Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть пятая 7 страница



– Недостаточно! – резко возразила Милошевская. – Вы держите власть в своих руках. Гамов недееспособен. Мы должны знать ваши намерения.

– Я не держу власти в своих руках, – сказал я с горечью. – В лучшем случае, у нас двоевластие. Гамов вполне дееспособен. Он только вещает свои желания устами малограмотного, безмерно преданного ему солдата. Сербину благоговейно внимают миллионы людей, он гипнотизирует их своими байками о состоянии Гамова. И я не уверен уже, у кого больше власти – у меня, командующего всей материальной мощью государства, или у тупого лакея Гамова, его именем вторгающегося в людские души.

– Себя вы, конечно, не считаете лакеем диктатора? – зло бросила Анна Курсай. – Хотя гордитесь, что верный исполнитель его решений!

Она раскраснелась, глаза её сверкали. Она была и осталась моим врагом. Я постарался ответить ей вежливо:

– Я последователь Гамова, Анна. Надеюсь, вам ясно различие этих понятий – лакей и последователь? За туалетом Гамова я не слежу.

Милошевская властно перевела разговор на другое.

– Генерал, скудные обеды и туалетные страдания диктатора меня не трогают. Но распространяющийся разброд тревожит. Моя страна бурлит. Я не уверена, что знаю, как патины поведут себя на референдуме. И Понсий, и Вилькомир растерялись, они перестали поносить один другого и притворяются, будто что‑ то решают втайне, а реально – ждут, что решат без них сами патины. Но я хочу знать, что будет завтра, то есть как вы поступите, если референдум опровергнет вас?

– Подчинюсь воле народа, какая она ни будет.

– Какая она будет – воля народа?

– Повторяю, это вы должны знать сами. И в этой связи сам задам вам несколько вопросов. С вами, Людмила, ясно – вы не знаете, как поведут себя патины на референдуме. Может быть, и не проводить у вас референдума? Это всё‑ таки внутреннее дело Латании. Я уступил вашей просьбе, но могу и отменить наше решение…

– Я не возьму назад нашей просьбы! Вы наши союзники, мы разделим ваши тяготы. Если я привезу отказ в референдуме, мне не простят, что считаю свой народ недостойным решать великие проблемы мировой политики, даже если решение потребует от нас жертв.

Я обратился к Луизе Путрамент:

– Ваш отец упросил меня присоединить и Нордаг к референдуму. Он уверен, что ваша страна не остановится перед жертвами, чтобы помочь свои друзьям коринам и клурам. Вы тоже убеждены в этом?

– Абсолютно! И пришла к вам, чтобы объявить: как бы ни ответили латаны на референдуме, наш ответ будет «да»! Планируя дальнейшие действия, вы должны заранее знать это.

– Буду знать. Теперь вы, Анна. Флория ещё недавно была частью нашей страны, но сейчас отделилась. Она долго ставила свой национальный эгоизм выше других истин и добродетелей. Вы хотите сказать, что характер вашего народа переменился?

– Я хочу сказать, что вы ненавидите мой народ и потому извращаете наш характер. Флоры тоже не терпят вас, генерал. Но великие истины добра и справедливости ближе нам, чем вы думаете. По всей моей маленькой стране развешиваются плакаты: « Наш совет Латании – ДА, ДА, ДА! » Именно это трёхкратное «да» и прозвучит на референдуме. Заранее исходите из этого.

– Буду из этого исходить. Ты, Елена?

Она слушала наш разговор, не поднимая головы. Она очень похудела и подурнела за то время, что прошло с нашего последнего свидания. Я внутренне грустно усмехнулся. Ничто уже не разделяло нас, кроме моей работы. Но мы, муж и жена, встречались ещё реже, чем живущие в разных городах любовники. Я попросту забыл о ней в каждодневной хлопотне. Она переживала вынужденную разлуку острей, чем я. Я смотрел на её вдруг постаревшее, но прекрасное лицо с чувством самоукора, мне хотелось оправдаться хоть добрым словом. Но подходящих слов не находилось. А она сказала, что в её ведомстве подготовка к помощи врагам закончена, в нужный момент все лекарства, оборудование и врачи отправятся, куда я прикажу, либо будут возвращены по своим прежним местам. Она произнесла невероятную формулу «помощь врагам» так просто, как будто в ней всё было естественно, как во фразе «помощь близким и родным». Она даже не заметила дикой несообразности своих слов. Но я заметил – и это не улучшило моего настроения.

