|
|||
Сергей Солоух 4 страницаА вот и нет. Как хорошо. Живой вот и здоровый. И даже больше того. Маленький и жалкий молокососик на слабых ножках превратился за эти пару месяцев в забавного пухлого увальня с толстенькими лапками. Растет, крепчает. «Скоро, наверное, уже по‑ взрослому обгавкает», – подумал Игорь, и так от этой мысли стало весело, приятно, как будто невзначай удостоверился в существованье другой жизни, совсем отличной от той, которой сам живешь. Без ЗАО и ООО, бобка и половины таракана, пусть нарисованной углем, но светлой и простой, где лишь одна помеха – хвост. И тот однажды непременно скусишь.
* * *
А в ООО «КРАБ Рус» были большие перемены. Крафтманн, Робке унд Альтмайер, оптимизируя лестницу управления, отозвали в Германию бессменного директора русского сервисного центра и представительства Вольфганга Бурке. И его место в Киселевске занял бывший зам по сервису, наш, некогда карагандинский человек с удивительно подхалимским именем. Словно нарочно составленным из звуков всех трех хозяйских Роберт Альтман. Этот при встрече продемонстрировал дружелюбие не бундесверовским роботизированным русским, а отчеством. – Игорь Ярославович? Очень приятно. Роберт Бернгардович. Но на этом вся теплота и кончилась. – Мы думаем, Игорь Ярославович, что у вас неоправданно высокие цены при недостаточно высоком качестве. Любимая песня Бурке. Вся разница лишь в том, что при немецком немце она сопровождала платежи, перечисление денег, и потому казалась законной частью бизнеса, а вот при нашем, карагандинском фрице стала похожа на шантаж, без банковского перевода уже не выглядела чем‑ то нормальным, принятым в деловой практике солидных людей. – Ну кто же виноват, Роберт Бернгардович, что вы забрались в такую глушь? Ни один оператор не берется в этом медвежьем углу предоставлять услуги, а мы специально для вас поставили тут рядом на вышке МТСа базовую станцию. Соответственно и цены. – Нет, это теперь не так, вы не в курсе того, что происходит на рынке связи. В вашем собственном бизнесе. – А что же именно? – Мы получили очень привлекательное предложение от «Ростелекома». Работа по обычной, уже существующей телефонной линии. Сплит‑ система. И цены в разы ниже ваших. Да вот же, сами посмотрите. И словно желая сейчас же и немедленно снять всякие сомнения, если такие вдруг закрались, в чистоте практических помыслов и верности деловой этике любого руководства европейской во всех смыслах компании «КРАБ Рус» Альтман из папки на столе извлек какую‑ то бумажку и сунул Игорю. Это был проспект местной телефонки. Игорь его видел с месяц назад и помнил, что Интернет по проводам на этот промышленный островок у Красного камня «Ростелеком» не будет предоставлять раньше две тысячи девятого или десятого. Еще два года ждать при самом оптимистическом прогнозе. – Подождите, – сказал Валенок, убедившись, что бумажка та же самая, месячной давности, – это лишь общая часть проспекта, должен быть второй лист, там роспись сроков предоставления услуги по номерным блокам, ваш 72‑ й через два года. Лучше бы Игорь промолчал. Лучше бы он предоставил Альтману возможность в калошу сесть самостоятельно, без лишних свидетелей. Лучше бы не присутствовал при этом превращении репы в свеклу. Мгновенном пигментационном взрыве, сделавшим волосяной прибор нового директора «КРАБ Рус», аккуратную подбритую масочку для губ и подбородка, отчетливо пшеничной на буром фоне щек и носа. – Я разберусь, – наконец объявил Альтман. – А нам пока заплатите? Синие глаза тоже очень выразительно смотрелись на ярко‑ фиолетовом. Это был не воображаемый эсэсовец Вольф Бурке, а самый настоящий каратель из зондеркоманды, только без карабина наперевес. – О да, конечно, безусловно, мы платим своим партнерам, но только за реальную работу, а не за воображаемую. – Вы что хотите этим сказать, Роберт Бернгардович? – Только то, Игорь Ярославович, что с сегодняшнего дня мы будем сравнивать объемы потребления, подсчитанные вами, и те, что насчитали мы, и только после этого решать, нужно ли соглашаться на ваши суммы или нет. – Ваше право, конечно, а когда ждать результатов за прошлый месяц? – В начале следующей недели. Спускаясь по широкой лестнице АБК шахтоуправления «Филипповское», в котором снимал пол‑ этажа «КРАБ Рус», Игорь ощущал растерянность. На этих ступеньках, на которых он всегда привычно про себя, для бодрости обкладывал Бурке «сволочь немецкая», он вдруг почувствовал, что этого мало. Как‑ то шутейно, что ли. А с этим новым, не бохумским, а карагандинским, слова как‑ то иначе должны соединяться. Безо всякого намека на иронию. Причем оба. И немец, и сволочь.
