Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 12 страница



Кажется, что может измениться во взводе с приходом одного человека. А изменилось, когда появился Волжак. Вот и Толя переменился. Пришла во взвод Лина – ожило и еще что-то. И не в одном Толе. Без конца караулы, секреты, вылазки к Низку, где напуганные полицаи каждую ночь жгут, чтобы не так темно было, сараи и дома. Люди устали, и кажется, ни на что другое, кроме войны, нет у них ни сил, ни времени. А вот поди же: охота им хлопотать еще и вокруг Лины. Началось что-то вроде соревнования с первой ротой: чья девушка лучше. С завистью рассказывают (так, чтобы Лина слышала), какая смелая и находчивая на слово Катя, как умеет «отбрить». – Идут они. Железня подает команду: «Стой! », а кто-то добавляет: «Курок набок! » Ну, знаете, человек не лошадь, на ходу не умеет. А Катя не растерялась… Лина вскочила и – вся пунцовая – за дверь. – Ты же образованный, говоришь, в газете работал, – упрекает Светозарова Молокович. Но многим нравится то, как умеет Светозаров заставить Лину покраснеть. Вернее, нравится им сама Лина, когда вот так краснеет. На словах завидуют первой роте, а сами рады, что «ихняя» не такая, как Катя. Живет Лина отдельно, у старушки какой-то, иногда в гости приходит, ее усаживают за стол, и все хорошо, пока не захочется какому-нибудь нахалу еще раз увидеть, как Лина краснеет. – Быстро что-то волов сожрали, – отметил Круглик. – Еще бы, – подхватывает Светозаров. – Выбежал я за сарай в тот день, когда волов зарезали, а там вся рота во главе с Царским. С голодухи… – Вонючие у тебя шуточки, – не выдержал Коренной. И вот однажды явился Светозаров и как бы между прочим сообщил: – А наша-то, стеснительная… Похаживает туда Царский. Третий вечер замечаю. – Смотри какой… замечательный, – сказал Коренной. И другие вначале вроде на Светозарова озлились, но скоро, и даже как-то очень охотно, поверили ему. Даже Молокович: – И правда, идет комроты вчера ночью, веселый такой… Но, главное, в Лине замечается перемена: бледная, всегда невыспавшаяся, выражение лица то умоляющее, то недоброе, даже злое. Раньше ее не посылали в караул, теперь потребовали от Круглика: нечего разводить тут боевых подруг, пусть как все! – А то как у лявоновцев, – говорит Головченя, – специальный приказ написали: «В свободное от боев время боевая подруга командиров выполняет задачу жены». За-да-ачу! Лина ходит по деревне, не поднимая глаз, не то испуганная, не то сердитая, а ее провожают взглядами, ревнивыми, мужними, и все черт знает какими гадами стали. Смотрят, будто что-то должна им Лина, будто обманула всех сразу. И Толя старается так же смотреть, точит его обида, тоска какая-то. Но за этим есть и другое: странный новый интерес к Лине и даже боязливое уважение к ней. Вот взяла и стала взрослой. И вдруг снова пришла Лина в караульное помещение. В руках белый женский узелок. Села на лавку, глаза, как у подстреленной птицы. – Я ухожу в лагерь. Мне Волжак разрешил… И заплакала. Винтовка с плеча об пол, а она не поднимает, плачет, да так горько. Старик Митин подошел к ней. – Что ты, девочка? Обидел кто? – Обидишь их, – непримиримо отозвался добряк Молокович. А Лина – Митину, одному ему: – Ходят все, сапоги боюсь снять. Все время одетая сплю. Ноги погорели. – Ну-ка. Митин взялся за ее сапог. Лина двумя руками схватилась за свое колено. – Меня тоже боишься? – довольный, смеется старик. – Надо было к нам сюда перейти, если так. – Боялась, что подумаете… А потом вижу – уже думаете… Лина послушно подставила ногу. Митин стащил один сапог, другой, развернул портянки, снял вязаные носки. А Лина сидит и, как замерзший ребенок, плачет. Посмотрела на свои босые ноги и сразу их под себя, на лавку. Ничего не произошло. Но, кажется, произошло. Лина осталась ночевать в караульном. На пост вместо нее напросился Молокович. И смех снова, и разговоры, будто после разлуки хорошие друзья встретились. Утром в караульное заглянул Царский. Повел очами. – Как дела, орлы? Волжак смотрит на него, как обычно на Липеня, – с ожиданием: «Ну-ну, покажись! » Вдруг подбежал к Царскому Тарадзе: – Нехорошо, плохо, товарищ командир!.. – Волжак, убери ты его от меня, – взмолился Царский, а потом сам же: – Го-го-го! Ну, так вот, я по делу. Пойдете в Большие Пески, здесь хватит и второго взвода. Ты можешь остаться в Костричнике… Последнее – Лине, и как бы между прочим. Лина умоляюще глядит на хлопцев. – Э, нет, – говорит Волжак, – если кто как захочет, скоро взвода не станет. Раз боец, значит – как все. В Больших Песках разместились по два, по три в хате. – А ничего, оказывается, посуду только отдельную нам. Не ихнего, не староверского, мы бога. – Хозяйка блины печет, во! Зато у Молоковича неладно получилось. Попал он в дом, куда забегал Толя просить коня, когда нес в лагерь пакет. Рассказывает Молокович, а руки дрожат: – Вышла из-за ширмы хозяйка, а оттуда голос: «А ты хлеба того насеял, что просишься за стол? » Не знаю, что со мной сделалось. Рванул ширму, да к нему. Валяется в теплой постели, бороду красную отгодовал. Ка-ак заорет: «Митрохва-ан! » С печи кто-то слазит. «А, – говорю, – и Митрохван здесь! » Да за шомпол. Митрохван тот – назад на печь… – Иди ко мне. Я один в хате, – сказал Толя, – хозяйка больная, с ногой что-то. – Можно, и я с вами? – попросилась Лина. И покраснела. – Ишь, выбрала, – посмеивается Митин, – самых ухажеров. – У них же хозяйка больная, – оправдывается Лина. Лина подоила корову, накормила всех – и стонущую хозяйку тоже. Толя ушел на пост, а через час Лина пришла подменить его напарника. Вначале смотрели на дорогу, потом Толя взялся рассматривать старую, падающую над канавой вербу. – Во как перекрутило дерево. Как ржавый гвоздь. Правда? Лина охотно согласилась, кивнула головой. Целый час еще стоять. О чем-то надо говорить. Если