Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвёртая 6 страница



Гамов кивнул, не стирая улыбки.

– В том месте нужно сидеть в одиночку, вы правы. Но поговорить придётся вместе. У меня нет времени беседовать с каждым особо. А за чаем – чего лучше? Учтите мои затруднения, Марквард, и держитесь спокойно.

Солдаты обносили нас чаем, каждый брал свой поднос. Понсий Марквард с отвращением отодвинул поднос на середину стола. Милошевская не отодвинула, но откинулась на спинку стула, она лучше Понсия поняла обстановку. Я заметил, что она дотронулась рукой до плеча Понсия, тот даже не обернулся – так внутренне кипел, что боялся выплеснуть ярость при любом движении.

Гамов ел почти с таким же аппетитом, как и Вилькомир Торба. Константин Фагуста в очередной раз продемонстрировал, что способен есть где угодно, что угодно и сколько дадут. Мы с Павлом выпили по стакану чая.

– Хорошо! – сказал Торба. – Мало, конечно, да ведь даровое. В том проклятом подвале, где я больше суток простоял на ногах между стояками отопления, я уже не надеялся, что когда‑ нибудь вкушу колбасы и печенья, да ещё с горячим чаем. Совершенно отчаялся.

– Отчаялись?

– А что ещё оставалось, кроме отчаяния? Уверен был, что вы уже передали власть остолопам оптиматам, а их солдаты отыщут меня и мигом прихлопнут. Ваших солдат я боялся меньше. Вы любите эффекты, а не только эффективность, даже глупые эффекты, лишь бы выглядели красочно.

– Какого же красочного эффекта вы ожидаете от меня? И даже заранее объявляете его глупым.

– А каким его объявлять? Предадите меня Чёрному суду, глупейшему учреждению, доложу вам, суд объявит меня изменником, что ещё глупее, а палачи бросят в яму с нечистотами, ваш любимый способ расправы, а что в нём умного? Вам так нравятся запахи выгребных ям, что вы неспособны отказать себе в таком удовольствии.

Понсий Марквард вообразил, что теперь можно без опасений взорваться.

– Вы слышите, диктатор? Этот негодяй осмеливается нападать на вас лично. Я настаиваю – немедленно в тюрьму его, а не угощать пивом и колбасой! А завтра пусть суд поставит последнюю точку в карьере этого…

– Садитесь! – приказал Гамов Маркварду. Не сомневаюсь, что злые насмешки Торбы больно задели Гамова, но он вёл свою линию, в ней было место и для издевательств над собой. А мне Вилькомир Торба начал нравиться. Этот человек не праздновал труса. Он понял, что расправы не избежать, и мольбами не отделывался от гибели, а в последний раз постарался ублажить тело и дух: вкусно поел, громко поиронизировал над своими врагами. – Садитесь, Марквард! Обсуждение продолжается. – Понсий сел. Гамов продолжал: – Насколько слышу, Торба, любимым вашим аргументом против противников является обвинение в глупости. Очень обидное обвинение. В политике глупость горше преступления. Начнём с меня и моих товарищей. В чём вы открыли нашу политическую глупость?

– Философских проблем вашей политики сейчас касаться не буду… А конкретно – в отношении ко мне. Объявили розыск, заставили прятаться чёрт знает где, собираетесь отдать меня в руки моих врагов либо в жуткие когти ваших гонсалесов… Чем не глупость?

– А чем глупость? Вы изменник…

– Вот это и есть глупость – считать, что я изменник. Кому я изменил? Собственному народу изменил? Даже такой олигофрен, как мой уважаемый оппонент Понсий Марквард, не обвинит меня в измене народу, на это и его глупости не хватит. Он скажет то, что уже тысячекратно твердил, – что его программа лучше. Что она отвечает воле большинства, что я опираюсь на меньшинство – интеллигенцию, всяких там художников, изобретателей… А я отвечу, что народ голосует всегда за меня, а не за него. Видеть что‑ либо другое в наших с ним взаимоотношениях – это и есть глупость.

– Вы изменили союзу Патины и Латании, хотя сами же спровоцировали войну с Ламарией и Родером, а за ними и с Кортезией.

– Правильно, спровоцировал. Патина нуждалась в возвращении западных земель, населённых патинами, а не ламарами. Это вековечная мечта нашего народа. Я выразил волю народа, а не изменил ей. Меня тогда поддержали и Марквард, и Милошевская. Нет здесь измены, диктатор.

