|
|||
Часть пятая 9 страницаУсатый генерал сделал остановку, выпил воды, поправил мундир, словно он жал ему, хотя мундир висел на худом теле просторным мешком. Я уже не сомневался, что Плисс, как и до него королева Агнесса, предложит вечный мир Латании и объявит нейтралитет в продолжающейся войне. Я недооценил решительности генерала Плисса. – А в те часы, когда шли мои переговоры с президентом Кортезии, – продолжал генерал, – в Латании, в стране наших врагов, совершался опрос народа, удивительный опрос, сама постановка его виделась опровержением всех человеческих обычаев: можно ли, нужно ли идти на жертвы, чтобы помочь попавшему в беду вражескому населению? Я перед референдумом в Латании высказался всенародно, что жертвы, за какие голосуют, равнозначны государственному сумасшествию либо святости, которая в политической деятельности ещё опаснее сумасшествия. У меня нет причин отрекаться от своих слов, но со всей солдатской искренностью признаю: и понимание моё, и оценки ситуации в Латании – всё это далеко разошлось с действительностью. Благородная королева Корины объявила, что в Латании совершилось чудо и на чудо надо отвечать достойно. Вполне согласен с её величеством королевой Агнессой. Я солдат, я привык, что на поле боя не бывает чудес, что в сражении действуют только расчёт, материальные ресурсы и воля к победе. Я поневоле стал политиком, ибо прежнее наше правительство в трудную минуту предстало сбродом трусов и подонков, его надо было срочно менять. Но, став политиком, я очутился в мире чудес. Чудо стало обыденностью сегодняшнего дня. И сам я стану трусом и политическим подонком, если на эти грянувшие на нас чудеса отвечу недостойно их и себя. Он ещё помолчал, выпил воды и снова заговорил: – Впервые за многие месяцы наши дети могут вдосталь попить молока, поесть хлеба с маслом; впервые наши люди могут идти на свои рабочие места, не подтягивая потуже пояса, чтобы заглушить муки голода. Друзья нам отказали в помощи, помощь пришла от врагов. Сограждане и солдаты, это значит, что мы неверно смотрели на мир, что в понятия «враг» и «союзник» вкладывали не то содержание, какие эти понятия реально несли. Вот они, наши враги – кортезы, причинившие нам зло эпидемией и голодом, трусливо уклонившиеся от обещанной помощи под вздорным предлогом волнений в океане, кортезы, предавшие всё, что человек ценит в человеке, а солдат в солдате. И вот они, друзья – латаны, против которых мы так неразумно, так несправедливо направляли своё оружие. Именем своего народа исправляю историческую несправедливость: объявляю войну заокеанским трусам и предателям кортезам, объявляю военный союз с латанами. Генерал Пеано, вы сейчас слушаете меня, докладываю: больше моя шпага никогда не поднимется против вас, она будет сражаться за вас. Армия клуров поступает в ваше подчинение. А в знак нашего единения, в знак подчинения нашей армии вашему командованию назначаю триумфальный марш ваших и наших войск по Аллее Побед от правительственного дворца до площади Величия. Экран погас. Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что кто‑ то из нас сохранил умное спокойствие. Неожиданность нас ошеломила – это было единственно точное определение. Пеано вдруг заулыбался самой глупой из своих благостных улыбок, на этот раз она не скрывала его истинного настроения, а выражала его. А я со смехом сказал ему: – Альберт, принимайте пополнение – армию Клура. Не собираетесь ли вылететь в Фермор для триумфального шествия с новыми союзниками? – Вызываю Гамова, – объявил Прищепа, он первый пришёл в себя. Гамов в пижаме сидел перед стереовизором своей маленькой приёмной. Мы поздравили его с ошеломляющим успехом, он поздравил нас и сказал, что история переламывается. Теперь слово за Аментолой. – Вы ожидаете от президента предложения мира? – Я жду нового поворота в войне, – серьёзно сказал Гамов. – Аментола не тот президент, чтобы подражать импульсивным генералам. И Кортезия не такая страна, чтобы испугаться ухода Клура. Океан скоро успокоится, корабли Кортезии снова выйдут на водные просторы. Что они принесут нам? Послание мира или заново оснащённые боевые дивизии? Гамов снова стал прежним. Вялость болезни прошла. Он уже не ликовал от сегодняшних удач. Сегодня для него было уже вчера. Для него завтра уже шло сегодня. Он, снова