Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть третья 1 страница



Часть третья

Перелом

 

 

– Гамов! Расправа с пленными – позор для нас!

Такими словами я открыл Ядро. Джон Вудворт глядел в сторону: возмущённый, как и я, он не хотел ссориться с Гамовым. Готлиб Бар и Альберт Пеано усиленно демонстрировали сокрушение, сокрушённым – в меру своей природной вежливости – выглядел и Штупа. Прищепа и Омар Исиро изображали бесстрастность. Аркадий Гонсалес сиял, красивое лицо стало даже красивей – я отвёл глаза, не всякая красота восхищает. А министр Милосердия состроил мину, не отвечавшую ни обстановке, ни его министерским функциям – выражал на своём уродливом лице что‑ то кисло‑ сладенькое: «Нехорошо, очень нехорошо, но я же всё, что мог, сделал».

– Жду ответа, диктатор. И от того, приму ли ваш ответ, зависит, останусь ли в вашем правительстве.

Это был вызов – и Гамов принял его. Он не сомневался в победе надо мной. И не только в большой победе, подводящей итоги всем спорам и делам, но и в сегодняшней, маленькой, нужной лишь для того, чтобы сломить моё неожиданное сопротивление и обеспечить дальнейшую покорность его верховной воле.

– Понимаю ваше возмущение, Семипалов. Скажу сильней – рад вашему возмущению, – таким парадоксом он начал свой ответ. – Если даже вы потрясены и негодуете, то как потрясены и негодуют враги! Вы только возмущены, а у них добавляется и страх! Они возмущены и устрашены! Состояние, единственно желанное для нас!..

– Неклассические методы войны, – съязвил я. – Но согласитесь…

И тут он нанёс удар, против которого я не имел защиты.

– Не соглашусь! И напомню об одном вашем разговоре, очень важном и очень ответственном разговоре. Не описываю всех обстоятельств, но вы тогда сказали: если бы наши враги знали, какие силы сопротивления развязывает их военная акция, какие демоны мести обрушатся на них, какую ответную реальную беспощадность вызовет их словесная угроза беспощадного обращения с мирным населением… О, если бы они это знали, так сказали вы, то никто не осмелился бы и слова угрожающего пискнуть. Так вы говорили, Семипалов! Только этим, только внезапным озарением разума, вдруг распознавшего ваши угрозы, я могу объяснить их внезапное паническое отступление от Забона. Может быть, предложите другие причины, Семипалов?

Он безжалостно показывал, какие следствия не только для врагов, но и для нас самих произвели угрозы, придуманные мной лишь как обманная акция. Не обманная акция, а программа действий, ибо без них угрозы останутся лишь ораторскими изощренностями, так он сказал мне на аэродроме. Он снова и снова возвращался к моей игре с Войтюком – и бил тем, что отказывался видеть в ней только игру. И назвать Войтюка не желал – не все члены Ядра знали о нём.

Я ещё пытался сопротивляться:

– Но разве мы, когда нордаги неожиданно отступили, не могли показать своего великодушия? Для чего тогда создали министерство Милосердия, Гамов?

Омар Исиро редко вмешивался в споры, я упоминал об этом. Но иногда он изменял этой привычке, чтобы довести до нас важную информацию.

– В сегодняшней «Трибуне» Фагуста задаёт точно такой же вопрос и высказывает предположение, что нашему правительству в принципе милосердие не свойственно. Надо ли мне протестовать против его выпада?

– О Фагусте особая речь, Исиро. Вы требуете великодушия, Семипалов? Но разве мы не оказали его? Нордаги отвели назад свои войска. Но вы могли уничтожить их, когда они выбирались из ущелий. Сил на такое истребление у вас бы хватило, Семипалов.

– Они знали, что мы не нанесём им предательского удара в спину, когда они совершают желанный нам уход.

– Вот, вот – были уверены в нашем великодушии! И мы оказали его, не покарав армию нордагов за вторжение в наши пределы. Но расстрел военной верхушки врага – не военная операция, а акт Священного Террора против военных преступников, Семипалов! Путрамент увёл свою армию не потому, что опасался её истребления, а потому что убоялся за себя. Он понял, что самый первый, самый верный, самый беспощадный удар мы нанесём не против армии, воюющей с нами, а против тех, кто погнал эту армию на войну – и нас не стеснят никакие традиции воинского благородства!.. Все эти лживые традиции и лицемерные словечки придумали сами вдохновители и организаторы войн, чтобы обезопасить себя при поражении. Расстрел высокопоставленных пленных показал Путраменту, что мы будем беспощадны и к нему, попади он к нам в руки. И избирательного, только для него, великодушия не будет, а будет избирательная, специально для него, жестокость. Полковник Прищепа, доложите, как реагировал президент Нордага на расстрел пленных генералов.

