Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 5 страница



– Это про городских. – Голос в толпе девчат, убежденный, серьезный. А хлопцы беспощадны: Позабыли девушки
Про парней своих.
Только лишь родителям
Горя прибавляется,
Плачут они, бедные,
О сынах своих.

Бабы действительно плачут. Слезы у них близко. Особенно теперь. Но Разванюша совсем не настроен печалиться с утра. Он обрывает музыку, отдает инструмент парню. А «Толина» бабка тут как тут. – Идем, сынку. В хате уже прибрано, светло – точно дух святой пролетел. На столе – яичница в два солнца. А сам святой дух – с желтой косой – у окна, из кружки поливает вазоны. Толя понимает, что надо сказать что-то. Сморозить чушь, смело, весело, как это умеют взрослые. Но для этого надо, чтобы язык не прилипал. Толя молча, с лицом убийцы, просунулся к столу и уселся над сковородой. А желтокосая, строгая, не дождавшись того, чего, наверно, ждала от партизана, схватила ведра и – вон из хаты. – Ну, как вы тут живете? – откашливаясь, спросил Толя у бабки. Когда, позавтракав, вышел на улицу, Разванюши уже не было. На скамеечке сидит Алексей, держит винтовку меж колен. – Я сказал Коваленку, что со мной пойдешь, – сообщил старший брат нахально. – Тоже мне, вчетвером за одним наганом. Время здесь, в нескольких километрах от «варшавки», ползет мучительно медленно. Жадно ждешь вечера. А за день налилось столько света, что уже и не представляешь, как сумерки смогут вытеснить, зачернить его. Это все равно что закрасить океан. Но вот тени от домов и заборов стали плотнее, повеяло издалека прохладой. Уютнее сделалось в мире, точно в комнате, когда прикроют ставни и зажгут свой, домашний, свет. Вечер пахнет теплым молоком, навозом, голоса сделались спокойнее, веселее. День прожит, а ночь – наша, теперь пусть другие, те, что позаползали в бункера, – пусть они ждут. Взвод ночует в Фортунах. А Толя идет. По сторонам дороги – рожь – ночная, затихшая. Все так просто и почти нереально, как во сне. Война, они, два брата, идут с винтовками. Пока все тихо, но неизвестно, что начнется через сто метров, через час, через три. – Эх, отправить бы тебя с мамой за фронт. Толя тоже сказал бы: «Эх! » Он тоже не прочь бы один ходить здесь, зная, что самые близкие люди – далеко, в безопасности, ощущая, что частица его самого недосягаема для немцев, неуязвима. – Лети сам, если такой умный, – ответил брату. И спросил: – Не знаешь, зачем Царский привел нас сюда? – Из города Кучугура кое-кого ждет. Вы – на всякий случай. Увидишь потом. Даже лучшие из старших братьев – нахалы. Это известно всем, кроме них самих. В Зорьке светится одно лишь окно – в крайней хате. Видно с улицы, что за столом кто-то очень беспокойный: коптилка моргает, вот-вот погаснет. – Алеша, ты? – внезапный голос в темноте. – Хлопцы тут у меня. Я вот дежурю. А кто с тобой? Младший, смотри ты! Толя подошел ближе, поздоровался. А дядька рад, что не один в ночи, – говорит, говорит, чтобы не ушли. – Как раз из вашей Селибы мед переслали. Знаешь кто? Жигоцкий. Литровую бутылку. Коваленок как увидел, хотел об угол, а теперь сидит, чай с медом распивает. Знаешь, что на бутылке приклеено: «Только для раненых». – Ого, и Казичек смелеть стал. А бумажка – совсем по-ихнему. Долгонько, наверно, совещалась семейка Жигоцких. Куда ни кинь, а репутацию надо если не подчистить, то подсластить. Заглядывали в кадку с медом, прикидывали. Литровая бутылка – ого, это не мало, сколько чайку можно выпить! Конечно, если здоровила сядет – вылакает быстро. А вот раненым надолго хватит. Раненому что, две-три ложечки – и сыт. О, как возбужден был, наверно, в тот день Казик! С какой обидой мысленно разговаривал с теми, кто не верил ему. А ведь он рад был бы, если б Корзуны, Разванюша и все, кто знает про то, что происходило в Лесной Селибе, если б все они накрылись. Ему не жалко для них и геройской смерти, только бы не вернулись в Лесную Селибу. – Зайдите на медок, – приглашает дядька. Но Алексей мед есть не станет, особенно присланный Казиком. В другом конце поселка брат вошел во двор, постучал в окно. Разговор полушепотом, завешиваются окна, зажигается коптилка. Бабушка. Совсем-совсем домашняя. Привычно жалуется, что «здоровья нема», что «помру скоро». А хозяйка – молодая учительница – глядит чуть-чуть виновато, как бы прося у Толи и Алексея извинения за их же бабушку. С родными дочерями бабушка ужиться не умела, а с чужой женщиной душа в душу: «Сонечка», «доченька». Толе неприятно думать, что он может навлечь несчастье на дом женщины. Но женщина, хотя и посматривает на завешенные окна с тревогой, непритворно рада. Это знакомо Толе: он и сам, когда жил дома, сделал бы что угодно для любого партизана. И все же не по себе ему: словно его принимают за кого-то другого. Уходили, поужинав хорошенько, по-домашнему. Хозяйка передала Алексею какую-то записку. – Хирургические инструменты прислал. И медикаменты снова. Заберешь теперь, Алеша? – Буду возвращаться. Дал прочесть записку и Толе. Почерк нарочито корявый. «Посылаю кое-что! До встречи! Эсминец «Керчь» эскадры топить не будет!!! » Восклицательных знаков больше, чем слов. И «эсминец «Керчь». Конечно же Владик Грабовский. Что попало говорили о нем, а, оказывается, зря! А хозяйка рассказывает: – Хвойницкий, бургомистр, чуть не отправил его в Германию. Не верил, что Грабовский не знал про ваш уход. Ох, и бесился бургомистр, маму вашу ругал: «Так обвела! А я верил в ее культурную биографию». Все грозится: «Поплачет еще, попадутся ее сыны, бандиты, – жилы буду тянуть». На улице уже посветлело. – Может, не идти сегодня? – раздумывает Алексей. Это потому, что Толя с ним. Следующий поселок совсем маленький – несколько хат. Долго не отзывались, не открывали. Потом бабий шепот: – Ой, Алешенька, а мы думали опять… Позавчера, только вы с Фомой со двора, они во двор: «Партизаны, партизаны? » Я чуть не умерла, думала, вас заметили. Женщина прикрыла дверь. В сенях совсем темно. А она с горестным упоением про то, как приходили, кто приходил. Из хаты – мужской угрюмо-спокойный голос: – В дом хоть впусти. Ну были, ну что? Алексей объяснил несколько виноватым голосом, что хотел бы кое-что взять из чемодана. – Вот пойдете с моим в его склад. Ой, Алешенька… – Слова у женщины свиваются в ниточку, ниточка тянется, тянется. Но мужской голос время от времени обрывает ее: – Дала бы лучше поесть людям. Алексей сказал, что сыты, поужинали. – Ой, Алешенька, не говорила я тебе. Чуть не забили моего. Приходили какие-то из незнакомого отряда. – Знаешь ты, что из отряда. – Голос мужа. – А лихо бы их ведало! И что они к нему привязались? Где боты да костюм? Может, кто подсказал про ваш чемодан. К стенке ставили. А он: стреляйте, нету – и все. Я чуть не сказала, а он такой у меня… Алексей молча закуривает. Подносит зажигалку хозяину. Толя успел рассмотреть заросшее щетиной некрупное лицо. – Скажу Кучугуре, – говорит Алексей. – Достается вам тут на самом перекрестке. – Ой, Алешенька! Хоть бы днем только, а то и ночь приходит – дрожи. Подметки – плотные, каленые, довоенные – уже в кармане у Толи. Покупал папа – не думал, что партизану их носить. Теперь веселее и на ботинки свои смотреть, хоть они совсем расползлись, размокли, пальцы лезут наружу. Братья стоят на опушке, всматриваются в шоссе, уходящее куда-то в туман, в твое детство, где не было ни немцев, ни самой смерти – о ней не думалось. Выблеснуло наконец солнце – будто взорвалось. – Машины скоро пойдут, – говорит Алексей. Ему куда-то еще надо, но он колеблется. Оттого, конечно, что Толя здесь. – Пальнуть бы, – говорит младший. – Много тут таких стрелков! И вдруг – как нарочно, как в кино, как по заказу: перед глазами то, что, казалось, навсегда осталось в прошлом. На шоссе трое с лопатами. Пронзительно знакомые фигуры: сутулый Голуб, забегающий наперед ему маленький Повидайка. А шагах в трех сзади – он, Казик. Одной рукой придерживает лопату на плече, другой широко взмахивает поперек хода. Выйти бы к нему. Толя уже почти видит испуг на лице Казика, видит, как на побелевшее лицо ползет поспешная радость, он уже слышит голос Казика – голос человека, дождавшегося счастливой встречи. Чего доброго, целоваться полезет. Толя посмотрел на брата. Вот растерялся бы Алексей, и чем бы он больше краснел, тем увереннее делался бы Казик. Да, с братом такое лучше и не начинать. Был бы здесь Разванюша… А Казик догнал Голуба и говорит