обгоняя время, всматривался в даль, для нас ещё тёмную. Он не захотел порадоваться с нами тому, что уже совершилось, потому что его тревожило то, что ещё должно было совершиться. Мы отключились, чтобы не утомлять его разговорами. Пеано ушёл в штаб, переход клуров из врагов в союзники требовал новых приказов по армии. Прищепа удалился к себе – уже, наверно, накопилась новая информация. Я остался в помещении главного военного экрана. Мне не хотелось к себе, там меня уже ждали министры, там надо было думать и решать, не отвлекаясь на посторонние дела. Но я жаждал ещё немного побыть зрителем, а не деятелем. Я хотел полюбоваться возвещённым триумфальным шествием клуров и наших воинов из тех, что прибыли в Клур с эшелонами помощи. Площадь перед дворцом появилась на экране за пять минут до полудня. Окраины её заполняла публика, а в центре выстроились две воинские колонны – по одну сторону офицеры и солдаты Клура при всех регалиях, а по другую, в своей походной форме, несколько десятков солдат нашей охраны эшелонов помощи. Нашу колонну возглавлял Корней Каплин, старый полковник водолётной дивизии. Над Каплиным развевалось боевое знамя наших войск – по виду очень ветхое, очевидно, когда‑ то пленённое, а ныне взятое из трофейных запасов Клура (наши охранники помощи не брали в дорогу воинские знамёна). Голову генерала из Клура осеняло многоцветное знамя гвардейского полка, тоже из старых, – по военной традиции Клура, потрёпанные в боях знамёна окружались особым почётом. А позади двух неравных колонн – маленькой нашей и большой клуров – взвод музыкантов был готов грянуть торжественный марш, когда перед строем появится Арман Плисс. И он появился точно в полдень. Он возник в дверях дворца, постоял, красуясь, вынул саблю, поднял её над головой и стал вышагивать к построенным колоннам. Он именно вышагивал, а не шёл. Он демонстрировал церемониальный шаг, ни за какие блага мира, даже под угрозой страшных кар сам я, ныне тоже военный, даже генерал, не смог бы воспроизвести его походку. Он прошагал этим удивительным шагом до колонн, картинно повернулся к ним, отдал салют своему флагу, снова повернулся, стал во главе – Каплин оказался по одну сторону, а по другую – свой генерал. Знаменосцы придвинулись, теперь два знамени осеняли Плисса с двух сторон. Он снова поднял саблю, грянула музыка, и колонны пошли. Всё так походило на спектакль, что мне показалось, что я смотрю сцены из какой‑ то оперетты. Мне даже захотелось засмеяться. Появившаяся в эфире картинка триумфального парада была чудовищно далека от той войны, которую я знал и которую вёл. Но потом я подумал, что вся мировая история смахивает порой на оперетту и что естественны не только кровь, грязь и страдания, но и такие яркие спектакли, как разыгранный Арманом Плиссом. И ещё я подумал, что крупнейший деятель современной истории, наш диктатор, так артистически превращает политические катаклизмы в театрализованные представления не только потому, что театральность сродни его натуре, а ещё и потому, что сама история театральна, и он тесным слиянием с самой историей ощущает эту её особенность. Обе колонны, предводительствуемые Плиссом, пошагали вслед за ним с дворцовой площади на парадную улицу Фермора – Аллею Побед. Во внутреннем дворе правительственного дворца гражданского народа было немного – несколько сот очень чинных, очень дисциплинированных особ, никто из них не аплодировал появившемуся генералу, не бросал в воздух шапки, не заглушал восклицаниями музыку. Гости дворца только подчёркивали своим дисциплинированным молчанием и важной недвижностью значение начинающегося шествия. Но на Аллею Побед прихлынуло полгорода. И военный парад, едва начавшись, сразу завершился. Рёв голосов заглушил медные громы оркестра, толпа ринулась на Плисса, схватила его на руки, то же проделала и с нашим Корнеем Каплиным, сперва обоих тянули в разные стороны, они перекатывались из рук в руки – и какую‑ то минуту я опасался, что их и вправду разорвут на части, во всяком случае, ни от скромной полевой одежды нашего полковника, ни от роскошного мундирного великолепия генерала Плисса не останется и живой нитки. Однако буйный восторг толпы до таких крайностей не дошёл. Даже восстановился некоторый порядок – правда, не тот, что намечался по военной росписи. И