|
|||
Соколов-Микитов Ив 5 страница- Хам! Хам! Хам! А Выдра ему преравнодушно: - От хама и слышу! И завалится спать. Целую ночь, бывало, не спит мичман, глотает лекарство, и слышно, как давится из стакана. А то заплачет как малый ребенок, в подушку. А Выдра себе знай храпит: на храп он здоров даже до невозможности. Вот какие собрались у нас люди! Тоже - и мичман. Приехал он сюда из Архангельска. Воевал он там с большевиками, а как взяли большевики верх, пробрался вместе с другими сюда. Был он какой-то весь плохой, бледный и весь как тонкое шило. И ни единого во рту зуба. Даже глядеть странно: молодой, почти мальчик, а говорит, - плюется. Занимается он здесь великими изобретениями. Бывало, весь день сидит, чертит, руки в чернилах. Объяснил он мне, что изобретает особенный двигатель для автомобиля и что возьмет в Америке за свое изобретение большие миллионы. И до того он с тем своим изобретением доходил, - смотреть было жалко. А он из нас человек семейный. Приходит к нему жена - здешняя - высокая, молчаливая. Придет, сядет, на нас глядит исподлобья. Перекинутся словом, и опять он за свое дело. Есть у них дети, двое маленьких, она приносит. Видели мы, великую она терпит нужду. Добивался он, чтобы отвели ему у нас комнату, как семейному, наверху. Живет у нас наверху старушонка, " собашница", держит при себе двух собак и двух кошек. Собачонки паршивые, тощие, и одна даже на трех ногах. Вот мичман и хлопотал все лето выжить эту самую старушонку. И уж чего-чего только ни делал. И заявления составлял и бумажонки приносил из посольства, а старушонка-то оказалась - сучок: - Что хотите, - говорит, - делайте, хоть убейте и меня и моих дорогих зверков. А я из своей конуры не выйду, не уступлю этому лодырю!.. Так и не уступила. И уж чего только ни делал, поставила на своем старушонка, и живет он попрежнему внизу, с нами, а старушонка со своими собачками в комнате. И попрежнему приходит к нему жена, - глаза большие, голодные. Должно-быть, кажемся мы ей дикарями, страшными выходцами. А подумаешь: до того недалеко... XVII Да, как подумаешь: много, много мытарится русских людей по белому свету! Тут-то у нас терпимо, а у других, говорят, и похуже. Навертывался к нам, в Чижикову, человечек видалый, пожил с нами полторы недели. Прошел он огни, и воды, и чугунные повороты. Был он на юге, с Деникиным. И такие нам порассказал страсти, аж дыбком волос. Был он и у красных и у белых и всего-то там нагляделся. И нигде-то нет справедливости! Как выгнали их большевики из России, довелось им удирать на пароходе в самую Турцию. Надеялись они, что тут, в загранице, будет им всяческое снисхождение. Народу набилося множество, бежали целыми семьями, не разбираясь, бежали от смерти и от лютой жизни, а лучшего не увидели... И такое там было на пароходах, - страшно было и слушать. Приплыли они в Турцию, поставили их французы на рейде, как чумных, и ни единого человека на берег. Сперва-то они, конечно, шумели, кричали французам с пароходов: " Мы, мол, ваши союзники и друзья ваши! " - а потом попритихли. Морили их как-то дня три, и ничего они не знали о своей участи. Вышла у них в те дни пресная вода. А были на пароходе женщины, дети, больные, народу битком. И все эти дни было с парохода видно, как ходят по городу люди, и слушали, как играет музыка на берегу, в ресторанах. Стояла от них недалеко яхта какого-то американского миллиардера, изволил он путешествовать для своего удовольствия, - белая, нарядная, и было им видно, как любовался на них в трубу миллиардер со своей яхты. А потом подобрались к их пароходам на шлюпках греки, подвезли пресную воду. Узнали их по крестикам, по нательным, и такая поднялась радость: - " Наши, православные, во Христе братья, от них мы приняли веру, эти нас не оставят! " Великое было ликованье. Потянулися к ним за водою, навязали на бечевки бутылочки, котелки, ведра, опустили все это с бортов. А те-то, " православные", ни мур-мур, - знай себе пыхают папиросками и усы крутят. А вода у них под ногами в бочках: чистая, сладкая, речная вода... И так-то в ответ преспокойно: - Деньги!.. Это за воду-то, за простую, за обыкновенную! Опустилися у наших руки. - Как