Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть шестая 1 страница



Часть шестая

Очищение

 

 

Воистину это был сияющий зенит его политической славы!

Должен сделать важное пояснение.

Весь мир считал, что я замещаю Гамова во всех его делах, то есть что мне досконально известно о всех его замыслах. Но у него были тайны и от меня, только сам я не подозревал, что утаивается нечто важное. И когда Гамов захотел собрать всемирный съезд для учреждения мирового правительства, я согласился, что наконец‑ то завоёвана возможность всепланетного государственного единства. Меньше всего я мог предполагать, что и такое истинно историческое совещание Гамов тоже превратит в театральный спектакль – к тому же самый блистательный из всех, поставленных им на мировой сцене. Только два человека понимали его замысел – Гонсалес и Пустовойт. И не только понимали, но и усердно – каждый в своей отрасли – способствовали его постановке и блеску. Поэтому буду описывать увиденное не как активный участник события – так до сих пор я строил своё повествование – а как зритель, в достаточной мере посторонний, чтобы искренне поражаться тому, что совершалось.

А реально всё происходило так.

В Адан съезжались приглашённые издалека. Список гостей составлял не я, а Вудворт, ему помогал Гонсалес – кажется, единственный случай, когда эти два человека сочинили что‑ то дружески согласованное. Правда, Гонсалес – и тоже впервые в своей мрачной карьере – не ставил себе цели кого‑ то схватить и свирепо наказать. Просто он лучше любого знал, какова ответственность и истинная роль в войне каждого, кого пригласили, – и Вудворт не мог не оценить такой помощи. Что же до Павла Прищепы, то наш блистательный разведчик скромно объяснил мне потом, что считает себя открывателем тайн, а тайны всё же составляют лишь часть мировых событий, которые относятся к специальности Вудворта и Гонсалеса. Приглашения, естественно, подписывал не Гонсалес, вряд ли его имя могло вызвать охоту приехать в Адан – они шли от Гамова и Вудворта, так мы постановили на Ядре.

Я говорю всё это потому, что для меня стало неожиданностью появление многих людей, а ещё больше то, как они держались в Адане. Конечно, я не удивился, что тощий король Кнурка Девятый всюду выступает в сопровождении своего министра, посла и разведчика – уж не знаю, какая из профессий была важнейшей, – толстощёкого Ширбая Шара, а тот каждую свободную минутку – об этом доносил Прищепа – использует для встречи с красавицей Анной Курсай. И ещё меньше удивило меня, что подслеповатый и надменный властитель Великого Лепиня Лон Чудин ни разу не показывался на людях вместе со своим братом Киром Кируном: тайные враги, они открыто расплевались после того, как брат‑ президент впал в панику, когда эшелоны помощи пошли в Корину и Клур – властительный чурбан предвидел, что наступает конец войны и Великий Лепинь вскоре окажется без пособий Кортезии; а свирепый брат‑ главнокомандующий доказывал, что самый раз нанести нам удар, ибо щедрые подачки врагам обессилили нашу армию. Но Гамов с Вудвортом пригласили обоих – и ни один не осмелился отказаться. Естественным я счёл и то, что королева Корины Агнесса всюду ходит вместе с президентом Нордага Францем Путраментом и его диким зверьком – дочкой Луизой, тут всё же была душевная близость; и даже то, что блистательная Людмила Милошевская не расстаётся с двумя взаимными врагами, Вилькомиром Торбой и Понсием Марквардом: она заставляет обоих мужчин (каждый почти на голову ниже её) держать себя под руку, – и оба, отворачивая один от другого лицо, одновременно преданно прижимаются к ней. И то не удивило меня, что два других непримиримых врага, скелетообразный Пимен Георгиу и гориллоподобный Константин Фагуста, ещё больше, чем оба патина, отворачиваясь друг от друга, бдительно держатся вместе – не проронить бы ни слова из того, что может каждый сказать в любую минуту.

