Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 8 страница



Есть убитые, оба – из первой роты. Странно видеть немецкие пулеметы: не потому, что они немецкие, а потому, что из них стреляли по тебе. Их два, и тоже в роте Железни. Старика Митина несут на плащ-палатке. Задело ногу. – Старые кости тяжелые, – виновато стонет он. А Вася-подрывник (ему осколком рельса повредило бедро) все ругает того, кто закладывал по соседству с ним толовые шарики. – Ткнул, зажег без команды. «Вж-ии» над ухом у меня. – Над ухом, а вон куда попало, – говорит Головченя. – Хуже нет – стадом на «железку» ходить. – Зато наворочали, Васенька. Что да, то да – наворочали! Ну и взбудоражены же, наверно, немцы. В гарнизонах пальба с ночи не затихает. Нервничают бобики. Чуют, что медведь близко. Трава молочно-белая от утренней росы, ботинки у Толи совсем раскисли, стали как лапти, штанину располосовал до колена, видно, когда взбирался на насыпь. Высокий тяжелый гул настиг отряд на поле. Кто лег в рожь, кто бросился к ольховым кустам, но большинство стоит, запрокинув головы. Шестерка «юнкерсов» – серые, будто тоже от росы, стонущие от груза. – Ну, дадут! – с веселым испугом крикнул кто-то. Вот уже над головами, будто накрыли тебя ревом. Видят или не видят? Уходят! Уходят! Дорогу свою ищете? Ищите, ищите! Гляди, как зашевелились!.. Но это потом, а пока можно поразговаривать. Можно, например, с Гитлером. По разбитой «железке» до него вроде ближе стало. Небось знаешь, что произошло ночью в «Белорутении»[6]. Ну как? Не нравится? Подожди, то ли еще будет. Растрясут вас здесь, стукнут на фронте, а потом придут в вашу Германию. И окна настежь! Снова дневали у местных. Они тоже вернулись с «железки», тоже разнесли свои два километра. Хоронили убитых. Вместе – их пятеро. Не все даже были знакомы друг с другом. Они останутся на этой поляне, не зная, что они здесь лежат, не зная, что их пятеро… Мир представляется растревоженным, как улей, по которому постучали. Сотни партизан движутся к шоссе. Но у немцев всегда найдется больше сил для открытого боя. Вечерело. По небу из края в край – полосы, как на зебре. Толя идет в боевом охранении. Идти впереди – это будто возвращать долг другим. Дозор, боевое охранение – не просто служба, а и молчаливая договоренность со всеми и с каждым в отдельности. Чтобы не погибли многие, пускай лучше убьют двоих, четверых, идущих впереди. Где, в каком месте, никто не знает. Тут уж – как повезет. И вот идешь впереди, тоже соглашаясь, что «лучше» одного тебя, чем всех, и надеясь, что на «твоих» километрах ничего не случится. Застенчиков догоняет. – Иди, командир приказал, – говорит недовольно. – Пошел ты… – Толя не хочет снова принимать опеку Пилатова. «Да ну вас всех! Потом окажется – Толя виноват, что взвод не так, как надо, воюет! » Шоссе уже близко. Теперь бы и вернулся в общую колонну, но именно потому, что очень хочется, Толя этого не станет делать. Знает уже, как потом на душе бывает. Впереди чернеет деревня – она почти у самой асфальтки. Колонна, кажется, остановилась, приостановилось и охранение. Идут вроде. И правда – голос Царского. Этого услышишь. С ним человек семь. И Пилатов. – Местность знаете, ваша местность, топайте! Ясно? – гудит Царский. Молча тронулись. Вдесятером. Правда, за тобой весь отряд, сотни людей, но от этого опасность ничуть не меньше. Засада ждет большую силу, десятерых схрумстает, как камнедробилка булыжник. А интересно, по-прежнему стоит возле шоссе камнедробилка? Все тут знакомо, радостно и пугающе знакомо. Изогнутая улица темной деревни, потом будет луговая дорога – и шоссе. Тревога тревогой, но не можешь не думать, что вот идешь вдоль забора с винтовкой наготове, из окна видят тебя и думают: «Снова партизаны, кто он, этот партизан? » А этот партизан – «докторов Толя», из Лесной Селибы, которая в трех километрах отсюда. Луна то выбежит из-за тучи, то заскочит за нее. Передвигается «короткими перебежками». Прошли деревню. Сереет дорога, белеют впереди камни. Их когда-то бил молотом Толя, так они и остались, лежат на том же месте. Белеют, таят угрозу. Очень удобно залечь за ними с пулеметами. – В цепь, в цепь… – шепчет Пилатов. Вначале шли прямо на камни. Да, там уже лежат, за камнями, в канаве… Но в это поверить, значит, поверить в свою смерть. Толя не верит. И в то же время представляет, как смотрит из-за камней кто-то, вдоль ствола винтовки смотрит на тех, что приближаются, на второго справа. Второй справа – если смотреть из-за камней – Толя. Он идет рядом с Пилатовым. Пускай только скажет: «Иди вперед, один», и Толя пойдет, заставляя себя верить, что никого нет. Правое крыло цепи все отстает и как бы тянет назад и вправо, в обход. Снова «косое движение», но