Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвёртая 4 страница



Пеано потребовал срочного созыва Ядра.

– Наша разведка оскандалилась, нашему штабу отказала проницательность. Наше командование показало нерасторопность! – так сурово оценил все наши действия – и свои в первую очередь – наш обычно улыбчивый командующий: даже тень улыбки не озаряла его посуровевшего лица. Был тот редчайший случай, когда Пеано считал недопустимым скрывать своё плохое настроение. – Без немедленных энергичных действий создание в тылу врага боеспособной армии обречено на провал.

– Откроем наступление на фронте? – спросил Гамов.

– Троншке учитывает такую возможность. Он будет отчаянно обороняться на фронте, но не снимет ни одной дивизии из тех, что движутся на повторный захват освобождённых пленных.

– Надо вывозить пленных, – подал голос Пустовойт.

– Самое неудачное решение! – отрезал Пеано – и опять без своей обычной вежливости. – Равносильное отказу от создания в тылу врага боеспособной армии.

– Согласен, Пеано, – сказал я. – Наши освобождённые пленные страшны Троншке в его тылу, а на родине они лишь немного увеличат число мобилизованных в армию.

– Вы говорили, Пеано, о действиях чрезвычайной энергичности? – сказал Гамов.

– Да, энергичных и решительных. Я наметил шесть городов для сосредоточения бывших пленных. В каждый направляются освобождённые из ближних лагерей, продовольствие и снаряжение с захваченных баз, по воздуху к ним перебрасывают оружие и боевые пополнения. «Закольцеваться! » – вот единственная команда, которую я отдаю нашим войскам в тылу врага. Преимущество в воздухе у нас абсолютное. Мы сможем непрерывно усиливать оборону этих центров – до поры, пока они сами не смогут выйти в поле как мобильная армия. Это произойдёт в день, когда мы двинем на врага весь западный фронт.

– Разведку сегодня критиковали справедливо, – сказал Гамов. – Но я хотел бы посмотреть на нового командующего вражескими войсками. У вас нет фотографии Троншке, Прищепа?

На фотографии корпусной генерал Март Троншке выглядел точно таким, какими рисуют родеров: худой, голубоглазый, носатый, тонкогубый. Я мог бы поручиться, что у этого человека резкий, металлического звона, чуть‑ чуть с хрипинкой, очень повелительный голос – нечто громкое, без полутонов и обертонов. Он и был таким, это я узнал потом. В общем, голос для командования, а не для дружеских споров, тем более – не для интимных объяснений с женщинами. Люди с такими обличьями и голосами хорошо воюют.

– Этот орешек будет потвёрже Вакселя, – сказал я Пеано, когда мы расходились.

Пеано рассеянно посмотрел на меня.

– Да нет, мы хорошо закольцуемся, – ответил он своим мыслям, а не мне. И поправился: – Буду исходить из того, что в любой ситуации Троншке примет самое разумное решение. Он предельно насторожен.

У выхода меня задержал Прищепа.

– Ты приказал секретарю не соединять тебя ни с кем?

– К тебе это не относится, Павел. Для тебя я всегда открыт.

– Я говорю не о себе. После появления на экране тебе уже не надо таиться от тех, кому нужно с тобой встретиться.

– Буду и дальше таиться, Павел. Военная обстановка не даёт отвлекаться на иные дела. За кого ты ходатайствуешь?

– Твоя жена бесконечно счастлива, что не было никакой измены и казни, что ты жив и здоров и снова ведёшь государственные дела. Она должна высказать тебе свою радость, но секретари отказывают ей в свидании. Она мучается, Андрей!