что-то, размахивая рукой. Все, как четыре месяца назад. Невольно ожидаешь, что вот-вот покажутся еще две фигуры с лопатами. Знакомая – Алексея. И еще фигура: до жути чужая, самая незнакомая в мире – твоя. И тут в самом деле показались еще две фигуры. Зеленые. Немцы! Что-то сдвинулось, завертелось, набирая стремительность, захватывая Толю, Алексея. Немцы сейчас почувствуют, что их видят. И тогда что-то случится. – На мост, смена, – неуверенно шепчет Алексей. Но слишком много их. Идут по одному, по два. Толя может выбрать любого. Вот этого, что несет пулемет. И спешащего за ним, сутулого, прихрамывающего. Любого из двадцати. Нет, их уже больше. Уходят, уходят влево. Теперь Толя может все. Но только выстрелит, сразу все изменится, начнется другое, неизвестное. Страшно терять власть над происходящим, но страшно и опоздать, упустить что-то… – Стрелять будем? – шепчет он брату, который тоже за деревом. Алексей не отвечает, но спина ею, его озабоченный профиль запрещают. Немцы уходят. Пальнуть, что ли, не дожидаясь брата? Нет, еще идут. Пятеро. Эти идут уверенно. После всех – не боятся. Даже голоса слышны. Один из пятерых держится поодаль, сзади. Чем-то на Казика похож. Тем ли, что хитрит, других вперед пропускает? Или походкой? Оттого, что все в нем требует: уходи, а Толя стоит, оттого, что он сейчас будет стрелять, что он убьет человека, – все кажется сном. Самое реальное – страх перед тем, что начнется, когда прозвучит первый выстрел. Сейчас… – Я того, последнего, – шепчет Толя. Целится в немца, чем-то похожего на Жигоцкого, и боится, что старший брат помешает. А, была не была! Взрывом грохнул выстрел. Привычный толчок в плечо, звон в ушах. Человек на шоссе подпрыгнул как-то очень не по-взрослому и упал. Позже других упал. А других уже нет. Есть только грохот, кричащее, заполнившее весь мир эхо да повизгивание пуль вверху. Алексей, оглянувшись, выстрелил несколько раз в сторону шоссе. Тогда и Толя перезарядил и еще раз выстрелил, не целясь, в грохот выстрелил. Брат толкнул его плечом. Ага, бежать! – Быстрее, ну, быстрее ты! – Голос Алексея сзади. Грохот будто переместился в самого Толю, распирает его. Нет, это радость распирает его. Нет – страх. Нет – усталость, страх перед усталостью. И радость, что он, Толя, стрелял, что убил немца! – А мой упал! – крикнул Толя. Но Алексей очень хмурый. Даже злой. На лице так и написано: «Возьму я тебя другой раз! » Завидует, что не он, что младший выстрелил первый и, возможно, убил немца. Добежали до поля. Стрельба стала глуше, дальше. Видны уже зеленые поселки на холмах. Алексей остановился, прикидывает, куда бежать. И тут застучали выстрелы впереди – густо, торопливо. Значит, немцы и в поселках, а те, что на шоссе, совсем не на мост шли. – Ну вот, попались! – Алексей показал на машину, тотчас провалившуюся за холм. И все как бы старается напомнить: «Говорил я тебе! » А что говорил? Ничего не говорил. Конечно, не надо было идти вдвоем. Только бы на этот раз не случилось непоправимое! Но брат тут все знает. Почему он стоит, чего ждет? Впереди – пожар. Дым белый, сухой – так горят соломенные крыши. – Зорька, – сказал Алексей. Стрельба и сзади, от шоссе, надвигается. Видно, идут цепью. Невод растягивают. Алексей как-то всем корпусом показал: туда! И пошел, побежал левее, вдоль поля, а потом совсем к шоссе завернул. Ведь это навстречу стрельбе, навстречу немцам! Но Толя послушно бежит за братом. От усталости щемят зубы, сам себе кажешься гулким и нескладным, как тот ржавый котел, что тащили по дороге волы. Бьют и бьют выстрелы, ты весь гудишь, как металлический. И сквозь этот гул и грохот прорывается тоненькая мысль-воспоминание: в этом густом осиннике хорошо растут красноголовики, а вот и толстый дуб, Толя его помнит, в прошлом году он собирал желуди, приносил домой, показывал матери: «Целый пуд, высушу для кабанчика». Мама теперь на аэродроме, в эту минуту чем-то занята, что-то делает. Не знает, – хорошо хоть это! – что Толя и Алексей здесь, что они вдвоем, что их гонят немцы, что бежать уже некуда. И это случится вблизи поселка. «Слышали, сынов Корзунихи убили? Привезли, возле комендатуры лежат. Обоих. Бедная. А бургомистр аж пляшет». Толя