же, - спрашивают, - сколько вы хотите? А " православные" знай папиросками пышут. - Цена, - отвечают, - наша такая-то!.. - и заломили, как за шампанское. И, знай, посмеиваются про себя. Понимали, значит, что бывает минутка, когда и речная водичка подороже бывает червонного золота. И покупали у них, покупали по золотой цене, стиснувши зубы, только бы напоить детей. Вот они " православные", во Христе-боге братья! Позабыли, сколько передавали им русские люди на одни монастыри ихние - " на святую водичку"! Сколько миллионов наносили к Иверской... А потом, вместо " снисхождения", выгнали их французы на острова, куда вывозили раньше турки бездомных собак, поставили часовых, солдат чернокожих, с ружьями, обнесли проволокой. Хорошо, у кого были деньжонки, или, - как этот наш гость, - кто был побойчее. Оказалися " союзники" не лучше " православных во Христе братьев"... И теперь там мыкаются наши, подбирают из помоек... Рассказывал нам тот человечек, что каждый день стоят очереди из русских за гнилыми консервами, а рядом самые эти эфиопы, и в руках кнуты гуськовые... Ночи я не спал, думал: за что, за какую вину? И неужто им-то, им не отплатится! А там-то, в России, про нас думают, что живем на сытых хлебах и, может-быть, завидуют. Да уж, конечно, завидуют!.. Раз так-то нагрянул к нам в Лавру целый взвод бабий. Приехали они все из России, тоже на горячие пироги. Жили они у нас с неделю, а наколготили на полгода. - Ух, и невзлюбил их Лукич! А были они из высокого свету и очень этим гордились. А я здесь хорошо приметил, что этакие-то, из " высоких", ежели хорошенько копнуться, - пожалуй и поплошей нашего брата. Выбрал я, помню, минутку, спросил у одной: - Как же теперь в России? Закрутила она головою: - Плохо, очень, очень плохо!.. На Невском растет трава. - А все-таки было нам там лучше. Тут такие мерзавцы, такие мерзавцы!.. - Так зачем же, - говорю, - сюда ехали? - А как же, - говорит, - не ехать: там все полагают, что здесь, в Европе, легкая жизнь. Вот у них как. А выехали они из России способом совсем даже необыкновенным. Сами же о том и проболтались. Подыскали они в Петербурге за хорошие, разумеется, деньги себе женихов из подданных здешних, - видно, есть, промышляют этаким люди, - и получивши подданство, отправились сюда, в " небесное царство". Высадили их с парохода в том городе, где мы по лету варили смолу. Поболтались они там с месяц, спустили деньжонки, и уж кое-кое как добрались сюда. Большую смуту намутили у нас эти дамы. Повертелись они без всякого толку, да так и пропали. Уж встречали мы кой-кого после, и все-то пошли по легкой дорожке... И одно я скажу теперь: жалкие люди! Мне батюшка наш, о. Мефодий, рассказывал нынче. Крестил он в прошлом году у князя Голицына. Были у этого князя в России владения, - больше тысячи десятин. И очень пышные были кресьбины, со званым обедом, с разливанным шампанским. Во многих здешних журналах были помещены фотографии. И заплатил в тот раз князь ему за требу десять фунтов. А нынче опять его туда позвали, ко второму ребенку. Привез он с собою купель, в автомобиле. И видит - начали у князя шептаться, бегать по комнатам. А потом уж сам князь ему откровенно: - Извините, - говорит, - батюшка, оказались мы сегодня без денег, и очень вас просим: уплатите, ежели у вас есть, из своих за доставку купели... А всего-то надо было целковый! Заплатил батюшка из своих, окрестил им ребенка. И уж ни гостей, ни шампанского, - угостили его голым чаем, а на прощанье сунул ему князь узелочек. Дома развернул батюшка: был то платок, дорогой, шелковый, княжеский. Платочком с ним расплатились. Теперь я многое увидел, и многих перевидал людей. И какого только не перемыкали горя!.. У иного всего-то имущества, что штаны да подтяжки, а мнение о себе прежнее. Титулы соблюдают и друг с дружкою церемонно: граф, графиня!.. И ни к чему-то, ни к чему не лежат у них руки. Обитает у нас наверху барыня, генеральша Веретенникова, очень важная дама. Занимает она комнату угловую, окнами в сад. Живет она с сыновьями, с двумя: этакие мордастые лодари, красные! Приходит она иногда вниз, приносит газеты. Получает она из Парижа русские газеты, небольшие листки. Лукич, бывало, сидит