|
|||
Annotation 8 страница Есть убитые, оба – из первой роты. Странно видеть немецкие пулеметы: не потому, что они немецкие, а потому, что из них стреляли по тебе. Их два, и тоже в роте Железни. Старика Митина несут на плащ-палатке. Задело ногу. – Старые кости тяжелые, – виновато стонет он. А Вася-подрывник (ему осколком рельса повредило бедро) все ругает того, кто закладывал по соседству с ним толовые шарики. – Ткнул, зажег без команды. «Вж-ии» над ухом у меня. – Над ухом, а вон куда попало, – говорит Головченя. – Хуже нет – стадом на «железку» ходить. – Зато наворочали, Васенька. Что да, то да – наворочали! Ну и взбудоражены же, наверно, немцы. В гарнизонах пальба с ночи не затихает. Нервничают бобики. Чуют, что медведь близко. Трава молочно-белая от утренней росы, ботинки у Толи совсем раскисли, стали как лапти, штанину располосовал до колена, видно, когда взбирался на насыпь. Высокий тяжелый гул настиг отряд на поле. Кто лег в рожь, кто бросился к ольховым кустам, но большинство стоит, запрокинув головы. Шестерка «юнкерсов» – серые, будто тоже от росы, стонущие от груза. – Ну, дадут! – с веселым испугом крикнул кто-то. Вот уже над головами, будто накрыли тебя ревом. Видят или не видят? Уходят! Уходят! Дорогу свою ищете? Ищите, ищите! Гляди, как зашевелились!.. Но это потом, а пока можно поразговаривать. Можно, например, с Гитлером. По разбитой «железке» до него вроде ближе стало. Небось знаешь, что произошло ночью в «Белорутении»[6]. Ну как? Не нравится? Подожди, то ли еще будет. Растрясут вас здесь, стукнут на фронте, а потом придут в вашу Германию. И окна настежь! Снова дневали у местных. Они тоже вернулись с «железки», тоже разнесли свои два километра. Хоронили убитых. Вместе – их пятеро. Не все даже были знакомы друг с другом. Они останутся на этой поляне, не зная, что они здесь лежат, не зная, что их пятеро… Мир представляется растревоженным, как улей, по которому постучали. Сотни партизан движутся к шоссе. Но у немцев всегда найдется больше сил для открытого боя. Вечерело. По небу из края в край – полосы, как на зебре. Толя идет в боевом охранении. Идти впереди – это будто возвращать долг другим. Дозор, боевое охранение – не просто служба, а и молчаливая договоренность со всеми и с каждым в отдельности. Чтобы не погибли многие, пускай лучше убьют двоих, четверых, идущих впереди. Где, в каком месте, никто не знает. Тут уж – как повезет. И вот идешь впереди, тоже соглашаясь, что «лучше» одного тебя, чем всех, и надеясь, что на «твоих» километрах ничего не случится. Застенчиков догоняет. – Иди, командир приказал, – говорит недовольно. – Пошел ты… – Толя не хочет снова принимать опеку Пилатова. «Да ну вас всех! Потом окажется – Толя виноват, что взвод не так, как надо, воюет! » Шоссе уже близко. Теперь бы и вернулся в общую колонну, но именно потому, что очень хочется, Толя этого не станет делать. Знает уже, как потом на душе бывает. Впереди чернеет деревня – она почти у самой асфальтки. Колонна, кажется, остановилась, приостановилось и охранение. Идут вроде. И правда – голос Царского. Этого услышишь. С ним человек семь. И Пилатов. – Местность знаете, ваша местность, топайте! Ясно? – гудит Царский. Молча тронулись. Вдесятером. Правда, за тобой весь отряд, сотни людей, но от этого опасность ничуть не меньше. Засада ждет большую силу, десятерых схрумстает, как камнедробилка булыжник. А интересно, по-прежнему стоит возле шоссе камнедробилка? Все тут знакомо, радостно и пугающе знакомо. Изогнутая улица темной деревни, потом будет луговая дорога – и шоссе. Тревога тревогой, но не можешь не думать, что вот идешь вдоль забора с винтовкой наготове, из окна видят тебя и думают: «Снова партизаны, кто он, этот партизан? » А этот партизан – «докторов Толя», из Лесной Селибы, которая в трех километрах отсюда. Луна то выбежит из-за тучи, то заскочит за нее. Передвигается «короткими перебежками». Прошли деревню. Сереет дорога, белеют впереди камни. Их когда-то бил молотом Толя, так они и остались, лежат на том же месте. Белеют, таят угрозу. Очень удобно залечь за ними с пулеметами. – В цепь, в цепь… – шепчет Пилатов. Вначале шли прямо на камни. Да, там уже лежат, за камнями, в канаве… Но в это поверить, значит, поверить в свою смерть. Толя не верит. И в то же