Но что импозантный Амин Аментола тоже будет расхаживать не один, а в троице, выбрав в сопровождающие величественную Норму Фриз и ведьмообразную Радон Торкин, больше чем просто удивляло меня. Я ожидал, что два старых противника, президент и сенатор Леонард Бернулли, радостно пожмут друг другу руки и дружески поговорят, ведь с Бернулли сняли все обвинения в предательстве. Но они не захотели встречаться, да и обе женщины, не отходившие от президента, и не предоставили бы ему времени для общения с сенатором. А ведь одна недавно провозглашала, что её жизненной целью является согнать Аментолу с его правительственного кресла, а другая – тоже публично, к тому же размахивая миниатюрным импульсатором, свирепо клялась, что разрядит это оружие в президента при первой же их встрече. А сейчас они расхаживали втроём, Аментола что‑ то говорил, улыбаясь, Норма Фриз подтверждала его слова кивками головы, а Радон Торкин махала костлявыми руками – тоже, очевидно, в знак согласия.

Впрочем, если бы я подробно описывал всё, что показалось мне невероятным в поведении гостей, пришлось бы заполнить много страниц. И всё это предстало бы ничтожным в сравнении с тем, что совершилось на самой конференции.

День был как все другие дни в эту пору года – по небу тащились ватные облака, с утра просеивался дождь, к обеду дождь превратился в снег и похолодало. И облака, и дождь, и снег, тем более внезапное похолодание, были вольным творением самой природы – ни один метеогенератор не задействовали, так Штупе велел сам Гамов.

За час до открытия конференции все улицы, ведущие ко дворцу, заполнили любопытствующие, почти половина города захотела посмотреть, как поедут из гостиниц водоходы с участниками и гостями. К назначенному часу зал больших заседаний – тот, где с Гамовым недавно случился сердечный припадок – был уже заполнен. Он показался мне незнакомым: одиноко стоял на возвышении маленький стол для столь же маленького президиума, а все кресла, раньше заполонявшие помещение от стены до стены, были вынесены. Зато, это я тоже отметил, собравшиеся свободно общались друг с другом, кто теснился к стенам, кто прохаживался, звучало многоголосье – зал смутно гудел, как большая машина.

– Пора, друзья, – сказал Гамов мне и Вудворту. Всё Ядро находилось в комнатке рядом с залом, но выйти к собравшимся должны были только мы трое, так решили заранее, остальные же удалились в зал. Гамов был очень бледен, глаза его лихорадочно блестели. Он волновался, это не одному мне бросилось в глаза. Я встревожился – мне показалось, что он способен на новый публичный припадок.

– Идём, конечно, – сказал я и взял его на всякий случай под руку.

Мы трое разместились на возвышении за столом – Гамов в центре, я по правую его руку, Вудворт по левую. Я увидел в зале дружно соприкасавшихся плечами Пустовойта и Гонсалеса. И этому тоже удивился – соседство было всё же противоестественное. Что до остальных наших руководителей, то они затерялись в общей массе, и никто не собирался выделяться.

Я забыл упомянуть ещё одно – и достаточно важное – обстоятельство. Перед возвышением выстроилась охрана и оттеснила публику подальше от стола. Образовалась странная ситуация – трое за крохотным столиком на возвышении, перед ними пустое пространство с добрую треть зала, а на двух остальных третях сгустилось человек триста. Мне почудилось, что Гамов страшится нападения и не хочет, чтобы бывшие враги приблизились к столику. Помню, как это меня возмутило. Чего‑ чего, а нападения ожидать было глупо, такая акция не к моменту. Снова повторяю – я даже не догадывался о замыслах Гамова.

– Начнём! – Гамов торжественно встал. – Наша тема сегодня – послевоенное устройство мира.