вспомнил, что у него даже винтовка не заряжена. Загнал патрон в патронник. Брат впереди идет, это раздражает, потому что невольно прикидываешь: кого первого и обоих ли? «Слышали, сына докторова убили? Старшего. Нет, кажется, младшего. Идем глянем. Там на шоссе лежит». И все из-за Толи, дурака! Прав Алексей. Стрельба осталась в стороне, сзади. А впереди уже просвечивает шоссе. Толя присмотрелся: километров пять пробежали! Оттого, что так бежали, так устали, оттого, что день только начинается, ощущение такое, что опасность не отступила, а, наоборот, – приблизилась. Особенно когда сидишь на земле, ничего за кустами не видишь. Толя поднялся. Стрельба затихла не скоро. Она то приближалась, то уходила в сторону. Ждали долго. Почти до вечера. Алексей тут, на «курортах», научился ждать. И молчать. Потом осторожно пошли. И все кончилось очень просто – вышли к Фортунам. И хотя в Фортунах ничего не изменилось, остается такое чувство, что очень, очень многое стало другим. Все стало другим. – Что горело? – спросил Алексей у часовых – Светозарова и Молоковича, лежавших у пулемета. Повернув горбоносое, рябое от оспы лицо, Светозаров посмотрел с земли, но так, будто сверху вниз посмотрел. – Сарай горел, в котором Коваленок прятался. И этот, ваш, ну, что тоже из полиции пришел… Комлев. И Сашко сдали. Вышли с поднятыми ручками. II
 

Схватили хлопцев! Теперь они в Селибе. И чистая случайность, что Толя не с ними. В эту минуту он видел бы комендатуру, свой дом, школу и его видели бы, избитого, беспомощного. Оттого, что Толя мог теперь быть не здесь, среди своих, а там, все, что у него перед глазами, не кажется устойчивым, настоящим. В деревне только и разговоров о том, что случилось в Зорьке. Появление Толи заметил, кажется, лишь командир взвода Пилатов. Он обрадовался, но как-то очень сердито обрадовался. И тогда все вспомнили, что Алексей и Толя тоже оттуда. – Убили, немца убили хоть одного? – грозно спрашивает Царский. Толя уверен, что убил, но именно потому скромничает, не говорит твердо, а это подогревает сомнения в Царском. Он и без того переполнен гневом: – Подняли ручки! Партиза-аны! И снова кто-то напоминает, что Разванюша и Комлев из полиции. – Да они же по заданию в полиции были. – Знаем это «по заданию». – А-а, кто только не становится теперь партизаном! Толя с отчуждением смотрит на хлопцев. Судят о случившемся поспешно, недоверчиво, будто назло кому-то. Но ведь не трус же Разванюша. И не из тех, кто покупает предательством жизнь. Да, невероятно – сдались в плен. Неужели и Толя, когда бы пошел с ними, сдался?.. Выбежали из дому – первая машина уже в деревне! – побежали к сараю, немцы трассирующими подожгли. Толя не верит, что и он бы… Но ведь за час до того и Разванюша конечно же не верил, что живьем отдаст себя в руки немцам, бургомистру. Толя обрадовался (и за Разванюшу и за себя: все становилось на место! ), когда Головченя сказал вдруг: – А может, пожалели деревню, людей? – Пожалели! – противно хмыкнул кто-то. – Нет, ты, Головченя, тоже не то, – горячо заговорил Коренной, – да, дети, да, жалко… Готов, что угодно. Но не сдаваться же нам. Немцам только и надо, чтобы потом аккуратненько, без помех, этих самых детей… – А кто говорит сдаваться? – прозвучал сердитый бас. И Фома здесь. Сидит на бревне, курит, угрюмый, большой. – Люди к нам вон как! Да хоть бы и как, люди же, дети, наши люди. А ты пих-пах, да драла. Воюй, а не дразнись. Но ведь это и о Толе. Могли, очень даже могли немцы сжечь деревню. Они и без повода это делают. Еще хорошо, что близко от шоссе эти поселки и немцы не считают их партизанскими, берегут для зимнего постоя. Но это сегодня так, а завтра… Сколько уже сожгли! – И так и этак, а убивать, жечь они будут, – заговорил сидящий у забора Бакенщиков. «Профессор», по обыкновению, трет свои очки о худое, высокое колено и говорит тихо, но слышат его все. – Они еще только разгон берут. А что было бы, если бы они действительно победили? Эта война для России тяжелее, чем для кого. Когда другие объявляли города свои «открытыми», ну… не входящими в зону боя, они знали: впереди у немцев Россия, немцы встретятся еще с русской силой. А нам уже не на кого надеяться. Впервые