слушает и молчит, а она ему в три ряда: - Я. Я. Я. Я!.. А сынки ее у нас всякий день. Место у нас просторное между кроватями. Приходят они упражняться в боксе. Станут в одних рубашках друг против дружки, в больших рукавицах, - шеи голые, и давай друг дружку охаживать по щекам. На шеях у них ладанки, крестики, только подскакивают. Грешным делом сквозь смех и подумаешь: - Этаких кобелей да кули бы таскать!.. А она за ними, как за малыми детками. Принесет чего-нибудь сладенького в блюдечке, остановится на пороге: - Толя, Валентин, покушайте... Они, знай, друг дружку охаживают по мордасам. - Толя, остановись! Остановятся они, поглядят. И этак недовольно, в растяжечку: - Ах, мамаша, опять вы нам какой-нибудь клейстер!.. Слопают - и опять за свое. Так вся у них жизнь. С тем и поедут в Россию. XVIII Так вот и пошло чижиково мое жительство, а теперь, как подумаешь, скоро год, как я тогда переехал, и столько перемен в жизни. Время-то как река, рукавом не загородишь. Так вот недавно, сел я перед зеркалом бриться и точно впервые увидел свои глаза. Видел я такие глаза в дальнем моем детстве, - ехали мы с отцом по соловьевскому большаку, вели бычков. А у нас перед городом большая гора, и внизу мост через Глушицу, - вот один бычек-летошник и провалился, поломал передние ноги. Пришлось его там же и прирезать. Были у того летошника глаза, как теперь у меня. И в висках серебра много. Отец мой до пятидесяти годов был, как смоль, кучерявый, грудь широченная. Вижу его, как теперь. Пахло от него по-особому деготьком и чуть ветром (сапоги он носил большие, высокие, и всегда-то в дороге на ветру). Бойкие у нас были лошадки, вороные, спины широкие, с блеском. Бывало, подкатит к воротам, а я уж хорошо знаю по одному стуку, по тому, как лает в саду Чубрик. Выбегу к нему на крыльцо в чем был, а он весь белый от пыли, лицо загорелое, в кудрях запутался колосок овсяной, - ночевал где-нибудь в омете, - а глаза молодые, веселые. - Ну что, - скажет, - Сивый, как живешь? Подхватит меня на руки: - Смотри Москву! А как я его любил! - Случись худое, - не выдержал бы, в могилу с ним лег. И когда бывал дома, не отступался я от него ни на шаг, так вместе и ходили: он на базар, и я на базар, он к людям, и я за ним. Теперь-то хорошо понимаю: великая у него была любовь к жизни. И всякую он примечал мелочишку. Думаю я: теперь-то вот таким всего и труднее! И всякий день вспоминаю я наш городок. Весь-то он в зелени, в густых садах, и река широкая, тихая... А тут вот береза в диковинку. Только и видел ее в саду ботаническом, обрадовался, как сестренке родной, чуть было не расцеловал у всех на виду. И ничего бы я не хотел, никакого богатства, - в Россию! И все крепче берег я в себе ту мысль и тем, можно сказать, все это время и жил. И всякие придумывал планы. А вышло-то все по-иному... Недельки через две получил я записку из консульства. Просили меня зайти по нужному делу. А я почти не выходил то время из дома и сидел крепко, набирался здоровья. Поехал я, как было указано, в центр города, по адресу. Принял меня человек высокий, смуглый, с ястребиным носом, весь какой-то тонкий и как налим склизкий. - Так и так, - говорит, - рекомендовали мне вас в нашем консульстве, и вот у меня какое к вам дело: можете ли играть на балалайке? Очень я удивился. А он на меня смотрит, - нос сухой, длинный. - Организуем мы, - говорит, - хор балалаечников для выступления в театрах, и нужны нам люди. А я еще в школе, у нас в Заречьи, немного бренчал, и даже был у нас свой ученический оркестр, наяривали мы: " Во лузях" и " Светит месяц". - Играл, - говорю, - давно, а теперь не знаю... - Это неважно, здесь мы подучимся. Подумал я: отчего не согласиться? Сказал он, когда быть на первую репетицию, а потом прибавил: - Нужны нам в оркестр так же дамы или барышни. Не можете ли вы кого указать? Вспомнил я тогда про сестренку Андрюшину: - Есть, - говорю, - у меня на примете одна девушка, русская, я узнаю. - Пожалуйста, - говорит, - непременно, нам с дамами будет успешней. А я давненько, за моею болезнью, не навещал Андрюшу и ничего не знал о его судьбе. И, признаться, стеснялся я тогда своим расстроенным и больным видом. Привел я