Пилатов идет прямо на камни. Толю будто разрывает, он между ушедшей вправо цепью и Пилатовым, но ближе к Пилатову. А лунный свет такой неживой, а камни такие белые… Они слева остаются. Да ведь это и правильно, сбоку зайти, к канаве проскочить, оказаться за спиной у тех, кто за камнями. Канава уже рядом. Она пустая, никого. И за камнями конечно же никого… Перешли асфальтку, назад вернулись, чтобы постоять на ее поблескивающей ровности. Подождали колонну и снова двинулись вперед. С Толей поравнялся Пилатов, заглянул в лицо. – Что ты такой? – скривился, как от кислого. – Надо, конечно, бояться, но не так же… Пилатов прошел вперед. – Ногу стер? – спросил «моряк», когда Толя вдруг застонал. Застонал от злости и стыда. От внезапной догадки, удивления: неужели со стороны он таким выглядит? Но ведь он совсем не боялся, даже помогал Пилатову удерживать цепь от движения «по косой». IX
 

… В лагерь ворвались, будто атаковали его: шум, крики. Застучали котелки, захрипели патефоны. Вслед за подводами, на которых раненые, Толя пошел к санчасти. Здесь какие-то незнакомые люди: мужчина и женщина. Чем-то очень похожие. Такими бывают муж и жена, странно, что это так, но Толя давно заметил, что муж и жена часто похожи. Высокие, светловолосые. Друг друга по имени-отчеству называют: «Федор Иванович», «Наталья Денисовна». Федор Иванович – врач, мама охотно уступила ему главную роль. Но Лина, кажется, не согласна с этим, она почти не замечает нового врача, а еще меньше – его жену. У Федора Ивановича с лица не сходит умно-вежливая улыбка, но глаза пристально-требовательные, «докторские». Такие глаза бывали у отца, когда привозили тяжелобольного. Про какое там письмо трепался старый Тит? Однажды были слухи про отца: немцев отравил, повесили… Опять что-нибудь. Не стоит маму расстраивать. Она давно его увидела. Увидела и сразу как бы забыла о нем. Толя ушел. Вернулся через час. – Мой младший, – сказала она новенькой. – Что-то сердитый сегодня. Сказала и устало улыбнулась. И Наталья Денисовна улыбается. Она очень и как-то по-городскому красивая: тонкое узкое лицо, удивленно-счастливое, глаза очень светлые, следы помады в трещинках губ. – Без винтовки ходил, – говорит мать, – хотела, чтобы в хозвзводе побыл, где там – упрямый! Да она хвастается Толей! Что-то не похоже на маму. – Дали винтовку, а он в первом бою потерял. Ну, теперь мама как мама. Можно подумать, что именно такой (потерявший винтовку) Толя особенно нравится и маме и новенькой. Улыбаются совершенно одинаково. Они, женщины, хотя и воюют на этой войне, но чего-то не понимают и не принимают в этом мужском деле. Толя рассказал матери про встречу с Павлом. – Он всегда был такой неосторожный. Наверно, после войны мама и про себя скажет лишь одно, и тоже осуждающе: «Была такая неосторожная». Примчалась Лина. Схватила маму за локоть, зашептала. А потом глянула на Толю, округлила глаза: – Ой, разорва-ал как! Ну, как же, самое интересное в Толе – разорванные штаны. Пришел Алексей (он уже разгуливает по лагерю). – Пойду во взвод. Надоело. Да и мест у вас тут нет. – Что ты выдумал! – Мама (на всякий случай) взяла самую сердитую ноту. Но тут же сдалась: Алексей – это не Толя, его не смутишь тем, что «расстраиваешь», что «и без вас хватает мне». Отдыхали в лагере. Кухня, разговоры, караул. Толя и Коренной стояли на посту – на дороге, пробивающейся через густой ельник, – когда случилось неожиданное. Вдруг увидели: ведут Бакенщикова. Впереди Мохарь. Коротконогий, широкие галифе делают его совсем квадратным. В руке пистолет. За ним – Бакенщиков, почему-то без очков и почему-то в одном белье. Костяная больничная желтизна пуговиц издали бьет по глазам. Грязно-голубое немецкое белье обвисает на худом теле. Чиряки на груди, на шее, на ногах смазаны зеленкой. Все до одного. Руки назад, стянуты обрывком кабеля. И в этом кабеле что-то самое беспощадное, последнее. Сзади идет угрюмый парень, винтовка на плече. Близорукими запавшими глазами Бакенщиков присматривается: кто стоит? Толе почему-то не хочется, чтобы Бакенщиков узнал его. На темном высоколобом лице человека застывшая странная улыбка. Кажется, знает человек, чего еще никто не знает. Ну да, улыбка – это стало совсем заметно, когда он узнал Сергея. (У Коренного побелели даже веснушки…) – Прощай, Сережа… И снова та же знающая улыбка. Такая же последняя, как жестокий кабель на худых, испятнанных зеленкой руках. Мохарь оглянулся. Крикнул на партизана, идущего последним: – Как идешь! Партизан снял винтовку с плеча. Свернули по дорожке в сторону. Тихо, потом голоса. Вдруг донесся отвратительно знакомый и в то же время непонятный («Неужели? Не может быть! ») звук. – Бьют… – Коренной сорвался с места, но тут же