– А то, что вы перешли к кортезам, ударили в спину нашей армии? Не забывайте, что я командовал корпусом, который по вашей вине оказался во вражеском окружении и потом с тяжёлыми боями прорывался к своим.

– Гамов! Давайте рассуждать честно. Я изменил тем, с кем подписал договор о союзе, – президенту Латании Артуру Маруцзяну и маршалу Антону Комлину. Изменил потому, что они оказались в военном смысле бездарностями, вели к гибели и мою родину, и свою страну. Сохранять союз с такими типами было больше чем глупостью! Именно потому, что я не изменник, я изменил союзу с Маруцзяном. И в этом качестве оказался не один. Нашлись у меня умные и бесстрашные последователи, они повторили моё решение.

– Кто они, эти ваши последователи?

– Вы, диктатор! Вы и ваши друзья. Именно вы изменили Маруцзяну. И не только изменили своему правительству, но и посадили его в тюрьму.

Впервые в этой дискуссии Гамов сразу не подыскал ответа. Торба спокойно продолжал:

– Вот вы и сами видите, диктатор, что мы с вами едины в наших действиях, только вы пошли дальше, чем я, и оказались счастливей. Как же теперь не назвать ваше поведение глупостью? Не объявлять розыск преступника и предавать в руки врагов, а пригласить меня вернуться, снова вручить мне власть, снова восстановить наш разорванный союз – вот единственно умная линия… Дружба патинов и латанов – историческая необходимость, это понимает каждый патин. Я мог разорвать с Маруцзяном и Комлиным, потому что они катились в пропасть, но зачем мне рвать с вами, победителями? Только с вами я могу исполнить нашу мечту – объединить всех патинов. Это понимаю я, этого не понимаете вы. Поэтому вы повесите меня или утопите в навозе. Чем не глупость?

Гамов уже справился с минутным замешательством.

– Вы так уверены, что вас повесят или утопят, Торба?

– Был бы рад, если бы этого не случилось. Но одно то, что вы пригласили с почётом за свой стол моих врагов, а меня, не дав переодеться и умыться…

– Вы тоже сидите за одним столом со мной и с ними. Хотя и довольно грязный, не отрицаю…

Понсий Марквард не вынес урагана в душе и вскочил. Он органически не мог говорить сидя – видимо, не хватало воздуха на крик. И сейчас он заорал во всю мощь своего гигантского рта:

– Хватит, диктатор! Мало того, что насильно за один стол… Ещё выслушивать клеветнические бредни! Прекратите недостойный спектакль! Под стражу этого человека и немедленно передать его нам. На меньшее мы не согласимся. Ясно?

Гамов уже достаточно «нагрелся», этого вспыльчивый Понсий решительно не понимал. Мы с Прищепой переглянулись. У Гамова было точно такое лицо, как в конце разговора с Данилой Мордасовым. И ситуация складывалась похожая. Но Гамов запроектировал другой финал. Он властно скомандовал:

– Марквард! В последний раз предупреждаю – не сметь подниматься без моего разрешения! Ненавижу, когда передо мной торчат чурбанами!

Но Марквард не сел. Он готовился ещё что‑ то прокричать, но его остановила Милошевская. Бледная, разъярённая, она тоже вскочила, низкий её голос звучал на самых низких нотах.

– Стыдитесь, диктатор! Мы надеялись на сотрудничество, а вы организовали комедию дружеской встречи с изменником! Объявляю, что, если вы отвергнете наши требования, мы немедленно удалимся.

– И обратимся к народу с сообщением, что вы отвергаете сотрудничество с нами – и потому мы отвергаем сотрудничество с вами, – вызывающе добавил Марквард.

– Это ультиматум? – холодно уточнил Гамов.

– Ультиматум! – бросил ему в лицо вождь оптиматов.

Взрыва ярости, так обычного у Гамова в трудных спорах, всё же не произошло. Ярость не была запланирована в программе беседы Гамова с вождями патинов. И хотя приступ бешенства уже подкатывал к горлу, Гамов не дал ему выхода. Он обратился ко мне и Прищепе:

– Помогите, не понимают меня! Говорим как бы на разных языках.

Павел, наверно, был заранее посвящён в сценарий беседы.

– Ваш язык им непонятен, диктатор. Надо найти человека, язык которого был бы уважаемым оптиматам более доступен.