время представляет, как смотрит из-за камней кто-то, вдоль ствола винтовки смотрит на тех, что приближаются, на второго справа. Второй справа – если смотреть из-за камней – Толя. Он идет рядом с Пилатовым. Пускай только скажет: «Иди вперед, один», и Толя пойдет, заставляя себя верить, что никого нет. Правое крыло цепи все отстает и как бы тянет назад и вправо, в обход. Снова «косое движение», но Пилатов идет прямо на камни. Толю будто разрывает, он между ушедшей вправо цепью и Пилатовым, но ближе к Пилатову. А лунный свет такой неживой, а камни такие белые… Они слева остаются. Да ведь это и правильно, сбоку зайти, к канаве проскочить, оказаться за спиной у тех, кто за камнями. Канава уже рядом. Она пустая, никого. И за камнями конечно же никого… Перешли асфальтку, назад вернулись, чтобы постоять на ее поблескивающей ровности. Подождали колонну и снова двинулись вперед. С Толей поравнялся Пилатов, заглянул в лицо. – Что ты такой? – скривился, как от кислого. – Надо, конечно, бояться, но не так же… Пилатов прошел вперед. – Ногу стер? – спросил «моряк», когда Толя вдруг застонал. Застонал от злости и стыда. От внезапной догадки, удивления: неужели со стороны он таким выглядит? Но ведь он совсем не боялся, даже помогал Пилатову удерживать цепь от движения «по косой». IX … В лагерь ворвались, будто атаковали его: шум, крики. Застучали котелки, захрипели патефоны. Вслед за подводами, на которых раненые, Толя пошел к санчасти. Здесь какие-то незнакомые люди: мужчина и женщина. Чем-то очень похожие. Такими бывают муж и жена, странно, что это так, но Толя давно заметил, что муж и жена часто похожи. Высокие, светловолосые. Друг друга по имени-отчеству называют: «Федор Иванович», «Наталья Денисовна». Федор Иванович – врач, мама охотно уступила ему главную роль. Но Лина, кажется, не согласна с этим, она почти не замечает нового врача, а еще меньше – его жену. У Федора Ивановича с лица не сходит умно-вежливая улыбка, но глаза пристально-требовательные, «докторские». Такие глаза бывали у отца, когда привозили тяжелобольного. Про какое там письмо трепался старый Тит? Однажды были слухи про отца: немцев отравил, повесили… Опять что-нибудь. Не стоит маму расстраивать. Она давно его увидела. Увидела и сразу как бы забыла о нем. Толя ушел. Вернулся через час. – Мой младший, – сказала она новенькой. – Что-то сердитый сегодня. Сказала и устало улыбнулась. И Наталья Денисовна улыбается. Она очень и как-то по-городскому красивая: тонкое узкое лицо, удивленно-счастливое, глаза очень светлые, следы помады в трещинках губ. – Без винтовки ходил, – говорит мать, – хотела, чтобы в хозвзводе побыл, где там – упрямый! Да она хвастается Толей! Что-то не похоже на маму. – Дали винтовку, а он в первом бою потерял. Ну, теперь мама как мама. Можно подумать, что именно такой (потерявший винтовку) Толя особенно нравится и маме и новенькой. Улыбаются совершенно одинаково. Они, женщины, хотя и воюют на этой войне, но чего-то не понимают и не принимают в этом мужском деле. Толя рассказал матери про встречу с Павлом. – Он всегда был такой неосторожный. Наверно, после войны мама и про себя скажет лишь одно, и тоже осуждающе: «Была такая неосторожная». Примчалась Лина. Схватила маму за локоть, зашептала. А потом глянула на Толю, округлила глаза: – Ой, разорва-ал как! Ну, как же, самое интересное в Толе – разорванные штаны. Пришел Алексей (он уже разгуливает по лагерю). – Пойду во взвод. Надоело. Да и мест у вас тут нет. – Что ты выдумал! – Мама (на всякий случай) взяла самую сердитую ноту. Но тут же сдалась: Алексей – это не Толя, его не смутишь тем, что «расстраиваешь», что «и без вас хватает мне». Отдыхали в лагере. Кухня, разговоры, караул. Толя и Коренной стояли на посту – на дороге, пробивающейся через густой ельник, – когда случилось неожиданное. Вдруг увидели: ведут Бакенщикова. Впереди Мохарь. Коротконогий, широкие галифе делают его совсем квадратным. В руке пистолет. За ним – Бакенщиков, почему-то без очков и почему-то в одном белье. Костяная больничная желтизна пуговиц издали бьет по глазам. Грязно-голубое немецкое белье обвисает на худом теле. Чиряки на груди, на шее, на ногах смазаны зеленкой. Все до одного. Руки назад, стянуты обрывком кабеля. И в этом кабеле что-то самое беспощадное, последнее. Сзади