* * *
Черт знает отчего дочь вдруг решила, что это известие Игоря обрадует. Оказывается, ее Шарф, Анатолий Фердинандович, водитель машины скорой помощи, кроме того племянник его же, Игоря, бывшего заведующего кафедрой Евгения Рудольфовича Величко. Сын младшей сестры Елены Рудольфовны. – Знаешь, их, немцев, тогда всячески притесняли, не разрешали учиться в институтах и вообще прохода не давали… Поэтому у них у всех фамилия матери. И в паспорте у них записано, что они русские. Елена Рудольфовна Величко и Евгений Рудольфович Величко. А так‑ то, по отцу, они Баумгартены. Баумгартены. Ах, вот как. По всему выходило, что дочь стеснялась. Что бы она ни говорила, какой бы ни делала глубоко наплевательский вид, но что‑ то вроде стыда, неловкости жило в ее душе. У нее, у дочери институтских преподавателей, внучки профессоров, дружок, сожитель – обыкновенный водитель «уазика». Хорошая родственная связь как будто бы меняла дело. Скрашивала положение. Дядя – бывший коллега, доктор технических наук. – А мать с отцом, что у него делают? – Отец – не знаю точно, на шахте где‑ то, на Северной. А мать медсестра в третьей городской. Операционная медсестра. А еще Настя при всяком удобном и неудобном случае напоминала, что Анатолий Шарф учился. Год в институте на горном факультете, а потом целых два в меде. И уходил, всякий раз уходил сам, нет, не выгоняли, вовсе нет, а просто какой смысл и для чего тратить пять или шесть лет на забиванье головы ненужной ерундой, которая в нынешней жизни не обещает ни денег, ни общественного положения. – Ну как же, ты же все своим клиентам любишь рассказывать про свой диплом врача. – Не только клиентам, я и хозяйке салона при случае напоминаю, но только это все понты. Чему они меня полезному там, в меде, научили, кроме анатомии? А все, что реально кормит, – это результаты курсов. Массаж и мезотерапия. Да, курсы. Курсы. Игорь помнил. Все эти поездки дочери Насти в Новосибирск, легко отстегивавшие за раз целую треть, а то и половину того, что некогда, до «Старнета», было его доцентской зарплатой. И что в итоге? Она теперь свободна и независима. Живет отдельно, а значит, может не возиться с матерью. И друг у нее, Анатолий Фердинандович Шарф, племянник Евгения Рудольфовича Баумгартена. Может быть, ей надо было показать ту фотографию, что пряталась в отцовских бумагах? В краеведческом потертом томике с коротким словом «Витебск» на обложке и чередой полуразмытых, словно недопроявленных, незафиксированных ч/б фотографий. Эту. Отдельную. Четкую, резкую. Коричневую с острыми марочными зубчиками? Перевернуть и дать прочесть на обороте цифры года. 1932. А потом сказать: а девочку, вот эту вот, с косичками, звали Светланой. Она могла быть твоей бабушкой. Была, на самом деле. Двоюродной. И тогда, что бы произошло тогда? Только одно, в любом случае только одно. Мучительное, неизбывное чувство стыда затопило бы все существо. И если бы вернула, просто вернула, лишь головой покачав: «Да‑ да, ужасно, но ведь такое было время, никто не понимал, что делает», – и если бы прижалась к нему, обняла, заплакала: «Нацисты, гады, изверги», – все было бы еще ужаснее. И дед, отец Игоря, его бы первый за это осудил. Ведь не делился же он сам, Ярослав Васильевич, с Игорем своими снами и кошмарами. Не видел смысла. А вот в чем видел смысл, о чем охотно и с радостью рассказывал – как первый раз после детдома уже студентом наелся до отвала хлеба. Наверно, славно было бы, невыразимо здорово что‑ то подобное дочери рассказать. Остаться в ее памяти студентом с белою буханкой среди солнечного томского дня. Но не было буханки в жизни Игоря, счастьем его была Алка. А это принципиально неразделяемые воспоминания.