себя маленько в порядок и выбрался к ним на другое утро. Обрадовались они мне опять по-родному. Андрюши я так и не увидел: сказали мне старики, что поступил он от нужды на военную службу, как подданный здешний, и что послали его в Германию, в оккупационные войска на долгое время. Объяснили мне старики, что хорошее получает жалованье, и что каждый день выдают им варенье. Подумал я тогда, подивился: трудненько мне было представить Андрюшу солдатом... Оставили они меня обедать. А за обедом объявил я Наташе, по какому пришел к ним делу. Очень она загорелась: хотелось ей иметь заработок и помогать семье. Сговорился я с нею, где и когда встретиться, чтобы итти на первую репетицию вместе. И опять напомнила она мне Соню, малой черточкой, и весь тот день было у меня к ней доброе и близкое чувство. А через день заехал я за нею нарочно. Поехали мы вместе, на " бассе", - такие тут автомобили, взамен трамваев, - на самой верхушке. Шел в тот день снег, белыми мухами, тихо, таял на ее щеках. Сидела она со мной рядом, смотрели мы вместе, как вьются над нами снежинки, и вспоминали нашу Россию: какие у нас снега и морозы. Поглядела она на меня, улыбнулась: - Поедемте, - говорит, - поскорее в Россию. Вместе! - Что ж, - говорю, - поедем!.. Пожал я ее руку, и была она мне на улице между чужими ближе, точно мы двое, а вокруг этот большой и чужой город. А проезжали мы улицами большими и людными, и казалось сверху, точно плывем на пароходе, и нам внизу уступают дорогу. И за долгое время первый раз было мне счастливо, и о многом мы с ней говорили. XIX Приняли нас в оркестр, и начали мы ежедневно по вечерам заниматься. И много нас набралось русских, из всякого звания, - на кусок хлеба. А правил нами бывший русский посланник у персидского шаха, князь Агибалов. Добыл он где-то инструменты и сам учил нас бренчать на балалайках и домрах. Был он человек ловкий и во всех делах поворотливый, и на первых порах ходко пошло у нас дело. А когда начали мы выступать на театрах, надевал он на себя, на фрак, все свои кресты и звезды, русские и персидские, и грудь его так и сияла. Принимала его публика за знатного человека, и большое это имело влияние для успеха. А сказать правду, сыгралися мы скоро и дружно. И после первого выступления стали о нас писать газеты, - что, мол, народная русская музыка, и выступают потерпевшие от революции русские знатные лорды... И напечатали с нас фотографию: впереди всех князь Агибалов, при всех своих звездах и орденах, вид такой гордый, и в руках белая палочка. Играли мы сперва в тесном театрике, а как стали о нас писать и печатать портреты, пришло нам приглашение выступить в самом большом театре, - на много тысяч народу, и, разумеется, большая то была для нас удача. А театры здесь по-особому и совсем неподходящи к нашим. Любит здешняя публика легкое, и чтобы на скорую руку и так, чтобы не ломать голову. И каждый вечер, как в цирке, всяческие сменяются номера, а перед нами всякий вечер выходила американская дрессировщица тигров и змей. Заставил нас Агибалов одеться. Приобрел я тогда смокинг, белье (и теперь лежат у меня в чемодане), бывало, погляжу на себя в зеркало: и я и не я... Вот, думаю, таковским бы заявиться в Заречье! И много я над собой посмеялся. Стали мы зарабатывать и даже недурно. Разумеется, делили мы наш заработок на многие части, а все-таки жить было можно, и до самого лета не пришлось мне увидеть нужды. И многое я мог бы порассказать о тех временах... Теперь, как подумаешь, - и слезы и смех, и на какие пускались мы по нашей нужде увертки... Было нас по первоначалу, мужчин и женщин, всех человек тридцать, а в театре поставили нам условием и в контракт записали, чтобы было не меньше пятидесяти, для заполнения сцены. И довелось нашему князю набирать кой-кого наспех, на слепую руку, с бора да с сосенки. Сажали мы таковских для отвода глаз позади, неприметнее, а чтобы не получалося нам от них помехи, выдал им князь без струн балалайки и приказал настрого, чтобы полностью делали вид, будто играют. Разумеется, из публики струн не видно, а они у нас так старались, что даже можно было подумать, будто они-то и есть главные музыканты... И чуть не получился у