идет угрюмый парень, винтовка на плече. Близорукими запавшими глазами Бакенщиков присматривается: кто стоит? Толе почему-то не хочется, чтобы Бакенщиков узнал его. На темном высоколобом лице человека застывшая странная улыбка. Кажется, знает человек, чего еще никто не знает. Ну да, улыбка – это стало совсем заметно, когда он узнал Сергея. (У Коренного побелели даже веснушки…) – Прощай, Сережа… И снова та же знающая улыбка. Такая же последняя, как жестокий кабель на худых, испятнанных зеленкой руках. Мохарь оглянулся. Крикнул на партизана, идущего последним: – Как идешь! Партизан снял винтовку с плеча. Свернули по дорожке в сторону. Тихо, потом голоса. Вдруг донесся отвратительно знакомый и в то же время непонятный («Неужели? Не может быть! ») звук. – Бьют… – Коренной сорвался с места, но тут же остановился: пистолетный выстрел, крик, еще и еще выстрел. Долго никого не было. Снова показалась коротконогая фигура Мохаря. Угрюмый парень идет с винтовкой на весу, хотя никого уже не конвоирует. Мохарь с беспокойством смотрит на Коренного, застывшего на узкой стежке. – Гад, нас не купит!.. – сказал Мохарь. Ему пришлось остановиться перед неподвижным Сергеем. Второй партизан – глаза у него расширившиеся, удивленные – сказал так, будто сам сомневается, не ослышался ли: – Кровь, а он крикнул: «Да здравствует Красная Армия!.. » – И Бакенщикова расстреляли? – глухо, не своим голосом произнес Коренной. – Что значит «и»? – Мохарь угрожающе посмотрел на Сергея. – Да, да, я о тех двенадцати. – Не твоего ума дело. Смотри-ите, Коренной… Может, я ошибаюсь… – Смотрю и запоминаю. Я молчать не умею. – И этот не умел. Болтал, пока проболтался. Оказалось, из заключения бежал, бывший враг народа. – Бывший? Куда же он убежал? – Ладно, тебе можно сказать, ты, Коренной, у нас на особом счету: старый партизан. Мохарь уже улыбается, почти дружески. Он даже не замечает, что здесь присутствует и не «старый» партизан – Толя. – Так вот, получили мы сигнал, что агитирует. Ты, Коренной, молодец, обрывал его. Мы и это знаем. Нам все известно. Других Мохарь называет на «ты», а про себя самого: «мы», «нам». И «мы» произносится чуть таинственно и с удовольствием. И за каждым словом: «возможно, я ошибаюсь», но таким тоном это говорится, что скорее означает: «Мы не ошибаемся». – Ну, разобрались, признался, что был арестован, что бежал на фронт. Конечно, чтобы служить немцам. – А перебежал к партизанам. – Горячий ты парень, – сожалеюще говорит Мохарь, – но неопытный. Не знаешь ты людей! Заходи, поговорим. Рад буду, заходи. Мохарь постучал по одеревенелому плечу Коренного. Странно, он точно боится по-мальчишески щуплого Сергея. Опасается чего-то в этом Сергее. Идущему сзади партизану сказал: – Приведешь людей с лопатами. Во взводе уже знают, уже разговоры, уже угрюмость или, наоборот, горячность. Коренной подошел к Светозарову, который молчит и как бы в сторонке от остальных. – Ну что? Светозаров, кажется, понял вопрос, потому что вспыхнул, а когда он вспыхивает, горбоносое лицо его и бледнеет и краснеет одновременно: сетка бугорков делается белой, даже неприятно, а ямки-оспины наливаются краской. С какой-то тоской Коренной спросил: – Вы с Мохарем в самом деле уверены, что он был не наш, что мог предать? – Что значит мы с Мохарем? А если уж говорить, то я не пойму тебя. Сам же с Бакенщиковым всегда… – Я вот и думаю теперь… – И вообще не время и не место. – А почему? Или оставшимся тоже не доверяете? – Ты псих, Коренной, прямо скажу. И не хочу с тобой разговаривать. Но тут же Светозаров заговорил: – А помнишь, как Бакенщиков… это самое… говорил… Кого с кем сравнивал. Ну, ты знаешь, о чем я. – Не знаю, – со злой издевкой, глядя прямо в лицо Светозарову, проговорил Сергей. – Что, что, а это не тема! – Голос Светозарова сразу обрел твердость и уверенность. Вмешался командир взвода. Строго и жалеюще глядя на Сергея, Пилатов потребовал: – Прекратите, Коренной! А Бобок и после командира слово вставит: – Горбатого, Сереженька, могила исправит, а прямого – дубки. Толя помнит разговор, на который намекал Светозаров. И разговора-то не было, а всего лишь одна или две фразы. А поджег Бакенщикова тот новичок из пленных, которого отправили потом в Москву. В штабе, конечно, знают, кто он был, тот