– Нордаги после отхода закрепились на границе, – докладывал Павел. – Концентрация войск была такая высокая, что облегчала повторное наступление на нас всеми полками, если понадобится. Сообщение о расстреле пленных передали с опозданием на шесть часов. Путрамент начал работу в своём кабинете в восемь, в десять позавтракал. В одиннадцать передали информацию о расстреле. В пять минут двенадцатого – последние известия ещё продолжались – секретарь президента стал вызывать министров. В двадцать минут двенадцатого правительство собралось. В сорок минут того же двенадцатого часа из главного штаба полетели предписания в войска немедленно отходить на тридцать лиг в глубь страны. Отход ещё продолжается. На самой границе остаются лишь сторожевые посты. Внутренний оборонительный рубеж спешно оснащается тяжёлым вооружением.

– Слышали, Семипалов! – с силой бросил Гамов. – Не вы ли в том вашем удивительном разговоре пророчили, что, будь правители Нордага проницательней, они отвели бы свои войска от границы. Расстрел пленных породил в мозгу Путрамента озарение – и он ответил мгновенно исполнением вашего пророчества.

Гамов издевался надо мной! Он говорил моими словами – из словесных угроз ставшими реальным действием. И я не мог возразить ему потому, что сам желал именно такого превращения грозных слов в реальные дела. Расстрел пленных лежал в рамках нарисованной Войтюку программы дальнейшей войны с нордагами.

– Можно не опасаться, что вы уходите из правительства? – насмешливо поинтересовался Гамов.

– Остаюсь, – буркнул я.

– В таком случае, ведите заседание дальше.

Я спросил, что ответим на просьбу президента о встрече двух комиссий для решения пограничных споров и государственных претензий.

– Не понимаю Путрамента, – заявил Вудворт, я к нему первому обратился. – У нас с Нордагом никогда не было пограничных споров.

– Ничего не отвечать президенту, – предложил Пеано, счастливо улыбаясь. – Наше молчание ещё нагонит на него страху.

Но я считал, что отмалчиваться несолидно, и продиктовал такой ответ: «Господин президент, от встреч правительственных комиссий воздерживаемся, пока вы не высосете из пальца несуществующие правительственные претензии и не придумаете пограничные споры».

Ответ приняли с воодушевлением. Гамов вдруг впал в восторг. Всё же он втайне опасался, что я отойду от него.

– Семипалов, вы нагнетаете страх на врагов даже сильней, чем я хотел. Такая оплеуха Путраменту! Казнить его не только угрозами, но и презрением!

Вудворт тоже одобрил наглый тон ответа.

– На время проблему Нордага оставляем, – сказал я. – Главное – положение на фронте и положение в тылу. Начинайте, Пеано.

Пеано обрисовал военное положение со всех сторон. С одной стороны слышались ликующие барабаны победы: нам удалось отразить наступление кортезов с родерами, освободили осаждённый было Забон, на фронтах устанавливается тишина и можно считать, что до весны её не нарушат. Поражение на фронте, недавно почти реальное, в близком будущем не грозит.

Но с другой стороны, докладывал Пеано, вместо радостного гула медных труб слышится унылая тягомотина сопелок. Ни одна из стратегических целей не достигнута. Кортезы с родерами не отогнаны в глубь Ламарии. Патина на две трети оставлена. Ввязавшийся в войну Нордаг едва не захватил второй город страны. На южных и восточных границах надёжность соседей сомнительна. Вывод: надежды завершить войну в этом году не оправдались.

Я спросил Вудворта, не хочет ли он дополнить доклад Пеано? Он заметил, что оправдывается старая пословица: когда говорят пушки, музы молчат. Он относит к сфере муз также и искусство дипломатии. Дипломатия вырождается. Дипломатию заменяет информация. Недавно объявленное диктатором удивительное предположение, что превращение ненадёжных союзников во врагов принесёт нам пользу, сможем вскоре проверить. В столицы союзных держав зачастили агенты Кортезии. Министр Прищепа подтвердит эту информацию.