И хоть было по меньшей мере странно призывать к серьёзному обсуждению серьёзнейшей проблемы людей, стоящих на ногах и в сутолоке толкающих друг друга, никто, и я в том числе, не удивился призыву Гамова. Все мы ожидали новой большой речи диктатора, речи можно выслушивать и стоя.

Но вдруг впавшая в истерику Радон Торкин не дала Гамову начать речь. Старая дама стояла впереди с Амином Аментолой и, услышав слова Гамова, кинулась к нему. Двое охранников задержали её, она забилась в их дюжих руках и подняла свой громкий голос до вопля:

– Где моя дочь? Диктатор, что вы сделали с моей дочерью?

Глубоко уверен, что Гамов не планировал заранее внезапного неистовства бывшей певицы, но мгновенно сообразил, что отчаяние и ярость Торкин могут принести только пользу его планам. Он мигом преобразился. В нём сразу пропало всё болезненное, на бледные щёки вернулась краска, он даже как‑ то вдруг ощутимо вырос. Он сделал резкий жест, даже неистовая Торкин поняла, что он будет отвечать ей, и так оборвала свой крик, словно захлебнулась собственным воплем.

– Радон Торкин, – громко произнёс Гамов, – разве вы не читали извещения о казни вашей дочери?

Старая дама снова впала в неистовство:

– Дайте то, что осталось от моей дочери! Будьте вы все прокляты, будьте вы все прокляты!

Она снова пыталась прорваться сквозь охрану, и снова её отбросили назад. Гамов опять поднял руку, призывая к спокойствию. Радон Торкин больше не пыталась пробиться к столику, только глухо, какими‑ то собачьими всхлипами, рыдала. Гамов приказал:

– Комендант! Выдайте матери то, что осталось от её дочери!

Весь зал вдруг вздохнул единым вздохом. Боковые двери наискосок от нашего столика распахнулись, в проёме у створок встала стража. Сам я до того взволновался, что словно бы со стороны услышал тяжкий стук моего сердца. Радон Торкин, обессилев, повисла на руках охранников, только глаза, полубезумные, налитые кровью, старались высмотреть, что совершалось там, у двери. А за дверью кто‑ то бежал, стуча каблуками по паркету, в зал ворвалась молодая женщина, охрана расступилась перед ней. Женщина взмахнула руками и бросилась к Радон Торкин, непрерывно, ликующе крича:

– Мама, это я! Мама, я жива! Мама, мама, я живая!

И на радостный крик дочери Радон Торкин зал ответил ликующим, в триста глоток, воплем и толкотнёю. И сам я тоже что‑ то кричал, и вскочил со стула, и махал руками, так это было всё неожиданно, так невероятно для меня. А охрана оттесняла назад нахлынувшую толпу, только двум разрешила быть в пустом пространстве возле нашего столика – кричащей дочери и Радон Торкин, рыдающей на её груди.

Я повернулся к Гамову, хотел и поздравить его, и упрекнуть, что он таил от меня такое радостное событие, как вызволение дочери Торкин из жестоких лап Гонсалеса. Но он, не оборачиваясь ко мне, поднял руку, призывая зал к молчанию, – торжественное действо ещё не завершилось.

Не сразу увидели его поднятую руку и не сразу поняли, что готовится новая неожиданность. А когда установилась тишина, её снова прервал шум в коридоре. На этот раз не цокот дамских каблучков, а тяжкий грохот мужских сапог донёсся из дверей – в коридоре шагал строй мужчин, шагал неторопливо и стройно, шагал военным церемониальным шагом, мощно печатая шаг по звонкому паркету. Я вскочил, снова сел, на мгновение прикрыл глаза – не сумел поверить в правду того, что глаза показали.