– Подведём итоги, друзья, – сказал я. – Главный итог такой: я не понимаю, зачем вы пришли ко мне.

И опять за всех ответила Милошевская. Они хотели знать, какова будет реакция правительства, если референдум не даст желаемого для него ответа. Моё заявление, что всё совершится по воле народа, успокаивает их. Правда, остаётся неясность: как поведёт себя правительство, если половина скажет «да», половина «нет».

– В этом случае будем искать новое решение, заранее его не предрешаю, – сказал я. – Недавно я был твёрдо уверен, что ответ будет «нет». Появление на политической арене Сербина вносит коррективы в настроение людей. Но и «да», и «нет» означают одно: поражение самых высоких наших концепций, поражение главной философии Гамова.

Я не сомневался, что мой ответ поразит всех четырёх и от меня потребуют объяснений. И я дал такие объяснения. В чём была великая мысль Гамова? Поразить весь мир – и врагов больше – ещё неслыханным великодушием. Самопожертвование, равного которому ещё не было в истории, помощь врагу, который, возможно, эту немыслимую помощь обратит ударом в твою собственную грудь. Разве не таково содержание вопроса, обращённого к народу? Но если народ скажет «нет», это будет крушением всех планов Гамова оборвать войну не победой, не поражением, а неиспробованным методом – самопожертвованием. Великим добром перебороть великое зло – такова идея. И ответ «нет» похоронит эту идею. Мир ни с той, ни с другой воюющей стороны ещё не дорос до абсолютного добра и зла – вот что будет означать крохотное словечко «нет».

– Ответ «нет» будет характеризовать только наш народ, а не наших врагов, их возможная реакция нам неизвестна, – сказала Милошевская. – Но народ может ответить и «да». И тогда это будет огромной победой Гамова.

– Даже в этом случае победа великой идеи будет сопряжена с поражением этой же великой идеи.

– Генерал, мне неясно… Даже если враги?..

– Даже если враги предложат мир! Ибо присмотритесь к аргументации Гамова. Он уже не верит, что огромная идея государственного самопожертвования способна воспламенить все души. Он перенёс агитацию в иную плоскость. Он выставил самого себя решающим фактором политики – личность в качестве философского аргумента. Если вы меня любите, если хотите моего выздоровления, пожертвуйте четвертью своего продовольствия – вот что он потребовал от народа устами своего солдата Сербина. Гигантскую проблему мирового зла и добра он превращает в маленькую личную проблему – как ты относишься ко мне, ныне больному и беспомощному? Не поможешь ли мне кусочком своего хлеба? Вот как поворачивается ныне агитация Гамова. Вот какую исполинскую гирю – свою личность – он бросает на чашу мировых весов. Но разве это не свидетельствует о крушении его философской концепции? Он уже не осмеливается развивать спор на полной высоте своих высоких идей, он уже не верит в их действенность. Туалетные страдания, плохой сон, плохой аппетит, скачущая температура – вот ныне главные аргументы его философии. И они действуют! Готлиб Бар докладывал вчера, что в магазинах многие отказываются от гречневой крупы и просят их месячный паёк перечислить самому диктатору, которому может не хватить его пайка гречки.

Не знаю, дошла ли до женщин вся глубина моего негодования, но, когда я выговорился, Милошевская сказала:

– Будем думать о ваших словах. Но ведь из них вытекает, что вы уже не верите, что на референдуме народ скажет разумное «нет».

– Не знаю, не знаю. Спор вышел за межи политической логики, за межи обычного благоразумия, он ныне в сфере эмоций. У меня нет аргументов, которые могли бы перебороть сетования Сербина об аппетите и слабостях его хозяина. Будем ждать референдума.

Женщины ушли. Я улыбнулся Елене, кивнул ей. Она поняла, что я прошу не сердиться на меня, нас продолжают разлучать обстоятельства, а не чувства. Она всё понимала, она прощала – об этом сказали её кивок и улыбка.

Они ушли, а я сидел один – никого не принимал, никого не хотел видеть. Я продолжал беседовать с ушедшими женщинами. Я говорил им то мысленно, то вслух: «Если Гамов потерпит поражение, то это станет поражением всех его главных идей. А если победит, то ценой всё того же поражения идей. Он может победить, только потерпев крах». У меня ум заходил за разум, все мыслительные извилины в голове сворачивались набекрень. Я натолкнулся на парадокс, на стену, на логический забор, я не мог перепрыгнуть через него: Гамов решил утвердить себя, отказываясь от себя, – и выбрал своим глашатаем тупого Сербина! Это было невероятно и немыслимо, и вместе с тем абсолютно явно!