молчать, она решит, что Толя сейчас думает о том, что было в Костричнике, о всей этой истории с Царским. Ей сделается неловко, а тогда Толя и вовсе пропал. Главное, и не скажешь ей, что о том ты не думаешь. Скажи – значит, все-таки думаешь. – Вот смотри: ольха – самое слабое дерево, а еще зеленое, дуб – самое сильное – желтеет уже… Лина наморщила белый лоб, добросовестно стараясь понять, что хотел этим сказать Толя. Но тут же лицо ее разгладилось в улыбке: поняла, наверное, что не смысл важен тут, а старание развлечь ее умным разговором. Что бы еще сказать? – Летом сразу весь лес видишь, а когда листья пожелтеют – каждое дерево в отдельности. Осина – красная, береза – во-он какая желтая, а дуб… Почему она улыбается? – И люди так, – неуверенно продолжает Толя, запутываясь в собственной мысли, как пугливая коза в привязи, – ходят, ходят хлопцы, а убьют, и, кажется, только тогда поймешь, заметишь, кто такой… – Смешной ты, – сказала Лина. Та-ак, доумничался! – Ты не обижайся, – попросила Лина, – ваша мама, когда вас нет, все про тебя да Алексея говорит. А я ей про свою маму. Помнишь, когда маленький ты был, все легли спать, а ты на печь залез и сидишь в темноте. Отец ваш говорит: «Почему не идешь спать? » А ты: «Але-еша бо-ольше сидел!.. » Мама ваша рассказывает, а потом сама засмеется: «Невестке свекровь обычно сына вот так передает, со всеми его детскими историями…» Ну, кажется, доразговаривались. Лина испуганно замолчала, Толя отвернулся, смотрит на зелено-желтый лес. Первые две ночи Лина спала за перегородкой. Потом пожаловалась: – Ой, от бабкиной ноги такой запах. Толя принес еще охапку соломы, бросил в угол, там, где висят иконы. Пока Лина цедила молоко, он незаметно, ногой, отделил «ее» солому от «своей». После ужина ушел патрулировать вокруг деревни. Вернулся и увидел: Молоковича нет, Лина уже спит, но не под иконами, а на их, Толи и Молоковича, «постели». Нет, не спит. – Картошка на припечке, – зашептала Лина, приподнявшись, глаза большие, заботливые. Толе не хочется несоленой картошки, но, чтобы собраться с мыслями, ставит теплый чугунок на стол. Жует и не может проглотить. Решает и не может решить. Если он ляжет в углу, где будет Молокович спать? Рядом с Линой?.. А она натянула свое пальтишко до подбородка, дышит в теплый воротник, ноги поджаты. Толя обошел Лину, бросил пальто в углу, под иконами. Скосил глаза и сразу встретил ее взгляд: смотрит просто, обыкновенно. – Ты, может, здесь, а то – где Молокович ляжет? Ушла бы на свою солому, и все было бы нормально. Самое простое почему-то не приходит ей в голову. А Толя не может сказать, потому что тогда будет выглядеть, будто он что-то думает. Толя берет с пола пальто и небрежно бросает его рядом с девушкой. Лина, приподнимаясь, тащит из-под себя солому, выравнивает «постель». – Ну вот, спи. И снова подтягивает свое пальтишко к губам. Толя лежит не шевелясь. – Ай, с этой косой! Выдернула из-под головы косу, положила на себя. – А что моя мамка теперь де-елает? Мне кажется, как я ушла, она и минуты не спит. А я, бессовестная, сплю. А ваша, думаете, как? Не знаете вы! – Засмеялась: – Бедный, в три часа тебе еще за меня на пост. Может, я сама схожу? – Ну вот еще! Ты же обеды нам готовишь. – А что ты сапоги не снял? Может, и мне нельзя? – Лина села, потянулась к своим сапожкам. – Да нет, тихо пока, – успокоил ее Толя и стал свои сапоги стаскивать. Портянки мокрые, подсушить бы. Но нечем ноги прикрыть. Ладно, на ногах высохнут. Закинув голову, Толя смотрит на окно, в котором отсвет далекого пожара (все жгут бобики хаты в Низке). Лежит напрягшись, будто вдоль бревна. За перегородкой стонет во сне хозяйка. – Ты семь окончил? – шепчет Лина. – А я восемь. Такие смешные мы были. Соберемся и про кубики, ромбики. Думаешь, геометрия? На вас смотрели, как на тетрадки свои: это только для школы. Мечтали о военных. А вот теперь мечтаю о школьных своих ребятах. Знаешь, а ты на них так похо-ож! – Сказала и тут же, приподнявшись на локте, пояснила: – С тобой я не боюсь быть. Помолчали. – Кончится война, – Толя, ты что будешь делать? – Жить. – Что – жить? Как? – Учиться, может, не придется. Маме и так хватило… Хорошо, если отец жив. – Толя. – Ну. – Толя. – Ну, слышу. – Ты влюблен был? – Было, в школе. – Что было? – Лина снова приподнялась. – Ну, любил одну. Так боя-ялся ее! – А, боялся. – Лина чем-то довольна. Снова стонет за перегородкой хозяйка. Замолчали, точно испугались, что она проснется. – Спишь? – это уже Толя. – Не-ет… – Ну, давай спать. – Толя. – Ну… – Вы в школе целовались? Ответа не последовало. – А мы соберемся у Светки и все расспрашиваем ее. Она такая смелая была. А про свое молчим, только хихикаем, подлые такие были, хитрые… Ты спишь? Ну, спи. И отвернулась. Кажется, засыпает. Вдруг застучали, заговорили на улице. – Ой, Молокович! – Лина перебежала в угол, под иконы. – Ой, подай сапоги мои. Назавтра – другое. Вернулся он с поста, увидел: Молоковича нет. Уснул не сразу. На потолке отблески от пожара, стонет и божкает за перегородкой хозяйка, ровно дышит в углу под иконами Лина. Снилось Толе что-то непонятное, и проснулся он от непонятного. Голос Лины и сдавленный смех: – Ти-ише! Я тебя испугала? От далекого зарева лицо у нее белое-белое, а глаза темные и блестят. – Спи, я так… И вдруг Толя начал куда-то проваливаться: он ощутил, как теплые пальцы коснулись его лба, спустились к глазам, строго надавили на глаза, как бы тоже приказывая: спи! Пальцы насмешливо коснулись носа. Толя вздохнул с облегчением: все просто шутка, Толя сейчас клацнет зубами, как собака на муху, Лина засмеется. Но пальцы поползли ниже, погладили одну щеку, другую, очень как-то стыдливо, нерешительно. Толя боялся, что сейчас задохнется от сладкого стыда и что Лина и правда рассмеется, и этим все кончится. Мягкие, пахнущие молоком