Половец остановился, посмотрел на компас. – Он у него показывает, где фрицы, – голос Коли-Коленика сзади. И вдруг туман засветился-засветился, свет этот все поднимается. Ракету бросили! Звука не слышно. Половец повернул в сторону от ракеты, но снова остановился. Бруствер окопа, желтеют комья земли. Невольно все дернулись назад, а Половец стоит. Пошел вперед. И все за ним, стараясь, чтобы не скрипел снег. Окоп уводит куда-то, но вид у него «нежилой». Занесен снегом, ветер расписался на снегу желтыми песчаными полосами. Перепрыгнули через окоп и пошли в белую неизвестность, вслушиваясь в неблизкую трескотню выстрелов, жадно ожидая увидеть стену леса. Где-то, когда-то же будет лес! Толя оглянулся: темные фигуры будто плывут в морозном молоке тумана. Все стараются ступать в один след. Снова засветился, заискрился туман впереди. Оглушительно, совсем рядом рванул пулемет. Все уже бежали назад. Теперь не цепочка следов, а веер на снегу. Там, куда все бегут, тоже поднялась стрельба. Нырнули в окоп, в мягкий снег. У Толи свалилась каска, он снова надел ее. Но куда ведет окоп? Хорошо, что снегом его занесло, даже если и есть там немцы, не пойдут сюда. И тут услышали голоса и сразу поняли – немцы! Не по окопу, а по верху идут – это тоже поняли сразу. Толя увидел, как присели, как припали к брустверу партизаны, сдернул зубами правую рукавицу, она упала в снег. Палец вроде сгибается, хотя мертвые пятнышки – он и это отметил – остались на самых кончиках. Слушали, как за толстой и мягкой стеной морозного тумана проходят люди: шорох ног по жесткому снегу, звяканье, кто-то пробежал, с буханьем пробивая снежный наст, тяжело дыша. Неестественно обыкновенный, по-немецки быстрый разговор, смех. Наверно, уже тыл ихний… Подождали еще, послушали. Вскочили, выкарабкались из окопа и быстро-быстро стали уходить в белую неизвестность поля. Половец все поторапливал. Снег несколько шагов держит, но скоро проваливаешься, лица красные от усталости, блестят от пота, а брови, усы, бороды белые от изморози. Мороз тут же забирает, слизывает пот с лица, и от этого кожа щемит, чешется, ее приятно трогать холодной рукой. Толя снял рукавицы, положил на автомат и греет пальцы о щеки. Наконец пошли спокойнее, отдыхая. Глаза у всех блестят, веселые, хотя уже и беспокоятся: – Туман сползает. – Когда это проклятое поле кончится? – Эге, смотрите-ка! – воскликнул Коля-Коленик с привычным для этого парня бездумным каким-то злорадством: точно это касается всех, кроме него самого. Но и без него видят: морозный туман подтаял, его, как занавес, потянуло кверху, и открылось темное на белом снегу – люди. Группа человек в пятнадцать. Тоже остановились, смотрят. – Они – сюда, мы – туда, – вслух подумал хмурый, всю дорогу молчавший партизан, на котором почти все немецкое: шинель, сапоги, даже бархатные наушники под кубанкой. – Там и бобики есть. Или забыл? – напомнил дед в красных бахилах, растапливая голой рукой и снимая сосульки с бороды, с бровей. Половец два раза вскинул над головой винтовку. Пароль, конечно, устаревший, но все-таки партизанский. – Не стой кучей, как бабы! – сказал Половец, в сердитой улыбке показывая свои редкие зубы. – И не шарахайтесь! Незаметно расступитесь. А там сразу двое подняли винтовку и автомат, подержали над головами. – Тоже олухи, – произнес Половец. – Ушел бы я сторонкой, – сказал хмурый партизан в наушниках. – Надо предупредить, что тут окопы, немцы, – напомнил Толя. Ему нравится Половец, чем-то напоминающий