– Отличная мысль! – Гамов повернулся к своей охране. – Старшина Варелла, переведите на свой язык мою просьбу лидеру оптиматов Понсию Маркварду не вскакивать и спокойно участвовать в общей беседе.

Варелла чётким шагом, как на параде, пошёл на Маркварда и встал перед ним. Тощий Марквард был выше солдата, но от Вареллы, плотного, массивного, шло излучение почти звериной силы. Руки Вареллы сжались в кулаки.

– Садись, не то усажу! – грозно произнёс Варелла, и его рука стала медленно подниматься. И в такт вздымающемуся кулаку Понсий Марквард столь же медленно опускался на стул. Несколько секунд Варелла постоял над поникшим лидером оптиматов, потом обернулся к Гамову и доложил: – Всё понимает! Каждое слово доходит.

Всё это совершалось в мёртвом оцепенении зала. Понсий Марквард сидел, морально уничтоженный, Вилькомир Торба изобразил на лице удовлетворение. Людмила Милошевская, гневная, непреклонная, не отрывала пылающих глаз от Гамова. Женщин, я замечал часто, ярость уродует, но эту, ведьминской породы, женщину бешенство украшало. Самая лучшая поза для неё, подумал я с уважением. Взвиться бы сейчас в ступе и дворницкой метлой смести нас всех. Вместо этого естественного поступка она только сказала:

– Диктатор, я стою, как видите. Почему не разговариваете со мной на своём солдатском языке?

Гамов сделал знак Варелле, чтобы тот воротился на своё место.

– Можете стоять, если хотите. Только поза эта смешная, подумайте об этом. И ещё вам скажу. Политика доныне область бесполая. И поэтому я спокойно мог бы, как противника в политике, принудить вас к повиновению и на солдатском языке. Но я хочу в бесполую политику ввести женское начало. И начну с того, что не на политическом языке, тем более – не на солдатском, а просто как мужчина женщину попрошу: сядьте, пожалуйста, Людмила Милошевская, и примите участие в дальнейшей беседе – будем решать очень важные вопросы.

Милошевская, не проговорив больше ни слова, уселась на своё место. Торба, ни к кому не обращаясь, но достаточно внятно сказал:

– Что посадили их – хорошо. Но лучше бы выгнали вон.

Гамов гневно повернулся к нему.

– Вилькомир Торба, ещё одно выражение в таком духе, и вам придётся разговаривать с солдатом, а не со мной.

– Понял. Слушаюсь! – бодро отозвался Торба.

Гамов обвёл глазами зал, вглядываясь в каждого.

– В вашей стране смута, – начал он. – Смуты в вашей истории были нередки, но сейчас особенно сильна и особенно опасна. Пока продолжается война, ваши партийные раздоры для наших армий представляют ненужные трудности. Есть много способов обеспечить для нас безопасность в Патине. Самый простой – арестовать всех видных оптиматов и максималистов и ввести комендантское правление. Способ надёжный, но не идеальный, можно ждать партизанских нападений. Второй – передать власть в ваши собственные руки – конечно, дружественные нам, а не враждебные. Но вас две партии, и каждая уверяет, что дружественна. Значит, надо сконструировать правительство из двух партий.

– Это невозможно, – твёрдо заявила Милошевская. Понсий Марквард, ещё не отошедший от унижения, молчал. – Мы на это не пойдём!

– Это вполне возможно, и вы на это пойдёте, – невозмутимо продолжал Гамов. – В правительстве создадим верховное Ядро над министрами. В Ядре – четыре человека, два максималиста и два оптимата. Максималисты – Вилькомир Торба и человек, которого он подберёт себе в помощники. То же и с оптиматами – Понсий Марквард и его помощник. Для оптиматов предписываю единственное ограничение – Милошевская в Ядро не входит.

– Очевидно, для обещанного вами включения в политику женского начала, – иронически заметила Милошевская.

– И вы думаете, что будет плодотворная работа? – с сомнением спросил Торба.

– Не будет работы, – поддержал его обретший голос Марквард.

– Будет, и очень плодотворная! Верховным управляющим вашей страной на всё время войны назначаю командующего нашими войсками в Патине генерала Леонида Прищепу, отца присутствующего здесь полковника Павла Прищепы. Он заинтересован, чтобы все важнейшие вопросы народного существования решались единогласно. Чётное количество максималистов и оптиматов не даст одной стороне перевеса над другой. Это и будет гарантией полного согласия при решении государственных вопросов.