и ружейным маслом пальцы остановились на подбородке. Надо что-то сказать, глупо вот так молчать, она еще подумает, что Толя ждет чего-то. Пальцы нашли Толины губы. – Тебе холодно? – спросила Лина. Пальцы все лежали на Толиных губах. Толя раскрыл глаза, увидел ее приближающиеся глаза, большие, испуганно-решительные. – Закрой! – гневно прошептала Лина. Толя зажмурился. Пальцы поползли к щеке, а губ Толиных коснулось что-то сухое, даже колючее. «Вот оно, это и есть, что называют «целоваться»! » Снова слабое сухое прикосновение. То, что Толя столько раз видел – губы девушки, – плотнее, ближе, они уже не сухие, а теплые, ласково влажные… Толя, задыхаясь, пошевелил ртом. – Не смей! Лина почти крикнула, гневно, испуганно. Подскочила – и на свою постель, под иконы. Руки, ладони Толи отяжелели от лежания по стойке «смирно». Прошло немало времени, Лина дышит ровно. Неужели спит? Что теперь будет? Ведь скоро светло станет. Когда увидел, что уже утро, несмотря ни на что – утро, Толя тихонько стал обувать сапоги. Лина спит, отвернувшись в угол и поджав коленки, стараясь вся уместиться под пальто. Взял винтовку и пошел к порогу. И тут, неожиданно, такой простой, обычный голос, шепот: – Не опаздывай к завтраку. На улице Толя увидел то, чего никак не ожидал увидеть. Вначале ему показалось, что это обычное: конные партизаны гонят пленного немца или полицая. Процессия остановилась возле поста, подошли еще партизаны. Толя тоже направился туда и вдруг узнал: Половец! В своей белой кубанке, плечи приподняты (как у Петровского, до чего ж похоже! ), светит редкими зубами, здороваясь со всеми за руку. Однако без автомата… – Вон уже в печах палят, – говорит Молокович, – покормим вас. – Только картошка несоленая, – сказал и почему-то засмеялся Головченя. И все засмеялись. Половец тоже. А Головченя удивился: – Ну и сволочь ты, Половец! Три мешка – это надо уметь. – Ох и психовал Сырокваш! – чему-то рад Половец. – Влетает: «Где соль? » Подошел Волжак. Ему рассказали все по порядку: как поручил Кучугура «гусару» отвезти в лагерь соль, как «зацепился» Половец за хату своей Соньки, как налетел Сырокваш и вместо шести мешков соли увидел оставшиеся три, а Половец, развалясь на кровати, разговаривал с ним… Волжак слушает с неласковой усмешкой и мрачнеет все больше. У Половца обиженно дрогнул голос, когда он рассказывал, как Сырокваш достал пистолет и скомандовал: «Ах так, сдай оружие! » – А ты думал что – облобызать тебя? – сказал вдруг Волжак. – Ишь, гулять взялся. Эту соль у немцев из-под носа люди тащили. Эх, дурак… Толя вернулся в свою хату не скоро. – Где вы, мужчинки, все ходите? – сказала хозяйка. Она уже сидит на кровати, греет в теплой воде больную ногу. – И мой вот так, бывало. Картопля залубенеет, остынет все – а его нема и нема… Партизаночка ваша заждалась, такая старательная, заботливая… Партизаночка, сидя на табуретке, крошит в чугун свеклу красными от сока пальцами. От чего красны щеки ее, Толя знает. Он и свои хорошо чувствует. Лина сидит не прямо над чугуном, а сбоку, наклоняясь к нему, будто пошептаться хочет. Получается это у нее по-особенному легко: она такая гибкая, хотя и не худенькая, а руки такие плавные, особенно когда вот этим серым джемпером вся обтянута. Коса почти касается пола. Но Толя не особенно разглядывает Лину, он тоже все боком к ней, чтобы не встретиться глазами, когда она поднимет темные ресницы. А она их не поднимает, хотя Толя уже все рассказал про Половца. – Что делает, проклятая! – вздохнула хозяйка, видимо имея в виду самогонку. Закончила тетка несколько неожиданно: – Люди и рады – соль же! Лина взглянула на Толю. Почему-то виновато взглянула. А Толя сразу увидел себя со стороны: голова большая, шея тонкая… – Ладно, пожрем, – сказал Толя и сел спиной к Лине. Спина у него, наверно, сердитая, потому что Лина все молчит виновато. Но вдруг прозвучало там, сзади: – Все они пьяницы. Правда, тетя? И бабники. Толя сразу почувствовал, что спина его не сердитая, а смешная. Очень, наверное, глупая. XII
 

Этот появился во взводе как-то очень неожиданно. Как бывает, идешь по дороге, оглянешься, а за тобой незнакомый пес увязался – с добрыми, несмелыми глазами. Возвращались на рассвете из очередной вылазки, глянул Толя, а за ним след в след топает парень лет семнадцати, необыкновенно тощий и длинный, выросший больше, чем Толя, из всех одежек: руки чуть не по локоть голые, ноги над ботинками тонкие и грязные. Винтовка на плече и даже немецкая деревянная граната. Смотрит счастливо, удивленно и как бы прося прощения, что он такой и что идет следом. Ясно – новичок. Кучугура, что ли, подсунул его во взвод? Вчера вечером Толя видел контрразведчика в деревне. Удивительно, как похож этот новичок на паренька, что жил дома, спал на белых простынях и представлял себя грозным врагом немцев и бобиков. (С ним, таким, Толя любил мысленно поразговаривать, когда бывал в настроении. Дружески или с издевкой. ) А тут, когда он внезапно появился перед глазами – нахально живой, настоящий, будто он всегда был здесь, – Толя смотрел на него совсем не ласково и не спешил признавать. Ревниво отметил, как запросто он увязался за Волжаком, когда тому днем захотелось снова прогуляться к Низку. И Волжак не вспомнил, где, мол, тут Толя, с которым он все ходил. Волжаку все равно. А этот прибежал под конец и, ясное дело, будет храбриться с неизрасходованным своим запасом шансов. Толя нарочно не пошел с ними. Вернулись, и Волжак, похохатывая, рассказывал, как Коля (уже имя знает), как Дубовик (уже и фамилию помнит) спрашивал взволнованно, «в кого лучше целиться» – в немца или полицая. – Да ты Гамлет, – заметил Волжак, с любопытством озирая нескладного улыбающегося парня. Впрочем, лицо у него красивое. И Лина к нему присматривается. Правда, насмешливо, но у нее это не очень