нас с теми бесструнными великий конфуз. Сообщил нам однажды Агибалов, что интересуется нашею игрою король, и что прислано нам приглашение выступить во дворце. Большое было у нас волнение перед тем выступлением, и готовились мы долго и с немалым старанием. А когда подошел назначенный день, отправились мы во дворец в полном нашем составе и в большом ожидании. Подивилися мы здешней простоте и обычаям, точно и не в королевский прибыли дворец. Отвели нам особую комнату для концертов. Поглядывали мы друг на дружку, посмеивались. А наш Агибалов, как рыба в пруду... Сообщили нам, что скоро должен выйти король со своим семейством и приготовилися мы встретить его гимном. И чуть было не получилась у нас неприятность, от большого волнения: видим, выходит из дверей человек, высокий, в красном мундире, в брюках в обтяжечку, и чуть не грянули ему встречу. Уж наш Агибалов, сделавши нам глаза и колыхнув палочкой, остановил нас от конфуза. А король - совсем даже неприметный, в роде сморчка. Даже и не поверилось: прошел этак по комнате, седенький, в сюртучке, нам улыбнулся. Те, что с ним были, принцы и принцессы, куда перед ним великолепнее. Грянули мы им встречу, с полным умением. Выслушал нас король стоя, сурьезно, бородка подрубленная. Наш перед ним, как коромысло. Поздоровался с ним король за руку, взглянув на звезды его. Спросил: - Вы из России? - Да, ваше величество. - В России теперь голод? - Да, ваше величество, великий голод. - Как же вы здесь? - О, ваше величество, - в большой нужде!.. Разумеется, мы во все глаза. Хорошо я его разглядел, и показался он мне каким-то усталым, точно не выспался. Поговорил он немного, потом слышим: - Теперь, пожалуйста, прошу вас, сыграйте нам русский гимн. А наш перед ним, как лычко, весь так и вьется: - Простите, ваше королевское величество, по некоторым причинам нам теперь неудобно... - Тогда, пожалуйста, народную песню. Уселися они в кресла, а наш своей палочкой, - тук-тук-тук! - по пюпитру, и нам шепотком: Реченьку. Очень им полюбилось. Так им понравилось! Когда проиграли весь наш репертуар, стали принцы и принцессы к нам подходить и рассматривать инструменты (сам король ушел скоро, всего не дослушав, с нами любезно раскланялся), - и, признаться, много мы тогда переволновались: а ну, ну, ухватятся за бесструнную!.. Было нам после концерта от короля угощение: посадили нас за стол, и подавали нам лакеи в чулках и перчатках. Сидели с нами принцы и принцессы, а наши под конец осмелели, навалилися изо всех сил, даже, признаться, неловко. Осталася у меня о том вечере память: карточка с золотым обрезом, меню нашего обеда, и расписалися на ней принцы и принцессы, нам в воспоминанье. - Вот покажу в Заречьи!.. XX Вот какие дела! А все то время проживал я в Чижиковой Лавре нетрожно и ко всему пригляделся. И хорошо мы за все это время друг дружку узнали. Подружился я с Сотовым, что сверху. Крестил я у них ребенка, девочку, назвали Татьяной. Тут и родилась она, в нашей Лавре, Сотову в утешение. Ходит теперь Сотов гордо: папаша! - и весь-то денек в бегах, добывает копейки. И узнали мы недавно, что по законам здешним крестница моя будет считаться подданной здешней, и будут у нее права и своя особая родина... А кумой у меня - Зося. Удивительный это человек и тишайший. Живет она наверху у нашего заведующего, и редко ее видно. Робкая она и маленькая, словно мышь. Необыкновенная у нее судьба. Жила она в России, в каком-то городишке под Москвою. Отец ее еще до войны уехал за границу, и осталась она в России одна. И вот порешила она после войны ехать разыскивать своего отца. Были у нее какие-то вести. Продала она, какое оставалось, добришко, нашла человека, латыша, - выдал он ее за свою дочь, получила она латышский паспорт и уехала из России в белый свет. Разумеется, обобрал ее тот латыш до последней нитки. А слышала она, что отец ее здесь, в этом городе, и уж как-то ухитрилась, со всею своею слабостью, - таким-то вот удается! - добралася сюда одна. А добравшись только и узнала, что умер отец давно, еще в войну, - и ни единый человек не мог ей указать его могилы. Так и осталася она бедовать. Занимается она шитьем, берет от русских работу, и никогда-то ее