Плисс, и Каплин по‑ прежнему двигались впереди колонн, только генерал, для симметрии шагавший слева от Плисса, куда‑ то пропал. И двигались Плисс и Каплин не своими ногами, а на руках десятка дюжих мужчин, отбивших свою добычу у сотен других. И теперь, вспоминая шествие по Аллее Побед, я думаю, что оно стало гораздо красочней и выразительней, чем то, что расписывалось по первоначальному сценарию. Толпа, теснившаяся на тротуарах, радостно бесновалась, пела, размахивала руками, бросала вверх головные уборы. Холод уже стоял изрядный, но ни одно окно, выходившее на проспект, не осталось закрытым, и в каждом окне теснились жители и тоже неистовствовали, орали, пели и махали руками, охваченные единством восторга. И самым удивительным в этом удивительном параде был его виновник – корпусной генерал Арман Плисс. Он покоился на высоко поднятых руках, но покоился так, словно не сидел, а по‑ прежнему шёл, только по воздуху, а не по брусчатке. Он вытянулся в воздухе во весь рост, левой рукой делал какие‑ то приветственные жесты бушевавшей толпе, а в правой высоко поднимал саблю, словно вёл своих солдат в сражение. И эта закоченевшая в прямизне фигура, ухваченная десятками рук с боков и сзади – ни один не осмелился стать впереди, – и взметённая в грозном замахе сабля производили воистину волшебное действие: генерал звал толпу куда‑ то вперёд, может быть, на немедленную схватку с самим Аментолой, и толпа готова была бежать за ним хоть на край света, во всяком случае, до завершающей Аллею Подвигов величественной Триумфальной Арки. До сих пор не понимаю, как реально не возник такой бег и не были потоптаны те, кто стоял впереди приближающегося генерала с высоко поднятой саблей. А генерал плакал. Он что‑ то говорил, не опуская сабли и не переставая махать толпе, а по щекам его катились слёзы. Ему надо было перестать махать рукой, опустить саблю и вытереть платком щёки, но он не мог этого сделать, это было бы недостойное признание в слабости, он должен был грозить саблей далёкому врагу, должен был благодарить своих сограждан за то, что они тоже были ему благодарны. И неудержимые слёзы скапливались в усах, соскакивали на пышные погоны, на роскошный мундир. И генерал Арман Плисс снова и снова странно морщил лицо и сердито моргал, чтобы удержать слёзы, а они лились и лились – его слёзы в тот удивительный день в Ферморе были, вероятно, единственным, что отказывало ему в повиновении. У Триумфальной Арки парад завершился новой короткой речью генерала. Выходя на трибуну, Плисс успел вытереть щёки. Война в Клуре завершилась. Рискованный план Гамова – прийти на помощь нашим врагам, чтобы поразить не их, а их вражду к нам, – полностью удался. Сразу по завершении парада в Ферморе я посетил Гамова и принёс мои поздравления. – Рад, страшно рад, что я ошибся и что вышло по‑ вашему, а не по‑ моему, – сказал я от души. Он радовался вместе со мной.
Мы не сомневались, что референдум о помощи Клуру и Корине породит смятение в душах, поставит перед каждым в этих странах проблему, нравственно ли продолжать войну. И мы были уверены, что выход Корины из войны и переход Клура на нашу сторону потрясёт и народ заокеанской державы. Но в какую сторону – на мир или на усиление вражды – повёрнут Кортезию события в Корине и Клуре, знать не могли. Всего можно было ожидать от страны, в течение добрых ста лет считавшейся первой в мире, по могуществу равновеликой всему остальному миру. В ней всегда была сильна национальная гордость, переходящая в национальное чванство. Кортезия могла и возмутиться, что от неё отходят друзья, она могла мстительно доказать, что и при полном одиночестве способна бороться с врагами. Волнение за океаном, естественно, было огромное. Но то было волнение информационное, а не организационное. И стерео, и газеты соревновались в нагромождении известий из Клура, из Корины, особенно из Нордага – мы сохранили особый режим в этой стране, там было много иностранных журналистов. Воротившийся в свою страну Путрамент чуть ли не ежедневно беседовал с этими журналистами – он становился хорошим помощником нашему Омару Исиро. Кортезию набивали удивительными сообщениями об удивительных событиях, её могло разорвать от бездны трудно перевариваемой информации. И её разорвало. Но по‑ иному, чем мы прикидывали. Не только я, но и