разберешь. Познакомились и даже сблизились как-то вдруг. Оказались оба на посту. – Ты откуда пришел? – Я? Из-под города. – Винтовку там добыл? – Ага, был у нас полицай (сначала вроде смирный был), но убил (вроде по пьянке) окруженца на дороге и женщину, которая видела это, и осволочел. – А ты его? – Не один. Не хвастун. – А семья где? – Какая? – Твоя. – Не знаю. Я – детдомовец. – Хорошо! – Что?.. То есть почему хорошо? – Что вообще ее нет – плохо, ясное дело. А что в войну и вот здесь теперь один – легче. Не понял. Побыл бы в Толиной шкуре – понял бы. – Ты стихи писал? – спросилось как-то само собой, Толя даже покраснел слегка. – Как ты догадался? – глуповато расплылся в улыбке парень и полез за пазуху. Потертая тетрадка – точно такую потерял Толя. (Или курцы стащили. ) Стихи – лесенкой. Ничего, можно и так. Читали друг другу по очереди – каждый свое. Когда Бобок пришел подменить Дубовика, он посмотрел на обоих по-стариковски хитро: – Вы что такие распаренные? Может, вас девчата тут грели? XIII
 

Царский привез приказ: взводу забрать коров в Зорьке и Фортунах. Есть распоряжение: коров из немецких зон, особенно из пришоссейных деревень, угнать в партизанский тыл. Это звучит как напоминание: скоро побегут немцы и будут хватать, что смогут. После Курско-Орловской битвы их отступление сделалось столь же обычным, как продвижение вперед в первые недели войны. Но само по себе дело, порученное взводу, неприятное. Забрать всех коров у своих, да еще в поселках, где люди так хорошо относятся к партизанам… Да, конечно, немцы постараются угнать коров… Но ведь и то известно: корова для семьи теперь и магазин, и детясли, и зарплата. А ты, именно ты, приходишь и лишаешь людей всего этого. А завтра не ты, так другой такой же явится и попросит, а то и потребует «покушать». Хлопцы злы на всех и на самих себя. Один Волжак, кажется, мало озабочен нелегким положением. Этот человек поразительно холоден ко всему, что не считает главным. А главное теперь – ходить и убивать немцев, предателей. Волжак как бы слегка презирает все остальное. Он или холодно спокоен, или вдруг насмешлив – другим не бывает. – Через час выходим, – сказал Волжак и ушел в дом, где остановился командир роты. Вернулся и так же безразлично сообщил: – Ну вот, поселки не наши. Благовку нам. Радуйтесь – три километра от города. Но хлопцы и правда обрадовались. По крайней мере, опасно, а потому не так стыдно. – А с Половцем-то, – вдруг захихикал Волжак, – расстреляли «гусара». А все же странный этот Волжак, иногда просто не знаешь, что думать. Веселится там, где совсем не весело. – Привели Половца в лагерь. Петровский вечером приехал, зол как черт: «Хватит! Нацацкались! » Написали приказ. И прямо возле штаба: бах! Из пистолета. И еще три раза в лежащего. Потом, кхи-и, положили «гусара» на телегу, повезли. «Пат» и «Паташон» из первой роты, да еще дед из хозвзвода… Везут. «А теплый еще». – «А смелый был, черт!.. » Жалеют, кхи-и, а сапоги стаскивают. Взяли лопаты и отошли яму рыть. Поработали, закурили. Маленький «Паташон» поднял глаза: «Хлопцы! Встал! » Покойник стоит на возу, сапоги надевает. И даже портянки навертывает. Кхи-и… Винтовки возле телеги. Покойник хвать десятизарядку!.. Бежали могильщики не хуже, чем мы от Низка. У «Пата» шаг – два метра, но маленький «Паташон», говорит, пер след в след. Но все равно дед хозвзводовский раньше их примчался. Влетают в штаб, глаза – во! «Убежал! » «Вы что, – спрашивает комиссар, – поминки справляли? » А они хором: «Убежал! » Так и не нашли. – Постой, что это? – Головченя даже головой встряхнул, будто желая проснуться. – Что же там было? – А что было, – говорит Волжак, – сумерки уже были, только контузила его первая пуля. А еще три – в белую кубанку всадил Петровский. Думал – голова. – А если он к немцам убежал? – заметил Светозаров. Всякое бывает, но верить в это никому не хочется. Шли через Фортуны, и нехорошо было на душе: люди здороваются, узнавая, улыбаются. – А может, не будут трогать поселки, – говорит Молокович. – Тихоновцы ночью явятся, – безжалостно глушит его надежду Волжак. – Война-матка! Ждали темноты в лесу. Времени много, и оно очень тянется. Правда, у Толи теперь есть занятие: смотреть, где Лина, знать, помнить о ней. И чем ближе она, чем больше помнишь, тем безразличнее должно быть твое лицо. Толя начинает бояться Лины, бояться (и ждать! ) той боли, которую так легко может ему причинить она, совершенно забывая о Толе, как сейчас, когда возле нее все, а он в сторонке, потому что не может же он трепаться, как этот Головченя, а молчать – глупо и обидно. Толя постоянно боится (и ждет со сладким ужасом) взгляда ее больших глаз, если даже они испуганно-виноватые, боится (и ждет, ждет! ) ее усмешки, голоса. Больше всего боится он затаенной усмешки (даже если голос виноватый, просящий). Ведь она все о нем знает. Просто возмутительно, как видят они насквозь тех, которые не без гордости называют себя мужчинами. А Толя теперь тоже мужчина: его целовали. Под взглядом Лины он чувствует себя таким безнадежно открытым, беззащитным, что обидно делается. Знает она, конечно же видит, что Толе радостно и неловко помнить, что они целовались. Знает, хотя и делает вид, что ничего не было. И, наверное, думает, что Толя ждет, снова ждет… А однажды пожаловалась: – Так мерзнут они. Хорошо вам! – Что? – испугался Толя, потому что его поймали, поймали его взгляд, казалось совсем случайный. – Да коленки же, – просто сказала Лина. Ну, носила бы брюки, как Катя, тогда бы не видно было, что они у нее такие круглые и такие розовые! А то пальто коротенькое, а голенища невысокие… Улыбается. А потом снова покорно-виновато смотрит. Поневоле захочется все усложнять, запутывать, только бы не быть таким глупо упрощенным, каким сам себя видишь. Уже несколько дней Толя избегает Лину. И теперь лежит