Я ответил не сразу. Павла нельзя было резко отстранять от моих личных дел. Когда‑ то он казался влюблённым в Елену, но она предпочла меня, а не его. Он не показывал, глубока ли рана у него в сердце либо её вовсе нет. Он был ровен с нами – истинный друг. Не заведя себе подруги, он часто подшучивал, что не создан для семейной жизни. Впрочем, не созданными для семьи были и сам Гамов, и Пеано с Гонсалесом, Павел не составлял в нашем кругу исключения. Исключением был я, меня связывало с Еленой не только то, что она скоро двенадцать лет моя жена, с жёнами часто расстаются, к жёнам охладевают, – тут была связь крепче супружеской.

– Нет, Павел, – сказал я. – Не могу сейчас встречаться с Еленой. Ты не знаешь, какой у нас был разговор в камере.

– Елена мне рассказала после твоей казни, что произошло в камере смертников. И она уже тогда раскаивалась в своей резкости.

– А ты не объяснил ей, что реально происходит совсем не то, что ей…

– Разве я имел право выдавать такие тайны? Её горе от твоей гибели, негодование на твою измену были рассчитанными элементами нашей игры. Но можешь быть уверен: если бы мне предложили отдать год жизни…

– То ты отдал бы год жизни, даже пять, чтобы иметь возможность сказать ей правду. Но сейчас она знает правду, ей стало легче. Павел, пойми меня, я не могу, не хочу, не должен сейчас с ней встречаться! Поговори с Еленой. Успокой её. Можешь говорить всё, что захочешь, заранее одобряю каждое твоё слово.

Он долго не отрывал от меня хмурого взгляда.

– Ты очень переменился, Андрей.

Я пытался закончить разговор шуткой:

– Переменишься, если повесят… Считай, что я возродился ко второй жизни несколько ушибленным или покорёженным… Всё же побыл на том свете, без последствий это не обходится.

Он не поддержал шутки.

Я немного поработал в своём кабинете, потом пошёл к Пеано.

Он сидел на своём обычном месте под аппаратами связи и экраном. Его вызывали коменданты захваченных во вражеском тылу городов. Я не всегда отчётливо слышал, что они докладывают и чего просят. Но его ответную на все просьбы категорическую команду: «Закольцуйтесь! Немедленно закольцуйтесь! Самым крепким, самым надёжным способом – закольцуйтесь! » и сейчас отчётливо слышу, как будто она долго продолжается. А на экране сменялись однообразные картины. К захваченным городам по всем дорогам двигались освобождённые пленные, уже в новой форме, с оружием в руках и боеприпасами в ящиках на спине. Их обгоняли тяжёлые водоходы с электроорудиями и стационарными вибраторами, снарядами и взрывчаткой, мешками с мукой, ящиками с консервами, тушами быков и свиней – со всем тем, что нельзя таскать на плечах и держать в руках. На площадях опускались водолёты, из них выпрыгивали наши солдаты, переброшенные через фронт, выгружались механизмы переносных метеогенераторов. На глазах, буквально на глазах мирные тыловые городки ламаров и родеров превращались в оснащённые крепости.

– Этот долговязый голубоглазый Троншке непременно разобьёт свою белокурую голову о ваши заслоны, Пеано, – сказал я.

Пеано вздохнул и осветился радостной улыбкой. Это новое сочетание было забавным – унылый вздох и сияющая улыбка одновременно.

– Надеюсь на это. Но он слишком быстро движется, проклятый Троншке. Он может приблизиться раньше, чем мы закончим оборону.

– Он не только быстро движется, но и далеко отходит от фронта. Надо наказать его за такую оперативность. Этим займусь я.

У себя я вызвал Готлиба Бара. Отступление наших войск на фронте было прекращено, на огромной линии, прорезавшей всю страну с юга на север, установилось спокойствие.

– Готлиб, будешь теперь показывать, чего реально стоишь. В смысле, соответствуешь ли своему высокому посту, – приветствовал я старого друга. В отсутствие Гамова с Готлибом, как и с Павлом, я не соблюдал предписанной чинности.