человек. Но и партизан, помнится, совсем не удивляло, что других пленных распределили по взводам и уже на дело стали посылать, а человек с не то ласковыми, не то хитрыми глазами все ходил по лагерю, будто дожидаясь чего-то. С одобрением, удивлением, а Молокович просто с восхищением, смотрели на человека, который не перед строем, а в обычном разговоре, от себя об одном все говорит: «Иосиф Виссарионович», «Иосиф Виссарионович»… Как о близком ему человеке, к которому он снова вернулся. Значит, правда это, значит, бывает, есть! И поскольку сами хлопцы так не умели, не могли (мешало им что-то), с тем большим уважением, и даже благодарно, и даже виновато смотрели они на человека, у которого даже слезы на очах. Но Бакенщиков и тут усомнился: – Что этому наш мох, он себе ковровую дорожку стелет. А когда возразили ему (на этот раз даже не Коренной, а Молокович), дескать, «правильный человек», Бакенщиков и сказанул: – Не в том суть, чей великее и мудрее. Революцией, правдой надо гордиться, а не этим. Случай с Бакенщиковым, горячность Коренного – это вынуждает думать о чем-то непривычном, путающем мысли. Уселись обедать, но ни шуток, ни разговоров. Не обратили внимания и на какой-то шум. А тут вдруг бежит Молокович. – Хлопцы, Коренной комиссара ранил! I Взвод направили в Костричник в караул. Место беспокойное, потому при взводе медик. На этот раз – Толина мать. Теперь, когда при санчасти есть врач, она снова ходит на боевые операции. А врач Федор Иванович, оказывается, ее старый знакомый: он один из тех военнопленных, которые добывали медикаменты на аптечном складе в городе. И жена его Наталья Денисовна на том складе работала. Крайний от дороги дом – как раз напротив партизанских могил – заняли под караульное помещение. Мать поселилась отдельно, в другом конце улицы. Пока тихо, у нее свои дела и заботы. Уже принимала роды. – Гляди – родятся! – воскликнул Молокович. Нормальное выражение узкого, вытянутого лица Молоковича – удивление. Будто и сам только-только на свет появился. Удивляясь, радуется, удивляясь,. сердится, пугается – все удивляясь. Глаза всегда большие, детски вопросительные. Но в партизанах с весны сорок второго, почти такой же «старик», как Сергей Коренной. Утром, когда уже начинают оживать краски и звуки, но мир все еще кажется неподвижным, Толя и Головченя увидели что-то движущееся – человека, бредущего через луг к посту. Вскоре рассмотрели, что человек в коричневом костюме и босиком. – Что стало с моим Савосем? – хмыкнул Головченя. Парень действительно очень похож на Савося. Правда, ростом бог не обидел, но личико такое же, как у Савося, пухлое, разве что пошире да покруглее. – Добрый день, – как со знакомыми, поздоровался парень. Голос у него хриплый, словно продирающийся сквозь сон. – Ты кто? – спросил Головченя. – Липень[8]. – Ого, значит, горячий парень. – Мне надо в партизаны. Парень посмотрел на свои босые ноги, грязные пальцы пошевелились, будто стараясь помочь мягколицему увальню выразить все, что надо. – В банду захотел, бандит! – Головченя зловеще округлил глаза. – Толя, зови господина начальника. Пальцы грязных ног вздрогнули, но белое лицо парня осталось сонно-безразличным. – А борода? – спросил он. – Что борода? – Как у партизана, борода. Внутренний смех уже подергивает плечи Головчени, но он по-прежнему злобно таращит глаза. – А ты откуда знаешь? – Я приходил. Ефимов меня знает. А сегодня хотели полицаи забрать – вот, убежал. – Ты-ы, убежал? – Ага, а боты не успел. В ожидании, пока с ним разберутся, Липень спит на потертой соломе, словно за этим и явился. Будить его приходится три раза в сутки: к завтраку, к обеду, к ужину. И все почесывается. Любят «беляки» новичков. – Да тебя еще расстреляют, может! – заорал на него Головченя. – А нашто? – удивился Липень. – Ишь ты – нашто! Многое – нашто. Война тоже – нашто! Во взводе вроде ничего и не изменилось в последнее время, про Бакенщикова уже не говорят. Что бы ни происходило у тебя за спиной, главное теперь все равно другое – то, что перед тобой: немцы, война… Сергей Коренной пришел с «губы» в тот же вечер, как его посадили: комиссар приказал освободить. Да и Сырокваш, конечно, вступился за «старика». Только наган не вернули: Мохарь отдал своему заместителю. – Сердитая собака – волку