Волжака. С таким можно не пугаться собственной тени. – Ну-ну, я посмотрю, – усмехнулся Коля-Коленик, точно он заранее все знает, кругля еще больше свои птичьи глаза, – давай! – Так и будем стоять, как… – выругался Половец и двинулся вперед. Снег на этом высоком поле, видимо, не раз подтаивал и подмерзал, держит, если не ступать пяткой, а слегка волочить ноги. Приноровились и теперь шли ровно, лишь изредка кто-либо продавливал, пробивал снежный наст, торопливо выдергивал сапог или валенок, менял шаг и снова шел поверху. От этого полускольжения – непрерывный и глубокий гул, точно все поле отдается эхом, и какое-то барабанное шуршание. Невольно ускоряешь шаг, гул и снежное шуршание то собираются в тебе, то опять выносятся наружу, и так все время: то в тебе самом гремит этот белый барабан, то ты идешь по нему. Легкий, грозный в общей цепи. Незнакомые люди стоят все на том же месте. Только немного расступились, и теперь их точно больше. Когда все выяснится, будут делиться новостями и сигаретами и обязательно увлеченно рассказывать друг другу: кто как шел, стоял, что подумали, что хотели делать… Забавным все будет выглядеть. Конечно же партизаны! Какие могут быть бобики возле фронта: здесь они тают, как снег под весенним солнцем. Толя шел все быстрее, увлекаемый этим невольным скольжением, гулом, барабанным шуршанием. Да, наши, партизаны, кто ж еще! Иначе разве шел бы вот так, прямо к ним, а они разве дожидались бы? Разве было бы так легко, так бело?.. – Эй!.. – донесся сзади удивленно-предупреждающий окрик Половца. Толя оглянулся. Но тотчас понял, что его не останавливают. Он улыбнулся Половцу. Хотел даже назвать его по имени «Петро» или даже «Петь», но не придумал, что крикнуть, и только взмахнул рукой. То, что Толя пошел впереди, вперед, сразу их выравнивало. К человеку, который хотя бы на шаг впереди тебя идет в цепи, чувство особенное. Люди не раз убеждаются, что убивают совсем не по очереди, но все равно это ценится. Каждый ведь знает, как оттягивает назад, как хочется держаться хотя бы на шаг дальше. Но Толя уже не новичок, он знает и другое: как бывает потом. Все равно рискуешь, расходуешь еще один шанс. Так не лучше ли его так расходовать, чтобы не противно было от самого себя, а радостно, легко?.. Бедный Коля-Коленик, вон где тащится, наверное, виноватым себя чувствует перед Толей! Но с каждым шагом Толя напряженнее всматривался в тех, что поджидают его. Оружие у некоторых все еще на плече, но у многих в руках, полуподнято. Знак угрозы, но и боязнь чрезмерно насторожить, испугать: они тоже хотят лишь убедиться, что это свои к ним приближаются. Толя все же взвел автомат, незаметно, тихонько (пальцы все еще непослушные и болят). Происходящее напоминает чуть-чуть игру. Хотя одновременно каждой клеточкой чувствуешь, как неуютно на этом открытом поле. Конечно же свои, и те и другие видят, что свои, что партизаны. Но раз игра, то чем серьезнее, строже, грознее, тем интереснее. Потом будут весело припоминать подробности: «Глядим, затворчики отводят…» С холодком в сердце прикидывать: «А ведь я чуть не выстрелил! » Толя передернул ремень автомата так, чтобы ствол смотрел более сурово. Вот только ни разу его не проверил: точно полено перед собой несешь! Оглянулся: он уже почти посередке между своими и этими. Вдруг посмотрел на отставшую цепь со стороны, на ее медленное и недоверчивое приближение, и сразу пропала надежда, что это не бой. Точно посмотрел глазами незнакомцев или в глаза им заглянул. Что