Я часто не соглашался с Гамовым, но никогда его не боялся, хотя он концентрировал в своих руках воистину необъятную власть. Я знал, что Гамов выше меня, он был моим учителем, я любил его, даже восставая на него. Ничтожного Сербина я презирал, мы были не только разного уровня, но попросту существовали в разных мирах. Но мы оба, он и я, являлись лишь орудиями в руках более могущественных… Я, глава правительства, страшился солдата, – со всей честностью признаюсь в этом.

 

 

До референдума оставалось два дня, и решительно не помню, совершались ли в эти последние дни какие‑ либо государственные дела. Я имею в виду дела, требовавшие моего участия. Я сидел перед стерео и рассматривал картинки, какие изволил показывать миру Омар Исиро. Ко мне являлся Павел Прищепа, коротко информировал о новостях в его ведомстве и тоже замирал рядом со мной перед стереовизором. Это было сейчас и для меня, и для него самое важное – смотреть и думать о том, что увиделось, всё снова смотреть, снова думать…

Прищепа сказал с удивлением:

– Я думал, Сербин открыто обрушится на тебя за противодействие Гамову. А он всё талдычит о том, как Гамов спит, как варит его желудок, как он отказывается от своей любимой каши, как ворочается на кровати, как плохо выглядит… Абсолютная неспособность государственно мыслить у этого дурака.

Я невесело разъяснил Прищепе то, о чём недавно говорил четырём женщинам. Не дурак, а точный исполнитель нового плана Гамова. Я бы даже сказал – гениального по своей смелости плана. Гамов мог бы давно встать и властно командовать государством, но не хочет. Он заставляет себя болеть. Причём не притворяться, а реально болеть. Его болезнь ныне – величайший фактор мировых событий. И если он потерпит крах на референдуме, он умрёт, принудит свою болезнь доконать себя. Это будет, я уже не сомневаюсь в том – и Сербин без устали, непрестанно, доступными ему, а стало быть, и каждому словами предупреждает и о такой возможности. Он сближает Гамова с народом, делает каждого глупца, каждого эгоиста, каждого недотёпу равновеликим диктатору. Ибо постигнуть идею неслыханного государственного великодушия могут только великие умы – даже мы с тобой сомневаемся, окажется ли эффективной планируемая Гамовым жертва. А болеют все, каждый знает, что такое болезнь и что нужны какие‑ то чрезвычайные усилия, чтобы быстро выздороветь. Так просто то, на что настраивает каждого Сербин: плохо нашему хозяину, может и концы отдать, а лекарство в твоих руках, не жадничай, отдай четверть своего пайка – и воспрянет наш полковник! У каждого кружится голова, когда он представит себе то огромное богатство, какое надо безвозмездно вручить жестокому врагу, такая страшная государственная ответственность придавливает любого, нас с тобой она придавила, Павел. А отдать четверть своего пайка, чтобы выздоровел дорогой тебе человек, да это же пустяк, да я плюну тому в глаза, кто скажет, что я не способен на такое маленькое самопожертвование! Вот на какую почву перенёс наш спор Гамов, вот для чего ему нужен Сербин. И вот почему этот неумный фанатичный солдат вырос внезапно в такую политическую фигуру, что даже затемняет нас с тобой.

Прищепа хмуро глядел на меня.

– Ты, кажется, уже уверен в нашем поражении?

Я ответил не сразу:

– Во всяком случае, не удивлюсь, если референдум будет против нас.