– Не будет согласия! – одинаково воскликнули Марквард и Торба.

– Оно уже есть. Вы согласно заявляете, что согласия не будет. Значит, может у вас быть единое мнение. Слушайте и запоминайте, будущие дружные правители государства. Вам будут передаваться только вопросы первостепенной важности, ответ на них возможен лишь в двоичном коде – «да» либо «нет». И если вы дружно не ответите «да» либо «нет», военный командующий на площади подвергнет вас порке, как школьников, не усвоивших задания – по десять плёток каждому из четверых. Теперь вы понимаете, Милошевская, почему я не включил вас в правительственную четвёрку, хотя эта причина и не главная? Порка не означает отстранения от поста. Такого отстранения вообще не будет, чтобы не дать вам лёгкого пути избежать согласований – членство в Ядре сохранится до конца войны. После публичного наказания за нежелание согласия вам снова поставят тот же вопрос. Если в течение суток, проведённых за охраняемыми дверьми, вы снова не найдёте единого решения, вас вторично выведут на площадь и повесят как саботажников, поставивших свои личные маленькие амбиции выше государственных. Вам ясна дальнейшая ваша судьба, непримиримые соперники?

Гамов излагал свою конституцию для Патины очень спокойно, но я предпочёл бы увольнение от всех своих прежних должностей, даже арест, положению двух лидеров Патины, выслушавших такой странный приговор. Какую‑ то минуту все молчали, ошеломлённые, – говорю о патинах, а не о нас, – только Марквард прошептал что‑ то вроде «Неслыханно! Неслыханно! ». И он был прав, конечно: Гамов отказался в данном случае от всякой классики правительственной неприкосновенности и свободы мнений. Его конституция для Патины писалась не чернилами, а розгами.

Первым очнулся от ошеломления Вилькомир Торба и задал вопрос, показавшийся мне уместным и умным:

– Диктатор, а вы не допускаете, что мы с Марквардом в отчаянии от безысходности либо от злости за унижение согласимся давать несообразные ответы на все вопросы? Скажем «да» вместо «нет», или наоборот. Кто нас будет контролировать? Ваш военный командующий?

Гамов предвидел такую ситуацию.

– Он будет интересоваться вашими ответами и осуществлять наказания, если вы их заслужите. Но над вами будет поставлен и другой орган, имеющий право принимать или отвергать ваши решения. Этот орган – Контрольный женский Комитет. В нём будет несколько самых известных женщин страны. Почему женский Комитет, спросите вы? Потому что женщины не только разумом, но и сердцем ощущают, что воистину полезно стране, что ей вредно, хоть, как и мы, и прикрываются порой звучными словечками о чести, благородстве, высоких традициях и прочем. И чтобы избавить членов Контрольного Комитета от мужского воздействия, ни один мужчина не будет допущен на их заседания, а сами заседания будут тайными, и отчёты о них объявляться не будут. И больше того – военный командующий страны не получит права отменять решения Контрольного Комитета, хотя до конца войны он у вас в стране – истина в последней инстанции. – Гамов повернулся к Милошевской. – Возглавлять Контрольный женский Комитет я попрошу вас. Вы согласны?

Милошевская сверкнула глазами. Было что‑ то колдовское в том, как умела она менять их выражение.

– Принимаю должность председателя Контрольного женского Комитета. Уведомляю вас, что командующий вашими оккупационными войсками генерал Леонид Прищепа не раз проклянёт судьбу, столкнувшую его со мной.

– Это уже его личное дело – проклинать или благословлять судьбу, – добродушно сказал Гамов.

Он встал. Заседание закончилось.

 

 

Как ни странно, но диктаторское решение Гамова – принудить Патину к придуманной им удивительной конституции – не только не вызвало возмущения, но было принято со злорадным удовольствием. Этот народ готов был примириться с любой несообразностью, лишь бы она поражала воображение, да ещё ущемляла тех, кого они объявляли своими противниками. На улицах оптиматы с хохотом кричали максималистам: «Болтать не будете, зарядит ваш Понсий речь в три лиги длиной – потащат под розги! » А максималисты возражали: «И вашему Вилькомиру, что не войдёт сразу в мозги, введут публично через задницу». И оба противника тут же приходили к согласию: «Теперь мама Люда всему голова! ». Милошевская вскоре после нашей встречи появилась на стерео. На неё трудно было смотреть, до того она была зловеще красива. Ничего важного она, естественно, не сказала – пригрозила, что и Вилькомиру Торбе, и Понсию Маркварду придётся держать ушки на макушке, как бы они ни оправдывали свои действия военными обстоятельствами. Гамов хохотал и бил себя ладонями по коленям – любимый его жест.