Бакенщиков говорит то же и так же, как Коренной. Даже удивительно. – А вот я, – гудит Фома, – я Коваленка виню только за то, что он – растяпа. Являются сюда задавалы, даже караула не выставят. А теперь и сам пропал, и хозяев немцы перебили, сожгли. Всю семью Шардыки. А могли бы и всю деревню, если бы не спешили, не боялись. – А я что говорю! – Бакенщиков даже поднялся с земли. – Главное, что мы впустили врага в свой дом. Проспали! А когда уже впустили, тогда все не просто: рядом дети, женщины. Обвинять во всем Разванюшу, которого сейчас живьем поджаривают, – это легко, это просто. К ночи кое-что стало известно. Когда везли партизан в Селибу, когда уже виден был завод, Комлев выбросился за борт машины вместе с немцем. Пока остановились, он почти отнял у немца автомат, но тут его и пристрочили к земле. Толя знает, что толкнуло Комлева и почему именно, когда въезжали в Селибу. Не захотел, чтобы селибовцы увидели, запомнили его, своего партизана, беспомощным, жалким. Разванюша не бросился на дорогу. Но он тоже смог остаться в глазах людей партизаном. В поселках уже знают, как стоял Разванюша перед бургомистром: в окровавленном белье, босиком, а на лице издевательски-ухарские (будто нарочно для этого случая) усики. Бургомистр – прыщавая собака – дергался возле него, кричал: – Ку-уда девал наших братьев? Его «братья» – полицаи, которых увели из Селибы в ночь, когда и Толя уходил в партизаны. – Расстреляли, – звонко ответил Разванюша. Жители видели, что он улыбался. Улыбался, пока не упал. И еще известно: в Лесную Селибу привезли тяжелораненого немца. Толя знает, чей он. А во взводе многое переменилось с той минуты, как услышали, что произошло в Лесной Селибе. Коваленок и его товарищи будто наново стали партизанами. Лишь трое суток минуло, как пришли сюда. Неужели только три дня? Толю нашел командир взвода Пилатов, отвел в сторону. – Задание тебе. Ага, не забыто, что именно Толя стрелял в немца. – Пойдешь в отряд. – Пилатов строго и озабоченно сводит черные, совершенно женские, брови. Толя посмотрел на командира подозрительно. Отсылает? Да, помнит про вчерашнее. Потому и хочет отослать в лагерь. Чужие матери далеко, и Пилатов не боится их глаз. А Толина здесь. Женские у Пилатова не только брови. – Идем к Царскому. Пакет понесешь. Привет там. И племяннице моей. Это – Лине. Она с Толиной матерью в санчасти. Пакет в самом деле важный или важнее привет? Командир роты умывается, широко расставив ноги и фыркая, как табун лошадей. Толя обязан доложить, что прибыл и так далее. Но он никак не может привыкнуть к этому. Неловко ему играть со взрослыми. Когда и вправду играл в «красные» и «синие», хорошо знал воинский устав. Но то была игра. А тут – неловко. – Привел? – загремел Царский и скосил глаза из-за полотенца. – Его? Кажется, не очень одобрил выбор командира взвода. – Ладно. Отнесешь в штаб пакет. Командир, комиссар, начальник штаба – ни одна рука кроме не должна касаться пакета. Понял? – Царский посмотрел на часы: – К двенадцати ноль-ноль ночи. Ясно? – Может, велосипед ему дать? – вмешался Пилатов. – Какой тебе велосипед? Песок, болото. Возле Богуславки будешь идти – каратели там ползают. Как хочешь, а пакет чтобы им не попал. Проглоти, на небо забрось, а потом уже о себе вспомнить можешь. Счастливо! Посмей, мол, несчастливо. Со двора вышли с Пилатовым. – Коня в Больших Песках возьмешь, – говорит командир взвода. Его, кажется, очень обеспокоило напоминание о Богуславке. Недавно там убили двух разведчиков. – Счастливо, Толя. И партизанам про пакет – ни слова. То, что у Толи важное поручение, что он идет один и никто не должен знать с чем, – это сразу отдалило его от всех. Прошел через деревню, мимо часовых. – В лагерь? – удивился Застенчиков. И, наверно, подумал: «К мамке отправили». Толя шел по петляющей дорожке через желтый от лютиков луг. Потом начался сосновый бор. Через лес идешь, и все время мысль: а как там солнце? Вышел на дорогу пошире, увидел его, молодое, еще с утренним румянцем, и веселее стало: не так одиноко. Но вот потянуло горьковатой гнилью, начались ольховые заросли. Кусты не вмещаются в канавах, наползают на дорогу. Где-то недалеко – Богуславка. Может, вот здесь (ольшаник помят) убили разведчиков. Возвращались втроем из-под города, дремали в телеге. Уцелевший потом рассказывал: – Открыл глаза, гляжу: каски в канаве. Пять метров от меня. Кру-углые такие. Одна при одной. И крикнуть не успел, только покатился через хлопцев. Проснулись, а тут и ударили. Не знаю, как я уцелел. Автомат остался на возу. Человек даже автомат бросил и не стеснялся говорить об этом – так страшно там было. Каски, каски, серые, круглые, слепые, одна возле другой. Наверно, вот так же было настороженно тихо. Толя невольно сдерживает дыхание. Левой рукой не машет, чтобы не терся рукав плаща – противный, резкий звук! И чем больше сдерживает себя, тем быстрее хочется идти, бежать хочется, чтобы выйти из-под грозящего, нависшего. Старается идти по середине дороги, подальше от кустов. Сунул левую руку в карман: надо успеть, если вдруг выскочат на дорогу! В памяти стоит читанное когда-то: белые поймали красноармейца с пакетом, красноармеец конверт в рот и незаметно сжевал, сургуч выплюнул, а белые решили – язык откусил… У Толи полный рот слюны. Сплюнул, а она – снова. Левая рука бумагу держит, правая ждет, когда сдернуть винтовку, а локоть уже почти ощущает удар о землю. Колени тоже напряжены, ждут, когда бежать… Бумагу в рот – и бежать, и пока будешь бежать – глотать ее, глотать. Остановился и услышал, что кругом тихо-тихо. Шум в нем самом. Взял винтовку под мышку, по-охотничьи. И еще больше поверил: сейчас, за тем поворотом! Взмокший, забывший об усталости, о времени, прошел Толя гнилое место и вдруг оказался на опушке – солнечной, открытой. Обычно неприветливые, расползающиеся по косогору Большие Пески показались ему такими родными, своими. Бросился на траву и замер, ощущая, как вливается в ноги, в плечи сладкая усталость. Попить бы. Вышел в двенадцать, бежал часа четыре. Осталось километров тридцать. Толя вскочил на ноги: надо спешить, а когда совсем устанет – взять подводу и гнать. Тут бы, в Больших Песках, коня попросить. Толя шел через деревню и прикидывал. В этот двор зайти? Или в следующий? «Отвези, дядька, в Зубаревку. Надо, очень надо». Сказать просто, дружески. А если тот: «Нашелся еще один! » Что тогда, как поступить? Деревня осталась позади. И тут Толя увидел коня. Наверно, с таким волнением, с такой жадностью смотрит на коня волк. И с таким же опасением, наверно. Худющий высоченный мерин стоит на лугу и покачивается, глаз мутный, дремлющий. Опираясь рукой на винтовку, Толя попытался взобраться. А мерин стоит и все дремлет, пошатываясь. Хоть бы пять километров, в Костричнике можно у коменданта попросить подводу. Не будь у Толи пакета, он не осмелился бы и такую клячу брать. Да еще без спроса. Наконец лошадь качнулась вперед и тронулась. Держась за жесткую, как осока, гриву, Толя ехал. Кости, ребра мерина ходили, как рычаги. Сидеть на этих твердых, острых рычагах не бог знает какое удовольствие. Толя попытался остановить нескладную машину, но остановить ее так же не просто, как сдвинуть с места. У дороги отдыхают партизаны. Все четверо смотрят с веселым удивлением на Толю. Бодро постукивая каблуками в твердые бока своего скакуна, мужественно пытаясь стереть с лица гримасу боли, Толя протрясся мимо. – Эй, казак, – крикнули вслед ему, – сними с нее шкуру, легче будет! А на дорогу с огорода выбежала женщина. Наверно, хозяйка мерина. Худая, высокая. Толю не смущает, что он на чужом коне: не на пропой, для дела взял. Женщина решительно распростерла руки: не пущу! Толя пытался попридержать коня, тянул за веревку, за гриву, но все равно наехал на женщину. Та схватила мерина за морду, он наконец остановился и тотчас перешел на боковую качку. Костлявая, но еще крепкая на вид старуха завопила, точно разбойника поймала: – Ты ку-уды! Ах ты, да я, да мой… – Бабушка, мне только до Костричника. Очень, очень надо. – Знаю я вас. – Правда, очень срочно. – Малый, а уже пропить. – Ну что вы, тетка! – Знаю, у меня у самой сын в партизанах. Дурни вы, – баба отпустила морду коня, – думаешь, мне жалко, только название, что конь. Ты и ездить не умеешь, посечешься. А там – синие окна – подвода во дворе. Холера Ануфрия того не схватит, если подвезет человека. Сидят на печи, бороды