Омар Исиро дни перед референдумом заполнял новостями из‑ за рубежа. Он делал это, конечно, с целью. На него самого действовали картинки, выводимые им в эфир. Они показывали, с какой надеждой, как страстно ждут в Корине и особенно в Клуре нашего благотворения, и не уставал разворачивать красочные собрания на площадях Фермора – толпы женщин и детей, крики, речи диких ораторов, выскакивающих на импровизированные трибуны, взбирающихся на столбы и деревья и орущих с высоты в толпу. Даже меня волновала та наивная вера в нашу доброту, какая охватывала толпу. Та необоснованная надежда на скорый мир и всеобщее благоволение, какое должен был принести референдум. И если эти стереомечты так сильно действовали на меня, то с какой же силой они должны были хватать за душу простого человека. В этом, похоже, и был план Исиро – показать каждому, чего от нас ждут, какие великие цели связывают с каждым голосом на референдуме. «Будь достоин самого себя! » – взывал Исиро к зрителю каждой своей картинкой из‑ за рубежа. И если я, взволнованный стереозрелищем, всё же не покорялся полностью его чарам, то лишь потому, что знал: чары эти – иллюзия, реальная власть в том же Клуре не в шумящей толпе, а в костлявых руках усатого Армана Плисса, а Плисс объявил, что не верит ни в какие благотворительные референдумы и не позволит дурить подготовленную к сражениям армию благостной болтовнёй, ни святость, ни сумасшествие не прописаны в штатах его дивизий…

И всего чаще показывал Исиро те наши города и земли, где складывалась прочная оппозиция большинству Ядра, мне лично. Особенно полюбилась ему Флория. Не было часа, чтобы в эфире не появлялись города и сельские дороги этой маленькой страны – и везде огромные плакаты с портретами Гамова, со злыми карикатурами на меня и истеричными призывами: «Да, да, да! Иного Семипалову от нас не услышать! », «Семипалов, трижды «да», вот наш ответ! ». Почему‑ то всюду это «да» объявлялось не раз, не два, а непременно в триединстве. То же «да» звучало и в передачах из Нордага. Путрамент без хлопот возобновил своё президентство и объявил о договорённости со мной – продовольствие в Корину собирается заранее, а если нордаги не подтвердят его передачу коринам, то оно всё равно конфискуется военными властями латанов, но тогда в их пользу. Уверен, что такая перспектива делала немыслимым иное волеизъявление, кроме «да», – нордаги охотней добровольно сожгли бы свои припасы, чем одарили бы ими нас, а корины были всё же старые их друзья. Исиро, переходя к Нордагу, усердствовал в изображениях Луизы, дочери Путрамента. На уличных митингах и собраниях в залах эта рыжая веснушчатая чертовка была ещё горячей в речах, чем её отец, и на меньшую реакцию слушателей, чем неистовые овации, решительно не соглашалась. После несовершившейся казни на виселице она стала в своей стране не менее популярной, чем Людмила Милошевская в Патине, – та, правда, брала ещё красотой. Зато в передачах Исиро почти не появлялось картинок из Кортезии и наших бывших союзников на юге. Я попросил у Исиро объяснений. Он ответил, что в Кортезии интересных событий не происходит, все ждут референдума в Латании, в газетах – дискуссии о раздорах между руководителями нашей страны, но для эфира рассуждения не так интересны, как события на площадях. Уступая мне, Исиро два раза выводил на экран оправданную судом Радон Торкин, бывшая певица своим ещё сильным и звучным контральто страстно грозила добраться с оружием в руках до президента Аментолы, а Норма Фриз публично осуждала Аментолу за промедление с отправкой продовольствия. Всё было, в общем, малоинтересно. Большое впечатление произвела на меня лишь публичная речь самого Аментолы – президент жаловался на природу: бури в океане не дают кораблям, доверху гружённым провизией, выбираться из защищённых портов – положение точно такое, как нам изобразил его Казимир Штупа. Исиро подтвердил сетования Аментолы убедительными картинками – осенний океан из синего летом превратился в белую грохочущую пустыню, он весь вспучивался, выбрасывал вверх пенные валы, как протуберанцы: безумием было выпускать корабли в такой вулканизирующий океан. Бравый генерал Арман Плисс, пообещавший своим согражданам скорую заокеанскую помощь, мог убедиться, что природа пока ещё не подчиняется политикам и военным.

Эти картинки бушующего океана не могли не давить на чувства перед референдумом. Это понимал и я, и Омар Исиро. Я снова попенял ему, что он сознательно настраивает всех. Исиро огрызнулся, что его информация абсолютно правдива, а если она односторонне ориентирует людей, то таков ход самих мировых событий. Впрочем, я могу освободить его от министерства информации, если он не нравится. Исиро хорошо знал, что во время болезни Гамова я могу править, но не самоуправничать. Я дружески разъяснил, что охотно прогнал бы его, но это превышает мои возможности.