– Вполне соответствую и стою не меньше, чем заплатил за тебя одураченный Аментола, – весело отпарировал Готлиб. Он узнал об игре с Войтюком только из речи Гамова по стерео и не переставал удивляться, что хитрая операция прошла в тайне от него. Не меньше он удивлялся и тому, что я не был казнён, очень уж правдоподобно выглядела сцена повешения. И сказал мне об этом при первой же встрече на Ядре не только с радостью, но и с некоторой завистью – министра организации восхитила блестящая организация спектакля казни. Готлиб положил передо мной схемы, чертежи с колонками цифр. – Можешь сам убедиться в моей реальной цене.

Он, конечно, был на своём месте и стоил даже больше того, во что сам оценил себя. На душе у меня становилось легче. Всё, что мы предварительно намечали, планируя поворот от отступления к атаке, было выполнено с превышением. Я боялся, что, форсируя производство сгущённой воды для большого метеонаступления и флота, Бар ослабит производство на других военных заводах – возможности его небеспредельны. К тому же пришли к концу запасы, созданные Маруцзяном. И хотя золотая валюта выдавалась, валютные магазины уже не соблазняли роскошью редких товаров. Готлиб Бар справился с затруднениями. Документы показывали, что поток снаряжения не только не ослабел с началом воздушной войны, но даже усилился.

– Через неделю развернём наступление, – сказал я.

Он с нарочитым сокрушением пожал плечами.

– Удивляюсь вам, великие военачальники. Внутри ваших смелых ударов всегда затаённая трусость. Наступление можно начинать уже завтра – людей и боеприпасов хватит. Нет, вы всё колеблетесь.

Он был превосходным организатором промышленности, но в стратегии не разбирался.

– Можем ударить и завтра, ты прав. Но глупо, Готлиб. Генерал Троншке разделил армию на две части. Если мы начнём завтра, он успеет воротить ушедшие войска и будет отбиваться сосредоточенной массой – зачем нам это? Пусть он ввяжется в бой с нашей новой армией в своём тылу, а мы тогда грянем на фронте.

Март Троншке в несколько дней достиг первого из наших тыловых «колец» и ударил по нему с такой силой, что сразу овладел всеми наружными укреплениями. Но в городе его натиск ослаб – завяз в уличных схватках, распылился в боях за дома. Вероятно, ни в одной из прежних битв не было такой концентрации людей и оружия на малой площади, как в сражении у этого первого из шести «колец». И если бы мы не обладали абсолютным превосходством в воздухе, Троншке выбил бы нас из города – и вторичный плен для тех, кто остался в живых, стал бы неизбежен. Но десанты с водолётов снова захватывали укрепления, оставляемые нами, – битва для каждого отряда Троншке шла впереди и позади, справа и слева, боевые уставы кортезов и родеров таких хаотических сражений не предусматривали, воины им не обучались: Пеано мастерски использовал затруднения противника. И это дало возможность подготовить большое наступление.

Теперь всем известно, что разведка кортезов не смогла даже приблизительно оценить реальную мощь наших сил. Уже в первый день фронт противника был прорван в двух местах, а потом весь покатился на запад. Территория, с таким трудом завоёванная Вакселем за год войны, возвращалась за дни. Март Троншке срочно снял осаду «колец» и погнал войска назад, на поддержку рушащемуся фронту. И тут ему пришлось до дна выпить горькую чашу, приготовленную для него Альбертом Пеано: все шесть «колец» одновременно раскрылись, из каждого выступили заново оснащённые дивизии бывших пленных, усиленные по воздуху пополнениями. Дивизии на марше соединялись в корпуса – новая армия, стремящаяся к отмщению за пережитые унижения и страдания, яростно бросилась на повернувшие на восток вражеские войска. О том, чтобы выдержать битву с повёрнутым фронтом, не могло быть и речи. Лучше всех это понимал сам Троншке. Прищепа перехватил его отчаянную радиограмму Аментоле. Президент Кортезии вновь возник из небытия – подхалимы уже славили Аментолу за очень предусмотрительное, очень удачное бегство от хищных вражеских рук, – так вот, Аментола, к чести его скажу, понимал, что поражение Троншке равнозначно катастрофе. Он потребовал от Клура и Корины, ещё не участвовавших в сражениях, срочного выступления. Оба союзных государства отреагировали – Корина собрала небольшую армию и перебросила её на материк, Клур вторгся несколькими дивизиями в Родер и преследовал наши войска, оставившие свои «кольца». Я смотрел на карту и пожимал плечами, так невероятна была картина. Дивизии Клура наступали на восток, навязывая битву нашим отступающим «кольцевикам», дивизии Троншке, отбиваясь от наших главных сил, отступали на запад, навстречу своим же дивизиям, сражавшимся с «кольцевиками».