– Подтверждаю, – сказал Павел. – Кортезия переманивает к себе наших союзников. Они выпрашивают условия повыгодней… Один Нордаг выступил без колебаний, но его пример скорей оттолкнёт других от быстрых соглашений.

– С союзниками ясно, – сказал я. – Бар, обрисуйте хозяйство.

И Бар докладывал по формуле: с одной стороны – одно, а с другой – совсем другое. Промышленность работает лучше, чем при Маруцзяне, урожай собрали. Золотая реформа и разбронирование резервов вызвали энтузиазм. Но резервы почти исчерпаны, а урожай не такой, чтобы вызвать хороший приток товаров. К зиме снабжение населения снова ухудшится. Бандитизм не ликвидирован. Прежних наглых – при дневном свете – нападений на поезда, на склады, на жильё больше нет. Однако ночь – по‑ прежнему время разбоя. И близится зима, а в тёмную пору оживляются все тёмные силы.

– Гонсалес, – сказал Гамов, – докажите преступникам, что не просто щеголяете высоким званием министра Террора. До морозов истребить всех бандитов до последнего – вот ваше задание.

– А сколько бандитов в стране? – деловито осведомился Гонсалес.

Прищепа пожал плечами. Анкеты бандитам не раздают, они не информируют, сколько членов в каждой шайке. Можно лишь предполагать, что от 180 до 190 тысяч.

– Выловлю! Попрошу Пеано выделить мне десяток полков для внутренней войны и подчинить мне всю полицию.

– И то, и другое – пожалуйста! – сказал Гамов.

Пустовойт с упрёком сказал Гамову:

– Вы даёте Гонсалесу конкретные задания, а меня игнорируете.

Я впервые заметил в тот день, что к Гонсалесу и Пустовойту Гамов относится по‑ разному. И выражение лица, и голос, и слова менялись, чуть он поворачивался от одного к другому. Гамов словно выключал в себе одно душевное состояние и включал другое. К красавцу Гонсалесу, нежнолицему, широкоплечему, узкому в талии, – ему очень шёл и прежний мундир майора, и нынешние чёрный костюм и плащ, оба на белой подкладке – Гамов поворачивался хмурый, глядел непреклонно, говорил властно. А некрасивому массивному Пустовойту – лишь Константин Фагуста превосходил его общей массой – Гамов улыбался, глаза делались добрыми, всем в себе он излучал внимание и готовность слушать. Я бы сказал, что Гонсалесу он приказывал, как генерал офицеру, а с Пустовойтом обращался как с ребёнком, которого часто приходится обижать, но всегда хочется утешить.

– Вам тоже будут задания. Без милосердия не обойтись ни при каком терроре. Все виды снисхождения для разоружившихся бандитов разрабатываете вы. И получите право задерживать карающую руку нашего друга Гонсалеса.

Я закрыл заседание и попросил остаться Гамова, Вудворта и Прищепу – пока лишь они были посвящены в операцию.

– Подвожу итоги: Войтюк – шпион. У кого сомнения?

Сомнений не было ни у кого. Я поставил новый вопрос – как быть с ним дальше? Хранить у себя за пазухой бесценным сокровищем, как требует диктатор? Либо расправиться, как с обыкновенным шпионом, чтобы не создались непредвиденные обстоятельства?

Все согласились, что надо продолжать игру.

– Тогда ставлю два условия. Первое – я передаю Войтюку только правдивые сведения, чтобы в глазах его хозяев не потерять авторитета.

Вудворт высоко поднял брови.

– Передавать правдивые сведения для дезинформации? Простите, я дипломат, а у нас максимум успеха – удачно обмануть. Говорить правду, чтобы обмануть, – это выше моего понимания.

Прищепа разбирался в технологии обманов глубже Вудворта.

– Важен успех, а как он достигается – правдой или ложью – второстепенно. Семипалов передал Войтюку в общем верные сведения, а в результате так напугал Путрамента, что нордаги отшатнулись от собственного первоначального успеха.

– Но это ведь не значит, что вы дезинформировали противника, – настаивал Вудворт. – Не понимаю ваших хитрых ходов.

– Хитрость их в том, что они долгое время лишены обмана. Но наступит момент, и я передам лживую информацию, а ей поверят, потому что привыкли верить мне. Это можно сделать только раз – и надо рассчитать, чтобы был именно тот случай, что способен повернуть течение войны.