В зал входили нордаги, те взятые в плен офицеры, о которых я твёрдо знал, что они были приговорены к расстрелу Аркадием Гонсалесом и что слабые увещевания министра Милосердия Пустовойта не смягчили свирепость приговора. И впереди в парадном обмундировании вышагивали два генерал‑ лейтенанта – командующий армией Сума Париона и начальник его штаба Кинза Вардант. И на оживших мертвецов они не походили, тогда, в Забоне, в конюшне, превращённой в тюрьму, и в стеклянной клетке, ставшей для них камерой, я видел их в значительно худшем состоянии.

Они остановились, подняли руки и дружно выкрикнули приветствие.

Я перевёл глаза с генералов Нордага на стоявших рядом Гонсалеса и Пустовойта. И то, что я увидал, тоже отнёс к неожиданностям. Они уже не просто стояли рядом, два старых противника, министр Террора и министр Милосердия, а обнимались, как друзья. И, обнявшись, смотрели на меня, на меня одного – ловили и наконец поймали мой взгляд. Гонсалес захохотал и состроил мне гримасу, Пустовойт погрозил кулаком. И я понял: Гонсалес упрекает меня в том, что я видел в нём лишь злотворение, а Пустовойт напоминает, как я жестоко отчитал его, когда он проговорился, что обеспечит пленным хорошие условия. «Хорошие условия после расстрела? – с ненавистью сказал я тогда своему другу Николаю Пустовойту. – А есть ли у тебя хоть понятие о милосердии, министр Милосердия? » Хорошо бы теперь нам посчитаться, да нельзя, время для торжества, а не для свары, сказал мне шутливо поднятый кулак. И я чуть не заплакал, так хорош был его запоздалый упрёк за неверие в милосердие.

Франц Путрамент, бросив королеву Агнессу и дочь, кинулся к своим нежданно воскресшим генералам и жал им руки, и что‑ то радостно твердил, а они стали вытирать глаза – так расстрогались. Что до меня, то я на их месте не тратил бы голоса на хорошие слова, а горько бы упрекнул президента за то, что в трудную минуту он предал их, отказавшись выручить из плена. Впрочем, рассуждал я тогда же, сейчас не до укоров, да, вероятно, и сами генералы не видят ничего зазорного в том, что их бросили на произвол судьбы: махнуть рукой на попавших в плен – это вполне согласуется с благородным кодексом воинской чести, в этом смысле Путрамент не отступал от правил.

А в зал, уже без особых приказаний Гамова, входили, вбегали, вливались шумными волнами всё новые люди, неожиданные люди – из тех, об аресте и плене которых объявлялось официально, о которых знали, что они испытали муки свирепых допросов и в завершение получили самую распространённую кару – пулю в затылок в тайных застенках, либо, для особо отмеченных, виселицу на городской площади. Я вспомнил о своей мнимой казни на такой же площади и поразился, до чего же я был наивен. Мне ведь думалось, что только для меня одного придумывалась техника видимого умерщвления без реальной смерти, а это была хорошо разработанная практика. И в доказательство того в зале появлялись люди, приговорённые к смерти до меня, те самые, за гибель которых я ненавидел чёрного палача Гонсалеса. Был момент, когда мне показалось, что все вообще смерти на войне и кары Чёрного суда не больше чем огромный обман – так неожиданно, так невероятно, так чудовищно немыслимо всё новые бывшие мертвецы с ликованием вторгались в зал. Но я одёрнул себя. Я велел себе вспомнить тысячи трупов, тысячи разорванных тел, усыпавших поля войны. Только часть людей проходила через застенки Гонсалеса, только часть этой малой части удостоилась тайного спасения – вот они и возникают в зале, словно воскресшие из небытия, можно поражаться, но безмерно радоваться нечему. Но я продолжал безмерно радоваться. Я вскрикивал при появлении каждого давно засчитанного в погибшие, до того радостно было само чудо воскрешения, даже если оно совершалось хоть для одного человека, – а в зал вторгались сотни внезапно воскресших.