Финал мог быть только один, и он закономерно совершался. Разрозненные дивизии Троншке соединялись, но теперь сами были в жёстком кольце. Клуров, уставших от маршброска через весь Родер и добрую половину Ламарии, легко отбросили назад. Пеано послал Троншке ультиматум. Заранее оговариваюсь, что к тексту ультиматума я руки не приложил, его сочинил сам Гамов.

Вот точный текст:

 

Генералу Марту Троншке, командующему соединёнными армиями Кортезии, Родера, Ламарии и Патины.

Ваше положение безнадёжно. Вы окружены и отрезаны от баз снабжения. Три четверти боеприпасов вами израсходовано, число раненых и больных почти равно числу ещё боеспособных. Ни один водолёт не может прорваться к вам, наше господство в воздухе абсолютно. Дальнейшее сопротивление самоистребительно.

Наши предложения:

1. Вы отдаёте приказ своим армиям сложить оружие и сдаться в плен. Срок – 24 часа с момента объявления настоящего ультиматума.

В случае капитуляции все пленные солдаты и офицеры поселяются в специальных лагерях, где им обеспечат благоприятный быт, не идущий ни в какое сравнение с трагическими условиями жизни военнопленных в ваших лагерях.

2. В случае продолжения войны все военнопленные, захваченные в ходе последующих битв, будут содержаться в лагерях карательного режима, ухудшенного даже по сравнению с вашими лагерями для военнопленных.

3. Если какие‑ то соединения ваших армий, отчётливо сознавая своё безнадёжное положение, будут исступлённо сражаться ради накопления трупов и лживых традиций «воинской доблести», офицеры и солдаты, виновные в таком преступлении, по захвате их будут предаваться суду Священного Террора для выполнения унизительно‑ позорной их казни, без права апелляции к суду Милосердия.

Командующий армией Латании Альберт Пеано.

 

Разведчикам Прищепы удалось раздобыть стереозапись кортезов, изображавшую, как в штабе Троншке отнеслись к ультиматуму Пеано. Я впервые – и в последний раз – увидел живого Троншке, нервно шагающего по комнате, нервно разговаривающего со своими генералами – голос то повышался до крика, то спадал до шёпота:

– Картина ясна, – говорил Троншке. Генералов собралось в небольшой комнате до двух десятков. – Проклятый Пеано точно описывает ситуацию. Возможно, какая‑ то наша часть прорвётся на запад, но с чудовищными потерями. Всей армии не прорваться. Маршал Ваксель совершил непоправимый просчёт, преуменьшив реальные силы противника, и позором плена заплатил за свою ошибку. Наша разведка катастрофически проглядела создание вражеского огромного водолётного флота. Нас не только обманули. Нас пересилили. За это надо платить. Хорошие военные платят за ошибки собственными головами. Мы доказали, что плохие военные, поэтому не требую в уплату ваших голов. Даю вам свободу командовать собой. Противник предоставил нам выбор: бесчестье и премия за него; воинская доблесть и отвратительная казнь за верность воинским традициям. Есть ещё третий выход, я воспользуюсь им. Я написал завещание. Прощайте! Выхожу из борьбы, которую дальше не вправе вести!