корысть, – сочувственно встретил Бобок Сергея. А Коренной с тихой лютостью попросил: – Ладно, дед, помолчите на этот раз. Можете? – Могу, Сереженька, – даже смутился старик. Уже три дня спокойно вокруг Костричника. Даже тревожно делается от этой тишины. Переспали еще одну ночь, а утром дверь со стуком распахнулась, крик дневального: – Подъем! В ружье! Хватая оружие, на бегу пиная тех, кто еще не проснулся, один за одним выскакивали на улицу. Среди всех лиц выделяется потное и серое – Носкова. Это он прибежал из секрета, поднял тревогу. – Шаповалов остался наблюдать. Ночью мы ползали к деревне. Выстрелы были, пистолетные. Деревня и теперь как вымершая. Не разберешь, может, засели там. Значит, Низок снова трясут. Кому-кому, а этим пограничным «ничейным» деревням достается. Судьба деревни теперь, как и человеческая: на одну все беды, другой как-то везет. Пока везет. Вот Костричник – в трех километрах от Низка, а немцев тут с сорок первого не было. И самолеты – на Зубаревку да на Вьюны летят, хоть там и жечь уже нечего, а Костричник словно не видят. Торопливо шли, почти бежали через соснячок, полинявший за лето. Толя хотел взять у матери сумку, но она не отдала, а почему-то рассердилась: «Вот иди! » В кустах много людей из Низка. С постилками на плечах, в теплых кожухах. Теперь человек уходит из дому на одну ночь, а берет с собой то, что будет необходимо через месяц. В кустах и гуси и коровы. Одна буренка подошла к дороге и так глупо, протяжно мукнула. Все на нее посмотрели. Вот и опушка засветилась. Белоголовый Шаповалов и его молчаливый дружок Коломиец, приподнимаясь с земли, оглядываются на звук шагов. Деревня – за канавой, разрезающей низкий луг. Ни людей на улице, ни утренних дымов над крышами. – Вы, Анна Михайловна, останетесь здесь, – говорит Пилатов. Морщит лоб, стараясь показать, что у него имеются веские командирские соображения. Мать тихо говорит: – Что мне тут делать? Сергей Коренной попросил: – Правда, останьтесь, Анна Михайловна. А «моряк» предложил: – Мне дайте вашу сумку, перевяжу – не пикнет. Мать устало, неохотно улыбнулась. – Кого-то надо оставить здесь, – говорит Пилатов, снова морща лоб, – чтобы не обошли. Останешься! Смотрит на Толю. И все, кроме матери, заметно обрадовались командирскому решению. – Знаешь свою задачу? Наблюдать вправо по опушке. Знает Толя, очень хорошо знает! Глаза неловко поднять на хлопцев. – Пусть вот он. – Толя тычет пальцем в сторону новичка. Липень уже с винтовкой, правда очень сомнительной: приклад самодельный, на железе следы окалины. – Да ты дисциплины не знаешь! – рассердился Шаповалов. А другим уже не до него. Толя смотрит на цепочку людей, удаляющихся, спускающихся по лугу к канаве. Чуть позади – так, что она видит спину и прикрытую кепкой голову Алексея, – идет мать. Большая сумка делает совсем маленькой черную, в плюшевой жакетке фигурку. Чем дальше от опушки, чем ближе к деревне, тем беззащитнее выглядят люди на широко открытом лугу. Вот цепь подалась вправо, теперь мать как раз за спиной у Алексея. По одному, держа винтовку на весу, перебегают по кладке канаву Коренной, Круглик, «моряк». Шаповалов взял у матери сумку. Поджидает за канавой, пока она осторожно идет по кладочке. Деревня молчит, мирно или подло, но молчит. Шаповалов протянул руку, чтобы помочь матери сделать последние шаги по кладке, и тут стукнул выстрел. Толе показалось, что бледный купол неба вздрогнул, наклонился, когда он увидел, как пошатнулась черная фигурка на кладке. Хотелось крикнуть: «Падай же! Ложись! » – и страшно было, что вот сейчас она упадет… А цепь, как бы споткнувшись на выстреле, снова движется к деревне, растягиваясь, разрываясь посередине, охватывая два крайних дома. Женская фигурка, изломленная большой сумкой, уходит влево, туда, где Алексей. Партизаны уже на огородах. И будто разбудил кто деревню: женщины откуда-то появились. Нелепо же выглядит Толя здесь, на своем «посту». Медленно пошагал к деревне. Бабы плачут у распахнутых сараев (эти, видно, не угнали своих коров), причитают, как над покойником. Может, кого и убили. Но деревня не сгорела, и уже есть улыбки. Привыкли люди даже к тому, к чему вроде и невозможно привыкнуть. А где борода Головчени, там и шуточки. – Люблю кияхи, – говорит пулеметчик, но руку протягивает не