не слышно, точно и нет на свете таковского человека. И все-то тут, - один почуднее другого... Сошелся я с о. Мефодием, нашим священником. Отведена ему у нас наверху небольшая комната, в одно окно, и занимается он в свободное время переплетением книг. Это уж, как убавился наш балалаечный успех, и довелось мне опять искать заработка, стал и я учиться у него переплету... И тоже - удивительный он человек. Там-то, в России, никто бы о нем и не слыхивал, и жил бы он мирно и тихо со своей попадьей и детишками, а тут многое довелось пережить, и далеко о нем ходят слухи. А приехал он сюда, как и мы, с военнопленными из Германии. Был он полковым священником в нашей дивизии, а до того жил где-то в Тульской, под Епифанью, в глухом селе, там и осталася его семья. Попал он на фронт под конец, когда было объявлено по духовному ведомству о приглашении духовенства на должности в армии. Приходик у него, видимо, был небольшой, бедный, вот и соблазнился он на хорошее жалованье... И ничуть-то он здесь не изменился: как был, коротенький, на маленьких ножках, и глазки небольшие, запавшие, точно ото сна встал, и никогда не глядит прямо. Ходит он в штатском, - в куценьком пиджачке, и бороденка у него клинушком, красная. А хорошо бы мог жить человек. Тут на всю нашу колонию два русских священника: протоиерей, настоятель прежней посольской церкви, ученый и бородатый, и этот наш, о. Мефодий. И удивительно дело, - полюбили здешние русские люди о. Мефодия. - Кресьтины ль, венчанье, исповедь, - все к нему. И во многих русских семействах преподает он детям закон божий. В больших они за все это неладах с ученым посольским протоиереем. Мог бы хорошо жить человек, да вот, поди ж ты, не хочет... Водится за ним тот грешок, что и за Южаковым: любит он погулять и выпить, да только не сходит ему чисто с рук, как, бывало, у нашего Южакова. И еще до моего приезда были у него тут истории. - В то время, когда перебрался я в Лавру, и пока занималися мы в оркестре, жил он скромно, переплетал книги, и запретили ему доктора настрого пить, и по лицу его было видно, что мучает человека болезнь: был он обрюзгший и желтый, и всегда под глазами мешки, и глазки у него, как щелочки. И потом довелось мне услышать, что не по одному докторскому запрещению держался он то время, - были у него в городе две истории, и что большой получился из-за того скандал, и было ему кой-от-кого сказано, чтобы во избежание больших неприятностей держался покрепче. Сам-то он, разумеется, о своих похождениях - ни гу-гу, и уж после пересказал мне подробно Сотов. А дело было такое. Еще о прошлом лете, когда варили мы в Г. смолу, вышло с ним первое приключение. Подкатился он раз, разумеется, выпивши, на главной улице к проходившей молодой даме. Может, и ничего не сказал он ей нехорошего, а только захотелось ему выразить свое сердце, и может вспомнил ту минуту свою попадью... А тут насчет женской части и некасаемости закон самый строжайший и до того даже, что всякая, ежели пожелает, может загубить нашего брата, стоит ей только заявить где надо, что, мол, покушался такой-то на ее женскую честь. Разумеется, не поняла его чувств та самая дама и с великим удивлением посмотрела на странного человека, и кому надо, - пальчиком. Долго понять не мог о. Мефодий, за какую провинность забрали его тогда в кутузку. Стали его там допрашивать, по порядку. А когда дошло до рода занятий, вынул он свои бумаги. - Я, - говорит, - священник. А им, пожалуй, как стоит город, не доводилось, чтобы за такое брали священников с улиц. Показал он бумажки, на ихнем же языке, все честь-честью. И так это им показалось невероятно, что, может, в их первый раз не поверили даме. И в тот же вечер доставили о. Мефодия в Лавру с великими извинениями на казенном автомобиле. Удивлялся я, на него глядя: трезвый - робкий и неслышный, воды не замутит, а выпьет, - и морюшко ему по колено. И откудова берется у русского человека такая прыть!.. А после того первого случая, скоро вышел другой. - И опять забрали его за то же самое и на том же месте... На другой раз большая была неприятность: передали дело в полицейский суд, и приговорил суд о. Мефодия к уплате штрафа в десять фунтов за