они сделают в следующую секунду, эти чужие люди? Вон они какие! Какие – он не мог бы сказать, но нехорошее, тоскливое чувство уже переполняло его. Как он мог думать, как ему могло казаться?.. Ничего и никогда Толя так не желал, не просил, как сейчас: чтобы на этот раз, ну пусть только на этот раз, когда уже ничего невозможно изменить, остановить, пусть окажется, что не враги, не бой!.. Только бы не теперь, когда так открыто кругом, а они стоят и все смотрят на того, кто ближе к ним, – на Толю. И чем ближе он, тем большую власть над ним получают эти неизвестные, изготовившиеся к чему-то люди. И уже нельзя, невозможно все повторить по-другому, а тем более повернуться к ним спиной. Когда это началось? Был же момент, когда он был возле своих, а эти были далеко. Стояли и только еще решали, могли выбирать: идти навстречу или пройти сторонкой? Был вчерашний, позавчерашний день. Был отряд, мама, Алеша. Было, когда не было этой войны и даже не думалось о ней… Он поплыл от берега, вода была такая ласковая, мягкая (да, да, он у дяди тогда жил), легко было плыть, а когда глянул, где берег, испугался. Больше всего испугался он своих бессмысленных, торопливых движений, сразу отнявших у него последнее дыхание. И вдруг услышал удары весел, голоса за камышом: сразу отхлынула, осела тяжелая тоска, сковавшая все тело. Выдохнул и поплыл… Толя быстро оглянулся на своих. Тоже приостановились. Нельзя останавливаться, вон как напрягся сам воздух! Шуршащий, белый, барабанный гул поля давно уже пропал. Или это потому, что снег тут рыхлый, не держит? Толя, проваливаясь, сделал шаг, второй, чтобы сдвинуть за собой цепь, и вдруг увидел себя испуганно барахтающимся. И больше всего, как тогда на воде, испугался своих бессмысленных движений и этого чувства беспомощности, непоправимости, безвозвратности. Тоска, без начала и конца нечеловеческая тоска, сковала его, тянет вниз. Жарко и холодно одновременно. И страх, и непонятное нарастающее безразличие. Совсем не чувствует пальцев, и того пальца, что на спуске автомата, тоже. Впереди незнакомой группы стоит (Толя давно к нему жадно приглядывается) человек в темном полушубке с белым воротником и в белых фетровых бурках. Штаны немецкого цвета и автомат немецкий (как у Половца). Шапка странная: зимняя, но с козырьком. Толины глаза, ни на миг не отпуская эту фигуру, ощупывали, оценивали другие фигуры. Он жадно искал в них партизанское. У некоторых кубанки. Правда, без ленточек, но ведь и Толя спорол ленточку (Половец велел). На одном (он стоит возле того, что в полушубке) желтоватая итальянская или мадьярская шинель (Носков такую таскал). Повернул голову, что-то сказал себе за спину, блеснули – как выстрел! – очки. И тогда Толя понял, что над ним, за спиной у него (но нельзя посмотреть) уже открылось солнце. Теперь поле далеко смотрится, яркое, аж глаза болят, и только эти люди – темное на нем. Толя горячечно решал, кто они, как быть, и все туже, с каждым его шагом, поворачивалась и напрягалась пружина: вот-вот с громом дернется назад, расшвыряет всех. Только бы удержать! Пока все сразу станет на место: «Вот вы кто, а мы уже чуть не…» Останавливаться опасно, иначе пойдет назад, рванет, отбросит. Толя это ощущал почти физически. – Толя… – послышалось сзади. – Да свои! – крикнул он громко, чтобы слышали те, что его поджидают. Как бы спрашивая, крикнул. Кого-то умоляя, чтобы так было. Всех. Себя самого. – Па-дай… Па…дай… Кто-то переламывает слова (это, кажется, Коля-Коленик), надеясь, что