Вот такую речь произнёс Март Троншке перед своими генералами. А затем удалился в другую комнату и прошил своё сердце молнией из ручного импульсатора. Пеано распорядился похоронить Троншке с музыкой, играли сдавшиеся в плен родеры, в традициях этого народа все события жизни сопровождать хорошей музыкой.

А после смерти командующего началась капитуляция его армии. Я сказал «началась», а не «совершилась», потому что она стала процессом, а не одновременным актом. Никто из вражеских генералов не последовал – с помощью карманного импульсатора – за Троншке. Зато несколько командиров продолжали бессмысленное сопротивление. Понадобилось две недели жестоких боёв, чтобы и этих строптивых генералов привести в смирение.

Клуры, оставшись в одиночестве в Родере и Ламарии – дальше они не продвинулись, – с неделю топтались на месте. А потом повернули назад.

Не прошло и месяца после водолётного рейда на Фермор, как наши войска остановились на границе Клура и Родера. Вторгаться в Клур Гамов не захотел. Кроме Клура на западе и Корины с Нордагом на севере, все соседние державы были завоёваны – Патина, Ламария и Родер. Надо было позаботиться хотя бы о временном успокоении этой территории.

Приближалась зима. Война на полях замерла до весны, так мы планировали. Действительность, как всегда, оказалась сложней нашего представления о ней.

 

 

Осень выдалась отменная. Война отдыхала после диких вспышек огня и ливней. Это открыло возможность отдохнуть и природе. Океан, безмерно обираемый кортезами и нами, замер, ни одна искусственная буря не вздыбливала его. Даже естественных больше не было. Боевые циклоны, свирепо раздиравшие атмосферу, прекратили не только мы, но и кортезы – каждая враждующая сторона накапливала энерговоду для грядущих схваток. И оказалось – ни один учёный метеоролог не предвидел этого, – что природа, освобождённая от искусственных ураганов, так устала от них, что уже неспособна была породить свои собственные. По обе стороны океана установилась давно не виданная – Фагуста написал даже в своём злом листке «неслыханная» – тишина. На сбор урожая это уже повлиять не могло, урожай у нас и воюющих соседей практически погиб, зато население этих стран, не только мы в Латании, снова могло без опасения выходить из домов, снова могло любоваться безоблачным небом.

А в Латанию возвращались военнопленные. Они ехали в поездах, шли строем по городам, растекались мелкими группами по районам. Население высыпало на улицы – кричали, обнимались, целовались… Ещё в лагерях, где томились военнопленные, расписали, куда каждому возвращаться. И каждый эшелон имел свой особый маршрут, пленные получили свою особую форму, свидетельство перенесённых страданий. И в кармане у каждого лежало сто золотых лат и разрешение на отпуск от военной службы – праздник свободы в тридцать радостных дней.

Но одновременно с эшелонами освобождённых по тем же дорогам, в таких же вагонах, в таком же пешем строю двигались и пленные – кортезы и родеры, ламары и патины. Этих не встречали криками радости, всюду, где они появлялись, устанавливалось ненавидящее безмолвие. На них только смотрели – и если бы гневными взглядами убивали, половина не добрела бы до конечной цели своего пути – заблаговременно выстроенных лагерей в далёком тылу. До самого прихода в те лагеря эшелоны находились в бесконтрольном распоряжении Бара, а на месте их принимала новая охрана – министерства Милосердия. Я долго не понимал, почему Гамов так распорядился, ведь охрана врагов, даже захваченных в плен, отнюдь не милосердная операция. Но смысл в таком повелении Гамова имелся, позже я это понял – и не я один.

В мой кабинет вошёл Павел Прищепа.

– Есть важные новости, Павел? – полюбопытствовал я.

Он ответил с холодностью, ещё не случавшейся между нами.