сам Гамов и даже Гонсалес – все мы соглашались, что акция террора не удалась. Если министра Милосердия, нашего добряка Пустовойта, заваливали просьбами всяческие комитеты помощи – та же Норма Фриз, к примеру, – то к Гонсалесу даже не поступало счетов от террористов. Сам он считал, что причина в силе заокеанской полиции, быстро раскрывающей разрозненные террористические группы. Но причины таились глубже. Индивидуальный террор чужд кортезам. Пока их страна побеждала, пока вела за собой другие страны, пока провозглашала себя бастионом лучшего мироустройства, деятели этой страны окружались почётом, ими гордились, с ними могли спорить, но их уважали, даже не соглашаясь с ними. Здесь не было почвы для злодейского – исподтишка – нападения на них. Всё переменилось после ухода Клура и Корины из союза с Кортезией. Все как‑ то осознали, что совершилось нечто невероятное и что Кортезия, кичившаяся своей благотворительностью, никогда бы не могла зайти так далеко, чтобы помогать врагам. С великой страны вдруг сорвали покрывало нравственного величия, аура её щедрости вдруг потускнела. Прозвучало два оглушительных взрыва: старый друг, верный союзник Корина вышла из союза, ибо не увидела в нём ни дружеского союзничества, ни братской помощи в годину бедствия. Королева Корины разорвала вековечные связи двух держав – и никто в Кортезии не осудил её за такой оскорбительный поступок. А второй взрыв ударил ещё больней. Военный правитель Клура не только заклеймил Кортезию печатью предательницы, но и объявил ей войну как изменнице чести, как трусливой эгоистке, требующей от других самопожертвования, но не способной ничем поступиться самой. Должен признаться, что я ожидал взрыва ярости в Кортезии, негодования на генерала Плисса. И великой неожиданностью было, что ничего похожего не произошло – глухая растерянность охватила страну. «Оглядываются на самих себя и не понимают, кто же они такие» – так доложил Прищепа на Ядре о положении в Кортезии. Вудворт высказался с необычной для него категоричностью: – Тяжёлое недоумение – верная формулировка. Срок его будет невелик. Ожидаю вскоре бури. Возможно, всегда единая Кортезия распадётся на полярности и вспыхнет междоусобица. – Считаете возможной гражданскую войну? – спросил Гамов. Он задал этот вопрос с улыбкой. Никогда не было гражданских войн в этой самой благополучной из стран. Вудворт ответил с той же категоричностью: – И гражданской войны не исключу. Ещё никогда моей родине не наносили столь обидных оплеух. Кортезы сейчас спрашивают себя – кто же мы такие, что нас так оскорбляют? Если есть в том наша вина, то кто носитель этой вины? Результаты такого внезапного самоанализа не замедлят показать себя. И они, точно, показали себя, только со стороны, какой и он не ожидал. Гонсалес в своё время надеялся на группы гангстеров, выполняющих его террористические приговоры ради высоких заработков за злодеяния. Такие группы и вправду создались, но настроение общества долго не благоприятствовало террору. Убийства политиков и промышленников, как бы высокопарно их ни обвиняли в преступлениях перед человечностью, слишком явно шли на пользу Латании и слишком явно вредили усилиям самой Кортезии. Террор, названный Гамовым Священным, в Кортезии выглядел уголовщиной. Профессионалы разбоя не спешили накинуть на себя плащи политических уголовников, они предпочитали оставаться уголовниками простыми. Но всё разительно переменилось после референдума и ответных действий Корины и Клура. Вдруг прогремело три выстрела – один в фабриканта боевых вибраторов и резонансных установок, два в судовладельца, чьи корабли второй месяц, доверху нагруженные, простаивали в портах. На оплату двух убийств немедленно предъявили счета по ценнику казней Гонсалеса. Уверен, что террористы сильно просчитались, потребовав уплаты, политическая природа казней побледнела перед жаждой денег. Гонсалес пообещал перевести гонорар за убийство в любой банк любой страны, куда террористы пожелают, либо вручить его тайно. Правительство в ответ на террор наконец само опубликовало список заочно приговорённых Чёрным судом к смерти и обязалось обеспечить каждого из приговорённых надёжной охраной. Объявление о правительственной охране нагнало страху больше, чем несколько удачных выстрелов: полиция Аментолы вдруг открыто