их не поймут незнакомцы. Рванется все назад, и тогда… Сейчас, сейчас!.. – Свои! – как можно беззаботнее крикнул Толя. Если удерживать еще и еще, страшное мгновение проскочит мимо, уйдет навсегда. «А мы чуть было не ударили. Ведете себя, как бобики или власовцы какие!.. » Он уже различает лица, глаза, замечает, как люди, не поворачивая голов, о чем-то сговариваются. И вдруг самого себя увидел чьими-то чужими и безжалостными глазами: барахтающегося в снегу, с нелепой поверх ушанки каской. – Почему пароля не знаете? – услышал он свой голос. Неужели это он здесь, с ним это происходит, сейчас?.. Вот только проснуться, вот только… – Вы – кто? – донеслось до него. Крикнул человек в желтоватой шинели. И снова солнце – как выстрел! – блеснуло в стеклах его очков. – Из какого… Запнулся. А голос не чистый, с акцентом. Что он не договорил: «гарнизона»… «отряда»? Толя быстренько посмотрел назад. И те, что сзади, и те, что перед ним, повторяли, как в зеркале, движения друг друга. Расступаются, точно пропуская из-за спины невидимого кого-то, грозного, безжалостного. – А вы не узнаете? – чтобы только не молчать, отозвался Толя. Подчеркнуто деловито вытащил ногу из снега, стал ровно, взялся сбивать льдышки с мокрого колена. А в нем все неслось, как с горы: крутнуться вместе с автоматом, нажать и одновременно падать! – Не узнаете? – уже что-то бессмысленное говорил Толя. Пружина давила страшно – сейчас, сейчас! А люди все расступаются, повторяя друг друга, как в зеркале, и точно искра разряда проскакивает – даже треск слышен. Или это затворами клацают? Люди сознательно оттягивают страшное мгновение. Сейчас – или будет поздно. Все зависит от тебя! – Мы – партизаны! – выкрикнул Толя, делая последнее, что он мог. Он успел, он точно рассчитал и успел упасть до того, как человек в темно-белом полушубке дернулся вместе со своим загремевшим автоматом. Толя это успел. Но он не успел упасть до того, как брызнула очередь человека в очках. Он даже увидел, как сверкнуло… С последним облегчением Толя отпустил пружину, которую с таким трудом удерживал. Она с широким огненным размахом больно ударила по каске, оглушив, эхо понеслось высоко над полем, сразу почерневшим. Все исчезло, кроме оглушающего звона, который поднимается, поднимает, уносит куда-то. Открыл глаза, боясь и ожидая увидеть себя высоко над полем. Не понимая, смотрел на гудящий колокол… Ага, вот что гудит, не переставая, – большая зеленая каска. Сорвало с головы. И тут увидел дыру в каске – страшную, неровную, огромную. Секунды, пока он еще слышал, были долгие, как вся прожитая и вся не прожитая им жизнь… – Толю убили, – прорвалось сквозь звон, – мальчишку убили.
МЕНЯ? МЕНЯ УБИЛИ? ОНИ ВСЕ ТАМ… ВОТ КАК ЭТО БЫВАЕТ! ЗНАЧИТ, ЭТО ТАК БЫВАЕТ? ЧЬЯ ЭТО КАСКА, ТАКАЯ ОГРОМНАЯ? ДЫРА… В МОЕЙ НЕ БЫЛО… НЕТ, ЭТО МОЯ… ЧЕРЕЗ НЕЕ… ЧЕРЕЗ ЭТУ ДЫРУ!.. ЕСЛИ БЫ НЕ ЭТО, ЗА РУКУ ПОПРОЩАЛСЯ, НЕНАДОЛГО…
– Коленик, автомат подбери! Это еще услышал Толя. Но это там, где они все, где нет его, НАВСЕГДА НЕТ, и где еще что-то происходит…
Значит, я дома, мы никуда не уходили из Лесной Селибы, и война и всетолько почудилось мне. Я дома. Но почему я одна? Темно, я не вижу кровати, детей, но я хорошо знаю, что Алеши и Толи там нет. Но где они? Что это? Окна, все окна, двери распахнулись! В темноту, одним стуком! Весь дом пустой, я одна…