– Когда выполнишь своё обещание? Ты знаешь, о чём я говорю.

– Знаю! Я обещал встретиться с Еленой, когда на фронте полегчает.

– Она в твоей приёмной. Что ты ей скажешь?

– Что я могу сказать? Пусть входит.

Павел ушёл, и появилась Елена. Я пошёл навстречу. Вид её поразил меня. Вероятно, и мой вид показался ей неожиданным. Мы одновременно сказали одно и то же:

– Ты очень переменилась, Елена, – сказал я.

– Ты очень переменился, Андрей, – сказала она.

Я засмеялся, так было удивительно, что мы одинаково увидели изменения друг в друге и сказали о них одинаковыми словами. Она сделала порывистое движение, я испугался, что она бросится мне на шею, и поспешно показал на кресло. Она села. Я сел напротив.

– Я думала, наша встреча будет иной, – сказала она с болью.

Я знал, что она начнёт не с поздравлений, что я не казнён, а жив и здоров, а с жалобы на холодность, и подготовил ответ.

– Встреча соответствует расставанию, – я даже улыбнулся.

Она всматривалась в меня большими глазами. Она как бы не верила, что это я.

– Так и будем молчать, Елена? – сказал я мягко.

Она встрепенулась и притушила распахнутые глаза.

– Андрей, ты уже много дней на свободе… то есть на прежней работе, а мне хоть бы слово, хоть бы намёк! Павел сказал, что ты запретил говорить мне, что воротился в Адан. Даже что ты жив, что сцена твоей казни была выдумкой – даже это запретил сказать!

– Никто до поры не должен был знать, что казни не было.

– Никто – да! Но я, я!

– И ты, Елена! Я не мог сделать для тебя исключения.

– Для Павла сделал! Для Бара, для Штупы, для какого‑ то Исиро! Только не для меня.

– Они – мои сотрудники. Я не мог оставаться для них бестелесной тенью.

– Для меня, значит, мог оставаться тенью? Больше, чем тенью! Страшным воспоминанием об изменнике, казнённом за преступления! Почему такая безжалостность? Со своей женой ты обошёлся суровей, чем с сослуживцами!

– Бывшей женой, Елена, – сказал я.

У неё перехватило дух. Она страшно побледнела. «Держи себя в руках! » – мысленно приказал я себе.

– Ты сказал: «бывшей женой», Андрей?

– Я сказал – бывшей женой, Елена.

Она прижала руки к лицу, на висках пульсировали жилки.

– Прости, я не поняла. Разве мы уже не супруги?

– Мы были ими до моей казни…

– Но ведь не было казни! Ты ведь не умер, Андрей!

– В каком‑ то смысле всё‑ таки умер.

– В каком‑ то смысле? В каком же? Больше не любишь меня? Почему ты опускаешь лицо? Ты не любишь меня? Говори всю правду!

Я не мог сказать ей всю правду. Я любил её – так же крепко, как любил прежде, ещё крепче. В далёком изгнании, в домике по соседству с двумя физиками, я часто вспоминал об Елене, но охладевшей памятью. Она ушла не от меня, но из меня, она была в постороннем мире, тот мир больше не соприкасался со мной. И, воротившись, я не пожелал её видеть. Меня волновала удача военных действий, а не встреча с ней. Я морщился и поёживался, воображая, как она будет оправдываться в недоверии ко мне, как будет радоваться, что никакой казни не было, как будет ласкаться, какие строить надежды на будущую жизнь…

Но вот она не оправдывается в нанесённых мне оскорблениях, не уверяет в неизменности своей любви, только допытывается, люблю ли я её. Какой удачный случай для последней фразы задуманного расставания. «Да, не люблю! », либо: «Нет, не люблю! » – и всё завершено. Но именно эти два слова: «не люблю» – были единственными, какие я не мог произнести.