Референдум начался в шесть утра по местному времени. В Адане была ещё ночь, когда на востоке страны уже пошли к урнам. Исиро отметил сутки перед референдумом двумя важными стереозрелищами. Одно продолжалось почти десять часов, другое не заняло и двух минут – не знаю, какое подействовало острее. Первое – традиционный зарубежный стереообзор, второе – краткая речь Сербина. Обзор сводился к стереоинформации из Клура и зарисовкам из Корины. В Клуре совет церквей объявил суточный молебен о смягчении сердец злых и равнодушных. И мы увидели заполненные площади городов, это были в массе женщины и дети, мужчины сохраняли традиционную «гордость Клура», их было вдесятеро меньше, но были и они, и не только старики, но и в цветущем возрасте, правда, не цветущие, а худые, измождённые, жёлтая печать недоедания уже легла на все лица, истончила болезненной худобой шеи и руки. И все они опускались на колени, простирали к небу руки и громко молили вслед за торжественно возглашавшими молитву священниками на помостах: «Господи, смягчи души, воззри с высоты своей на нас, спаси наших невинных детей! » И тысячеголосый вопль, почти плач, сливался с гулом колоколов, медные голоса храмов несли и несли над землёй свои скорбные звоны, они сливались воедино – молящие плачи людей и тяжкие голоса металла…

Я знал, твёрдо знал о себе, что до последней минуты всё, от меня зависящее, сделаю, чтобы не выполнились просьбы и надежды этих коленопреклонённых людей. Ибо государственные интересы восставали против человеческих чаяний – я не имел права помогать тем, кто направлял оружие против моей страны. Во мне схлестнулись в злой борьбе простой человек и политик, мне становилось тяжко смотреть на женщин и детей, молящихся о нашем великодушии, и я выключил передачу из Клура.

Зато информацию из Корины я смотрел не с мукой человека, а с интересом политика. В Корине голод уже терзал население, но сдержанные корины не собирались на площадях для общественных молений. И стерео показывало, как они обсуждают вероятный исход референдума и как оценивают положение в океане. В общем, они здраво видели ситуацию: признавали, что нельзя заранее определить исход референдума в Латании, а что до океана, то корины, опытный морской народ, соглашались, что помощь из Кортезии невозможна: океан, начав осенью бушевать, не утихомирится, по крайней мере, до зимы. Всё это было нормально, такие настроения и разговоры не хватали за горло, как площадные моления клуров – я отходил душой, когда Исиро переключал свой аппарат с Клура на Корину.

А за два часа до начала референдума на востоке Исиро в последний раз вывел на экран Сербина. Самый раз было солдату обрушиться на меня, призвать к прямому восстанию. Он бы нашёл тысячи слушателей, готовых немедленно откликнуться на такие призывы. Но Гамов, вещавший народу голосом Сербина, безошибочно рассчитал свою стратегию.

– Плохо, ребята, полковнику, – скорбно сказал Сербин. – Даже есть не может, только чаю с сухариком выпил. Лежит, смотрит в потолок, всё молчит. Я ему слово сказал, он выгнал меня… Всё ждёт, как теперь вы, вот такое настроение… Так что знайте, ребята… – Сербин, заплакав, стал вытирать слёзы со щёк, потом махнул на операторов рукой – убирайтесь, мол, больше говорить не буду.

Я в бешенстве стукнул кулаком по столу. Я знал, что Сербин в последнем своём явлении в эфире выкинет какое‑ нибудь непредвиденное коленце. Но слёз я всё‑ таки не ожидал, это была отсебятина, Гамов их не одобрит. Зато я не сомневался, что множество зрителей в ответ на его скупые слёзы сами громко зарыдают. Он каждым своим выступлением подводил к массовой истерике. Я задыхался от ярости. Я мог возражать Гамову, мог бороться с Аментолой, мог и убедительным словом, и властным принуждением покорять подчинённых мне людей, но против ограниченного фанатичного солдата у меня не было противодействия. Для борьбы надо иметь хоть несколько точек соприкосновения, их не было. Я не мог ни молчаливо игнорировать его слёзы, ни гневно осмеять их, не мог со всей серьёзностью их осудить. И в эти последние минуты перед референдумом я стал ощущать, как круто меняется настроение в народе. Публичные моления в Клуре и скупые слёзы Сербина разбивали, опрокидывали, подмывали самые твёрдые бастионы логики, а на моей стороне была только логика, одна логика, умные рассуждения – и все они тонули в мутном хаосе бурных эмоций.