…Боже, все такие сны! А я в землянке, в санчасти, и уже утро, а кто-то спускается по ступенькам. Светозаров! С перевязанной головой. И он вернулся, и он оттуда. Сколько их уже пришло: обмороженные, израненные! Как мало их вернулось! Не вернулись мои дети. И никто ничего не знает, только успокаивают меня. Хочу спросить Светозарова и боюсь. Рана у Светозарова не опасная. Он говорит, а я слушаю и страшусь дослушать: «Тяжело, конечно, Анна Михайловна, ваши сразу оба не вернулись. Ничего не поделаешь, всем трудно, я был, вот как до вас, когда танк на Алешу наехал. Вам уже сказали, конечно…»
… Зачем вы держите меня, я должна пойти… Вот почему пустой дом, и я одна, и так распахнулись окна! Не трогайте вы меня и не пугайте больных, что вы меня уговариваете! Я знаю все, я знаю, что мне делать… … Опять тут Светозаров. Я всегда опасалась этого человека, но он один сказал мне правду. Ну, зачем он теперь другое говорит! И Бойко здесь, это он заставил снова прийти Светозарова и обманывать меня, будто он не так сказал, будто я не так поняла. Вот, Пашенька, раньше я тебя жалела…
…Я все еще живу. А они следят за мной, не дают побыть одной, побыть с моими детьми. Вчера отмороженные кисти рук отняли Круглику, такой он молодой и тоже пришел оттуда. Федор Иванович увидел, что я не могу больше: «Анна Михайловна, мы без вас сделаем». Не знаю, как я смогла додержаться до конца. И все вот так: держусь, чтобы не заметили больные, а потом ухожу, бегу в лесплакать. А раненые зовут медсестру Верочку и посылают вслед за мной. Вот она сидит передо мной на корточках, маленькая, как девочка: «Анна Михайловна, разве так можно, вотснег растаял от слез…»
… Как изменилось все с той минуты, когда появились первые раненые, стали идти обмороженные, рассказали про бой в Сосновке. Совсем, совсем другим стало все. Но, может, это только для меня? Отряд и теперь не меньший, чем был, много молодежи приходит. Командует отрядом Сырокваш вместо убитого Петровского. Ходят на железную дорогу, как Алеша когда-то, и всякие веселые истории рассказывают. Бои беспрерывно, а когда тихопесни поют, как и раньше. А мне все странно. Присягу принимали. Комиссар заставил меня стоять рядом с командованием. А я смотрела, слушала, слушала и все думала, что было, было же: мои дети вот так же стояли и обещали мстить за смерть чужих сыновей и слезы матерей. Теперь слова партизанской клятвы произносят чужие сыновья, обещая мстить и за мои слезы. А мне хочется, чтобы скорее кончилась и война эта, и месть. Все говорят, что это последняя война. Когда-нибудь матери не будут понимать, как это дети наши убивали, а мы были рядом. Какие они счастливые, что им это будет непонятно.
… Вчера подозвал меня Коля Дубовик, у него колено пулей раздроблено. Мальчишка, как мой Толя. «Анна Михайловна, ей-богу, Толя перешел фронт. Он с Волжаком был, я же говорил, а Волжак, знаете, какой смелый и везучий». А потом быстренько подал мне листок из тетрадки, И шепотом, чтобы не слышали: «Это я своей маме писал, но ее нет, возьмите вы. У Толи лучшие, он лучше писал… он у вас настоящий поэт будет. Ей-богу!.. »
… О какая я счастливая сегодня. Видели моего Толю, за фронтом видели. В армию его даже не взяли. Вернулся оттуда Сергей Коренной, прислали его для связи, Коренной не умеет обманывать, я ему верю, так хорошо, что я ему верю. И сон мне виделся. Мы как старухи теперь, сны все разгадываем. Будто шла я через поле, а на снегу каски, каски, и вдруг увидела хлеба кусок. Потом еще кусок подняла. На снегу, а теплый! «Ну вот, ну вот, радуется Верочка, про Толю уже узнали, найдется и Алеша, вот посмотрите, скажете тогда, что я врунья».