остановился: пистолетный выстрел, крик, еще и еще выстрел. Долго никого не было. Снова показалась коротконогая фигура Мохаря. Угрюмый парень идет с винтовкой на весу, хотя никого уже не конвоирует. Мохарь с беспокойством смотрит на Коренного, застывшего на узкой стежке. – Гад, нас не купит!.. – сказал Мохарь. Ему пришлось остановиться перед неподвижным Сергеем. Второй партизан – глаза у него расширившиеся, удивленные – сказал так, будто сам сомневается, не ослышался ли: – Кровь, а он крикнул: «Да здравствует Красная Армия!.. » – И Бакенщикова расстреляли? – глухо, не своим голосом произнес Коренной. – Что значит «и»? – Мохарь угрожающе посмотрел на Сергея. – Да, да, я о тех двенадцати. – Не твоего ума дело. Смотри-ите, Коренной… Может, я ошибаюсь… – Смотрю и запоминаю. Я молчать не умею. – И этот не умел. Болтал, пока проболтался. Оказалось, из заключения бежал, бывший враг народа. – Бывший? Куда же он убежал? – Ладно, тебе можно сказать, ты, Коренной, у нас на особом счету: старый партизан. Мохарь уже улыбается, почти дружески. Он даже не замечает, что здесь присутствует и не «старый» партизан – Толя. – Так вот, получили мы сигнал, что агитирует. Ты, Коренной, молодец, обрывал его. Мы и это знаем. Нам все известно. Других Мохарь называет на «ты», а про себя самого: «мы», «нам». И «мы» произносится чуть таинственно и с удовольствием. И за каждым словом: «возможно, я ошибаюсь», но таким тоном это говорится, что скорее означает: «Мы не ошибаемся». – Ну, разобрались, признался, что был арестован, что бежал на фронт. Конечно, чтобы служить немцам. – А перебежал к партизанам. – Горячий ты парень, – сожалеюще говорит Мохарь, – но неопытный. Не знаешь ты людей! Заходи, поговорим. Рад буду, заходи. Мохарь постучал по одеревенелому плечу Коренного. Странно, он точно боится по-мальчишески щуплого Сергея. Опасается чего-то в этом Сергее. Идущему сзади партизану сказал: – Приведешь людей с лопатами. Во взводе уже знают, уже разговоры, уже угрюмость или, наоборот, горячность. Коренной подошел к Светозарову, который молчит и как бы в сторонке от остальных. – Ну что? Светозаров, кажется, понял вопрос, потому что вспыхнул, а когда он вспыхивает, горбоносое лицо его и бледнеет и краснеет одновременно: сетка бугорков делается белой, даже неприятно, а ямки-оспины наливаются краской. С какой-то тоской Коренной спросил: – Вы с Мохарем в самом деле уверены, что он был не наш, что мог предать? – Что значит мы с Мохарем? А если уж говорить, то я не пойму тебя. Сам же с Бакенщиковым всегда… – Я вот и думаю теперь… – И вообще не время и не место. – А почему? Или оставшимся тоже не доверяете? – Ты псих, Коренной, прямо скажу. И не хочу с тобой разговаривать. Но тут же Светозаров заговорил: – А помнишь, как Бакенщиков… это самое… говорил… Кого с кем сравнивал. Ну, ты знаешь, о чем я. – Не знаю, – со злой издевкой, глядя прямо в лицо Светозарову, проговорил Сергей. – Что, что, а это не тема! – Голос Светозарова сразу обрел твердость и уверенность. Вмешался командир взвода. Строго и жалеюще глядя на Сергея, Пилатов потребовал: – Прекратите, Коренной! А Бобок и после командира слово вставит: – Горбатого, Сереженька, могила исправит, а прямого – дубки. Толя помнит разговор, на который намекал Светозаров. И разговора-то не было, а всего лишь одна или две фразы. А поджег Бакенщикова тот новичок из пленных, которого отправили потом в Москву. В штабе, конечно, знают, кто он был, тот человек. Но и партизан, помнится, совсем не удивляло, что других пленных распределили по взводам и уже на дело стали посылать, а человек с не то ласковыми, не то хитрыми глазами все ходил по лагерю, будто дожидаясь чего-то. С одобрением, удивлением, а Молокович просто с восхищением, смотрели на человека, который не перед строем, а в обычном разговоре, от себя об одном все говорит: «Иосиф Виссарионович», «Иосиф Виссарионович»… Как о близком ему человеке, к которому он снова вернулся. Значит, правда это, значит, бывает, есть! И поскольку сами хлопцы так не умели, не могли (мешало им что-то), с тем большим уважением, и даже благодарно, и даже виновато смотрели они на человека, у которого даже слезы на очах. Но Бакенщиков и тут усомнился: – Что этому наш мох, он себе ковровую дорожку стелет. А когда возразили ему (на этот раз даже не Коренной, а Молокович), дескать, «правильный человек», Бакенщиков и сказанул: – Не в том суть, чей великее и мудрее. Революцией, правдой надо гордиться, а не этим. Случай с Бакенщиковым, горячность Коренного – это вынуждает думать о чем-то непривычном, путающем мысли. Уселись обедать, но ни шуток, ни разговоров. Не обратили внимания и на какой-то шум. А тут вдруг бежит Молокович. – Хлопцы, Коренной комиссара ранил!