Уже не осталось свободного пространства перед нашим столиком, нас стали толкать. Гамов не сумел сразу подняться, у него вдруг ослабели ноги. Мы с Вудвортом взяли его под руки и отвели к стене, там было спокойней. Гамов вдруг заплакал. Он пытался достать платок из кармана, но не достал и стал вытирать щёки рукой. Две стереокамеры вмиг нацелились на него, я погрозил кулаком одной, потом другой, обе отвернули свои раструбы, но какие‑ то другие стереокамеры продолжали фиксировать нас троих: уже на другой день стерео разнесло по всей планете не только торжество в зале, но и неожиданную слабость Гамова.

– Вам надо уйти, – сказал я. – Вы ещё не оправились от болезни.

– Да, я пойду, – сказал он покорно. – Помогите мне.

Мы довели его до выхода из зала, там подскочили Сербин и Варелла. Мы передали Гамова солдатам и воротились в зал. Вудворту хотелось пообщаться с Амином Аментолой – всё же старые, со студенчества, знакомые. Я спросил, хочет ли он встретиться с Леонардом Бернулли, ведь не просто знакомые, а бывшие друзья. Вудворт встречи с Бернулли не искал – непредсказуемо едкий язык у его старого друга, – но если Бернулли сам отыщет его, то от разговора Вудворт не откажется. А мне надо было потолкаться в толпе, поздравить воскресших из небытия с вызволением.

– Какие неожиданности! – сказал я. – Всего мог ожидать, но не милосердия у Гонсалеса и хитрости у простака Пустовойта. И как умело скрывали свои секреты!

– Неожиданности ещё будут, Семипалов. Душой ощущаю, что придётся ещё поражаться.

– О каких новых неожиданностях вы говорите, Джон?

– Не знаю. Но чую, что мы вступили в эру непредсказуемых событий.

 

 

Утром Гамов созвал Ядро.

Он явился в овальный зал преображённым. Последние остатки болезни, сказавшейся во время «Марша заведомо погибших» – именно так обозвал эту акцию Константин Фагуста, – исчезли, словно их и не бывало. И особого ликования по поводу «воскрешения мертвецов» он не показывал. Он выглядел энергичным, живым, быстрым в решениях. Можно было не опасаться, что новая волна болезни опять повалит его в постель. Уверенностью в его здоровье и был продиктован упрёк, которым я открыл Ядро.

– Хочу задать личный вопрос, Гамов. Впрочем, он касается не одного меня, а всех нас. Мы радуемся, что много людей, которых считали погибшими, остались в живых. Но почему это надо было скрывать от нас? Камуфляж, придуманный Гонсалесом и Пустовойтом, был нужен для остального мира – страх кары действовал на врагов сдерживающе. Но мы? Руководители, связанные единой целью?

Гамов заранее предвидел мой вопрос.

– Во‑ первых, не двое, а трое членов Ядра знали секрет, – спокойно возразил он. – Я придумал эту маскировку, а министры Террора и Милосердия согласились со мной.

– Хорошо, пусть трое. Но нас остаётся ещё семь. Почему такая дискриминация семерых?

– Дискриминация семерых была вызвана тем, что требовалось сохранить тайну от одного. Этот один – вы, Семипалов.

– Вот как? Я всех ненадёжней? Такое обидное решение…

Гамов прервал меня:

– Не обидное, а почётное. Мы трое согласно поставили вас в одном отношении выше себя.

Я вглядывался в Гамова. Он сохранял полное спокойствие. Я сказал:

– В одном отношении выше вас? В каком, разрешите узнать? Видимо, вы лучше знаете меня, чем я сам себя знаю.

Он подтвердил мои слова кивком.

– Именно так. Каждый из членов Ядра мог быть посвящён в тайну. И она не сказалась бы на его поведении. Только не вы. Вы неспособны лицемерить даже во имя государственной необходимости.

– А не припомните ли, Гамов, как я вёл себя в игре с Жаном Войтюком? Если то было не государственное лицемерие…

Он ожидал и напоминания о Войтюке.