– Семипалов, вы не находите, что она почувствовала себя выше партий? Не представительницей, а выразительницей народа. Именно на это я и рассчитывал, когда придумывал патинам конституцию.

– А также на то, что у патинов культ женщины. От мужчины они не потерпели бы внепартийности, но женщина может встать надо всеми. Особенно если она так красива, да ещё хорошая пианистка – ведь у патинов, как и у родеров, музыка возвышается над всеми искусствами.

– У вас нет желания послушать её игру, Семипалов?

– Боюсь, что частые встречи с Людмилой, как бы она хорошо ни играла, не обойдутся без политических ссор. Патина умиротворена – и ладно. Будем думать об Аментоле.

Аментола быстро оправился от позора в Клуре. Ему удалось бежать на своих кораблях в Кордазу, столицу Кортезии. Павел Прищепа доложил, что Аментола концентрирует в окрестностях столицы весь свой воздушный флот и что водолётные заводы страны получили гигантские задания. Президент Кортезии понял, что поворот в войне произошёл благодаря появлению у нас огромного водолётного флота – и энергично преодолевал своё отставание.

– Если данные Прищепы верны, то мы скоро лишимся нашего воздушного преимущества, – высказался Пеано на Ядре. – Нужно оккупировать весь Клур и Родер! Промышленность этих стран усилит нашу, а кортезы не смогут использовать их базы для нападения на нас.

Против военных решений Пеано восстал Готлиб Бар. Мы упоены военной победой, но в ней и грозные осложнения. Урожай так плох, что придётся ввести нормирование. А к своим родным ртам добавляются и чужие: военнопленных родеров, кортезов и патинов. И хоть все продовольственные склады врага в наших руках и все оккупированные страны обложены продовольственной контрибуцией, но брать можно только там, где есть, что брать. Сперва Ваксель заливал наши поля, потом Штупа разверз на Западе хляби небесные. В западных странах урожай не выше нашего. Оккупация Родера и Клура поставит нас перед катастрофой: ведь кормить эти страны придётся нам!

Гамов решил:

– Военнопленных будем кормить их продовольствием, но не захваченными в Родере запасами. Надо, чтобы и Кортезия участвовала в спасении своих сынов от истощения. Урожаи за океаном пока не страдают от военных действий. Предлагаю Бару, Пустовойту и Гонсалесу разработать план, в котором суровая кара соединялась бы со щедрым милосердием, а цель их единения – избавить наш народ от собственных жертв в пользу врагов.

Хочу оговориться: в создании плана обращения с военнопленными, сыгравшего огромную роль в дальнейшем ходе войны, я не участвовал. Эта работа прошла мимо меня. Пустовойт мне потом говорил, что совещания трёх министров шли тяжко, он временами был готов задушить Гонсалеса, Гонсалес чуть не выламывал ему руки, а Бар стучал кулаком на обоих. Зато в проекте, какой они предложили Ядру, совмещались, как и было велено, и кара, и милосердие.

Лагеря военнопленных делились на три категории. Самая многочисленная – солдаты и офицеры. Во второй – обвинённые в воинских преступлениях стражники и жандармы. Третью категорию образовывали генералы, воинские прокуроры, командиры карательных отрядов.

Питание военнопленных устанавливалось такое же, как для наших солдат во вражеском плену. Но не та провизия, что значилась в отчётах, а та, что реально шла в котлы. В лагерях второй категории эта норма уменьшалась на треть, а в лагерях третьей категории на половину.

Я возразил Бару:

– Да ведь это равносильно истреблению военнопленных! Недоедание в общих лагерях, голод в остальных. В третьей категории военнопленных через месяц начнётся массовое вымирание. И это министр Милосердия называет милосердием?

Пустовойт хотел что‑ то сказать, но Гамов сам ответил:

– Не торопитесь, Семипалов. Будет и милосердие!