к решету с вареной кукурузой, которое босоногая девушка-подросток держит у живота, а чуть повыше. – Дя-ядька, ну-у! – как-то очень обрадованно пугается девушка. Толю увидел Пилатов и сразу нахмурился. – Кто тебе разрешил оставить пост? Толя молчал. Пилатов посмотрел на его лицо внимательней, улыбнулся: – Ладно, хорошо. – Кто выстрелил? – спросил Толя у Головчени. – Липень наш, кто ж еще! Хотел проверить, с какого конца винтовка стреляет. Возле одного двора толпятся люди, все идут, бегут туда. – Убили кого? – спросил Головченя у женщины. – Дедушку Тодора. Прошлый раз двух внуков увезли в Германию, а теперь вот – самого. Убитый лежит среди двора, большой, широкобородый. Босые ноги, руки раскинуты с какой-то не мертвой, а скорее усталой свободой. На корточках сидит женщина, отгоняет от его лица мух, будто человек и в самом деле только спит. На его выцветшей грязно-пепельной рубахе два растекшихся пятна крови. Женщина, наклонившаяся над мертвым стариком, тихо спрашивает: – Бедный тата, нашто было трогать собаку? Нашто? Другая женщина, выделяющаяся какой-то веселой полнотой, черноглазая, рассказывает, как она все видела, как она все слышала: – Я и говорю, идет это ихний самый главный по улице, чистенький такой, при ремнях, при пистолетике. А дедушка на калитку оперся и смотрит. Все попрятались, а он стоит. Я из сеней слышала: «Что, старый, коров к бандитам угнал? Сыны в банде? » А дедушка ему: «В армии, сынку, в русской армии». – «За Сталина воюют? » Дедушка по-доброму так: «За родину, сынку». А тот, холера, все цепляется: «За колхо-озы? » «Ага, за Россию, – говорит дедушка, – они ж русские». – «Какой же ты русский, дед? Белорус: «Благадару, не куру…» Дедушка ласковенько ему: «Я-то белорус. А вы какие будете? В германцев вас произвели или как? » Тот сразу: «Не гавкай, старый! Мы – освободительная армия. Народная. Понял? Был в Красной Армии майор, а теперь командую». – «Ага, от народа, значит, земельку для немца освобождаете. Сволочь ты, сынку, а не майор». Как сказал это дедушка, тот – за наган. Слышу – выстрелил. Бедный дедушка! Молокович держит порванную газетку, показывает хлопцам и удивляется: – Глядите, называется «За родину! ». – А ты думал, назовут: «Все в фашистское ярмо! »? – усмехается всеми морщинками седоголовый Шаповалов. II Через два дня в Костричник прибыли другие взводы – почти весь отряд. А ночью еще и отряд Ильюшенки пришел. Видимо, решено нанести ответный «визит» немцам. Каждое вторжение немцев или их бобиков в партизанскую зону оставляет как бы «прогиб» в ней, соблазняющий на повторные попытки. Надо тут же ответить, сделать прогиб в «немецкой зоне». Границы партизанской местности удерживаются и расширяются постоянным давлением на немцев. Для пассивной обороны у партизан не набралось бы и людей. Когда стемнело, группа ильюшенковцев ушла налаживать переправу через речушку, которая опоясывает Низок со стороны «немецкой зоны». Потом переходили через чуть посеребренную луной речку и прикидывали, выдержит ли бревенчатый мостик ильюшенковскую пушечку-сорокапятку. С пушечкой как-то веселее. И уже совсем развеселились, когда на короткой остановке комбриг объявил, что отряды идут громить Борки. Не бой, а прогулочка, да еще в веселой компании. А мальчишески высокий, с легкой хрипотцой голос комбрига предупреждает: – Деревня полицейская, но там не одни полицаи. Комбриг свое говорит, а между ним и взводом стоит Пилатов и как бы переводит, и тоже сердито-предупреждающе: – Попробуйте у меня не оденьтесь! Зима скоро, голые будете ходить. – Что за смешки! – голос Сырокваша. Смешки поутихли, но лица, весь ряд лиц, освещенный неполной, но яркой луной, скалится в улыбках. Только лицо «моряка» – будто провал в веселом ряду – хмурое, стянуто каким-то беспокойством. – Если со мной что-нибудь, – шепчет Зарубин Носкову, – возьми отделение на себя. – Ты что? – удивился Носков. – Да я на всякий случай. Кажется, «моряк» сам не понимает, что с ним, он сам встревожен и точно удивлен, что всем весело, а он говорит такое. Грубо красивое лицо его кривится в неуверенной, жалкой улыбке. Начинало уже светать, когда подошли к гарнизону. Из лесу смотрели на серую неподвижную гладь спелой ржи, на близкие крыши домов, сараев, чернеющие, как перевернутые большие лодки. Невольно