… Никак в себя не могу прийти. Сижу в санчасти, смотрю, чтобы больных не растревожили, а в самой все дрожит. Весь день сегодня такой. Расстреляли Бакенщикова, что-то нашли. Может, и правда, но все равно тяжело. А тут еще командир позвал в штаб. Хотел обрадовать, а не огорчить. Лицо круглое, сияет. «У нас хорошая новость для вас, Анна Михайловна. Можете спокойно работать, все выяснено, все неправда. Провокация». Что выяснено, что неправда? «Известно нам стало, что ваш бургомистр распространял слухи, будто муж прислал из Германии письмо в Лесную Селибу. Пишет, что хорошо устроился, что живет в Германии, семьей интересовался». Что тот злой бовдила[7]бургомистр готов самого себя укусить, придумает что-либо новое, я всегда ожидала. Но что этому поверят, стануттайкомпроверять… После всего… Или все ничего не значит: «прошлые заслуги», как любит говорить Мохар? И было бы что проверять. Ну, а если даже и письмо (они ведь не знают моего мужа), что ж они, Колесов, Мохар, думают, что я схватила бы детей и полетела бы в ту Германию? Колесов, кажется, был удивлен, что я не обрадовалась. Повернулась и ушла. Не сидел бы там Мохар, объяснила бы, если сам не понимает. Меня догнал политрук второй роты Бойко. Когда он смущен, начинает гладить, тереть ладонью и без того гладкую голову. Лицо еще не старое, но очень уставшее, а голова совершенно лысая. Он слышал разговор. Вы не обижайтесь, Анна Михайловна, время такое. Мне хотелось сказать, что не теперь оно началось. Но я не сказала этого даже Бойко, хотя умно-добрые глаза этого старого учителя располагают к откровенности. Об этом я сама с собой редко разговариваю: и без того тяжело. Можно представить, как сгорал Бакенщиков, который не умел заставить себя не думать о таком. Я все-таки не верю, что он подосланный, что-то во мне не верит… Так хотелось мне вернуться в штаб и сказать Колесову обо всей этой выдуманной истории с письмом, обидное и сердитое сказать ему. Но там был Мохар. Не могу видеть этого человека, не могу с ним разговаривать после того, как он требовал убить Толю. Сам убежал, а мальчика расстрелять… И надо же мне было снова пойти в штаб! Нет, хорошо, что как раз была там. Думала, застану одного Колесова, А там и Мохар и комиссар, а среди комнаты стоит Коренной Сергей. Он совсем мальчишка, хотя и взрослый, мне его почему-то жалко всегда. Я, наверно, ушла бы, потому что сразу услышала, какой разговор. Но увидела егостоит темный как туча, и что-то принудило меня остаться. Мохар на меня сердито смотрит, а кричит на Сергея: Ты понимаешь, что не мой авторитет подрываешь, а командования? И более того… Член партии, а разговорчики ведешь, как Бакенщиков какой. На старые заслуги надеешься? Не такие заслуги были у людей. Незаменимых нет. Понадобится, другие станут на нужные места. Мне… нам не заслуги твои, дисциплина нужна. Не залетай слишком. Я сразу вспомнила, как приходила в Зорьку на встречу с начальником контрразведки Кучугурой, как пожаловалась, что тяжело, а Мохар (это он был тогда) оборвал меня: «На это дисциплина есть…» Коренной ему ответил: Я дисциплину понимаю, потому и стою перед вами, товарищ Мохар. Но почему вам так не нравятся прошлые заслуги, старые партизаны? Что, так легче растолкать, протолкаться? Я не залетаю, потому что не умею с парашютом прыгать. Что не умею, то не умею…Сдай оружие! Мохар вскочил и посмотрел на командира и комиссара. Теперь видите?.. Колесов сидел, немного растерянный. Петровский, положив костлявые руки на стол, смотрел гневно, но молчал. А бедный мальчик крикнул, так отчаянно: Те-бе? Те-бе оружие?! И достал наган. Ну, так мы отнимем, сказал Мохар. Не подходизастрелюсь. Мохар испугался, не двигался, но, кажется, и до него дошло, что не «застрелю», а «застрелюсь». Пошел прямо на Коренного. Шел медленно, я виделаждет, чтобы выстрелил. А тот, глупый, безжалостный к себе, к матери своей, поднял наган к голове… Кажется, я крикнула, кажется, схватила за локоть, и тут жевыстрел… Сначала все глядели на Коренного. А он стоял и смотрел на комиссара, который медленно вставал из-за стола. Уведите дурака, сказал комиссар, прижимая ладонь к шее. Кровь сразу просочилась меж пальцев. Коренной тихо положил наган на табурет и пошел к двери. Мохар, хватаясь за кобуру, бросился следом, а я – к Петровскому. Кажется, пустяк, ладно, перевяжите, сказал он, садясь на табурет и беря в руки наган Коренного. Василий Петрович, это я схватила его за руку, он себя… В штабе дежурит Федор Иванович, комиссар отказался идти в санчасть. Сонную артерию пуля не задела, но прошла близко. На волоске все было… Сережу посадили в специальную землянку, где и Бакенщиков сидел. Мохар все ходит, и вид у него такой, будто он в разгромленном захваченном гарнизоне. Часть третья
 Когда тебе только шестнадцать
 

I
 