Вудворт больше не спорил. Гамов сказал:

– Вы поставили два условия. Первое: передавать только правдивую информацию. Принимается. Слушаем второе условие.

– Повремените с публичным объявлением последнего наступления на бандитов. Всё, что нужно готовить для него, будем готовить. Но объявим позже. А пока я передам Войтюку, как самую секретную информацию, что мы собираем силы для очищения страны от преступников и что вы, Гамов, готовите громовую речь.

И это условие было принято. Павел сказал мне:

– Не хотите ли для последующего изучения нюансов… в общем, отличный записывающий аппарат?..

Я ответил оскорблённый:

– Полковник Прищепа, я был уверен, что вы отлично знаете своё дело. Приходится разочаровываться. Неужели вы до сих пор не поставили такого прибора? Или не считаете меня с Войтюком деятелями государственного значения?

Даже чопорный Вудворт изобразил что‑ то похожее на улыбку. Прищепа весело сказал:

– Понял. Будете довольны качеством записи.

Отправляясь домой, я прихватил номер «Трибуны». Дома было холодно и неуютно. Елена вторую неделю инспектировала какие‑ то заводы. В окно хлестал дождь, естественный дождь самой природы. От искусственных ливней Казимира Штупы он отличался лишь тем, что был ещё унылей и надоедливей. Я не люблю осенних дождей, в них мне остро чувствуется ненужность – ни для самой природы, уже не взыскующей, как летом, воды, ни для меня. И я помечтал о грядущем, когда общество будет так богато, что сможет командовать климатом свободнее нас. И тогда какому‑ нибудь будущему Штупе прикажут устраивать грозы и вёдро, снегопады и ветры для увеселения, а не по необходимости. И в будущей «Трибуне», уже мало похожей на ту, что я взял в руки, можно будет прочитать: «Сегодня с 16. 30 до 17. 05 – большой развлекательный дождь, потом радуга на четыре ярких и три приглушённых цвета и вечернее гулянье на насыщенном озоном воздухе». «До такого времени, ох, далеко», – сказал я себе и развернул газету.

Константин Фагуста разразился новой статьёй против правительства. Он не призывал брать оружие и идти свергать нас – но это было, кажется, единственным, на что он не осмеливался. Он доказывал, что международная политика Гамова – малоэффективна, когда правильна, и неправильна, когда эффективна. А действия Чёрного суда? – с возмущением спрашивал Фагуста. Сплошные ошибки и неудачи. Объявлена программа платной казни, чуть ли не программа гражданского бунта против всех видов подлости. И что же? Не слышно что‑ то о нападениях на королей и министров, на генералов и военных промышленников. Зато казнят беспомощных пленных! Неужели правители не понимают, что казнью пленников сами совершают воинское преступление и что за него придётся отвечать? Старые – классические – методы войны отвратительны, ибо сама война отвратительна, так объявил нам диктатор. Но разве лучше то, что он практикует взамен отвергнутой старины? Хрен редьки не слаще, говорили наши предки.

Я отложил «Трибуну» с тяжёлой душой. Меня мучили два противоположных чувства – негодование и бессилие. Негодование не на Фагусту, нет, ибо сам говорил то же, что он, только говорил это в крохотной правительственной группе, а не публично. Я негодовал на самого себя, что был бессилен предотвратить расправу над военными преступниками. И не только был бессилен, но и согласился с Гамовым, что сам спровоцировал это преступление и потому не имею права возмущаться. И странное дело! С первого знакомства с «Трибуной» человек этот, Константин Фагуста, стал мне неприятен. А сейчас я просто ненавидел его – за то, что он был прав, а я не мог, не имел морального права признать его правоту!

 

 

Природа, на время освобождённая от насилия над собой, разгулялась по собственным законам. Океан, безжалостно обираемый в недели сражений, сейчас отдыхал – свободное его дыхание густыми массами туч разносилось по старым воздушным путям.

Мне тяжело описывать те осенние месяцы. Наступило царство Гонсалеса. Все утренние известия завершались его появлением на стереоэкранах. Он извещал, сколько преступников за прошедший день сдались добровольно, сколько убитых, сколько захваченных. Раза два в неделю на стерео показывался и Пустовойт и повторял всё одно и то же: повинную голову меч не сечёт, тех, кто сдаётся добровольно, он, министр Милосердия, берёт под свою защиту: молодых и здоровых – в армию, больным – лечение, негодных для войны – на посильные работы.