самого себя представляешь спящим в деревне, на которую вот так движется цепь. Рожь глухо, как вода, шумит от ног быстро идущих людей, колени чувствуют ее мокрую тяжесть. Фигуры справа, слева движутся в напряженном полунаклоне, локти рук, держащих оружие, отведены назад. Будто опьяняясь этой тяжелой стремительностью, люди все ускоряют движение, уже бегут навстречу тишине, которая вот-вот взорвется первым выстрелом, автоматной очередью… – Кто-о… и-идет?! Так кричат, когда во сне ужас сдавливает глотку и нет голоса, а потом он прорывается тонкий, не свой. Выстрел прозвучал так же беспомощно, испуганно. И тут же – пулеметная очередь, бешеный стук копыт. Разведчики уже в деревне. Волна наступающих обтекает гумна, сараи, партизаны уже на огородах, бегут по темной улице. – Хлопцы, сюда, быстрей! – впереди голос помкомвзвода Круглика. Вобрав голову в плечи, с пулеметом на груди бежит за ним Головченя, а рядом Савось, стуча дисками. Бежит и Толя вдоль забора, мимо испуганно и пугающе черных окон. На краю деревни отделение остановилось, все столпились за стеной дома. Из лесу несутся трассирующие пули. Полицаи уже в кустах. Оказывается, ноги у них наготове были. Стоять за стеной и чего-то ждать очень неуютно. С каждой минутой нарастает беспокойство. – Дай хоть чесану, – говорит Головченя и, выставив левую ногу вперед, дает очередь. Пламя гремит прямо на груди у него. – А ильюшенковцы там шурудят, – тоскливо оглядывается на деревню Застенчиков. Быстро светает. Бой вроде и окончен: пружина, грозная, пока она сжата, разжалась, ударила, сделала свое дело. Странно, но именно теперь, когда гарнизона уже нет, пробудилось чувство неуверенности, боязнь остаться одному, ощущение, что за спиной у тебя уже нет той силы, которая была, совсем недавно была. Словно поддавшись этому чувству, отделение начало отходить в глубь деревни. Деревня и в самом деле почти опустела. Кто-то запоздало выскочил из калитки и побежал. Прогрохотала телега. Улица после коров вся заляпана. Невольно ускоряешь шаг. Но и уходить не хочется. Пришел в разбитых, без подошв ботинках и уходит в них же. Эх, сапоги бы полицейские! Или какие-нибудь. Толя решился, заскочил в дом. Все тут перевернуто, на полу солома, валяются патроны, гильзы, стойка для оружия у двери. Похоже, что Толя попал в полицейскую «караулку». Окна настежь, одно и вовсе без рамы – головой, наверно, вынес полицай, когда выскакивал. Под столом белеет что-то. Поднял – скатерть. Вот и трофей! Для таких ботинок, как у Толи, не мешает иметь пары три портянок. Побывал в одной хате – неудержимо потянуло в другую. Вбежал – в этой кто-то есть. И даже голос знакомый. Оправдывающийся, виноватый голос Молоковича. Женщина, хозяйка, стоит у темной станы и сердито «благодарит»: – Спасибо, племянничек, встретились, свиделись, ждала, а тут во как! – Ай, тетя, не знали же хлопцы! – сердито стонет Молокович. Толя окинул взглядом хату и все понял. – Ильюшенковцы, – сказал Молокович Толе и вдруг посмотрел на него внимательно. И Толя на него посмотрел, да к двери, да за порог… Больше он в хаты не забегал. Черт с ними, с сапогами! Может, мама все же расстарается у сапожника Берки. Догнал отделение Зарубина. (Круглик со своим, наверно, вперед ушел. ) Тут, на открытой дороге, и когда уже совсем утро, партизаны заметно торопятся. А если «моряк» и остался позади всех, то это себе в отместку и чтобы видели другие. Ему, конечно, неловко за ночное, главное, и боя-то настоящего не было. Да, вот так поддашься страху, раскиснешь, а потом попробуй исправь. Назад не повернешь. И в бою был, и рисковал, как все, – кончилось, но ему не весело, а тошно… Влетит Толе от Круглика за то, что отстал. И мама может увидеть, что нет его с отделением. Но не побежишь, не оставишь этих, что последними идут. Возле кустиков, клином наползающих на дорогу, толпятся ильюшенковцы, пушечка стоит. И комбриг здесь, посматривает иронически на Сырокваша, который возится с сорокапяткой. – Ну, лети! – сказал Сырокваш, и пушечка бабахнула, да так гулко. Далеко-далеко белый комочек вспыхнул. Хочется верить, что над немецким гарнизоном. Все улыбаются, кроме высокого, с лейтенантским «ежиком» Ильюшенки. Он чем-то обеспокоен. – Ну-ка, зацепляй эту артиллерию, и улепетывайте, – говорит Ильюшенко партизану, который