вшивые отпустили. А наши дети… Иди, иди, не соромейся, не бойся, яки ж ты партизан! Толя за что-то поблагодарил старуху и отправился в деревню. И правда – конь в оглоблях. Переступив порог хаты, Толя сказал, напрягая голос, стараясь не смутиться: – Хозяин, отвези в Костричник. Или в Зубаревку… Дядька под образами крошит табак. И правда – не старый лицом, а заросший, краснобородый. Какой же он старовер, если с табаком знается? Или это на обмен партизанам? Свирепо нажимая ножом, краснобородый отозвался. Протяжно, по-бабьи: – Мно-ого вас ходит, когда вы уже хо-одить перестанете! Толя сразу перестал думать о том, как бы не покраснеть, не смутиться. В словах, в голосе, во всем облике молодого бородача было знакомо злое, тупое – полицейское. Толя вышел из хаты, настежь распахнул скрипучие ворота, вскочил на телегу и выехал на улицу. Кровь стучала в уши. Толя словно оглох. Он уже трясся по полевой дороге, когда увидел, что дядька бежит следом. Не стал придерживать коня. Бородач догнал довольно легко. На губах, в глазах – улыбка. Толе уже неловко, что заставил человека бежать. – Что же ты не сказал, браток, что до Костричника? Напоминает, что только до Костричника. Ловкий. Толя не ответил. Небо, такое голубое утром, начинает слепнуть: заволакивается ровной, мертвой, как бельмо, белизной. А солнце большое, оранжевое, без острых лучей – как полная луна. К вечеру идет. Хорошо бы до Зубаревки доехать, но подумает рыжий, что обманывал его. Толя соскочил с телеги, как только дотряслись до Костричника. Бросился искать коменданта. Пакет придавал ему решимость. Отозвал коменданта из круга девчат, баб, стариков. И пока комендант с подчеркнутой ленцой шел к нему, Толя рассмотрел человека, сидящего на скамеечке. Желтый кожан, пистолет на боку, высокие охотничьи сапоги, любопытные веселые глаза – это и есть писатель, живой писатель! Постоять бы, посмотреть бы! Но все повернулись, на Толю смотрят и, расступившись, дают писателю смотреть. Комендант рассержен, что его побеспокоили. – Ну, что тебе? – И сразу взвился: – Ко-оня? Нет у меня коня для тебя. Орет, чтобы все слышали. Толя знает, как теперь все смотрят вслед ему. И голос коменданта: – У нас – порядок! Толя шел по улице, чувствуя, как что-то горячее и горькое поднимается в нем, щекочет в горле. Увидев под навесом вислоухую лошаденку, скучающую над охапкой сена, свернул во двор, На крыльце девочка скребет молодую картошку. Толя вспомнил, что ему хочется есть. – Вынеси воды, – сказал он девочке, – позови батьку. А хозяин уже на крыльце – маленького роста, подвижной, чем-то похожий на взводного ездового Бобка. И видно, что покладистый, добряк. Впрочем, все равно: не для себя хлопочет Толя. Ночь мчится, как черная туча при ветре, а Толя ползает тут по деревне. Конечно же не успеет. – Дай, хозяин, коня до завтра. – Толя не поднимает глаз, так ему легче справиться с клубком, подступающим к горлу. – Утром пригоню. Правда. – У нас, браток, комендант распоряжается, очередь. – Дурак этот ваш комендант. – Нашто говорить! Хлопец справедливый. – Идите скажите, а я буду запрягать, мне некогда. Толя снял со стены хомут, поставил коня в оглобли. Из хаты с ведром вышла девочка, с удивлением поглядев на Толю, пошла на улицу. Прилетел комендант, фуражка на затылке, глаза свирепые. – Ты что это шурудишь тут, а? Толя закручивает гужи и молчит, туже, туже закручивает. Все: Разванюша, дорога мимо серых, круглых касок, «двенадцать ноль-ноль», пакет, о котором «никому ничего», краснобородый из Больших Песков («Хо-одите тут! »), ночь, надвигающаяся, как туча, взгляды вслед, когда Толя попросил коня, писатель, а тут еще гужи не закручиваются – все это вот-вот прорвется злыми слезами. Уже текут – эх, этого не хватало! Комендант сдвинул фуражку с затылка на лоб. От удивления. Еще бы – плачущий партизан! И эта девочка с кружкой воды суется! – Ладно, бери, – говорит комендант нормальным, человеческим голосом. Но тут же орет: – Завтра чтоб пригнал! Обманешь – я тебя и в лагере найду. Михал, веди от Станкевича коня, дадим пару. – Можно и пару. Пару еще лучше, – говорит Михал и быстро уходит. Эх, партизан, на людях соленой водичкой умылся! И все же стало легче. Похоже, что