призналась, что убийцы стали организованной силой и с ними надо бороться всеми средствами. – Аментола впадает в панику, – прокомментировал Прищепа ситуацию в Кортезии. – Он не мог придумать ничего глупей, чем всенародно признать силу террористов. Этим он прибавит им боевого духа. Не исключаю, что следующей их мишенью станет он сам – наградная ставка очень велика, ради такого приза не один гангстер поставит свою голову против пули полицейского. Прогноз Прищепы оказался неточным только в том, что до покушения на президента ещё несколько человек из списка Гонсалеса распростились с жизнью. На эти разбойные казни кортезы не реагировали прежним всеобщим возмущением. Удар террористов настиг наконец и Аментолу. Его водоход, специально оборудованный внутренней защитой, промчался над хитро заложенной вибрационной миной. Президента спасло, как ни странно, что мина оказалась много сильней, чем нужно для уничтожения машины. Первая же судорога в почве бросила водоход вверх, и он по инерции, содрогаясь в воздухе всеми рычагами и переборками, пролетел почти двадцать лан над землёй и рухнул в отдалении от эпицентра вибрации. А там растрескалась земля и нескольких прохожих, остановившихся поглазеть на президента, провибрировало до распада тел на части. Президент отделался только страхом и несколькими часами страданий – противорезонансного жилета, которым снабжается каждый солдат, на нём не оказалось, и в панике не удалось быстро доставить эти жилеты со склада. Я бы жестоко солгал, если бы сказал, что покушение на президента не вызвало возмущения в стране. И волновались, и возмущались, но как‑ то без запала и страсти. И сразу стали слышаться недобрые голоса: «Взялись за президента, много он нагородил ошибок – теперь заставят расплачиваться». А неугомонная Радон Торкин не преминула снова дать знать о себе: «Нужно было взять импульсатор, а не вибрационное устройство, – посетовала она. – Когда мне удастся подобраться к Аментоле поближе, я пущу в ход импульсатор, пусть он не сомневается». Думаю, что Аментола и не сомневался в серьёзности замыслов бывшей актрисы, из мести за погибшую дочь разрядившей карманный импульсатор в собственного мужа. Но у полиции хватало бдительности не подпускать и на тысячу шагов хорошо всем известную Радон к президентскому дворцу. Я разговаривал с Гамовым о террористических актах в Кортезии: – Вы знаете, Гамов, деятельность Гонсалеса отвратительна мне во всех её проявлениях, – сказал я прямо. – Но то, что вы назвали Священным Террором, имело хоть какой‑ то рациональный смысл у нас в стране. Террор шёл против бандитов и помог усмирить разгул разбоя. А против кого террор в Кортезии? Против политиков, против промышленников, против всех, кто способствует войне. А ведь и у нас есть поборники войны, нас с вами тоже можно к ним отнести. Мы ведь не просто воюем, а воюем усердно, самозабвенно, в общем, с охотой. Но мы ведь не организуем террор против себя? Уж больно выгоден террор в Кортезии национальным интересам Латании. И тогда все эти гангстеры, пришедшие на службу к Гонсалесу, должны считаться изменниками своей родины, а не исполнителями каких‑ то высоких философских идей, как задумали вы. Гамов очень странно посмотрел на меня, хорошо помню, что меня удивил этот взгляд, хотя я и не понял тогда его значения. – Интересная мысль, Семипалов. Террор против себя… Не тривиально… – В стиле ваших любимых опровержений классики, – сказал я, засмеявшись. – Нет, серьёзно, чего нам следует ожидать в Кортезии? Корина отстранилась, в Клур Пеано вводит наши войска, там сплошное братание и праздники. Южные соседи замерли на границах – войны Кортезии, естественно, не объявляют, но и воевать с нами раздумали, на это у них ума хватает. А дальше что? Если Кортезия ещё может вторгнуться весной на континент, то у нас ни в одно время года нет сил перенести войну за океан. Лучшая наша перспектива – война замирает, но не прекращается. Это далеко от победы. Гамов с первых моих слов имел готовое возражение. – Кортезия слишком большая страна, чтобы внутреннее напряжение сразу выплеснулось на поверхность. Я согласен с Вудвортом – в Кортезии зреет буря. Наберёмся того, что у нас всегда в дефиците, – обыкновенного человеческого терпения. Гамов, проповедующий терпение, – ситуация не из ординарных! Я всё же