* * *
Самым поразительным свойством ее всегда, в любой ситуации было отсутствие страха. Страх просто не мог ужиться с ее азартом. Казалось, чувство самосохранения съедалось, как снег на крутой крыше, ветром и солнцем, съедалось начисто неутолимой жаждой чего‑ то большего. Чего‑ то сверх того, что уже есть. А в дочке Анастасии никто никого не ел, никто не соревновался. В ребенке отсутствовали какие бы то ни было противоречия. Так, словно Игорь с Алкой родили не человека, а плюшевого медвежонка, который от родителей унаследовал лишь набивной материал, паклю и вату. И ничего живого. Ни огненную ночную бабочку семейства Валенков, ни гиматтиновских неугомонных солнечных мурашей. Даже внешне ей передалось все самое невыигрышное и невыразительное – кукольный рост мамы в комплекте со сдобной округлостью отца. Скрытность и молчаливость Валенков и потребительское, простое отношение к жизни Гиматтиновых. Стоит ли удивляться, что этот организм, природой слепленный из того, что папе с мамой казалось в себе лишним, неправильным, ненужным и смешным, не любил или как минимум был равнодушен к родительским пристрастиям. И прежде всего к поездкам в горы. И как только возраст стал позволять отказываться, с шестнадцати, Настя ни разу не ездила туда, где через маленькую речку по снежному, плотному мосту бывает можно перейти и в середине лета. А последний поход Игорь хорошо запомнил, потому что и Настя, и ее подруга (с некоторых пор вторая девочка, какая‑ нибудь одноклассница, была обязательной нагрузкой) отказались идти на Большой Зуб. Сказали, что останутся у речки Высокогорной и вместо длинного восхождения немного прогуляются, высоко не забираясь, по склонам этой же долины, посмотрят водопады. Рядом ночевала небольшая детская группа с молодой, крепкой как кукуруза женщиной‑ руководителем и у них на день был тот же несложный план. Оставить девочек с этой компанией на семь‑ восемь часов казалось делом нормальным и нестрашным. Испугались уже потом. На спуске, когда на перевале ХВИ внезапно накрыла дымка, как будто горы, все разом нализавшись озерной синевы, отчаянно закурили, предательское марево, мгновенно сгустившееся до пелены с никакой видимостью. Кузнецкое Алатау известно, если не знаменито, внезапной и совершенно непредсказуемой сменой дождя и солнца, но такое Игорь испытывал впервые. Он видел, как в перевернутом стакане, только Алку да самый ближайший круг камней. Идти нельзя. Пережидать, обнявшись, стоя или сидя. Так прошел час, потом другой. – Послушай, Алла, мне кажется, или эта тетка в самом деле говорила, что они сразу после похода на водопады уходят на Куприяновскую поляну? – Не кажется, именно так она и говорила. Причем два раза, и вчера вечером, и сегодня утром. – Так что же получается: если мы вдруг до ночи не спустимся, девчонки там останутся одни? Эх, лучше бы не спрашивал, потому что Алка сейчас же со смешком ответила: – А может быть они об этом только и мечтали? Остаться без нас. Без нас, двух дураков. А впрочем, тут же, заглянув в его слишком серьезные, совсем собачьи глаза, утешила: – Да ладно тебе, Игорь. Две взрослые девушки. Пятнадцать лет. Как‑ нибудь справятся. Двенадцать или тринадцать лет тому назад это кольнуло. Расстроило, обидело. А теперь Игорь просто знает – свой собственный ребенок не отраженье и не продолженье. Не яблоко на яблоне, а совершенно отдельный, самостоятельный побег. Бывает, вставший рядом, а бывает и через дорогу. Ни с ним тебе не справиться, ни за него управиться. И оттого, что нечто глухо пульсирует в единой корневой системе, ищет дорогу, то набухает, то засыхает, то камнем делается, то водой, подспудно, постоянно, неизбывно, одна лишь мука. Неразрешимость. Как на вершине Большого Зуба, где каменное вече, собор и сборище больших и малых геологических фигур всех возрастов и видов, сошедшихся, стянувшихся со всей округи, семейного околотка этой части Алатау, для слова главного, пронзительного, всеобъемлющего, которому, однако, в этом оцепененье близости и схожести не суждено родиться никогда. А дети его и Алку как будто бы и в самом деле не очень‑ то и ждали. Когда уже в сумерках, можно сказать в темноте, после четырех часов сидения на перевале и долгого спуска они все‑ таки вышли к палатке у Высокогорной, там как раз вскрыли НЗ – две неприкосновенные банки тушенки – и собирались мясом щедро заправить гречку.