… Куда ни приду, все про Толю, особенно Коля радуется. А я все хожу, и все меня останавливают… … Тревожное началось время. Раненых вывозить надо, бомбили уже лагерь, блокада ожидается. Броневики обстреляли нашу разведку. Пилатова ранило. А он как раз ехал из деревни, где мать Лины живет. Девочка наша тоже вернулась из Сосновки, добралась до своего дома и слеглабольна тифом. Я ей посылала через Пилатова лекарства. Говорит Пилатов, что Лина очень просится в отряд, но и стесняется: остригли ее наголо. Рассказала про Толю, она его где-то потеряла… Я ничего не могу понять: как, когда это было?
… Немцы теснят бригаду, заняли Костричник, Зубаревку. Говорят, их целые дивизии. Партизаны и население уходят в болота. Но уходить уже некуда, замерзло все, а впереди, кругомнемцы. Много партизанских семей осталось в Зубаревском лесу. Другие отряды переправили детишек и женщин за фронт, пока «ворота» были, а наши Мохарь с Колесовым все списки надежных семей уточняли. Нинку и Надиных девочек я все-таки отослала с первой группой. А дедушка заупрямился: «Помру и тут, хай хоть малые…» Но осталось и детишек много, теперь вот думай. Всех это мучит.
…Раненых все больше, те, что приносят их, приводят, сами еле на ногах держатся. И все ближе стрельба, даже лай овчарок иногда слышим. А когда обстрел, деревьев больше боимся, чем осколков: так они страшно падают! И снова вытаскиваем и опять перевязываем раненых. Убитых только снегом присыпают. А все-таки ни одного больного не бросили, хотя такое творилось: одна женщина собственного ребенка забыла. Со сна вскочила и побежала, а когда опомнилась, там уже были немцы. По ночам горит небо: немцы уничтожают деревни, которые еще уцелели. Кто-то из поселков прибежал, которые возле шоссе. И там все жгут немцы, выжигают. Раненые замерзают. Иногда стану среди лежащих в снегу, отупев от бессилия, плачу и сама уже не знаю, о ком, о чем. И совсем не так уже думаю, что вот не вернулись сыновья, что нет их здесь…
… В Костричнике каратели сожгли партизанские семьи, И дедушку нашего. Заперли в гумне и подожгли. Спаслась Фрося, жена Разванюши: немцы приоткрыли дверь, а она стояла крайняя, и ее взяли, чтобы помогала гнать коров. Коренной все повторяет: «За это можно будет спросить…» Я как услышала про случившееся, что-то со мной стало, а что, и сама не знаю. Верочка одно твердит: «Ой, Анна Михайловна, глаза у вас такие сделались!.. »
… Весь отряд сгрудился на «острове». Пока не замерзло, может быть, это был и остров. Теперь тут все лес. Много партизан, потерявших свои отряды, баб, детишек. Все думают про тех, кого сожгли. Другие командиры отправили семьи, детишек за фронт. Я все-таки заставила Веру рассказать, что со мной было. Так боюсь, что совсем помешаюсь и даже о детях своих забуду. «Ой, Анна Михайловна, плохо вам сделалось, а как раз Колесов подошел и стал говорить, как это он всегда, а у вас глаза большие стали… И вы как плюнете ему! » Теперь и я что-то припоминаю. Но разве это было Колесова лицо и не Мохаря голос? Я точно помню, что видела Мохаря. Когда-то Бакенщиков говорил: «Ониблизнецы. Командир наш без Мохаря не может, этим он только и плох». За Сергея боюсь: трудно таким, как он, но сейчас, когда Сырокваш и Бойко командуют, легче и ему. …Сегодня один старик сказал мне: «Доктор, ноги все равно не живые, дайте мне весь кожух на руки, на глаза».