Операция «Очищение» поначалу шла вяло. Вылавливались городские шайки, блокировались убежища банд. Перелом наступил, когда осень дождливая превратилась в осень холодную. Выпал первый снег – пока ещё естественный, а не метеогенераторный. Праздник первого снега, традиционное торжество страны, ознаменовал своей стереоречью Гонсалес. Он не был хорошим оратором, даже я, не говорю уж о Гамове, владел словом лучше. Но содержание речи не нуждалось в украшении, оно и без того разило грохотом уши тех, к кому обращался наш министр Террора.

– Объявляю Неделю Тишины и Раздумья, – говорил Гонсалес. – В эту Неделю полиция и армия не производят никаких операций по вылавливанию бандитов, а вы, бандиты и пособники их, на кратком недельном покое обдумайте свою дальнейшую судьбу. После Недели Спокойствия – Неделя Амнистии, этой недели потребовал мой коллега, министр Милосердия Пустовойт. В Неделю Милосердия все, сдавшиеся с оружием, получают полное прощение либо минимальную кару. Всё завершает Неделя Истребления, даже не неделя, а сколько потребуется. И уже не будет прощения и милосердия, самые суровые кары поразят случайно приставших к банде одинаково с главарями. Не пропустите последних спасительных дней! И не надейтесь укрыться в горных логовах, в глубинах лесов. Выморозим укрывшихся, засыплем их метеоснегами! Всей армией страны пойдём на вас!

– Я знаю, в шайке не существует полного единства, – продолжал Гонсалес. – Большинство устало от разбойничьей жизни, измучено лишениями, понимает неотвратимость наказания. Но вас, большинство, терроризируют вожаки, их приспешники. Вы боитесь их? Но почему? Ведь вас много больше! Так разоружите главарей! Свяжите, убейте, если сопротивляются. Нападите на сонных, если трусите перед бодрствующими! И несите на пункты милосердия – связанных или убитых. Вожак впереди своей банды либо тот же вожак, связанный или мёртвый, – вот пропуск в амнистию! Повторяю: не пропустите последний День Милосердия! Не отриньте последний шанс снова стать людьми из того полузвериного бытия, в которое сами ввергли себя!

Вот такова была речь Гонсалеса. Её предварительно просматривал Пустовойт, утвердил Гамов. Гамов посоветовал и мне поработать над ней, я отказался. Это не моя епархия – внутренний террор.

День, начавший Неделю Тишины, меньше всего можно было назвать тихим. Стерео всё снова и снова повторяло речь Гонсалеса, а в промежутках между речью и известиями забивало уши музыкой. Наш добрый Омар Исиро, министр информации, искренне думал, что бравурная музыка превращает чёрные мысли, от которых впору вешаться, во что‑ то радостное.

Во всяком случае, тихая неделя шла очень тревожно – и для несдавшихся шаек, и для страны, истомившейся от неспокойствия, и особенно для нас – правительства, основавшего все планы на амнистии и всеобщем успокоении.

Первый День Милосердия дал обильный поток «амнистёров», но его перекрыл второй, а ещё больше третий день. Плотину нерешительности прорвало. Сдающиеся так торопились, словно страшились, что последний день сдачи наступит раньше, чем объявлен. На четвёртый день поток ослабел, а в последний, седьмой день, на пункты явилось лишь несколько человек.

С бандитизмом в стране было покончено.

В речи к народу сразу же по завершении недели милосердия, Гамов именно так и обозначил достигнутый успех.

– Всего сложило оружие 273565 человек, – сказал он. – Это означает, что массовый бандитизм ликвидирован. Отдельные преступления могут совершаться, от единичных преступлений не застраховано ни одно общество. Но организованной преступности больше нет. Вдумайтесь в это! Из внутренних войск, воевавших с бандитами, мы теперь сформируем десять дивизий в помощь фронту. Не меньше дивизий дадут и «амнистёры». Какое облегчение для страны! Какое облегчение!

Он закончил речь обращением к женщинам. Воззвания к женщинам, как некий ударный аккорд, завершали почти все речи Гамова к народу:

– Милые мои подруги! Я обещал вам, что эту зиму вы будете без страха шагать по ночным улицам. Поздравляю вас: для страха оснований больше нет. И ещё поздравляю многих с тем, что их соскользнувшие с честной дороги дети и близкие вновь возвращены к нормальной жизни нормальных людей!