* * *
Почему горы даже в минуты самой большой, нешуточной опасности никогда у него не ассоциировались со смертью, гибелью и безнадежностью? А вот дорога, трасса, даже в сухую, ясную, летнюю пору – всегда и неизменно? В чем разница? А просто. Совсем просто. Там, в дождь и снег, он сам себе всегда был хозяином, а здесь даже под безоблачным, бездонным небом не понимает, что и куда им движет. Зачем и для чего его ведет. От этого ощущение бессилия. С последующей утратой смысла действий, как своих, так и чужих. Как в безлимитном поединке, шахматном или шашечном, в котором игроки давно не помнят, ради чего и почему собрались, и уж тем более не в курсе фигуры на доске, костяшки, деревяшки, истуканы, вконец замотанные, одуревшие от монотонной чересполосицы белого и черного. Не от того ли люди на дороге так часто засыпают за рулем?
* * *
Надо немедленно останавливаться. Едва лишь клюнешь в первый раз. Мгновенно слепишь и разлепишь веки. Когда от недосыпа мозг начинает черною бабочкой утренних ножниц нарезать реальность на отдельные полоски. Вот только что шел точно по середине чуть серебрящейся, словно из мелкой ночной соли спрессованой полосы, а через секунду едва уворачиваешься от стремительно налетающей на тебя со встречной фары. Безумного глаза без радужного круга и зрачка. Готового взорваться. Проткнутого. А сам виноват! Клюнул. И начал уходить влево, словно на саночках по маслицу. Надо немедленно останавливаться. Но как? Что, разве будет безопасней узкая бровка, сползающая неверною волной в безбрежность, в полный штиль до горизонта белых предрассветных полей? Не факт. Всего лишь десять километров продержаться. Или пятнадцать. До лукойловской заправки. Там можно съехать с трассы, встать, никому не мешая, у самой дальней бровки большой пустой площадки, задвинуться, словно уменьшившись в размерах до спичечного коробка, невинного, невидного предмета, физически как будто выпасть из реальности, откинуть спинку кресла и заснуть. Пятнадцать минут, двадцать – вполне достаточно. Чтобы немыслимая тяжесть – свинец, который заливает веки, ртуть, что заполняет жилы, черный чугун конечностей и головы – преобразилась в пух‑ перо. Легкость и ясность приближающегося дня. Всего‑ то навсего. Пятнадцать километров и десять минут. Ватно‑ резиновые опять двадцать пять. Как одолеть их, эти минуты, эти километры? Как не убить себя и неизвестное пока число и встречных, и попутных? Скорее опустить стекло? И сунуть голову в дыру, навстречу холодным иглам, нос, лоб и щеки жалящим дробинкам синевы? Вдохнуть фисташковую зелень ночного эскимо? Заряда хватит ровно на одну минуту. И снова слезная жидкость делается сапожным клеем. Смежает, сводит веки, губы и маленькие камертоны‑ косточки в ушах. Все замирает, гаснет и сливается в одно затмение. Опять ушел с пегого серебра дороги. И только чудом разминулся с зеброй отбойника. Взять себя в руки. Вынырнуть из безнадежной, лишенной воздуха и жизни монотонности. Поехать поактивней. Резче. Движение. Движение. Догнать и обогнать старую, плоскую «Волгу». Плотно, с ускореньем, с хорошей тягой войти в широкий поворот, и там, на выходе, на горке с размаху сделать китайский грузовичок. И бодро дунуть по прямой навстречу фонарям Демьяновки. Но мозг предательски отказывается признать главенство мышц. Бусины приближающихся фонарных столбов деревни