на земле, будто ему совсем не интересно знать, отчего им так весело. Лина не выдержала (о, с какой мужской, злой радостью Толя увидел, что она сама, сама к нему идет! ). Подошла, постояла возле сосны. И спросила: – Живот болит? Опять! Толя чуть не задохнулся от обиды. – Пошла, знаешь!.. – Что с тобой, Толя? – Ничего… Глупо, по-детски. Но, по крайней мере, она чего-то не понимает – уже легче. Дождались ночи, потом шли через поле. Город справа где-то, без огней, но чувствуешь, какой он большой. Вошли в темную деревню. Отделенные торопливо командуют: – Твой двор, твой… – Корзун, заходи в эту хату. Толя постучал. Сразу белое пятно показалось за окном. Хозяин уже не спит. – Открой-ка! Это не Толин голос и не его слова: так теперь говорит сама ночь. И ночь знает, что хозяин откроет, потому говорит уверенно и даже не строго. Ночь теперь страшна для человека, даже если она говорит голосом Толи. Вошел в хату, огня нет, и не зажигают. Поздоровался. Ответил хозяин. Вторая фигура – тоже в белом – хозяйка. Воздух спертый, запах пеленок. – Хозяин, завтра немцы коров будут забирать. Не завтра, конечно, но ведь будут забирать, это правда. – Спасибо, хлопчики, что попередили, сказали. – Отступают, будут хватать… Толя передохнул. Потом: – Приказано угнать от шоссе. – Куда угнать? Ой, что ты… что вы, хлопцы! Как же, дети же?.. – Возьмем, а после войны… – Хлопчики, мы сами в лесу спрячем… Толя не знает, что еще говорить. Хозяин понимает то, что понимает и Толя, но человеку надо думать еще и о детях своих. – Пойдем, откройте хлев. – Хлопцы, не могу… – Хочешь немцам отдать? – Это уже снова голос ночи, требовательный, неизвестно что таящий. – Как хотите, не могу. – Может, вам сметанки? Собрала немножко, – Голос пугливый, женский. – Как же без коровки? – Так немцы же… Толя помолчал, потом просяще: – Открой хлев, хозяин. Зато голос дядьки потвердел: – Что хотите – не открою! Толе тошно от собственного молчания. А голос свой ему и вовсе противен. Говорит неохотно, а сам почему-то представляет тоненькую книжечку с красным языком пламени на обложке и красные же буквы: «Баня горит! » Почему-то всплыла читанная в детстве книжонка. Загорелась баня, где вдова сушила лен – все свое богатство. «Ваня, сынок, беги, кличь людей! » Ваня «побежал». Зашел в соседскую хату. «Здравствуйте! » – «Здравствуй, Ваня. Садись». Сел. «За стол садись, поешь с нами». – «Не могу». Посидел самую малость. «А у нас ба-аня горит». И еще раз: «Ба-аня наша горит». А Ваню не слышат: слова о пожаре, да голос не о пожаре. Вот как у Толи сейчас. Зато у хозяина голос все тверже. – Не дам! – говорит хозяин. И вдруг… Ночь ли снова заговорила голосом Толи или что другое, но Толя вдруг предложил: – Ладно. А сапоги у вас найдутся? Обменять. Представил, как обрадуется хозяин. Но тот сказал, почти зло: – Нет у меня сапог! Толя понял, что загубил все. Нет, уже не корову чужую потерял, а что-то большее. Он будто посмотрел на происходящее глазами хозяина: пришел человек, партизаном считается, всякие слова говорит, а сам врет, самому лишь бы заполучить что-нибудь… – Нет у меня ничего! Толе уже не верили, его просто боялись, да и то не очень. – Ну, пошли, хозяин. Ключ где?.. – Нету ключа… – Смотри, дядька, отдашь немцам… – Не отдам. Отдашь, где ты здесь спрячешься со своей коровой! Они-то упрашивать не будут. Но Толя больше ничего не может. – Ну, вот так – спрячьте, – говорит он, будто за тем и явился. – Сметанки, я скоренько, – обрадовалась женщина. – Не надо, – говорит Толя и побыстрее уходит. Стадо теснится на темной улице, его гонят почти бегом. Сухо, ломко щелкают копыта. – Выгнал свою? – спросил Круглик, столкнувшись с Толей. – Там, пошла… Дубовик Коля – новичок, который тоже стихи пишет, идет с хворостиной. Посмотрели друг на друга, как-то очень одинаково посмотрели, но не заговорили. Лина подбежала. – Толя, ты? Знала бы она! – А я не смогла бы зайти, взять. Ты – смелый. Слово-то подобрала. Или снова с усмешкой скрытой? Да нет, не до того и ей. – Если закрыть глаза, может, и смогла бы, – все оправдывается Лина. – Война же, надо, правда? А Толя подумал про глаза, которые провожают партизан, угоняющих коров. Кажется, никто так и не вышел из хат: согласны, что надо, или просто боятся? И то, наверное, и другое. Вот Толя знает партизан вблизи, знает «изнутри»: и добрых, и злых, и честных, и нечестных. Но если бы он сейчас жил в этой деревне, а в дом пришли, он тоже не знал бы, какой тот, кто пришел ночью в дом. Эти люди даже не знают, что партизан имеет право сделать, а что не имеет. Ночью человек всегда опасается худшего. А как после войны будут вспоминать обо всем этом? Наверное, очень по-разному станут о партизанах говорить. Казики Жигоцкие да те, что отсиживались, отращивая стариковские бороды, – те просто обязаны ругать всех, кто мешал им сидеть тихо. Чем хуже выглядят все, кто не отсиживался, тем больше оправдания будет им, кто ел «свой хлеб», носил «свои сапоги». Ну, казики да вшивобородые дезертиры – понятно. А другие? Вот эти, что сейчас смотрят из темных окон? Да, очень по-разному будут думать, будут говорить. Для одних партизаны и сейчас – сплошь герои, легенда. Толе это знакомо. Для других: «приходили, грозили, забрали». А они, партизаны, не то и не другое, они – это очень разные люди, по-разному хорошие и плохие: Головченя, Сергей Коренной, Молокович, Волжак, Лина, погибшие Ефимов, Носков, Разванюша… Ну, и Толя тоже. А он кто, какой? Ух, дурак: «А у нас ба-аня горит», «А сапоги у вас есть?.. » XIV
 