Восток проголосовал, когда в Адане кончалась ночь. Исиро показывал и наших людей, торопящихся к урнам, и молящихся на ферморских площадях женщин и детей. Только две одинаковые картинки сменяли теперь в эфире одна другую – мужчины и женщины, молчаливо заполняющие урны листочками, и тысячные толпы молящихся на коленях перед храмами и в храмах. Я отключил стерео и задремал.

Меня разбудил Пустовойт. Он был в таком возбуждении, что тряс студенистыми щеками, как пустыми мешками.

– Андрей, я протестую! – и он в отсутствие Гамова забывал о предписанном этикете разговора. – Готлиб не чешется, это возмутительно!

– А почему он должен чесаться? Сколько знаю, у него дома ванна. И противником воды он пока себя не объявлял.

Моя насмешка если и не успокоила Пустовойта, то дала ему понять, что разговаривать надо нормально. Он получил извещение с востока, что больше двух третей высказались за Гамова, немедленно связался с Баром и потребовал срочной отправки в Клур и Корину подготовленных эшелонов. Готлиб ответил, что пока не завершится голосование во всей стране и официально не опубликуют результатов, ни один водоход, ни один вагон, ни одна летательная машина не пересекут границы. Клур получит продовольствие на сутки позже, чем мог бы, негодовал Пустовойт. В Клуре умирают женщины и дети. Сколько смертей примет на свою совесть Бар промедлением в одни сутки? Как можно примириться с таким преступным равнодушием!

– Сейчас свяжусь с Готлибом, – сказал я.

Бар, в отличие от меня, всю эту ночь не спал. И, как Пустовойт, получал достаточно точные сведения о ходе голосования. Он не оспаривал информацию министра Милосердия о референдуме на востоке, но не был уверен, что и на западе страны результаты будут такими же.

Мне было трудно так говорить, но я сказал:

– Готлиб, не обольщайтесь. На западе сторонников Гамова будет ещё больше, чем на востоке. Я предвижу наше с вами поражение. И если помощь решена, не надо с ней медлить. Приводите в движение эшелоны.

– Семипалов, вы слишком быстро признаёте поражение. Мы все шли за вами, и я хочу пройти до конца, то есть до завершения референдума. Удивляюсь вашей перемене! На вас это мало похоже!

Хоть было не до веселья, я рассмеялся.

– Никаких перемен, Готлиб. Просто я непрестанно думаю – с кем народ? С нами или с Гамовым? Что пересилит – логика разума или стихия чувств? Наше с вами дело – действовать по воле народа. Даже если его воля ему во вред. Так будем действовать исправно, Готлиб.

Теперь в передачах Исиро появились новые картинки. Бар объявил по стерео, что передвигает эшелоны помощи к границам Клура, чтобы не терять ни часа, если референдум утвердит помощь. И мы увидели огромные водоходы, доверху набитые продовольствием, продвигающиеся по полям Патины, по извилистым дорогам Ламарии, по горным шоссе Родера. Машины шли почти впритык, поезда вплотную двигались за поездами – десятками параллельных змей извивались по трём сопредельным странам эшелоны помощи. А потом движение замерло – передовые машины подошли к Клуру и остановились – результаты референдума ещё не были объявлены. Глубоко убеждён, что это не такая уж длительная остановка – чуть больше половины суток – была мучительна не для одного меня, не для одних моих помощников и друзей, даже не для одних клуров и коринов, страстно жаждущих спасения, нет, и за океаном, в далёкой Кортезии, стерео отменило все иные показы, кроме непрерывно возобновляемого пейзажа замерших у границы Клура машин и срочных сообщений о том, как с востока на запад Латании катится волна референдума. Кортезия, затаив дыхание, ждала чрезвычайных событий, ибо только безнадёжные глупцы не понимали, что в эти часы, возможно, решается судьба всего мира.

А на дорогах Патины, Ламарии и Родера, по которым сутки двигались, а потом замерли эшелоны помощи, выстроилось чуть не всё свободное от работ население. Я закрываю сейчас глаза и вижу, всё снова вижу тысячи водоходов в людских стенах, сотни тысяч людей, женщин, детей, мужчин, молчаливо следящих за движением машин, столь же молчаливо стоящих у замерших эшелонов. Я уже писал, как выразительно бывает молчание. Каким удивительным содержанием наполнены разные оттенки тишины, но ничего равного молчанию тысяч людей, выстроившихся по дорогам трёх стран, я раньше и вообразить себе не мог. Молчали и водители машин, и военная охрана, сопровождавшая эшелоны, и множество людей, превративших дороги в туннели без крыш. Всё молчало, ибо готовилось великое событие и никому не было известно, совершится ли оно.