… Коренного ранило, весь посечен осколками, лицо обожгло. Крови много потерял, нашли только днем, а с ночи обстрела не было, давно, значит, лежит, Заглянул к нам Сырокваш, у него у самого рука подвязана. Все теперь такие худые, черные, глаза воспалены. Показала я осколки, а Сырокваш удивился и насторожился: «Это не снаряд. По-моему, граната». И даже пошел смотреть место, где нашли Коренного. Мохар тоже приходил. «О, санчасть как надо! » А у нас от санчасти только и есть что сладкий запах, даже мороз не съедает его. И удивился: «Кто это? Коренной? Ранен! » Чем лучше этот человек относится ко мне, тем он неприятнее. Кажется, внушил себе, что после того, как я лечила его оцарапанную ногу, ячеловек, достойный доверия. Очень удивляется, когда замечает, что я не ценю этого. Пришел как-то и предложил выделить «первоочередных» раненых – кого спасать, выносить обязательно, если прорвутся немцы. Я сказала, чтобы он ушел. И ничего. Пришел через два дня, как будто этого и не было. Такой же, как сейчас: говорит, улыбается, а сам о чем-то другом думает. Вот все добивается: приходит ли в себя Коренной, разговаривает ли в бреду, будет ли жить? А я знаю, какой Мохар друг Сереже, и не хочется мне отвечать. Ушел Мохар, сутулясь, втягивая голову, заплетаясь короткими ногами. Всех пришибла эта блокада. Потом и я пошла к штабу просить, требовать для раненых хоть чего-нибудь. Раньше муки было немножко: разогревали руками снег и делали какую-то жижу, кормили раненых. Теперь, кроме снега, – ничего. Штабвроде нашей санчасти: две елки и втоптанный снег. Ничего нет, Анна Михайловна, – сказал Сырокваш, вы же знаете. Будем прорываться, готовьте раненых. Сказал мне это Сырокваш, и тут же Мохарю: – Так вот, поведем следствие. Коренного хотели убить, это для меняясный день. А он теперь не просто Коренной, он связной от армии. Немцы хотели убить, если не ошибаюсь, ухмыляется Мохар, но как-то очень неуверенно. Смотрят друг на друга, один бледный, но все же ухмыляясь, другойс бешеными глазами. Займется Кучугура, вмешался Бойко, не поднимаясь с пня, – он, возможно, не ошибется. Вы что! закричал Мохар, перестав притворяться– улыбающимся. Ага, поня-ятно! Не очень забывайтесь. Я не вам подчинен. А Кучугуру вашего, хоть он контрразведка, самого проверить не мешало бы. Тоже окруженец, если не ошибаюсь. Всех потом на рентген! Партиза-аны! Ах, ты меня потом! Здоровой рукой Сырокваш схватился за автомат. Ну, так я теперь!.. Я стою, а Мохар за мной. Отойдите же! – кричит мне Сырокваш. Но Бойко стал между ним и Мохарем. Прекратите сейчас же! Дисциплину совсем развалить хотите? Разберемся потом. Разбере-емся, пообещал Мохар.
… Непонятное что-то произошло. Боимся поверить. Ушли вдруг немцы. Кажется, и радоваться не осталось у людей сил. Костры разожгли, отогреваем раненых, детишек. А хлопцы уже видели наших, кричат, рассказывают. Ушла одна чернота, и на меня снова навалилась дума о моих детях. Мы уже выбрались на дорогу. Наши, наша армия. Смеются все, плачут. И я. Хлопцы уже лошадей, розвальни добылидля раненых. Идем вслед за машинами, ищем уцелевшую деревню, где можно было бы разместить больных. Пилатов увидел меня, приподнялся на санях: «Ничего, Анна Михайловна, все будет хорошо». А Сережа Коренной без сознания. Тяжело бредит, горит весь. Он еще там, откуда вышли все. И я с ним. Так больно за него. И за себя. Слышу, как офицер, остановив машину, спрашивает: «Партизаны? А почему женщина плачет? Сын ее? » А Верочка снова прибежала ко мне, глаза счастливые, спрашивает: «Помочь вам? » Девочка, чем ты можешь мне помочь? Подошел к подводе Мохар. Говорит о каких-то пустяках, а убежала Верочка, он сразу: Мне надо