не мог оставить разговор незавершённым. – Очень хорошо – буря. Но кто возбудит бурю? Откуда подует ветер, поднимающий волны? – Я говорю не о той буре, что исчерпывается волнами на поверхности, а о тектонических взрывах внутри. Я предвижу их. Но детали не спрашивайте – не знаю. Мы с вами политики, а не пророки. Про себя я, как и Гамов, надеялся, что волнения в Кортезии не ограничатся активизацией бандитских групп, перекрашивающихся в политических террористов. Но единственным, что в какой‑ то степени подтверждало формулу Вудворта «буря зреет», было возрождение Комитета Помощи, возглавляемого Нормой Фриз. Правда, он изменил вывеску и назывался Комитетом Мира, но руководила им всё та же Норма Фриз. И она начала с того же, что положила в основу прежнего Комитета Помощи, – отстранила мужчин от руководства. Мужчин в её новом Комитете было, конечно, больше, чем женщин, но только на второстепенных должностях. Она прямо объявила на учредительном съезде нового Комитета: «Мужчины, к сожалению, слишком любят войну, чтобы им можно было поручить дело мира. Они в любом мирном договоре оставляют возможность для новой войны. Такими воинственными рожаем мужчин мы, женщины, приходится считаться с этой нашей оплошностью. Но мириться с ней не нужно. Это значит, что дело мира надо взять в свои руки». Это было уже новое в деятельности энергичного профессора математики, променявшей науку на политику. И она не стеснялась, когда речь заходила об Аментоле. Он, конечно, был образцом настоящего мужчины – высокий, красивый, идеально сложенный, умный, достаточно смелый. И ему доставалось за всех мужчин от Нормы Фриз – она недаром, до политической карьеры, считалась самым красноречивым оратором на профессорской кафедре. Мне, впрочем, её наскоки на президента казались столь же несерьёзными, как и террористические угрозы Радон Торкин. Было огромное различие между голодным бунтом женщин, захвативших стереостанцию и яростно сопротивлявшихся потом усмиряющему их генералу Арману Плиссу в Клуре, и критикой президента с трибуны Нормой Фриз. В первом случае это была трагедия, а во втором разыгрывался спектакль. – Ты неправ, Андрей, – сказал Павел Прищепа. – Кортезия не Клур, в ней свои обычаи, в ней логика пока сильнее эмоций. Норма Фриз методично разрушает фундамент, на котором зиждется военная концепция страны. А что до легковесного спектакля, то вспомни, что мы ещё недавно считали Армана Плисса чуть ли не опереточной фигурой. Норма Фриз созывает на будущей неделе антивоенный съезд женщин Кортезии. Не сомневаюсь, что на съезде примут важные решения. Я приказал осведомлять меня обо всём, что произойдёт на антивоенном съезде женщин. Поначалу казалось, что Прищепе изменило его понимание ситуации за океаном. Норма Фриз произнесла академический доклад о пользе мира и вреде войны и о том, что новая обстановка в Корине и Клуре после великодушных действий Латании делает войну не только вредной, но и бессмысленной. Она явно остерегалась острых формулировок, не нападала на президента, не грозила отстранить мужчин от политического руководства в стране, о чём незадолго до съезда уже высказывалась открыто. Она недоговаривала, это скоро стало ясно каждому слушателю. И всё, о чём она умолчала, вынесли на трибуну другие ораторы. И первой, конечно, Радон Торкин. Говорят, она в молодости была очень красива. Молодые ведьмы, слетающиеся, по преданиям, на ежегодный шабаш на Гору Сатаны в Родере, все сплошь красавицы, отбор на шабаш очень строг, и уродство там непростительней, чем на наших благотворительных балах. Это каждый знает, хотя мало кто честно признается, что участвует в увеселениях на знаменитой горе. Но типичный образ ведьмы – это всё же красочная старуха, до того необыкновенно уродливая, что безобразие уже не вызывает отвращения, а только удивление и любопытство. Так вот, Радон Торкин была классической старой ведьмой. Я знал, что её, по старой памяти, в газетах называют красавицей. Но на трибуне съезда появилась ведьма. Седовласая, плохо причёсанная, костлявая, он простёрла длинные жилистые руки – и зал замер. Вероятно, не одному мне почудилось, что ещё до речи Радон взлетит над трибуной, сделает два‑ три хищных круга и только потом, плавно опустившись, начнёт говорить. И если бы даже в эту минуту у неё изо рта вырвалось пламя