– Тогда вспомните, как, убеждая Войтюка, чуть не убедили самого себя! Чуть сами не поверили в то, что излагали шпиону, Семипалов! Вы рождены для прямых и открытых ударов, а не для лавирования. И если приходится хитрить, вы готовы от раскаяния опровергнуть собственные свои ходы. Такова ваша натура, Семипалов, с этим приходится считаться.

Я сказал угрюмо:

– Итак, я ненормален. И вам приходилось ориентироваться на мою ненормальность.

Он улыбался.

– Вы слишком нормальны, Семипалов. Мы ориентировались на то, что любой ваш ход в запутанной ситуации будет самым естественным. А мы втроём, – он кивнул на Гонсалеса и Пустовойта, – запутывали политическую ситуацию и придумывали самые неестественные ходы. – Он помолчал, не сводя с меня глаз, и добавил, как бы забивая по шляпку гвоздь: – Однажды я подтолкнул вас на политическую хитрость, вы признались, будто предаёте нас. Но сколько стоило труда, чтобы подсказанное решение показалось вам собственной мыслью! И сколько мук это принесло вашей жене? Вы ей не открыли, что казни не будет. Вы не поверили в её способность сохранить тайну, а ведь ей так бесконечно важно было знать, что вас вовсе не поведут на реальную виселицу. Вы не пожелали рисковать тем, что кто‑ нибудь удивится, что жена предателя вовсе не так уж горюет о смерти любимого мужа и не так уж возмущается, что этот любимый муж изменник своей страны. Вы не хотели даже малейшего риска. Как же могли идти на риск мы, зная ваш характер?

– В чём же мой характер мог сказаться?

– Да хотя бы в том, что вы ненавидели Гонсалеса, и это было известно не только разведчикам врага, но и любому опытному политику. Эта ненависть была великой фигурой в политической игре. А смогли бы вы искренно ненавидеть, если бы узнали о реальных делах в застенках Чёрного суда?

Дальше спорить не имело смысла. Я буркнул:

– Всё ясно. Вопрос к Гонсалесу. Много людей было обманно приговорено к казням? Только ли припасённые для эффектного показа конференции?

Гонсалес улыбнулся широкой улыбкой – и впервые я воспринял её без внутреннего омерзения. Но я не дал себе обмануться этой улыбкой. Парад воскресших из небытия мог быть незначительным оправдательным покрывалом, наброшенным на арену страшных дел.

Но Гонсалес ответил:

– Нет, конечно. Появление в зале сотни мнимо приговорённых к казни – лишь часть всеобщего освобождения таких же людей в других местах. И их гораздо больше, чем тех, что были в зале.

Тогда я задал второй вопрос. Очень многое зависело от правдивого ответа на него. Каждый невольно стремится облагородить самые скверные свои действия. Стремление оправдаться Гонсалесу тоже не чуждо. Так я думал о нём в ту минуту. Только Гамов знал его досконально и не удивился ни моему вопросу, ни его ответу.

– Не следует ли так понимать, Гонсалес, что вообще все ваши действия были лишь политическим камуфляжем и вы не повинны в потоках пролитой крови?

Он всё же с секунду помедлил, прежде чем дал прямой ответ на прямой вопрос:

– И на это скажу – нет. И министерство Террора, и Чёрный суд вполне отвечали своим грозным названиям. Несколько сотен, казнь которых предотвратили, не снимают моей ответственности за реально казнённых. Может, лишь немного облегчают мою вину – не больше!

Тогда я задал последний вопрос:

– Насколько облегчают, Гонсалес? Не допускаете ли вы, что одна безвинно снесённая голова на весах справедливости перевесит сотни голов, оставшихся на своей шее?

Гонсалеса не покидало спокойствие, только голос его стал жёстче:

– И это допускаю. Вы сказали – невинно снесённая голова. Но где мера вины и невиновности? Какому суду поручить решение этой философской проблемы?