На очередном Ядре Гамов изъяснялся совсем не в таких радужных тонах. Впервые он сделал выговор Прищепе.

– Полковник Прищепа, вы безобразно ошиблись! Уверяли, что бандитов в стране сто семьдесят – сто восемьдесят тысяч, а сложило оружие в одну неделю больше двухсот семидесяти. Как строить надёжную политику на такой ненадёжной разведке? А если сведения о неприятельских силах столь же точны? Может быть, стремительное продвижение маршала Вакселя к Забону объясняется тем, что трагически преуменьшены его реальные силы?

Павел признал недостатки разведки, но указал и на объективные причины просчётов. В районах военных действий у него своя агентура. И живым агентам там помогает инструментальная разведка, сеть тайных датчиков – приборы точные и надёжные. Но внедрять своих людей в бандитские шайки гораздо трудней, инструменты здесь неприменимы. Наблюдать за неприятельской армией проще, чем следить за десятком преступников, сбившихся на короткое время в одну стаю.

Гамов продолжал утверждать, что трудно вести политику, когда неточно представляешь себе настроение народа. Ошибка с количеством бандитов лишь часть более общей и трагической ошибки – неизвестности, сколько людей поддерживают нас, а сколько наших противников. В каждой квартире не поставишь подслушивающее устройство, в каждую семью не введёшь своего агента.

– Побойтесь бога, Гамов! – не выдержал Готлиб Бар. – Да спросите у меня, если не верите Прищепе! На заводах, на селе, в магазинах, это всё мои объекты, нашу деятельность одобряют, нас хвалят.

– Вы меня не поняли, Бар. Я не утверждаю, что наша разведка уже ошиблась в оценке настроения народа. Но говорю, что такая ошибка возможна, и мы можем её проглядеть.

Гамов, уверен, высказывал давно обдуманное. Он считал, что в обществе, сцементированном единой волей, в данном случае его, Гамова, верховной волей, очень трудно распознать истинные настроения людей. Свободного обсуждения нет, борьбы партий не существует – как же узнать, о чём думает средний житель? В стране, где нет разногласия мнений, нет и точного понимания людей. Мы сами создали такую страну, но, используя достоинства единовластия, не должны забывать и о присущих единовластию пороках.

– А Фагуста? – возразил я. – А этот беспардонный демагог, которого вы почему‑ то опекаете, разве он не высказывает открыто мнения, отличные от наших?

– Рад, что вы, наконец, нашли пользу в деятельности редактора «Трибуны», Семипалов. Фагуста – как бы узаконенный критик всего, что мы делаем. Он – крайность. А масса молчит. Только чрезвычайные события заставляют всё население открыто заговорить.

– Информация методом провокации, – сострил Готлиб Бар. До министерского поста он считался мастером острословия, но сейчас и ему было не до острых словечек. Всё же он повторил с удовольствием: – Информация методом провокации!

– Вы правы, Бар. В нашем обществе народ на откровенность надо провоцировать. Лишь чрезвычайность заставляет людей забыть о молчании. Вот почему так опасно ошибся наш друг Прищепа в оценке реальной мощи бандитов. И меня тревожит, что мы строим свою политику, не ведая реального настроения народа. Поразмыслите об этом.

После заседания я вышел вместе с Гонсалесом.

– Просьба, Гонсалес, – сказал я. – Только не спрашивайте, зачем мне нужно то, о чём попрошу. Пока это мой секрет. Не могли бы вы по одному моему требованию арестовать человека и держать его в заключении, пока я не прикажу его освободить или не предам вашему суду?

Гонсалес обиделся.

– Вы, кажется, забыли, Семипалов, что в моём подчинении вся полиция и все охранные войска? Могу арестовать любого. Даже вас самого!

– В своём аресте я пока не нуждаюсь. И постараюсь не забывать, что в ваших руках вся полиция и все охранные войска.

Я мог бы попросить об аресте и Павла Прищепу, отношения у меня с Павлом были иные, чем с Гонсалесом. Но я учитывал, что репутация у Чёрного суда куда грозней, чем у разведки.

 

 

Отношения с Войтюком развивались так, как и должны были развиваться. Он стал не только угодливо слушать, но и осторожно задавать вопросы. Следующей стадией должна была стать наглость. Надо было показать ему, что реальность иная: он в моих руках, а не я в его.