Взвод направили в Костричник в караул. Место беспокойное, потому при взводе медик. На этот раз – Толина мать. Теперь, когда при санчасти есть врач, она снова ходит на боевые операции. А врач Федор Иванович, оказывается, ее старый знакомый: он один из тех военнопленных, которые добывали медикаменты на аптечном складе в городе. И жена его Наталья Денисовна на том складе работала. Крайний от дороги дом – как раз напротив партизанских могил – заняли под караульное помещение. Мать поселилась отдельно, в другом конце улицы. Пока тихо, у нее свои дела и заботы. Уже принимала роды. – Гляди – родятся! – воскликнул Молокович. Нормальное выражение узкого, вытянутого лица Молоковича – удивление. Будто и сам только-только на свет появился. Удивляясь, радуется, удивляясь,. сердится, пугается – все удивляясь. Глаза всегда большие, детски вопросительные. Но в партизанах с весны сорок второго, почти такой же «старик», как Сергей Коренной. Утром, когда уже начинают оживать краски и звуки, но мир все еще кажется неподвижным, Толя и Головченя увидели что-то движущееся – человека, бредущего через луг к посту. Вскоре рассмотрели, что человек в коричневом костюме и босиком. – Что стало с моим Савосем? – хмыкнул Головченя. Парень действительно очень похож на Савося. Правда, ростом бог не обидел, но личико такое же, как у Савося, пухлое, разве что пошире да покруглее. – Добрый день, – как со знакомыми, поздоровался парень. Голос у него хриплый, словно продирающийся сквозь сон. – Ты кто? – спросил Головченя. – Липень[8]. – Ого, значит, горячий парень. – Мне надо в партизаны. Парень посмотрел на свои босые ноги, грязные пальцы пошевелились, будто стараясь помочь мягколицему увальню выразить все, что надо. – В банду захотел, бандит! – Головченя зловеще округлил глаза. – Толя, зови господина начальника. Пальцы грязных ног вздрогнули, но белое лицо парня осталось сонно-безразличным. – А борода? – спросил он. – Что борода? – Как у партизана, борода. Внутренний смех уже подергивает плечи Головчени, но он по-прежнему злобно таращит глаза. – А ты откуда знаешь? – Я приходил. Ефимов меня знает. А сегодня хотели полицаи забрать – вот, убежал. – Ты-ы, убежал? – Ага, а боты не успел. В ожидании, пока с ним разберутся, Липень спит на потертой соломе, словно за этим и явился. Будить его приходится три раза в сутки: к завтраку, к обеду, к ужину. И все почесывается. Любят «беляки» новичков. – Да тебя еще расстреляют, может! – заорал на него Головченя. – А нашто? – удивился Липень. – Ишь ты – нашто! Многое – нашто. Война тоже – нашто! Во взводе вроде ничего и не изменилось в последнее время, про Бакенщикова уже не говорят. Что бы ни происходило у тебя за спиной, главное теперь все равно другое – то, что перед тобой: немцы, война… Сергей Коренной пришел с «губы» в тот же вечер, как его посадили: комиссар приказал освободить. Да и Сырокваш, конечно, вступился за «старика». Только наган не вернули: Мохарь отдал своему заместителю. – Сердитая собака – волку корысть, – сочувственно встретил Бобок Сергея. А Коренной с тихой лютостью попросил: – Ладно, дед, помолчите на этот раз. Можете? – Могу, Сереженька, – даже смутился старик. Уже три дня спокойно вокруг Костричника. Даже тревожно делается от этой тишины. Переспали еще одну ночь, а утром дверь со стуком распахнулась, крик дневального: – Подъем! В ружье! Хватая оружие, на бегу пиная тех, кто еще не проснулся, один за одним выскакивали на улицу. Среди всех лиц выделяется потное и серое – Носкова. Это он прибежал из секрета, поднял тревогу. – Шаповалов остался наблюдать. Ночью мы ползали к деревне. Выстрелы были, пистолетные. Деревня и теперь как вымершая. Не разберешь, может, засели там. Значит, Низок снова трясут. Кому-кому, а этим пограничным «ничейным» деревням достается. Судьба деревни теперь, как и человеческая: на одну все беды, другой как-то везет. Пока везет. Вот Костричник – в трех километрах от Низка, а немцев тут с сорок первого не было. И самолеты – на Зубаревку да на Вьюны летят, хоть там и жечь уже нечего, а Костричник словно не видят. Торопливо шли, почти бежали через соснячок, полинявший за лето. Толя хотел взять у матери сумку, но она не отдала, а почему-то рассердилась: «Вот иди! » В кустах много людей из Низка. С постилками на плечах, в теплых кожухах. Теперь человек уходит из дому на одну ночь, а берет с собой то, что будет необходимо через месяц. В кустах и гуси и коровы. Одна буренка подошла к дороге и так глупо, протяжно мукнула. Все на нее посмотрели. Вот и опушка засветилась. Белоголовый Шаповалов и его молчаливый дружок Коломиец, приподнимаясь с земли, оглядываются на звук шагов. Деревня – за канавой, разрезающей низкий луг. Ни людей на улице, ни утренних дымов над крышами. – Вы, Анна Михайловна, останетесь здесь, – говорит Пилатов. Морщит лоб, стараясь показать, что у него имеются веские командирские соображения. Мать тихо говорит: – Что мне тут делать? Сергей Коренной попросил: – Правда, останьтесь, Анна Михайловна. А «моряк» предложил: – Мне дайте вашу сумку, перевяжу – не пикнет. Мать устало, неохотно улыбнулась. – Кого-то надо оставить здесь, – говорит Пилатов, снова морща лоб, – чтобы не обошли. Останешься! Смотрит