гипнотизируют, невольно заставляют концентрироваться на чем‑ то равномерно повторяющемся, чередующемся, тянущемся, и тогда опять дорога начинает уходить из‑ под машины, плыть, елозить, как ненадежно закрепленная полоска ткани. Еще немного продержаться. Десять километров. Чуть‑ чуть. Не останавливаться в деревне, где радужная придорожная нечистоплотность. Свет и движенье. Тени и звуки, которые прогонят сон, едва лишь остановишься, и прекратится мерное покачивание, однообразное наматывание ленты шоссе на черные колеса‑ катушки. Собраться, точнее расслабиться, ни в коем случае не концентрироваться ни на чем, не фокусировать внимание на движущемся или неподвижном, взгляд, зафиксировавшись, мгновенно створаживает, отключает мозг, нет, вместо этого зрачки должны, как лодочки, качаться и подпрыгивать в набегающих волнах и пене внешнего мира. Еще раз опустить стекло. Еще раз набрать в легкие «Нарзана», «Шипра», холодной и шипучей смеси утренних кислот и щелочей, морозных минералов. Уже совсем немного. Развязка. Поворот на четырехполоску. Широкую, привольную, заведомо куда как милосерднее и снисходительнее к водителю, чем узкая и гнутая, всегда забитая непереваренным железом трахея старой трассы. Взрыв снега. Фонтан белых кристаллов, словно от удара электричеством разжавшийся кулак покойника. Веер из мертвых пальцев. И сквозь них на Игоря текла воспаленная, расплавленная желчь горящих фар. Огромный шкаф тягача, протаранив мелкий сугроб на разделительной полосе, шел прямо на него. И никакого шанса на спасение. Справа вдоль обрывающейся круто в овраг обочины тянулся массивный, страшный какой‑ то особой, железнодорожной несгибаемостью и твердостью, отбойник. Уснул не Игорь. Клюнул другой. Ушел со своей полосы водила‑ дальнобойщик, пробил метровый, невысокий сугроб на разделительной и собирался из «лансера» на встречке сделать киндер‑ сюрприз. Кусочки человеческого мяса внутри клубка, бесформенного кокона из смеси пластика, металла и стекла. Секунда, две, сейчас. Метров за десять, на расстоянии окоченения крика, створаживанья вопля, огромный плоскомордый «вольвак» внезапно выправился. Невероятно, невозможно, но очевидно, вспахав снежную грядку, взорвав сугроб, стал снова управляемым. Широким, красным рылом‑ кувалдой вильнул на левую от Игоря полосу и, засыпая шершавым, мелкозернистым, белым, набранным во все неисчислимые щели и пазухи, погребая под ним, заваливая, уже буквально на расстоянии руки от капота «лансера» и сам ушел, и тент увел, свою широкую, свободно вихляющую задницу. Туша и банка разминулись. Легкий хлопок. И больше ничего. В осевших слоях обвала Игорь увидел самого себя в зеркале, приплюснутом, прижатом встречной, прошелестевшей, как сотня змей, лавиной к стеклу водительской двери. Черные глаза на синем. Больше он в этот день не засыпал. Не клевал, не отлетал, реальность стала сплошной и непрерывной, не встряхивалась, как стекляшки в калейдоскопе, от обморока к обмороку. Остались за спиной лукойловская заправка, газпромовская, какая‑ то «Таежная» с местным разливом, а Валенок все ехал, все гнал свой «лансер», и только где‑ то между Осинниками и Мысками, когда из тела жила за жилой дрожь уже ушла и чувствовалась лишь легкая, едва заметная на самых кончиках немеющих от долгой скрюченности пальцев, подумал: «Нет, страшно не было. Было обидно. Совсем как Алке».