стоит в сторонке с лошадьми. – Надо бы заслон оставить. Где Колесов? – И Колесов где, и твои где! – говорил комбриг с сердитой хрипотцой. – На дело как люди идем, а назад – посмотрите! – табор. И правда, растянулись по всей – сколько видно – дороге. Заслон поставить! Вспомнил! И не то, что в заслоне останешься, неприятно, а что вот так – попал под руку и сунут в эти кустики среди поля. А те, что первые ушли, вон уже где! Хлопцы на Зарубина сердито посматривают: что, мол, прилип, пошли! Но «моряк» будто и не замечает, он словно напрашивается, чтобы его оставили, поставили, ткнули куда-нибудь. Комбриг оценивающе глянул на кустики, на отделение, посмотрел в ту сторону, куда полетел снаряд, и, сердитый, пошел вперед. Все двинулись следом. А хорошо, что отстал, что идешь рядом с Сыроквашем, с комбригом, знаешь, что за тобой только немцы, но делаешь вид, что не помнишь про это. А все же – скорее бы за речку. Вот и Низок перед глазами, мирно кланяются дымы над хатами. Передние уже прошли деревню, втягиваются в далекий лес. Стадо коров тоже у самого леса. Но многие партизаны задержались в деревне, зацепившись за дома, как рыба за коряги. Толя случайно взглянул на Зарубина и чуть не засмеялся: такое по-детски несчастное лицо у «моряка». Да что он переживает, ведь уже и забыли! И прежде с «моряком» всякое случалось, но, видно, когда он не был командиром отделения, это его так не мучило… Но что это? Сухо, резко прозвучали взрывы в Низке. Испугом и одновременно тревожной радостью вспыхнули глаза «моряка». За рекой кричат, неумело пытаются лететь гуси. Белые и большие, они – как подушки, у которых внезапно выросли испуганно длинные шеи. Следом за ними странно встают из земли и падают черные кусты. – Раскидай мост! – крикнул Сырокваш, перебежав на другую сторону речки, и ухватился за конец бревна. Немцы уже здесь, слышно – гудит что-то, вот-вот появятся на горке, прямо над головой, застрочат… Мост в один миг пустили по воде. Что-то зачернело за речкой, на горке. – Ого, – зашептал старик Бобок, – броневик! И все тоже увидели, беспокойно задвигались. Помолотень посмотрел на начальника штаба, потом припал плечом, белыми усами к широкому прикладу пулемета и дал очередь. Стреляют и сзади, из деревни. Где-то там стукнуло, вверху прошелестело, неторопливо, словно крылья огромной птицы – шрл-шрл-шрл, – снова стукнуло, уже за рекой. Комбриг повернулся к Ильюшенке, посмотрел не то одобрительно, не то насмешливо. Ага, пушечка. Выстрелил и Толя, и хотя не в новинку ему это, у него такое чувство, будто участвует в чем-то, что не очень полно и даже не совсем серьезно повторяет бывшее не с ним, а с другими – в кино, в книгах, в чужих рассказах. И будто ненастоящее. Но сразу же пришло настоящее: обрушилось громом, скрежетом, безжалостным, лютым. Ничего в мире не осталось, кроме этого скрежета, грохота, разрывов. И тут Толя услышал стон, очень слабый, но он услышал его. И увидел лицо Бобка, обросшее щетиной, испуганно-спрашивающее: «Это меня, меня, правда? » Бобок судорожно тянет штанину из сапога. Такой спрашивающий и просящий взгляд бывает у человека, когда он чувствует, что ранен. Человека ранило. К нему ползут. Достают бинт. («Хорошо, что взял у мамы два пакета». ) Раненого перевязывают. («Странно, всего лишь синее пятнышко под коленом, а нога так дрожит…») Толя снова ложится за винтовку, не успев размотать весь бинт, завязать: опять все кажется таким ненастоящим, необязательно и завязывать. – Еще броневик! Чей это голос? Некогда сообразить, хотя Толя ничего не делает, а только лежит. Но нет, он делает, он слушает, весь налитый сосущей тоской: уже два пулемета бьют сверху, скоро увидят эту канавку, и тогда… Ползет по ногам Зарубин. Ему почему-то надо ползти. – Держись, братва. Ненужные, бессмысленные слова, когда ты можешь только лежать и ждать. И «моряк» это понимает, но сейчас ему почему-то надо сказать это. Красиво радующийся себе и тому, что он сейчас говорит, делает, «моряк» оттеснил от пулемета Помолотня, дал длинную очередь, сдернул опорожненный диск, протянул руку за новым. Сильными руками надавил на диск, слегка приподнявшись. И замер так, словно узнавая что-то и боясь узнать. Левая рука сорвалась с круглой тарелки диска, лицо мертво стукнулось о приклад. III
|
|||
|