на Толю. И все, кроме матери, заметно обрадовались командирскому решению. – Знаешь свою задачу? Наблюдать вправо по опушке. Знает Толя, очень хорошо знает! Глаза неловко поднять на хлопцев. – Пусть вот он. – Толя тычет пальцем в сторону новичка. Липень уже с винтовкой, правда очень сомнительной: приклад самодельный, на железе следы окалины. – Да ты дисциплины не знаешь! – рассердился Шаповалов. А другим уже не до него. Толя смотрит на цепочку людей, удаляющихся, спускающихся по лугу к канаве. Чуть позади – так, что она видит спину и прикрытую кепкой голову Алексея, – идет мать. Большая сумка делает совсем маленькой черную, в плюшевой жакетке фигурку. Чем дальше от опушки, чем ближе к деревне, тем беззащитнее выглядят люди на широко открытом лугу. Вот цепь подалась вправо, теперь мать как раз за спиной у Алексея. По одному, держа винтовку на весу, перебегают по кладке канаву Коренной, Круглик, «моряк». Шаповалов взял у матери сумку. Поджидает за канавой, пока она осторожно идет по кладочке. Деревня молчит, мирно или подло, но молчит. Шаповалов протянул руку, чтобы помочь матери сделать последние шаги по кладке, и тут стукнул выстрел. Толе показалось, что бледный купол неба вздрогнул, наклонился, когда он увидел, как пошатнулась черная фигурка на кладке. Хотелось крикнуть: «Падай же! Ложись! » – и страшно было, что вот сейчас она упадет… А цепь, как бы споткнувшись на выстреле, снова движется к деревне, растягиваясь, разрываясь посередине, охватывая два крайних дома. Женская фигурка, изломленная большой сумкой, уходит влево, туда, где Алексей. Партизаны уже на огородах. И будто разбудил кто деревню: женщины откуда-то появились. Нелепо же выглядит Толя здесь, на своем «посту». Медленно пошагал к деревне. Бабы плачут у распахнутых сараев (эти, видно, не угнали своих коров), причитают, как над покойником. Может, кого и убили. Но деревня не сгорела, и уже есть улыбки. Привыкли люди даже к тому, к чему вроде и невозможно привыкнуть. А где борода Головчени, там и шуточки. – Люблю кияхи, – говорит пулеметчик, но руку протягивает не к решету с вареной кукурузой, которое босоногая девушка-подросток держит у живота, а чуть повыше. – Дя-ядька, ну-у! – как-то очень обрадованно пугается девушка. Толю увидел Пилатов и сразу нахмурился. – Кто тебе разрешил оставить пост? Толя молчал. Пилатов посмотрел на его лицо внимательней, улыбнулся: – Ладно, хорошо. – Кто выстрелил? – спросил Толя у Головчени. – Липень наш, кто ж еще! Хотел проверить, с какого конца винтовка стреляет. Возле одного двора толпятся люди, все идут, бегут туда. – Убили кого? – спросил Головченя у женщины. – Дедушку Тодора. Прошлый раз двух внуков увезли в Германию, а теперь вот – самого. Убитый лежит среди двора, большой, широкобородый. Босые ноги, руки раскинуты с какой-то не мертвой, а скорее усталой свободой. На корточках сидит женщина, отгоняет от его лица мух, будто человек и в самом деле только спит. На его выцветшей грязно-пепельной рубахе два растекшихся пятна крови. Женщина, наклонившаяся над мертвым стариком, тихо спрашивает: – Бедный тата, нашто было трогать собаку? Нашто? Другая женщина, выделяющаяся какой-то веселой полнотой, черноглазая, рассказывает, как она все видела, как она все слышала: – Я и говорю, идет это ихний самый главный по улице, чистенький такой, при ремнях, при пистолетике. А дедушка на калитку оперся и смотрит. Все попрятались, а он стоит. Я из сеней слышала: «Что, старый, коров к бандитам угнал? Сыны в банде? » А дедушка ему: «В армии, сынку, в русской армии». – «За Сталина воюют? » Дедушка по-доброму так: «За родину, сынку». А тот, холера, все цепляется: «За колхо-озы? » «Ага, за Россию, – говорит дедушка, – они ж русские». – «Какой же ты русский, дед? Белорус: «Благадару, не куру…» Дедушка ласковенько ему: «Я-то белорус. А вы какие будете? В германцев вас произвели или как? » Тот сразу: «Не гавкай, старый! Мы – освободительная армия. Народная. Понял? Был в Красной Армии майор, а теперь командую». – «Ага, от народа, значит, земельку для немца освобождаете. Сволочь ты, сынку, а не майор». Как сказал это дедушка, тот – за наган. Слышу – выстрелил. Бедный дедушка! Молокович держит порванную газетку, показывает хлопцам и удивляется: – Глядите, называется «За родину! ». – А ты думал, назовут: «Все в фашистское ярмо! »? – усмехается всеми морщинками седоголовый Шаповалов. II
 