Бар продолжал свой доклад. Да, при запланированном питании массовой гибели военнопленных не отвратить. И об этом прямо объявим всему миру, чтобы родственники знали, на что обрекла их близких война. Наши поля, беспощадно затопленные кортезами, не могут обеспечить нормальное питание тем, кто уничтожал их плодородие. Военнопленные получат плоды своих преступных действий – и в этом высшая справедливость. А милосердие явится в том, что мы разрешаем Кортезии принять участие в спасении своих попавших в плен людей от голода и деградации. Мы согласны принять из Кортезии продовольствие для пленных. Но в лагерях первой категории будет изъята половина поступившего, в лагерях второй категории изымем четыре пятых, а в лагерях третьего типа, как особо штрафных, военнопленным достанется лишь одна десятая посылок.

Все конфискованные продукты – половина, четыре пятых и девять десятых – направляются в наши детские дома и госпитали. Будет актом высокой справедливости, что Кортезия, виновная в бедствиях наших детей и раненых, хотя бы частично возьмёт на себя заботы о них.

Мы предлагаем Кортезии организовать у себя Администрацию Помощи военнопленным, членами которой должно стать само государство, благотворительные товарищества и родственники пленных. В Администрацию Помощи войдёт – без денежных и продовольственных взносов – и Министерство Милосердия Латании.

Чтобы не появились сомнения, что конфискованная часть помощи идёт на детей и раненых, мы разрешаем инспекторам Администрации Помощи въезд в Латанию для контроля детских учреждений и госпиталей. Инспекторам разрешат и посещение лагерей военнопленных. Родителям, просящим о посещении своих детей в лагерях, а также жёнам, желающим свидания с мужьями, разрешения будут выдаваться лишь при нормальном функционировании Администрации Помощи.

Чтобы информация о пленных стала доступной каждому, инспекторам помощи разрешается производить снимки в лагерях, встречаться и беседовать с каждым пленником. Будут ежедневные передачи по стерео из лагерей на Кортезию и другие страны со снимками военнопленных и их краткими обращениями к родным.

Ещё раз повторяю: ни одна моя мысль, ни одно моё пожелание не нашли выражения в проекте Бара, Гонсалеса и Пустовойта. Говорю это потому, что впоследствии это все связывали со мной, не как с вдохновителем – вдохновителем был Гамов, это все понимали, – а как с главным исполнителем. Я сейчас жалею, что тройка создала план без моего участия, – я бы мог гордиться собой. Даже Гамов не представлял себе полностью грандиозное значение того, что мы предпринимали. Если можно датировать великие перемены в мировой психологии каким‑ либо определённым днём, то день декларации о военнопленных больше других для того годился. Миру открылись неведомые дороги, человечество повернуло на них.

Но ещё были сомнения. Я обратился к Павлу:

– Полковник Прищепа, вы не опасаетесь, что среди кортезов, которые хлынут в лагеря военнопленных и госпитали, окажутся новые войтюки? И они могут быть удачливей.

Павел усмехнулся.

– Пусть приезжают. В армию их не пустим, заводы будут для них закрыты. Мы больше узнаем от приехавших кортезов об их секретах, чем они о наших.

– План пронизан духом мира и милосердия, это хорошо, – продолжал я. – Но примут ли его кортезы? Захотят ли спасать своих военнопленных ценой снабжения из‑ за океана наших госпиталей и детских домов? Интересы войны вступают в злое противоречие с заботой об уже потерянной армии. Наше милосердие для Аментолы хуже нового поражения на полях сражений. Он может пренебрежительно отвергнуть его.

– Не будет ни того, ни другого! – воскликнул Вудворт.

Я часто упоминал, что на заседаниях Ядра Вудворт обычно молчал. Вспоминая сейчас те дни, запоздало удивляюсь, как удавалось Вудворту выносить своё двойственное положение среди нас. Он изменил своей родине политически, а не потому, что возненавидел её. Душа его страдала от разрыва. И не всё у нас ему нравилось, он не раз об этом говорил. Прикидывая его положение на себя, поёживаюсь – я не хотел бы оказаться в его роли. Вероятно, поэтому он так редко высказывался на совещаниях – честно выполнял свои обязанности, но жара в пылающий огонь государственной вражды не добавлял.