* * *
Объяснить Запотоцкому ситуацию с немцами с глазу на глаз не удалось. В среду Олег Геннадьевич уехал в Новосибирск и там прокантовался уже до конца недели. Пытался сделать бизнес межрегиональным. И заодно, наверное, всласть напитался духами ботанического сада. Во всяком случае, объявление о выставке цветов и кактусов «Сибирская оранжерея» Игорь мельком увидел в газетке, в которую брезгливому Полтораку завернули некую промаслянную приблуду для клопообразной праворучки его жены, «ниссана микро». Из маленького магазинчика по соседству, где брали заказы на любые запчасти к любой японской рухляди, полтаракана пришел с довольным блеском всех своих бесчисленных веснушек и громогласно объявил, что завязывает таксовать. – А то повадились. Этого в школу надо. Эту на работу. Все. Птица обломинго. Нечто, завернутое в газетный лист, само пернатое не напоминало, скорее сустав пернатыми обглоданной собаки. Обычно легковоспламеняющийся Боря Гусаков на этот петушиный вызов никак не среагировал. Угрюмый, он сидел в своем углу и мрачно мучил калькулятор. Клавиши под его пальцами и ныли, и скрипели, и пищали, но нужного результата все равно не давали. Обида и недовольство переполняли Борю, но выплеснуть их по такому поводу, как мелкое пивное полтораковское счастье, он явно считал сегодня ниже своего достоинства. А Игорь Валенок при появлении довольной жизнью половины рака и вовсе вышел из кабинета. Отправился на первый этаж поговорить еще разок с техническим директором конторы Димой Потаповым о том, откуда все‑ таки берутся вечные расхождения в объемах трафика при расчетах с немцами. Весьма корректный, но неизменно ироничный в общении с тем неизбежным злом, что в его службе величалось «торгашами», Потапов, как и вчера вечером и сегодня утром, все с тем же налетом легкого утомления спрашивал: – Так сколько, вы говорите, расхождение? – Где‑ то пятнадцать, двадцать процентов. – Скорее всего считают только полезный трафик, а мы, естественно, весь, на исходящем порту. Ладно, Шейнис отгул свой отгулял, сейчас нам всю картину разом нарисует. Увы, Леня Шейнис, маленький чернявый системщик с большими коровьими глазами, оказался никудышным художником. Он только пожимал плечами. Да, был, да, не один раз, да, налаживал, да, смотрел, но к чему они прикрутили в конце концов свой счетчик, сказать не может, хотя согласен, да, очень похоже на то, что где‑ то у себя на серваке, считают только полезный трафик. – А если договоримся посмотреть, как у них все, поедете, поработаете с их местным администратором? – спросил Валенок. Шейнис опять пожал плечами, и это в данном контексте, по всей видимости, означало: да как скажут. – Поедет, куда он денется, – легко за своего человека постановил Потапов. – Немец – кормилец, как его не уважить, даже если он и болван. На лестнице, уже поднимаясь на второй этаж, Игорь поймал себя на странном чувстве. Пустой, в общем‑ то, не разрешивший ни одного текущего вопроса разговор как будто бы его порадовал. Странной созвучностью, нежданным откликом. Впервые за все время работы в компании Олега Запотоцкого Игорь увидел человека, которого коробило, всякий раз коробило, когда свинцовой пулькой воздух дырявило привычное здесь всем определение. Немцы. Во всяком случае, так показалось, такое было ощущение невидимой, но общей струны. Резонирующей одинаково в большой голове Игоря и маленькой, похожей на фигушку, Лени Шейниса.
* * *
Воздух в кабинете Запотоцкого всегда морской. Искрист и влажен. С того места, где сидит у приставного стола Игорь, в щелку неплотно закрытой дверки антресоли офисного шкафа виден белый бок и синяя аэродинамической формы крышка бутылки‑ брызгалки. Нет никаких сомнений, что время от времени, разминая ноги и разгоняя мысли, хозяин кабинета оставляет черное кресло с высокой кожаной, пилотской спинкой, встает и ходит по своим тропическим владениям с водяным садово‑ кухонным пистолетом. Впрочем, сейчас он неподвижен и весь внимание. Старший менеджер по продажам Валенок подробно обрисовывает ситуацию, сложившуюся в Киселевске на Красном камне. – Ну и когда, вы полагаете, Игорь Ярославович, от немцев будут вести? – В начале этой недели, так обещал их новый генеральный, сегодня, завтра, я так думаю. В любом случае, планирую сам завтра позвонить, напомнить, если, конечно, ничего от них не будет… – А как, вы сказали, зовут этого нового начальника? – Альтман. Роберт Бернгардович. – Бернгардович, смотри‑ ка. Сын писателя‑ антифашиста Келлермана, большого друга СССР, а так нехорошо себя ведет. С той стороны стола, где по традиции место мелкой шелупони, Полторака и Гусакова, раздается