– Войтюк, – сказал я после его доклада о новостях в международной жизни, – не кажется ли вам, что у нас утечка информации?

Он и глазом не моргнул.

– В каком смысле – утечка информации?

– В самом прямом. Передают врагам государственные тайны.

– Полученные у нас?

– Полученные от меня.

Ему стало изменять натренированное хладнокровие.

– Кто же мог передать секретные сведения, полученные от вас?

– Вы, Войтюк. Вы передали их за рубеж.

Он всё же ещё не верил, что разоблачён. Он молчал, собираясь с мыслями. Я тоже молчал. Он решил, что лучшая оборона – не соглашаться с обвинениями. Таков, очевидно, был внушённый ему стандарт оправдания – для лёгких случаев.

– Не могу поверить, что вы серьёзно, генерал! Мне – и такое обвинение! Это же чудовищно!

– Почему чудовищно? Нормальное явление, Войтюк.

– Отказываюсь понимать! Немыслимое обвинение! Совершенно немыслимое!

– Серьёзное, Войтюк, только серьёзное. В остальном, повторяю, вполне нормальное. Ибо вы делали лишь то, что должны были делать.

– Делал то, что и должен был делать?

– Именно. Раз вы профессиональный шпион…

– Генерал, я глубоко уважаю вас. Но это не значит, что я готов снести любые оскорбления. Я приму свои меры.

– Примете свои меры? Какие? Вздумали мне грозить?

Он постарался взять себя в руки. Вначале он сильно побледнел, теперь краска возвращалась на щёки.

– Чем я могу угрожать вам, генерал? Я знаю своё место. Но я потребую доказательств! Все обвинения – только слова, если за ними не стоят факты.

– За ними стоят факты, Войтюк. Вы понимаете, что любой начальник интересуется тайнами своих подчинённых, особенно занимающих такие ответственные посты, какой вы занимали сперва у Вудворта, а теперь у меня. Ваш покаянный лист меня разочаровал, Войтюк. Вы забыли упомянуть в нём о полученном вами подарке – изумрудном колье, фамильной драгоценности старинного рода Шаров. И преподнёс вам это колье сам Ширбай Шар, министр его величества Кнурки Девятого. Очень важные сведения надо было передать Ширбаю, чтобы он расстался с родовой драгоценностью.

Войтюк не напрасно выбрал себе профессию, требующую не только проницательности, но и мужества. Он тревожился, пока сохранялась неизвестность, и шёл в открытый бой, когда другого выхода не было.

– Вы не думаете, генерал, что для ценного подарка могли быть и иные причины, кроме политических?

– Бросьте, Войтюк. Это дешёвый приём – намекнуть на интимные связи между вашей женой и Ширбаем. И нет вам нужды обливать грязью себя и жену. Не было у вашей жены связи с Ширбаем. И не могло быть. Во‑ первых, вы сами не допустили бы такой связи, для этого вы слишком любите свою жену, это мне известно. И во‑ вторых, развратник Ширбай настолько пресыщен связями с женщинами, что за ещё одну связь, даже с такой красавицей, как ваша жена, не отдаст одну из фамильных драгоценностей. Другое дело – оплата важных государственных секретов. За некоторые из них и драгоценностей не жалко.

– Вы говорите так, будто знаете, какие государственные секреты я передавал Ширбаю Шару?

Войтюк дошёл до такого спокойствия, что закинул ногу на ногу. Ещё ни разу он не позволял себе подобной вольности. Сознание, что против меня имеется убийственный козырь, продиктовало ему внешнюю развязанность.

– Вы сами скажете, что именно передавали Ширбаю.

– На допросах у вашего друга Прищепы? Уж не собираетесь ли вы меня арестовать?

– Во всяком случае не исключаю такой возможности.

– Она исключена. Советую меня не арестовывать.

Теперь я видел его насквозь. Он был слабее, чем я опасался. Такого можно брать голыми руками.

– Вот как – советуете не арестовывать? Не откажите в любезности объяснить, почему такой совет?

– Вот почему, вглядитесь получше!

Он с торжеством поднял вверх самопишущую ручку. Он всегда вынимал эту ручку, когда приходил ко мне – и вёл ею записи в тетради. Я с первого взгляда на неё не сомневался, что это не только ручка, но одно из тех устройств для передачи информации, какими удивлял меня Павел, когда мы сражались в окружении.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.