– … А что, зато отдохнем. – … Ужин запаздывает. Непорядок. Эй, часовой! – … Да что вы скисли! Вася Пахута то шепчет, то орет, пытаясь населить голосами землянку. Но у Коренного, Молоковича и Дубовика нет настроения разговаривать. А Толя и отозвался бы, но почему-то стыдится своего голоса. Здесь, на гауптвахте, почему-то стыдно слышать самого себя. Да, он не первый, кто сидит на «губе». Но он-то – впервые. И в голову прийти не могло, что такое возможно, что этим кончится: ни когда вчетвером ходили в штаб проситься на операцию, ни когда с тяжелым мешком взрывчатки и легкой душой шли к «варшавке», ни когда ловили того проклятого немца. Ничто не обещало вот такого результата. Перед поселками по обыкновению отдыхали. Деревеньки, лишенные привычной летней зелени, казались неприветливыми, походили на унылые стада, рассыпавшиеся по черным холмам. Шли полевыми дорогами, не заворачивая в деревни, говорили о том, как и когда лучше подойти к бетонному мосту. И чем ближе они были к цели, тем чаще хлопцы обращались к Толе, спрашивали у него: ведь это «его» шоссе, «его» мостик, и даже снаряды, которыми собирались усилить взрыв, были Толиной тайной. Все это радовало, но и беспокоило: ну, а если уже нет их, тех снарядов, или не найдет он болотце, в котором захоронены они? Ведь не один Толя таскал их тогда, в сорок первом, забавлялись этим и другие пастухи. Изображали, что делают всего лишь кладку через болотце, а вовсе не прячут снаряды от немцев. Чтобы скрыть, что он не очень полагается на свою память, Толя как можно подробнее рассказывал про снаряды, про бетонный мостик, про то, как пытались поднять его партизаны еще в сорок втором году, но не хватило ихнего взрыва – очень уж толстая бетонная плита. Низинками подходили к Зорьке, в кустиках встретили женщину. – Ой, куда ж вы, немцы в деревне. Коренной спросил, много ли. – Один… И правда – один! – Тетка сама вроде удивилась. – Пленные с ним, яйки ему собирают. Дурной какой-то. Возможно, с этой невольной усмешки над «дурным каким-то» немцем и началось то, что окончилось так скверно. Деревню обошли. Из-за кустиков присматривались к улице, домам. Толя тащил мешок со взрывчаткой и видел мало, но по коротким репликам понял, что решено дожидаться немца здесь, на дороге. Потом увидели, что из деревни бегут двое. Задний несет что-то. Пленные. Разбегаются, наверное. Партизанам они страшно обрадовались, но не удивились: были, конечно, убеждены, что партизан сидит за каждым кустом. – Куда несете? – поинтересовался Вася-подрывник, даря пленным свою золотую усмешку. Запыхавшийся щетинистый пленный опустил полу шинели и показал куски хлеба и картошку. Второй пленный, помоложе, объяснял Коренному: – Тотальный. Мы уговорили его, что тут нет партизан. На шоссе с ним работаем. – Где он теперь? – спросил Сергей. – Сидит с винтовкой в том конце улицы. Стережет, чтобы не убежали к вам. – А, идем в деревню, – решил вдруг Коренной. Бежали по хлюпкому мокрому полю, по огородам, потом вдоль заборов. Немца не было на улице. Прихрамывающий старик с непокрытой седой головой, поравнявшись с партизанами, сказал, скосив глаза в их сторону: – Второй двор за мной. Там он. Из калитки вышел немец. Одной рукой он придерживал ремень винтовки, в другой у него – каска. Увидел направленное на него оружие, каска глухо стукнулась о землю, в разные стороны от сапог немца раскатились белые яйца – те, которые не разбились. Немец поднял руки, крест-накрест, в глазах – очень белых на темном немолодом лице – ужас, мольба, чтобы то, что он увидел, куда-то пропало, исчезло. Вася подошел, снял с плеча немца винтовку. Для этого пришлось ему руку потянуть книзу. Откуда-то появились военнопленные (их человек шесть), потом пацаны, женщины стали подходить. Кажется, вся деревня. Нет, не вся. Вон две женщины, окруженные детишками, быстренько уходят к кустам… Немец, не впуская рук, глядит на партизан. Его самого рассматривают с неласковым любопытством. – Гляди, как просится на небо. – Это ж набрался ума, явился, как кур во щи. – Старый какой, беззубый, всех подчистил Гитлер. – Д вот завтра приедут, они покажут зубы. Это он теперь… – Хлопчики, вы хоть не тут его… Уведите. – Им что, а нам оставайся, жди… – Федя, о боже, где малые, собери малых! Военнопленный сказал что-то, его даже не расслышали, но тетки зашумели: – Герой! Что ж ты яйки собирал? А нам с детишками куда? – Мы сами хотели обезоружить его, – оправдывался военнопленный. – Долго что-то собирались. Молчали лишь партизаны да немец. Дед, который подсказал, в котором дворе немец, спросил: – Как же, хлопцы, а? Слишком нелепо попался немец, очень беспомощен и стар он был, но все равно ненавистен. Ненавидели его за все, что было вчера, что обрушится на людей завтра (возможно, из-за него же). Хотя командует группой Вася-подрывник, но все (и Вася тоже) почему-то смотрят на Коренного. А Сергей, недовольный, хмурится. – Как он был с вами? – спросил Сергей у военнопленных. – Не сказать… – начал один из них, но снова зашумели женщины: – … А что ж ты яичницу ему собирал?.. – Тише, тетка, – махнул рукой старик, который помогал ловить немца. – Э, чтобы из-за такого людей сожгли, – заговорил вдруг Молокович, – пусть проваливает! Похоже, что Молокович сам удивился тому, что сказал. Все вдруг затихли, а немец снова поднял руки. Отпустить немца! О таком, кажется, никто не думал. Такого еще не бывало. Лишь дед, который помогал брать немца, не удивился. – Эй, ты! – крикнул он. – Отпустили тебя партизаны, это самое – к матке. – Обождите, – озадаченно промолвил Коренной. Но что-то уже произошло. То, что минуту назад казалось невозможным, было теперь просто и понятно: а смотрите, нам уже наплевать на такого вот вояку! Немца стало вдруг трясти, острый подбородок его противно задрожал. С ужасом смотрел он на женщин, на зашумевшую толпу. Его толкнули в плечо, в спину, даже резко, даже сердито – он чуть не упал. И вот в последний раз его подтолкнули, – теперь немец шел по улице, сопровождаемый пацанами, шел, как по кладке, пошатываясь, готовый падать. Толя смотрел на лица людей – серьезные и веселые, добрые и неласковые, печальные и насмешливые, – и