Я зло бросил:

– Во всяком случае, не вашему. Чёрный суд, сколько помню, философскими проблемами не занимался.

До сих пор не понимаю: сам ли Гонсалес реально изменился или так переменилось моё отношение к нему, только я уже по‑ иному воспринимал выражение его лица. Он улыбался – хорошей, человечески печальной улыбкой, она вызывала сочувствие, а не отвращение.

– Вы правы, Семипалов. Большой ошибкой моего суда было то, что насущные реальности бытия отвращали от великих вопросов сущности этого бытия. В новом мире всё будет по‑ иному.

– Надеюсь на это. Создаём новый мир мы сами. Начинаем эту работу. Вудворт, вы просили у меня слова.

Вудворт сообщил, что среди гостей конференции и философ Орест Бибер, приезжавший вместе со своим другом писателем Арнольдом Фальком в Адан для дискуссии с Гамовым о проблемах войны и мира. И Бибер, и Фальк попали в плен во время крушения армии Марта Троншке. В плену Фальк днём трудился на заводе энерговоды, а вечерами громогласно проклинал среди лагерных друзей все войны вообще и эту, приведшую его к плену, в особенности. В общем, из певца сражений стал яростным их хулителем. Зато Бибер не переменился. Он написал трактат о послевоенном общепланетном устройстве. Вчера он протолкался к Вудворту и поделился мыслями. Идеи Бибера показались Вудворту приемлемыми.

– Я хотел бы, чтобы Ядро заслушало Бибера. Он ожидает в соседнем помещении.

– Пусть входит, – сказал я. – Но ставлю условие – чтобы он не читал нам всего трактата, а кратко изложил одни основные идеи.

Появление Ореста Бибера на Ядре показало, что плен не изменил его.

– Садитесь, – предложил я. – И прежде всего два вопроса – как поживает ваш воинственный приятель Фальк? Он тоже здесь?

– Он умчался домой сразу после освобождения, – ответил Бибер. – Он засел за великий роман, после которого ни одному человеку и мысли такой не придёт – ввязываться в сражения. Люди должны забыть не только о механизмах уничтожения, но даже о том, что пять пальцев руки можно сжать в кулак. Он объявил этот роман грандиознейшим своим созданием, хотя пока не написал ни строчки.

– Второй вопрос. У вас несогласия с Арманом Плиссом. Генерал даже публично намекнул, что рад вашему пленению, не надо, мол, отвлекаться на пустые дискуссии. Плисс на конференции. Как прошла ваша встреча?

– Генерал кинулся ко мне с объятиями. Он признался, что никогда не понимал меня, но теперь, выйдя на пенсию, ведь всех военных оставят без работы, а он ничего не может, кроме войны… Так вот, он будет изучать мои книги, по десять страниц каждый день. А когда узнал, что у меня готов проект послевоенного устройства, то расстрогался до слёз, ибо именно о мирном устройстве мечтал всю свою жизнь.

– Излагайте свой проект, Бибер. Не исключено, что и мы растрогаемся, как ваш бравый генерал.

Бибер не сказал нам ничего нового. Он повторил нам наши же мысли. Правда, было важно, что человек, далёкий от нас, мыслит, как и мы. Ибо то, что одновременно является в голову многим людям одинаково, значительно убедительней откровений гениальных одиночек. И я объявил Биберу, что мы, правительственное Ядро, без возражений принимаем идеи его проекта.

– На всякий случай, перечисляю главные из этих идей. Единое мировое правительство, возглавляемое Гамовым, правда, уже не диктатором, а главным президентом мира. И под его началом совет национальных президентов, куда войдут и нынешние короли, вроде Агнессы из Корины и Кнурки Девятого из Торбаша. Объявляется вечный мир, армии распускаются, вооружение уничтожается, за исключением того, какое потребуют полиции в своих странах. Что ещё? Все государственные границы, таможни, визы и паспорта ликвидируются. Вводится общая для всех стран валюта. Каждый свободно выбирает для обитания ту страну, что ему больше по душе. Возможно, не станет нужды и в том, что мы называем дипломатической деятельностью. И последнее. Кто доложит конференции о проекте мирового жизнеустройства? От имени нашего правительства предлагаю это вам.