давно хотелось, и теперь легкость какая-то. Сильные лохматые лошаденки дружно рванули о места, чуть не вынесли покосившиеся ворота. День догорал. Там, где село солнце, – черно-пепельные полосы с красными пылающими краями. Похоже на дотлевающую на ветру бумагу. Но теперь все в порядке! Мягко катятся колеса по песчаной дороге, пахнущей теплом ушедшего дня. … Часовой у штаба долго колебался. Но Толя, узнав, что уже два часа ночи, требовал: буди! Каждая уходящая секунда утяжеляла вину Толи, и без того большую. Сырокваш, босой, в гимнастерке навыпуск, читал пакет. Толя ждал, когда его строго спросят: почему не в двенадцать ноль-ноль? – Ну что? – Голос командира отряда с темных нар. – Царский там ждет. Еще не появлялись из города. Но вот: Коваленка, Комлева и еще одного немцы схватили. Живьем. И семью одну выбили. – Что? – Колесов сразу поднялся. В белье он такой обычный. Просто обидно. И на лице ни знакомой улыбки, ни командирской строгости – растерянность. – Мохарь, слышишь? Проспал ты, брат… Сбиваясь, волнуясь (не об этом надо, не это главное), Толя стал рассказывать, как он тоже чуть не пошел, как горела Зорька, как Разванюша стоял перед селибовским бургомистром и усмехался. – Я давно говорил, – раздался из полумрака голос. – Но у вас тут у каждого своя политика. Что человек, то и политика. Возможно, я ошибаюсь, но должна быть одна. У начальника штаба свои сантименты, у Кучугуры – свои. «Я его знаю, я ему верю». Возможно, я ошибаюсь, но я тогда зачем? Я не вмешиваюсь в чужие дела, перестаньте наконец вмешиваться в мои. – Это длинный разговор, – перебил Мохаря Сырокваш, – Коваленок не из тех. – Вот-вот: не из тех! А из каких же, если сдался? – Мохарь правильно вопрос ставит, – не глядя на Сырокваша, сказал Колесов со злостью, поразившей Толю. – И нечего тут! Некоторые думают, что война – это «ура! », «за мной! ». Война, особенно в тылу заклятого врага, – политика… – Ну, значит, и надо разбираться. – Выпуклые глаза Сырокваша горят упрямством, но на лице его заметно и безразличие какое-то, будто спорит человек, желая настоять на своем, но совсем не надеясь, что заставит Колесова или Мохаря думать, как он. – Не сорок первый! Я, мол, так считаю, значит, я прав. Вот же рассказывает Корзун, как вели себя Коваленок и хлопцы в Лесной Селибе. Возможно, побоялись, что сожгут немцы Зорьку, людей пожалели. – А начальник штаба читал выступление от третьего июля тысяча девятьсот сорок первого года? – Мохарь даже выдвинулся из темноты к тусклому свету немецкой плошки, словно для того, чтобы видна была его улыбка. – Мы должны, не щадя себя, не давать врагу… – Не щадя себя, – оборвал его Сырокваш и будто сдернул с лица Мохаря улыбку, – очень верно. Но по возможности щадя женщин, детишек. Вот тогда и будет политика. Кажется, вспомнив, что Толя все еще здесь, в штабе, может быть поняв, что очень обидно Толе видеть командиров неодетых, в белье, Сырокваш вдруг сказал: – Мог пакет утром передать. Ладно, иди спи. Чем-то огорченный, Толя пробормотал: – Командир роты приказал: в двенадцать ноль-ноль. – Царский это любит. Иди. Мать вернулась с аэродрома. У взводной землянки Бобок. На голове белеет повязка. – Корзун? Приехал? Я присмотрю лошадок. Ложись спать. Но тут же готов завести разговор: – Что там? Скоро взвод вернется? В землянке прохладно. И темно. Но Толю узнали. По дыханию, что ли. – Сынок, ты? Один? Мать заговорила шепотом, и Толя тоже вполголоса говорит. – Пакет в штаб. Знаешь, мама, живьем наших схватили: Коваленка, Комлева и Сашко. В Зорьке ночевали, а тут машины. Мы видели с Алексеем, как сарай загорелся. Мы с ним ходили на шоссе. – Как же это? – кого-то о чем-то спрашивает мать. – Их в Селибу повезли? О, боже… А старые Коваленки уже знают? – Еще не знают. И я чуть не пошел с хлопцами. Алексей помешал, а то бы пошел. А знаешь, мы с Алексеем стреляли в немцев. В одного попали. Не веришь? Правда. Раненного привезли в нашу Лесную Селибу. Мать молчит. – Ладно, мама, буду спать. Знаешь, а я подметки забрал на сапоги. Папины. – Как же это Коваленок? Такие все… неосторожные. – При чем тут неосторожные! Просто пожалели женщин, детишек. III
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.