ему так радостно было ощущать себя среди этих людей, таких близких, понятных. Немец дошел до конца улицы и лишь тогда оглянулся. Но разобрать, что у него на лице, нельзя было. Только пошел он быстрее и исчез за крайним домом. Какой-то шум донесся издали. Пацаны назад бегут. И кричат наперебой: – Танцует! Танцует фриц! Пилотку об землю… Когда стемнело, отправились к шоссе. Военнопленные помогали искать болотце, снаряды, а потом несли их к мосту, помогали закладывать в бетонную трубу. Может быть, потому, что рядом были эти переполненные счастьем шестеро военнопленных, очень как-то хорошо, здорово было на душе. И так легко все делалось. Потом возвращались на поселки и все рассказывали друг другу, какая (до облаков! ) была вспышка, как ахнуло. В Зорьке встретили Кучугуру. Расспросил про операцию, потом, словно между прочим, сказал: – А у вас, я слышал, перемирие с немцами. Молокович стал горячо объяснять. – Меня убеждать не обязательно, – бросил Кучугура. – Ну и ладно, – сказал Коренной, – бог не выдаст – свинья не съест. Ничего вроде не изменилось. Но уже не могли не думать, не говорить о случившемся, о проклятом немце. И уже было почему-то неловко перед военнопленными: еще подумают, что партизаны боятся кого-то, чего-то. На посту всех задержали. Так и положено, если ты пришел с новыми людьми. Военнопленные сразу притихли, примолкли, и это злило. А еще часовой поинтересовался: – Это вы там фрица отпустили? – Целый полк, – мрачно возразил Вася-подрывник. По лагерю шли следом за Мохарем, нарочно зычно разговаривали со встречными, громко смеялись, а Толя думал об одном: в лагере ли мать. И не знал – как лучше… У штаба увидели Колесова: он садился на лошадь, Вася Пахута доложил, что задание выполнено. – Что ж это вы? – спросил Колесов, разбирая поводья. – Ну, были бы новички, а то старые партизаны. Дадите объяснение. – И посмотрел на Мохаря. – Сдавай оружие, – приказал Мохарь. Колесов, не оглядываясь, уехал. Вася улыбался, Коренной был мрачен, Молокович пытался что-то растолковать, в чем-то убедить Мохаря. А Толе было очень неловко перед новичком Колей и военнопленными. Виноватые и растерянные, военнопленные стояли в сторонке. Тот, которому отдали немцеву винтовку, переминался с ноги на ногу, не знал, как ему быть. – Сказано сдать оружие, – посмотрел на него Мохарь. Нехорошо было видеть, как виновато и поспешно отдал человек винтовку. Хорошо, что хоть их не посадили на гауптвахту. Слишком мала землянка, она не рассчитана даже на пятерых. Не повернуться на этих нарах. Спят уже хлопцы. Даже Вася замолчал. Нет, хорошо, что мама на аэродроме, а то надо было бы ей переживать все это. Теперь она еще сильнее невзлюбит Мохаря. Не любит его и Толя. Но совсем не так, как Коренной. Не может Толя ненавидеть человека, какой бы он ни был, если человек этот – партизан. Слишком резко разделен для него мир на тех, кого надо убивать – фашистов, предателей, и на тех, кто – свой. Вася, который, казалось, уже спал, вдруг посунулся к двери, стукнул ногой в доску. – Эй, часовой! Никто не отзывается. – Часовой, спишь? – Ну что? – простуженный голос снаружи. – Сырокваш в лагере? – Не знаю, – шепчет часовой. За дверью – его близкое дыхание. – А комиссар приехал? – Тише вы, – нервничает часовой, – там все слышно. Гауптвахта в виде тамбура пристроена к задней стенке Мохаревой землянки. Не очень хитро придумано: Мохарю кое-что слышно, зато и его голос, даже покашливание его заместителя Уса можешь слушать. Когда допрашивали Коренного, кое-что можно было разобрать. После Коренного в землянку Мохаря повели Толю. Длинный стол, белый от бумаг, круглое лицо Уса, сидящего с карандашом, жидкий свет плошек, расставленных так, чтобы твое лицо было освещено, а Мохаря оставалось в тени. Толя ждал вопроса, чтобы рассказать, как все было, и даже радовался, что его вот привели и он все объяснит, и все сразу станет на место. Он и не думал что-то скрывать, что-то придумывать – Толю просто распирало от искренности, от радости, что ему не надо что-то скрывать. Ведь это так просто, если вспомнить все до деталей: какой был день, какие голоса у женщин, какой был немец… – Не темни, слышишь, не темни! – оборвал Толю Мохарь. – При чем тут бабы? Небо синее было… Слышишь, Ус, синее небо было, потому они отпустили немца. Толстяк Ус перестал записывать и взглянул на Толю из-за спины своего начальника, посмотрел с любопытством и, как показалось, ободряюще. – Ну, хватит сказок, – оборвал самого себя Мохарь, – все, что надо, нам военнопленные сообщили. Просто хотел пожалеть тебя. Ради матери. Но вижу, что ты сам не хочешь. Так вот я тебе скажу: немца отпустил Коренной. Так? Спрашиваю: Коренной? – Никто не отпускал. – Толя бормотал что-то невразумительное, и ему уже расхотелось в чем-то убеждать Мохаря. Вернувшись к своим, Толя пожаловался: – Хочет, чтобы на тебя все, Сергей… – Знаю, – отозвался Коренной. … Спят уже хлопцы. Или не спят, а тоже думают, как вот Толя. Вдруг как бы дрожь прошла в земле, отозвалась слабым, словно далекий поезд, звуком. – Слышите, опять? – шепчет Молокович. – А, по-моему, все-таки фронт. – О, черт! – вдруг выругался и тут же рассмеялся Вася-подрывник, который попытался подняться и стукнулся головой о накат. – Какой вам фронт! – не верит Коренной, но сам даже дышать перестал. Хотелось кричать от радости. Но молчали. Будто сговорившись, как бы не желая делиться радостью с человеком, который за стенкой, в соседней землянке. – «Сегодня суббота, а завтра неделя», – заорал вдруг Вася-подрывник. Ему стали помогать, тянули весело, гнусаво: – «А что ж у тебя, хлопче, кашуля не бела?.. » Застучал часовой: – Одурели, черти бы вас драли! Но его не слушали. Часовой начал упрашивать, уговаривать. – Ладно, – сказал Вася-подрывник, – а завтрак хороший принесешь? – Принесу, болячки на вас! А в общем, не