Сейчас он говорил со страстью, редко звучавшей в спокойном голосе. Его землистые щёки охватил румянец. Он произнёс панегирик своей родине, нашему нынешнему врагу. Да, Аментола сделал бы всё возможное, чтобы не участвовать в спасении военнопленных от голода и болезней. Да, он предал бы свои разбитые армии, списал бы их в мёртвый расход, этого требует непосредственная выгода продолжающейся войны. Но нет у Аментолы таких возможностей! Он примет наш план. Он знает свою страну. Кортезы – великодушный народ. Они не только могущественны, но добры, душевно отзывчивы. Могучая пропаганда десятилетия изображала Латанию гнездом вероломства и недоброжелательства. Они ждали от нас только зла и совершили великое зло нам и всему человечеству, чтобы предотвратить зло, которое могли бы совершить мы. История часто похожа на пляску теней в тумане – трудно определить, кто есть кто. Когда Кортезия услышит, что её зовут спасать своих детей, всю страну охватит великий порыв помощи – и горе любой препоне. Аментола понимает, что спасение пленных кортезов руками самих кортезов усиливает латанов. Но он пойдёт на этот военный вред своему государству, у него не будет иной возможности. Логика сердца часто уступает логике разума, в этом не только сила, но и беда истории. Но всенародный порыв сердца сметает любые доводы рассудка. Можете мне поверить – Аментола уступит.

Вот так говорил, взволнованно и убеждённо, Джон Вудворт, наш немногословный министр внешних сношений. Мы понимали грандиозность задуманного дела, но видели и тысячи затруднений, он их игнорировал: он лучше знал свой народ, от которого отвернулся.

– Исиро, теперь вы главная пружина событий, – сказал Гамов. – От вашего стерео зависит, удастся ли поднять кортезов на ухудшение своей военной обстановки ради облегчения жизни военнопленных. Аментола ведь не считает войну завершённой.

Аментола вскоре показал нам, что отнюдь не потерял надежды на победу. Его сконцентрированные на островах у побережий Клура водолётные дивизии нанесли жестокий удар по нашим прифронтовым городам. До Адана они не добрались, от Забона их отогнали, но несколько поселений превратились в развалины. И это были мирные города, не крепости, не промышленные центры. Но для Аментолы после катастрофы в Родере и Патине была не так важна серьёзность победы, как её красочность. Он добивался эффекта, а не эффективности.

Я сидел у Пеано, когда вошёл Гамов. Мы рассматривали картины нападения на мирные города. Это были съёмки кортезов, Аментола показывал, как кортезы мстят за позор поражения. И мы увидели, как неповоротливые машины тяжело отрываются от грунта, как уже в воздухе выстраиваются в треугольники и равносторонние углы и – не встречая сопротивления – летят, летят, летят на несколько городков, приговорённых к казни… На экране бежали обезумевшие женщины, пронзительные детские голоса заглушал гул водолётных дюз, и всё поглощало пламя, и надо всем вздымалась горячая, удушающая пыль – мы в отдалении от места казни ощущали эту огненную пыль ноздрями и глоткой.

– Пеано, покажите, что там теперь, – хрипло проговорил Гамов. Он побледнел, по лбу и щекам струились тонкие ручейки пота – он физически задыхался от пыли, бушевавшей на экране.

– Наше стерео, сегодняшнее утро, – хмуро сказал Пеано.

На экране догорали зажжённые ночью дома. Водомётные машины заливали пылающие улицы. За ними уже не было жара, только мёртвые, исходящие синим паром строения. Раненых вносили в санитарные машины, одна за другой они уходили в другие города. Трупы рядами укладывали на площади – окровавленные, обожжённые тела, кто без рук, кто без ног, кто с изуродованным лицом… Но всего страшней мне увиделась девочка лет восьми, её положили на спину, отдельно ото всех. Она не была изуродована, даже не обгорела, ни одно пятнышко крови не загрязняло её светлого, празднично нарядного платья… Она казалась только спящей, но судорога взметнула её ручонки вверх, она простирала их к небу, она молила о пощаде, она защищалась этими слабыми ручками от гибели, грянувшей с неба… Гамов скорчился рядом со мной, что‑ то шептал. По лицу его текли слёзы. Он не стирал их.

– Семипалов, Пеано, это нельзя простить! – простонал он.

Я знал, что он воззовёт ко мне и к Пеано о мщении. И ничего я так в жизни не жаждал, как мщения! Вечно будет в моей памяти эта девчонка простирать к небу окостеневшие ручки, вечно будет молить о пощаде, вечно будет умирать от внезапного ужаса, вечно, вечно не будет ей спасения, которое она так страстно, так беспомощно призывает!.. Это нельзя было оставить безнаказанным!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.