знать, как высказывается Коренной в бреду. Это вам, так сказать, задание, Анна Михайловна. Да вы что, очумели? Должен вас предупредить, товарищ Корзун, что нам все известно. Вот вы скрыли, что отец ваш раскулаченный. Конечно, конечно, вы хорошо повели себя в трудный для Родины час. И сыновья ваши хорошо воевали. Но все-таки факт, а факты, как известно, упрямая… – Я вам и еще не сказала. Вот сейчас выскажуи пусть! И пусть! Что? Что вы неисправимый и вредный дурак. Это мы теперь посмотрим, кто какой. И пошагал. Как вышли из блокады, он даже распрямился. Весь вид будто и говорит: «Посмотрим теперь! »
…Пятый день мы отдыхаем. Так непривычно этоулица, колодец. Под раненых почти все дома заняли. Варим, жарим для них. К колодцу мне нравится ходить. Но, видно, слабею я от отдыха: вначале полведра воды для меня легче было. А как смотрели на меня красноармейцы и хозяйка, когда я столовой ложкой соль ела! Что-то Верочка догоняет меня. Подбежала, чуть ведро не опрокинула. «Смотрите, кто идет, Анна Михайловна! Это не муж ваш? » На кого она показывает? Бойко идет и какой-то высокий солдат в короткой шинели и обмотках. Но сердце так заколотилось от слов Верочки: муж, Ваня! А что я сказала бы ему? Он сразу спросил бы о детях. Почему так улыбается комиссар? И знакомое что-то в солдате. Федор, брат!.. Подошел, стал, ищет что-то в карманах: «Сейчас, Аня, сейчас, письмо от Алеши…» Мне нельзя шевелиться, я ничего не должна делать, а то все изменится и будет неправда. Нет, я не сплю, боже, как это будет жестоко, если мне и это только снится! Но почему он не показывает письмо? «Ну, вот, забыл, что мне его не дали, только прочел. Был в Лесной Селибе, письмо на почте от Алеши. А зачем плакать? Пишет Алеша, что Толя за фронтом… Ну, ничего, ничего, все уже позади». А Бойко заспешил: «Сейчас пошлю хлопцев, привезут».
…Читаю стертые карандашные строчки, каждая торопливая буковкаэто Алеша, это возвращение всего. А в хате полно партизан, за столом сидят, но больше стоят, угощаются и все до одного кричат. Федора заставляют пить, и он пьет, хотя до войны в рот не брал. А разведчики все рассказывают, как примчались в Лесную Селибу, как им не давали письмо и как они схватили его. «Одна старуха, такая к земле пригнутая, очень радовалась, что вы живы, Анна Михайловна. Медку, говорит, ей приготовила». Медку! Знали бы они каким «медком» едва не накормили эти Жигоцкие! Но об этом, о них не хочется ни думать, ни говорить. Ведь письмо от сына у меня. «Здравствуй, мама! Хотел не писать, пока война не кончится. Чтобы не хоронила меня два раза. Поплакала раз, успокоилась, и ладно. Но меня в ногу легко ранили, теперь я в госпитале и потому пишу. И еще встретил тут Головченю, а он про Толю знает, видел его за фронтом. Малечу даже в армию не взяли, только осенью призовут. Про себя писать особенно нечего. Немного поутюжили нас танками и взяли, но мы не признались, что партизаны, выдали себя за мобилизованных. Я и фамилию себе другую выдумал. И хорошо, а то дошел до бургомистра Хвойницкого слух, что твой сын в лагере, специально примчался в город. Всех построили, искали, но мне повезло: лежал в тифозном бараке. Да, мама, помнишь военнопленных, которых ты в аптеке кормила? Узнали они меня и, когда я после тифа поднялся, принесли мою пайку хлеба за целый месяц. Прятали. А очень хотелось есть. Потом мы убежали, пристали к партизанам, потом влились в армию. Расскажу все, когда встретимся. Получишь от Толи письмо, пошли ему мой адрес. А может, и папа напишет. Будь здорова! Алексей».
Какая я счастливая, мне даже страшно…
1950, 1960–1963 Об авторе и его книгах
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.