весело. Прислушались снова. А может быть, это лишь бомбежка. Но ведь уже на Соже наши, неделю назад сообщалось. На улице послышался окрик часового, короткий ответ. Стукнула дверь в землянке Мохаря. Когда там заговорили, Молокович сразу узнал: – Комиссар! Резкий, отсекающий слова голос: – Мало, что ли, настоящих забот? – Дело тут не в немце, – прорвалось сквозь песок, а потом только обрывки фраз, слова: «деморализация», «демобилизация»… – Чепуха, – подытожил длинное объяснение Мохаря Петровский. – Факт есть факт, – тут уже повысил голос Мохарь, – не нравится мне: спелись, выгораживают… опа-асная штука! Сегодня это, а завтра, глядишь, звено… – Ну что вы ерунду сочиняете? Будто мало настоящего дела. – Ну, а покушение на тебя? А ты, если не ошибаюсь, комиссар… Этот Коренной… – Не путай хоть здесь… И потом, – это уж мое дело. – Не только твое. Ранил комиссара, и ничего. Подрываем авторитет командования. Возможно, я ошибаюсь… Голоса сделались тише, только можно понять, что теперь о Кучугуре разговор. – Глубоко, друг, копаешь, – резко возразил Петровский. – Не знаю, возможно, я ошибаюсь, но такую работу доверять окруженцу… Вася Пахута вдруг захихикал. Его толкали в бок с двух сторон, и он все давился смехом. – Ой, бедняга, – простонал Вася, – забыл он, что и Петровский – окруженец. – Вот что, – спокойный голос Петровского за стенкой, – арестованных выпустить. Объяснятся перед строем, и хватит с них. Занимайтесь делом, а не своими личными отношениями. – Делом? Даже лявоновцы на днях двоих у себя разоблачили. А мы… – Не с того конца начал. – Приказываешь, комиссар? Буду жаловаться. – Можешь, – теперь уже Петровский перешел на «ты», – давай! А пока соберем бюро, обсудим положение. – А собрание не хотите? Может, на митинг вынесете мою работу? – Неплохо бы и собрание. Коренной, если ты не забыл, член партии. Вот и объяснитесь перед коммунистами, что вы не можете поделить. – Митинговать будем? – Голос Мохаря сделался тоненький, сладенький. – Как в гражданскую? Кажется, человеку страшно веселой показалась эта мысль! – Не выйдет! Ого, сразу другим сделался голос Мохаря. – Выйдет, – сказал Петровский. Стукнула дверь, и сделалось тихо за стенкой. Уже прорезались светлые щели в двери, уже дятел звонко простучал по дереву, а сон так и не пришел в землянку. Разговаривали, смеялись, будто и не на гауптвахте. А за стенкой ходьба, с часовым кто-то разговаривает. Вдруг распахнулась дверь, открылась в холодное, сырое утро. Строгий голос: – Выходи. Нарочно не спеша, чтобы не выдать радость, торжество, хлопцы сползают с нар, почесываются. – Кому сказано! Мохарь с автоматом наготове, толстяк Ус тоже держит перед собой десятизарядку, а сбоку стоит чем-то смущенный часовой – все трое образуют как бы полукруг, загон. Вася хотел идти по дорожке к лагерю, но на него прикрикнули: – Куда? А ну бери лопаты! Тупым стволом автомата Мохарь показал на две лопаты, лежащие на наклонной крыше землянки. – Лопаты? – прошептал Молокович и побледнел. Не может этого быть! Как тихо в лагере, почему так тихо в лагере! Если бы здесь мама была, она бы сейчас не спала. Молокович поднял лопату и посмотрел на всех своими большими наивными глазами. Ус жалко и нелепо улыбнулся ему, а Мохарь, шагнув к Толе, приказал: – Бери, ну! Холод от мокрого и грязного черепка лопаты прорвался внутрь, в самое сердце Толино. – Вы это что? – тихо спросил Коренной. – Не вздумайте… – предупредил Мохарь, отступил назад и взвел автомат. Злой щелчок объяснил все. Шли в глубь леса, а Толе не верилось, он жадно вслушивался, ждал, что вот сейчас произойдет что-то, проснется лагерь… Хорошо, что взяли лопаты, это очень хорошо. Пока будут яму копать, что-то изменится. Обязательно. Бакенщиков тогда шел без лопаты, да, да, без лопаты – Толя помнит. – Нет, стойте, – остановился вдруг Коренной. – Что та-кое! – окрик сзади. – Если так, – говорит Коренной, и по нему видно, что шага больше не сделает, – расстреливайте перед строем. Мы вам не предатели. – Копай здесь, – приказывает Мохарь, держа автомат наготове. А что, если он застрочит? Толя поспешно ковырнул землю прямо на дорожке. Главное, чтобы этот с автоматом, эта лютая сволочь не нажала пальцем на спуск. Как это дико, когда сама жизнь, сегодняшнее и завтрашнее – все зависит от того, нажмет или не нажмет пальцем гадина! Молокович неожиданно швырнул лопату в кусты. Все с тем же наивным лицом, с теми же удивленными, но как бы вдруг ослепшими глазами он пошел на Мохаря, прямо на Мохаря. – Эгей! Вот оно, вот! Кричит кто-то, ищет, зовет. Толя схватил Молоковича за руку. Конечно же сейчас все переменится, Толя знал, ждал. – Где вы там? – сиплый спокойный голос. И тут что-то сделалось с лицом Мохаря. Оно заулыбалось, и это было так странно, как если бы заулыбался камень. Толстяк Ус даже присел от удовольствия. – Вы здесь? – Голос спасителя уже совсем рядом. Да ведь это Багна – «хозвзводовский дед» в длинном кожухе из разноцветных овчин. – Почему не обождали? – сердито говорит дед. – Бегаю, шукаю вас. Что, тут яму? Низко, вода подойдет. К дубам надо, я знаю место… Что это вы какие-то? Мохарь ухмыляется. Толя ощутил, что и его рот начинает растягиваться в счастливую, даже благодарную улыбку. Но посмотрел на Коренного и сжал рот. Коренной Сергей не отводит взгляда от Мохаря. Это какой-то новый, до конца понимающий взгляд. Ухмылка на лице Мохаря сделалась мерцающей, как гаснущая коптилка. – Что, что, а это… – медленно проговорил Коренной. – Ну, вот, – сказал Мохарь, – оставлю их тебе, Багна, пусть поработают на пользу хозвзвода. – Хлопчики, надо яму под картошку… – виновато пояснил «хозвзводовский дед». – Зачем ему это? – будто проснувшись, спросил Коля Дубовик. – Под картошку… – Нет, зачем?.. Часть четвертая
 Значит, так это бывает?
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.