Через два дня в Костричник прибыли другие взводы – почти весь отряд. А ночью еще и отряд Ильюшенки пришел. Видимо, решено нанести ответный «визит» немцам. Каждое вторжение немцев или их бобиков в партизанскую зону оставляет как бы «прогиб» в ней, соблазняющий на повторные попытки. Надо тут же ответить, сделать прогиб в «немецкой зоне». Границы партизанской местности удерживаются и расширяются постоянным давлением на немцев. Для пассивной обороны у партизан не набралось бы и людей. Когда стемнело, группа ильюшенковцев ушла налаживать переправу через речушку, которая опоясывает Низок со стороны «немецкой зоны». Потом переходили через чуть посеребренную луной речку и прикидывали, выдержит ли бревенчатый мостик ильюшенковскую пушечку-сорокапятку. С пушечкой как-то веселее. И уже совсем развеселились, когда на короткой остановке комбриг объявил, что отряды идут громить Борки. Не бой, а прогулочка, да еще в веселой компании. А мальчишески высокий, с легкой хрипотцой голос комбрига предупреждает: – Деревня полицейская, но там не одни полицаи. Комбриг свое говорит, а между ним и взводом стоит Пилатов и как бы переводит, и тоже сердито-предупреждающе: – Попробуйте у меня не оденьтесь! Зима скоро, голые будете ходить. – Что за смешки! – голос Сырокваша. Смешки поутихли, но лица, весь ряд лиц, освещенный неполной, но яркой луной, скалится в улыбках. Только лицо «моряка» – будто провал в веселом ряду – хмурое, стянуто каким-то беспокойством. – Если со мной что-нибудь, – шепчет Зарубин Носкову, – возьми отделение на себя. – Ты что? – удивился Носков. – Да я на всякий случай. Кажется, «моряк» сам не понимает, что с ним, он сам встревожен и точно удивлен, что всем весело, а он говорит такое. Грубо красивое лицо его кривится в неуверенной, жалкой улыбке. Начинало уже светать, когда подошли к гарнизону. Из лесу смотрели на серую неподвижную гладь спелой ржи, на близкие крыши домов, сараев, чернеющие, как перевернутые большие лодки. Невольно самого себя представляешь спящим в деревне, на которую вот так движется цепь. Рожь глухо, как вода, шумит от ног быстро идущих людей, колени чувствуют ее мокрую тяжесть. Фигуры справа, слева движутся в напряженном полунаклоне, локти рук, держащих оружие, отведены назад. Будто опьяняясь этой тяжелой стремительностью, люди все ускоряют движение, уже бегут навстречу тишине, которая вот-вот взорвется первым выстрелом, автоматной очередью… – Кто-о… и-идет?! Так кричат, когда во сне ужас сдавливает глотку и нет голоса, а потом он прорывается тонкий, не свой. Выстрел прозвучал так же беспомощно, испуганно. И тут же – пулеметная очередь, бешеный стук копыт. Разведчики уже в деревне. Волна наступающих обтекает гумна, сараи, партизаны уже на огородах, бегут по темной улице. – Хлопцы, сюда, быстрей! – впереди голос помкомвзвода Круглика. Вобрав голову в плечи, с пулеметом на груди бежит за ним Головченя, а рядом Савось, стуча дисками. Бежит и Толя вдоль забора, мимо испуганно и пугающе черных окон. На краю деревни отделение остановилось, все столпились за стеной дома. Из лесу несутся трассирующие пули. Полицаи уже в кустах. Оказывается, ноги у них наготове были. Стоять за стеной и чего-то ждать очень неуютно. С каждой минутой нарастает беспокойство. – Дай хоть чесану, – говорит Головченя и, выставив левую ногу вперед, дает очередь. Пламя гремит прямо на груди у него. – А ильюшенковцы там шурудят, – тоскливо оглядывается на деревню Застенчиков. Быстро светает. Бой вроде и окончен: пружина, грозная, пока она сжата, разжалась, ударила, сделала свое дело. Странно, но именно теперь, когда гарнизона уже нет, пробудилось чувство неуверенности, боязнь остаться одному, ощущение, что за спиной у тебя уже нет той силы, которая была, совсем недавно была. Словно поддавшись этому чувству, отделение начало отходить в глубь деревни. Деревня и в самом деле почти опустела. Кто-то запоздало выскочил из калитки и побежал. Прогрохотала телега. Улица после коров вся заляпана. Невольно ускоряешь шаг. Но и уходить не хочется. Пришел в разбитых, без подошв ботинках и уходит в них же. Эх, сапоги бы полицейские! Или какие-нибудь. Толя решился, заскочил в дом. Все тут перевернуто, на полу солома, валяются патроны, гильзы, стойка для оружия у двери. Похоже, что Толя попал в полицейскую «караулку». Окна настежь, одно и вовсе без рамы – головой, наверно, вынес полицай, когда выскакивал. Под столом белеет что-то. Поднял – скатерть. Вот и трофей! Для таких ботинок, как у Толи, не мешает иметь пары три портянок. Побывал в одной хате – неудержимо потянуло в другую. Вбежал – в этой кто-то есть. И даже голос знакомый. Оправдывающийся, виноватый голос Молоковича. Женщина, хозяйка, стоит у темной станы и сердито «благодарит»: – Спасибо, племянничек, встретились, свиделись, ждала, а тут во как! – Ай, тетя, не знали же хлопцы! – сердито стонет Молокович. Толя окинул взглядом хату и все понял. – Ильюшенковцы, – сказал Молокович Толе и вдруг посмотрел на него внимательно. И Толя на него посмотрел, да к двери, да за порог… Больше он в хаты не забегал. Черт с ними, с сапогами! Может, мама все же расстарается у сапожника Берки. Догнал отделение Зарубина. (Круглик со своим, наверно, вперед ушел. ) Тут, на открытой дороге, и когда уже совсем утро, партизаны заметно торопятся. А если «моряк» и остался позади всех, то это себе в отместку и чтобы видели другие. Ему, конечно, неловко за ночное, главное, и боя-то настоящего не было. Да, вот так поддашься страху, раскиснешь, а потом попробуй исправь. Назад не повернешь. И в бою был, и рисковал, как все, – кончилось, но ему не