– Ты спрашиваешь о любви, – сказал я горько. – А кто бросил мне в лицо: «Ненавижу тебя! Боже, как я ненавижу тебя!.. » Любить ненавидящего тебя! Не слишком ли многого ты требуешь от меня?

– Нет! – крикнула она. – Это ложь! Я не говорила, что ненавижу…

– Не говорила? Придётся обратиться к Павлу. Наверно, он поставил в моей камере регистрирующие аппараты. Может, услышав свой голос, ты перестанешь отрицать, что этот голос говорил.

– И тогда буду отрицать! Тысячу раз услышу свой голос, тысячу раз услышу слова о ненависти к тебе, всё равно буду отрицать, что говорила их. Не было этих слов, Андрей!

– Не было, хотя были? Повторяю: ты слишком многого требуешь от меня! Я всё‑ таки ещё в добром сознании. И в роду моём, ты это знаешь, не водились сумасшедшие.

– И в моём роду тоже их не водилось. И я, как и ты, в ясном сознании. Именно потому, что ты в ясном сознании и способен понять правду, как бы неправдоподобно она ни выглядела, я и говорю тебе: не было этих слов о ненависти к тебе!

– Елена! Я потребую у Павла плёнку!..

– Плёнка меня не опровергнет. Слушай меня, а не плёнку.

Я сделал усилие, чтобы не дать вырваться негодованию. Гамов временами впадал в ярость. Нечто похожее могло произойти и со мной.

– В школах Корины есть забавный обычай, Елена. Учитель за проступок ученика может его высечь в классе, но потом должен получить у попечителя школ официальное подтверждение порки. И вот однажды учитель с огорчением сказал ученику: «Питер, я на прошлой неделе вздул тебя за нехорошие слова. Наказание не утверждено, так что можешь считать себя несеченным. Но поскольку твой проступок остаётся, то в следующий раз, когда нужно будет тебя пороть за другую вину, я добавлю к новым розгам и эти, неутвержденные, и высеку вдвойне! »

– Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.

– Только то, что сказал. Ты безжалостно выпорола меня словами, а теперь просишь считать порку как бы не бывшей.

Она опять прижала пальцы к вискам.

– Не так, Андрей, совсем не так! Я не отрекаюсь от тех слов о ненависти. И если бы создалась та страшная ситуация, что была в тюрьме, я снова и снова повторила бы их без колебаний. Те слова были, всё так. Но тебе я их не говорила. Они были адресованы другому человеку.

– В тюрьме был один я!..

– Нет! Тебя не было! Был изменивший родине государственный деятель, был предатель, променявший честь на деньги, благородство на мечту об единоличной власти, был актёр, мастерски разыгравший комедию, гениальный фигляр в отвратительной маске. К ним, предателю и актёру, я обращала слова ненависти, не к тебе!

– На мне была маска, но под маской оставался я.

– Я видела лишь маску, а не тебя. Я забыла о тебе, такой была маска! Актёр гениально разыграл свою роль, я ненавидела того, кого он играл. Зритель негодует, когда видит злодея на сцене, но, встретив актёра на улице, он с уважением, с благодарностью за игру кланяется, а не кидается на него. Почему ты требуешь от меня другого отношения, чем актёр от зрителя? Ты разыгрывал роль преступника – и великой твоей неудачей, человеческой и государственной, было бы, если бы я не поверила. Ты не простил бы самому себе, если бы не убедил меня, что ты негодяй. Зачем же теперь укоряешь меня за то, что ты сам самозабвенно внушал мне? Я поверила твоей игре, поддалась твоему внушению! Себя вини, себя, не меня!

У неё снова перехватило дух, она замолкла. У меня не было защиты ни от её слов, ни от молящих глаз, ни от страстного голоса, вторгающегося в глубь души. Я не мог опровергнуть ни одного её слова. Я только сказал:

– Логика, Елена! Всё так стройно в словах… А чувства? А та любовь, которая связывала нас двоих в одно целое?