с дымом и распространился серный запах, это не вызвало бы ошеломления, ибо вполне соответствовало её облику. А говорила она хорошо, это надо признать. Как умелый оратор, она начала не с проклятий, а с деловых обвинений. Мы сами выбираем наших президентов, в последний раз выбрали с большим преимуществом перед другими кандидатами Амина Аментолу. Почему захотели этого человека? Мужчины – потому, что он наболтал им с три короба о величии Кортезии, о высоком благе быть кортезом и о том, что это преимущество Кортезии перед всеми другими народами он усилит и умножит! А чем задурил красавчик Аментола женские головы? Да именно этим – отличной мужской статью. На него любовались, им восхищались, заслушивались его медоточивым голосом, а о том, что он вещает своим хорошо поставленным баритоном, не задумывались, просто не верили, что от такого мужественного мужчины можно ожидать чего‑ либо плохого. Гордились, что наконец появился президент, на которого стоит смотреть, а не только слушать его. Извечная слабость женщины – безмерно преувеличивать достоинства мужчины. Сколько женских драм совершилось из‑ за неконтролируемого возвеличивания мужчины! Пока твой дружок – ухажёр и жених, он для тебя живое воплощение всех добродетелей. А когда станет мужем и отцом? Где его вымечтанные тобой достоинства? Ты словно прозрела! Перед тобой не полубог, не рыцарь без страха и упрёка, не преданный тебе поклонник, а обычный мужлан, грубое существо, к тому же плохой любовник и скверный отец – нечто недостойное ни уважения, ни горячей любви. А куда деться? Ведь нет таких фирм, чтобы поставляли мужей по каталогу, где гарантируются одни хорошие качества. И смиряешься. Таков же и наш президент. Он покорил нас внешностью и обхождением, мы восхищались им, ждали от него только блага. А чем он одарил нас? Войной, в которой мы терпели поражения, в которой гибнут наши дети, бездарно, непоправимо, непростительно гибнут! Потерей уважения наших союзников, они кричат нам в лицо: «Кортезы – предатели! », а раньше кричали: «Кортезия – спасительница! » Президенту плюют в лицо бывшие друзья, и нам заодно с ним, а он утирается и сохраняет красивую улыбку, и нам предлагает держаться так же – улыбаться в ответ на плевки! Пора, пора взглянуть правде в лицо – наш брак с президентом Аментолой не удался, в нём нет ни одного из тех достоинств, какими он пленил нас, кроме разве красивой фигуры, её он пока сохраняет. – В семейной жизни мы чаще всего смиряемся, – продолжала Радон, сделав короткую передышку. – Лучшие годы ушли, мужчины твоего возраста все разобраны – жизненный автобус мчится по скверной дороге. Но почему терпеть негодного президента? На его место – десятки претендентов. Брак с ним не удался, устроим новое замужество! Мужчины ещё не потеряли веры в него, а женщины трусят, боятся развода, хотя и понимают, что от Аментолы можно ждать только новых оскорблений, нового горя. Я прощаю мужчинам их тупое непонимание, они на тонкие отношения неспособны, прощаю и женщинам их трусость. Пристрелить Аментолу мне не удастся, с горечью констатирую. Но почему не выбросить его из президентского дворца? И выбросить досрочно! Провести всенародный референдум о президенте! Зал зашумел, и Радон Торкин сделала передышку. Она ещё не перешла на крик, но уже повысила голос. Владела она голосом превосходно – сказывалось артистическое умение, сделавшее её знаменитой. – Повторяю: немедленно референдум! И не спрашивать согласия правительства, Аментола не будет копать себе могилу собственными руками. А просто назначить дату и призвать всех кортезов отдать свой голос за или против удаления Аментолы из дворца. Это не такой уж трудный вопрос – гнать или не гнать неудавшегося руководителя. В Латании голосовали по тысячекратно более трудному вопросу. Кружится голова, когда думаешь – согласен ли ты пожертвовать своим продовольственным пайком, чтобы помочь голодному врагу? Я спрашивала себя, могу ли ответить «да» на такой вопрос, и колебалась – найду ли в себе такую жертвенность. А они нашли. Президент Аментола усиливает войну против них, вместо того чтобы благодарно протянуть им руки в знак дружбы и поклонения. Женщины, не говорю, кричу: наш президент вполне созрел быть выброшенным в мусорную яму, и великий позор нам всем, если мы не сделаем этого!
|
|||
|