оскорбление женской чести. Предупредили его в суде, что за повторение посадят надолго в тюрьму, и сообщили нашему консульству, и двойная от того получилась неприятность. По этой причине он и остановился пить на долгое время. Только раз, помню, и сорвалось. Это уж было по лету, когда работал я с ним в переплетной. Получил он от какого-то русского за венец деньги и на радостях позвал меня в город поужинать. И так стал звать и просить, что невольно я согласился. И надолго запомнилась мне та наша прогулка. Поехали мы в виду хорошей погоды на бассе, опять на верхушке, и очень он разговорился. И всю-то дорогу, без-умолку, рассказывал мне о своей родине и о семействе, хвалил село, попадью и детей (их у него пятеро), рассказал, как всякую зиму, в филипповки, ловил норотами налимов, и какие в их речке огромадные щуки, и как однажды, по большому к нему доверию, посылали его мужики в Тулу закупать для общества хомутину... А как приехали на главную улицу, повел он меня в лучший ресторан, с зеркальным входом, и оказалось, что уж знают его там, как облупленного. Подавали нам барышни, в белых передниках, и с ними он по-приятельски, и все ему глазки. А я, признаться, не привычен к таковским местам и очень стеснялся. Помню, подошел к нам человек на деревянной ноге, прихрамывая, поздоровался с батюшкой, а мне отрекомендовался российским полковником, присел к нам за столик. Был он какой-то облезлый, и руки у него потные, липкие. Врал он нам не судом и, видимо хорошо знал батюшкин легкий на деньги характер. Весь вечер он просидел за нашим столом и подмигивал какой-то барышне в шелковой шапочке, сидевшей от нас неподалеку. И почему-то запомнилась мне та барышня: молоденькая, розовая, с пушком на щеках. И как ни старался я удержать батюшку от лишних расходов, спустил он в тот вечер все свои денежки до последней копейки, и так разошелся, что нельзя было его узнать. Оставил он подававшим нам девушкам на чай по полфунта! А когда выходили, уж силою и обманом, кое-как увез я его в автомобиле домой, на свои деньги. А утром гляжу: опять - тихий и скромный, не проронит ни единого слова, точно и не было ничего. Только потолще под глазами мешки. И опять я подумал: какие есть люди, и откудова у русского человека в иные минутки такая прыть?.. XXI Частенько мы толковали о России. И какие только ни ходили о России слухи, и чего-чего ни писали газеты!.. Разумеется, никто не знал толком, и врали все несудом, как тот безногий полковник. И не знали мы, чему верить и чего ожидать. Лукич от досады даже перестал глядеть в газеты. А больше всех суетилися наш мичман и Веретенникова, генеральша, и всякий день они ожидали, что новые придут вести, и будет нам можно в Россию. Есть здесь в городе русские, прежние деятели, и депутаты, и бывшие важные лица. Видели мы их редко и почти не встречались, и только единственный раз довелося мне побывать на ихнем собрании. Было это еще зимою, и забежал я по делу повидать одного человека. Стал я у стенки, не раздеваясь, странное у меня было чувство: что чужой я всем этим людям, и они мне чужие, и было мне почему-то неловко, - точно вот все на меня одного смотрят, и с большою робостью подошел я по окончании к нужному человеку. Чувствовал я себя перед ним, точно школьник. И подумалось мне, что в тысячу раз был мне ближе тот норвежец, с которым я в жару провалялся три недели, и ни разу не видел его лица... По лету довелось мне переплетать книги для одной русской дамы, проживающей в городе. Муж у нее здешний, человек известный, писатель. Много я на него любовался: высокий, бритый, с седой головою, и какой-то весь не по-нашему складный. Оставили они меня обедать. А сидел у них гость из Парижа, бывший депутат думы, и портреты его я видел еще в России. Был он невысокий и чистый, с серебряной бородою, и руки пухлые, мягкие, с обручальным колечком, и разводил он ими особенно, и будто что гладил. Заметил я, что фальшивые у него зубы, и что жует он частенько по-мышьи, а за едою причмокивает языком, и какие-то неверные у него глаза. И за все время обеда разговаривал он один и очень аккуратно кушал котлетки, и почему-то ничего не осталось у меня в памяти от его разговора.
|
|||
|