– Любовь, ты сказал? Ты сомневаешься в моей любви? А что ты знаешь о моих чувствах после казни? О том, как я рыдала дома, как целовала подушку, на которой лежала твоя голова, как в ярости била её кулаками, потому что это была голова предателя? О том, как я ненавидела себя за то, что любила тебя, как в неистовстве мечтала отомстить тебе, уже не существующему, за то, что ты был мне так бесконечно дорог и так осквернил моё поклонение перед тобой, самой себе отомстить, памяти нашей любви отомстить, так горько было вспоминать, что она была, наша любовь! Я думала о самоубийстве, вот так я приняла твои признания в тюрьме, твою публичную казнь. Мерой моих страданий измерь мою любовь к тебе – это единственная мера, Андрей! Всё остальное – ложь!

Она опустилась на колени, обхватила руками мои ноги, прижалась лицом к моим коленям. Я хотел оттолкнуть её, но она не разжала рук.

– А когда я увидела тебя на экране, Андрей, что было со мной, ты знаешь? Я думала, что умру от радости, что ты жив, что все эти предательства и казни лишь страшный кошмар. Я повалилась на пол и рыдала. Я целовала ковёр, как будто то был не ковёр, а ты сам, твоё лицо, твои руки. Боже мой, боже мой, как я была счастлива, как бесконечно счастлива! Как бесконечно благодарна тебе за то, что ты не совершал преступлений, что ты чист и честен, как был раньше, как был всегда, как будешь всегда, ибо иным ты и не можешь быть. А всё иное о тебе – лишь ужасный сон, наваждение злых демонов политики!

– И тогда ты раскаялась, что говорила мне при расставании те страшные слова о ненависти, ведь так? – Я ещё думал, что вымученной иронией смогу отстраниться от её признаний.

– Нет! – закричала она, вскакивая. – Не было этого! Не раскаивалась и никогда не раскаюсь! Той маске, которую я хлестала ненавистью, я говорила искренно. И рыдала от счастья я не потому, что раскаялась, а потому, что ты отделился от своей ужасной маски, что ты жив, истинный, прежний, неизменный, что я снова могу любить тебя, гордиться тобой. Гордиться собой, что выпало мне такое счастье – любить тебя, поклоняться тебе!

Она всё же не справилась с нервами. Она стояла передо мной и плакала, закрыв лицо руками. Меня терзало отчаяние. Я сам был готов зарыдать, кричать и ругаться, а ещё лучше схватиться бы с кем‑ нибудь в дикой драке – кулаками и зубами. Ещё никогда я так не любил Елену, как любил её сейчас. И ещё никогда между нами не было такого барьера, такой стены непонимания и ошибок. Я готов был биться головой в эту непроницаемую стену отчуждения, но голова не могла пробить её, требовались слова, только я не находил таких слов. Я был иной, чем всегда думал о себе. Я чувствовал, что если она не перестанет плакать, я сам упаду перед ней на колени и буду губами пить её слёзы, и просить прощения, и обещать всё, что она пожелает. И с ужасом понимал, что делать этого нельзя, так бы мог сделать я прежний – тот человек, каким я ныне стал и какого ещё не понимал в себе, ни ей, ни себе потом не простит такой слабости.

– Садись, Елена! – приказал я. – Не нужно противостояний. Поговорим спокойно.

– Поговорим спокойно, – покорно повторила она и села. В ней совершилась перемена. Она слишком много сил отдала борьбе с тем невидимым барьером, что останавливал меня. Она тоже чувствовала его и тоже не имела сил преодолеть. А я не знал, о чём говорить. Всё, что я мог сказать, было мало в сравнении с тем единственно важным, о чём говорила она.

Я ухватился за подвернувшуюся мысль.

– Ты хотела мне отомстить, да? Памяти моей отомстить, ибо я уже не существовал, ты думала так…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.