весело, а тошно… Влетит Толе от Круглика за то, что отстал. И мама может увидеть, что нет его с отделением. Но не побежишь, не оставишь этих, что последними идут. Возле кустиков, клином наползающих на дорогу, толпятся ильюшенковцы, пушечка стоит. И комбриг здесь, посматривает иронически на Сырокваша, который возится с сорокапяткой. – Ну, лети! – сказал Сырокваш, и пушечка бабахнула, да так гулко. Далеко-далеко белый комочек вспыхнул. Хочется верить, что над немецким гарнизоном. Все улыбаются, кроме высокого, с лейтенантским «ежиком» Ильюшенки. Он чем-то обеспокоен. – Ну-ка, зацепляй эту артиллерию, и улепетывайте, – говорит Ильюшенко партизану, который стоит в сторонке с лошадьми. – Надо бы заслон оставить. Где Колесов? – И Колесов где, и твои где! – говорил комбриг с сердитой хрипотцой. – На дело как люди идем, а назад – посмотрите! – табор. И правда, растянулись по всей – сколько видно – дороге. Заслон поставить! Вспомнил! И не то, что в заслоне останешься, неприятно, а что вот так – попал под руку и сунут в эти кустики среди поля. А те, что первые ушли, вон уже где! Хлопцы на Зарубина сердито посматривают: что, мол, прилип, пошли! Но «моряк» будто и не замечает, он словно напрашивается, чтобы его оставили, поставили, ткнули куда-нибудь. Комбриг оценивающе глянул на кустики, на отделение, посмотрел в ту сторону, куда полетел снаряд, и, сердитый, пошел вперед. Все двинулись следом. А хорошо, что отстал, что идешь рядом с Сыроквашем, с комбригом, знаешь, что за тобой только немцы, но делаешь вид, что не помнишь про это. А все же – скорее бы за речку. Вот и Низок перед глазами, мирно кланяются дымы над хатами. Передние уже прошли деревню, втягиваются в далекий лес. Стадо коров тоже у самого леса. Но многие партизаны задержались в деревне, зацепившись за дома, как рыба за коряги. Толя случайно взглянул на Зарубина и чуть не засмеялся: такое по-детски несчастное лицо у «моряка». Да что он переживает, ведь уже и забыли! И прежде с «моряком» всякое случалось, но, видно, когда он не был командиром отделения, это его так не мучило… Но что это? Сухо, резко прозвучали взрывы в Низке. Испугом и одновременно тревожной радостью вспыхнули глаза «моряка». За рекой кричат, неумело пытаются лететь гуси. Белые и большие, они – как подушки, у которых внезапно выросли испуганно длинные шеи. Следом за ними странно встают из земли и падают черные кусты. – Раскидай мост! – крикнул Сырокваш, перебежав на другую сторону речки, и ухватился за конец бревна. Немцы уже здесь, слышно – гудит что-то, вот-вот появятся на горке, прямо над головой, застрочат… Мост в один миг пустили по воде. Что-то зачернело за речкой, на горке. – Ого, – зашептал старик Бобок, – броневик! И все тоже увидели, беспокойно задвигались. Помолотень посмотрел на начальника штаба, потом припал плечом, белыми усами к широкому прикладу пулемета и дал очередь. Стреляют и сзади, из деревни. Где-то там стукнуло, вверху прошелестело, неторопливо, словно крылья огромной птицы – шрл-шрл-шрл, – снова стукнуло, уже за рекой. Комбриг повернулся к Ильюшенке, посмотрел не то одобрительно, не то насмешливо. Ага, пушечка. Выстрелил и Толя, и хотя не в новинку ему это, у него такое чувство, будто участвует в чем-то, что не очень полно и даже не совсем серьезно повторяет бывшее не с ним, а с другими – в кино, в книгах, в чужих рассказах. И будто ненастоящее. Но сразу же пришло настоящее: обрушилось громом, скрежетом, безжалостным, лютым. Ничего в мире не осталось, кроме этого скрежета, грохота, разрывов. И тут Толя услышал стон, очень слабый, но он услышал его. И увидел лицо Бобка, обросшее щетиной, испуганно-спрашивающее: «Это меня, меня, правда? » Бобок судорожно тянет штанину из сапога. Такой спрашивающий и просящий взгляд бывает у человека, когда он чувствует, что ранен. Человека ранило. К нему ползут. Достают бинт. («Хорошо, что взял у мамы два пакета». ) Раненого перевязывают. («Странно, всего лишь синее пятнышко под коленом, а нога так дрожит…») Толя снова ложится за винтовку, не успев размотать весь бинт, завязать: опять все кажется таким ненастоящим, необязательно и завязывать. – Еще броневик! Чей это голос? Некогда сообразить, хотя Толя ничего не делает, а только лежит. Но нет, он делает, он слушает, весь налитый сосущей тоской: уже два пулемета бьют сверху, скоро увидят эту канавку, и тогда… Ползет по ногам Зарубин. Ему почему-то надо ползти. – Держись, братва. Ненужные, бессмысленные слова, когда ты можешь только лежать и ждать. И «моряк» это понимает, но сейчас ему почему-то надо сказать это. Красиво радующийся себе и тому, что он сейчас говорит, делает, «моряк» оттеснил от пулемета Помолотня, дал длинную очередь, сдернул опорожненный диск, протянул руку за новым. Сильными руками надавил на диск, слегка приподнявшись. И замер так, словно узнавая что-то и боясь узнать. Левая рука сорвалась с круглой тарелки диска, лицо мертво стукнулось о приклад. III
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.