громкий смешок. С каким‑ то даже призвуком, словно довольно хрюкнув, свинья вдруг разрешилась вполне членораздельным, человеческим «ну да». – Вы что‑ то хотите добавить, Андрей Андреевич? – Запотоцкий быстро поворачивает голову на звук. – Ну да, ну нет, в смысле того… – что‑ то слегка мешает Полтораку. – Да что вы крутите, давайте прямо, тут все свои. – Я думаю, что если он, так сказать, наш, карагандинский, большой друг СССР, как вы сказали, может быть, надо и подход другой применить… от европейских, так сказать, к нашим, местным, проверенным методам перейти… Мгновенная неловкость возникает из‑ за того, что нехорошая мыслишка, неприличное, полуосознанное подозрение, вертевшееся у всех и каждого в голове, где‑ то на самом донце сознания, всплыло. Пусть самым неясным и косноязычным образом, но высказано вслух. А как же. Собственные методы работы Полторака с учебными и лечебными госучреждениями известны хорошо и подразумевают всегда такую неудобную для бухгалтерии операцию, как обналичивание. Всех сразу спасает Запотоцкий. Подумав какую‑ то секунду, уверенно отрезает: – Нет, нет, это едва ли. Они, фашисты, не такие. Даже карагандинские. После обеда, спешно уезжая из офиса к какому‑ то отменно развернувшемуся колбаснику из пригородного Комиссарова, Игорь на лестничной площадке столкнулся с Гусаковым. Борек, мрачно сопевший и дувшийся на жизнь и на судьбу весь этот день, завидев Валенка, преобразился. Так широко и по‑ товарищески осклабился, что сигаретка едва не выпала из его слишком стремительно распавшегося рта. – Что, Игорь Ярославович, – спросил он, ловко то ли зубами, то ли языком, то ли всей головой подхватывая скользкий, мокрый фильтр, – теперь падла на ваш кусок разинула роток? Странная склонность к фигурной, образной речи несложного, как топорище или кочерга, Бориса Гусакова, часто мешала понимать его совсем простые мысли. – Вы это про сеть мясных магазинов? Вроде бы никто пока не покушается на этот проект. Улыбка на узком лице Бориса стала такой большой, что сигаретку пришлось подхватить пальцами, а дыму дать волю выходить, откуда сможет, как у мухомора. – Какой вы добрый, Игорь Ярославович, – ласково, но с явной укоризной заметил Гусаков, – даже и не поняли, что эта курва, Полторак, сегодня в наглую себя на ваше место предлагал. – Вы думаете? – Выдумывает пусть кто другой, а я знаю.
* * *
Противно и неприятно было все. И намек половины таракана на то, что чистый, в смысле всяких откатов и темных схем, частный бизнес, которым ведал все эти годы в «Старнете» Валенок, может потерять разом и свою прозрачность, и свою законность. Все то, что до сих пор делало Игоря другим в этой конторе. Как‑ то увязывало его прошлое, генетику – доцентство и кандидатство – с благоприобретенной необходимостью что‑ то впаривать и что‑ то отжимать. И в свете какого‑ то полуугасшего, легонько детской лампадкой еще теплившегося достоинства, особо противоестественной казалась вот эта, черт знает на какой почве вдруг ставшая произрастать и проявлявшаяся все яснее, отчетливее и навязчивее приязнь Бориса Гусакова. Беспардонного и полуграмотного грубияна, варившегося по шею, по маковку, с головой, всем своим сухостоем, в бесстыдной полукриминальной сфере голого нала и устных личных договоренностей. Вот только этого Игорю не хватает. Стать здесь кому‑ нибудь своим. Товарищем. Хотя, наверное, если не хочешь умирать, точнее говоря, еще не можешь позволить себе эту роскошь, другого пути и нет.
* * *
Однажды на Игоря кричал пассажир. Совершенно случайный, чужой человек. Мальчишка. Совсем щенок. В бухгалтерии завода «Красный Октябрь», прощаясь после обмена актами сверки, главбух как будто с легким оттенком зависти спросила: – Теперь, наверное, уже домой, в Южносибирск? – Нет, – невольно в этот самый тягучий, нескончаемый послеобеденный третий час, пришлось ее разочаровать, – сегодня надо еще успеть в «Белон». – Так вы в Белово? Прямо сейчас? – очки главбуха блеснули, как отворяемая утром форточка в окне напротив. – А моего сына не возьмете? И что‑ то еще добавила про девушку‑ невесту и сломанное транспортное средство отпрыска. – Это вам по пути, мы как раз здесь рядом, на Дзержинского живем, напротив школы. И в самом деле, напротив школы на Дзержинского, как вымпел, в красной куртке с белыми рукавами реял молодой человек. – Здравствуйте, – сказал он, не садясь, а как‑ то вливаясь в машину, во всю ширь заполняя пассажирское кресло своей коктейльной синтетикой. – Спасибо, а у меня радиатор, блин, потек… И с этим «блин», не комом, а струей, вязкой, обволакивающей, липкой потекла, не прекращаясь, его речь.
|
|||
|