Бибер молча переводил взгляд с меня на Гамова. Гамов улыбался. Я немного возвысил голос.

– Что означают ваши колебания, Бибер?

Он справился с растерянностью.

– Видите ли, я ожидал, что сам Гамов – как творец новой политики… Но решаете вы, а не он, это неожиданно…

– Вполне закономерно, Бибер. Гамов творец нашей политики, а мы её исполнители. Председательство на заседаниях – организаторская функция, а не творчество. Это дело лучше выполнять мне. Гамов выступит на конференции с общей речью, а подробный доклад о новом миропорядке лучше сделать вам, у вас уже готов целый трактат на эту тему.

Гамов перестал улыбаться и очень серьёзно сказал:

– Всё верно, Бибер. Поддерживаю Семипалова.

Бибер согласился докладывать, и я его отпустил. Было ещё несколько дел, мы их решили. Я закрыл Ядро. Всё пока шло по плану.

 

 

Я, конечно, понимаю, что надо подробно описать и весь ход, и решения мирной конференции в Адане. Создавалось новое мироустройство, и я, немало потрудившийся, чтобы осуществился именно такой поворот истории, ощущал и свою особую ответственность за него. И если я не вдаюсь в подробности первых актов миропорядка, то из очень личных причин. Совершились те драматические неожиданности, наступление которых предвидел Вудворт, и они заслонили в моих глазах более важные – с позиций мировой истории – международные события. В старину говорили: «Своя шкура ближе к телу». Никогда не думал, что мне придётся на своей шкуре испытать справедливость этой поговорки. До этих дней мне меньше всего думалось о личном благополучии. В гигантской битве всего мира за новое бытие моё крохотное частное бытие не имело практического значения, так я это понимал, так реально было. Но наступил час, и для меня центром стал я сам и вопросы: «Кто я? Что ждать от меня и чего ждать мне? » – заслонили резкий поворот мировой истории. Не знаю, была ли здесь железная закономерность самой истории, но такую неожиданность не предвидел и предсказавший эру неожиданностей Вудворт.

Сразу же скажу несколько слов о конференции.

Гамов произнёс самую блестящую речь из всех, какие я слышал. Не буду её передавать, она повторила то видение будущего, какое он излагал уже не раз. У меня просто не хватит красок, чтобы описать, как встретила конференция его вдохновенную речь. Даже аплодисментов не было, аплодисменты показались бы слишком ничтожным ответом. Все разом поднялись со своих кресел и запели благодарственный гимн. А в восторженном гимне особо выделялся режущий голос Армана Плисса, генерал вёл точную мелодию, но вёл её так, словно выпевал по нотам воинские команды. Ещё сильнее выделялось звучное контральто Радон Торкин, к старухе вдруг вернулся её молодой позабытый голос, и она самозабвенно благодарила прекрасным голосом за спасение дочери. А потом всё же грохнули аплодисменты, и такие долгие, что я устал хлопать и только притворялся, что работаю ладонями.

И был трёхчасовой доклад Ореста Бибера. Прений доклад не породил. Президенты и короли одобряли, каждый с оговорками по второстепенным пунктам, основную идею – объединение всех стран под президентством Гамова.

А затем участники конференции разъехались по домам – осуществлять реконструкцию своей собственной власти. И мы в Адане, ставшем временной столицей мира, тоже спешно реконструировали старые органы управления. И мне казалось, что и Гамову, и всем нам, его помощникам, предстоит долго, наверное, до самой смерти, укреплять созданную нами единую мировую власть.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.