Конечно, политики не молчали. В Патине, где слово ценится больше, чем в любой другой стране, по местному стерео являлись народу и Вилькомир Торба, и Понсий Марквард, и величественная Людмила Милошевская – и каждый что‑ то говорил о том, что завтра ожидать миру. И, наверно, в их речах было много умного и дельного, но Омар Исиро не доносил их речи до нас, это, он считал, были мелочи. Не донёс он нам и обращение Путрамента к нордагам, а в нём были, я узнал потом, важные мысли о послевоенном устройстве, впрочем, они поглощались главной мольбой президента: «Дети мои, нордаги, наступил час величайшего испытания, пусть каждый станет достойным самого себя! » Призыв, по‑ моему, довольно туманный, но неопределённость, почти иллюзорность действует на иных гораздо сильней чётких, строго очерченных настояний – Путрамент хорошо знал свой народ.

В полдень я пошёл на избирательный участок, подал своё «нет» и срочно созвал Ядро.

– Голосование ещё не кончилось. – сказал я. – Но итог несомненен. Мы потерпели государственное поражение. Народ в массе за Гамова и готов совершить жертву в пользу врагов.

– Что до меня, то я поражения не потерпел. – подал реплику Гонсалес. Он холодно смотрел на меня. И я снова – в который раз – отметил чудовищное несоответствие внешности и сути у этого человека, и каждый раз оно поражало меня всё сильней – высокий, широкоплечий атлет с нежным лицом, почти ангельская доброта в глазах и чёрная ненависть в душе. Он, конечно, победил, он проголосовал за помощь, когда Гамов потребовал её, но сейчас и он не радовался своей победе, это было ясно. Он был холоден, отстраняюще холоден, почти печален.

Я обратился к министру информации:

– Исиро, результат голосования точно вы узнаете завтра?

– К полночи все голоса будут подсчитаны.

– Точность сейчас необязательна, важно не ошибиться в сути.

Омар Исиро ответил без раздумья, он ждал такого вопроса:

– Думаю, восемьдесят из ста высказались за помощь.

– Вы слышали, Готлиб Бар? – сказал я. – Не будем ждать окончательного подсчёта. Прикажите эшелонам помощи переходить границы Клура.

Я редко видел Бара взволнованным. Сейчас он до того волновался, что не смог сразу ответить. Ответственность за великое политическое решение была ему не по плечу. Он не говорил, а мямлил:

– Понимаю… Но как объявить? Ваш приказ? Решение Ядра?

Я засмеялся – так он был смешон в своей запоздалой нерешительности.

– Решение народа, а Ядро только формулирует выводы из этого решения. Надеюсь, никто не против? Исиро, подготовьте мою передачу. Я больше всех сопротивлялся помощи, мне, стало быть, первому объявить, что мы подчиняемся воле народа. Готлиб, действуйте! Исиро, едем на студию.

Я пошёл к выходу. Меня задержал Гонсалес, он выглядел так, словно обнаружил во мне что‑ то неожиданное.

– Семипалов, не хотите прежде посовещаться с Гамовым?

Я пожал плечами.

– Зачем? Гамов болен. Если я пойду совещаться с ним, он подумает, что у меня сомнения. Всё это лишние тревоги. Моя речь успокоит его.

Исиро ожидал в дверях. Но Гонсалес опять задержал меня.

– Семипалов, знаете, как вас называют среди сторонников Гамова?

– Вы имеете в виду Сербина и его приятелей? Они меня ненавидят. Чёрт не нашего бога, вроде бы так?

– Именно так. Они не понимают вас. Я тоже не всегда вас понимаю, Семипалов.

– Спасибо за признание. Оно мне пригодится, когда я предстану перед судом вашего трибунала. А что до чертей, своих и чужих, то все мы верные дьяволы своего божества.

– Не так. Есть черти и есть ангелы. Хороший Господь достаточно широк, чтобы вместить в себя противоречие. Слуги ему нужны разные.

И ангелоподобный Гонсалес улыбнулся самой ангельской из своих улыбок. Среди всех помощников Гамова только этого страшного человека, Аркадия Гонсалеса, я искренне побаивался и открыто не любил.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.