Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 14 страница



Гражданин Се-се се дерхо-Седерхольм", —выкрикнул сидевший за столом, по обыкновению, как и все русские, спотыкаясь на произнесении моей фамилии. Я прошел за барьер и предоставил юркому человечку разбираться в моих вещах. Мне дали

три листка „анкеты", которые я должен был заполнить. Одна из девиц, не без кокетства, сказала, обращаясь ко мне: „Пожалуйста, гражданин, пишите разборчиво, а то тут из-за вас только глаза портишь”. В анкетных листках стояли стереотипные вопросы: год рождения, фамилия, за что арестован, профессия, имеется ли приговор и т. п. Все эти сведения имеются в Чеке о каждом заключенном во многих экземплярах, и обо мне то во всяком случае, Чека имела исчерпывающий материал, но бюрократизм присущ всем советским учреждениям. Я все-таки не мог отказать себе в удовольствии немного „покуражиться", и поэтому провел черту против вопроса: „За что арестован". Когда дежурный просматривал анкеты, то я заметил, как он недовольно нахмурился.

—,, Почему вы не ответили на все вопросы анкеты? " — спросил он.

—„Потому что я, действительно, не знаю, за что меня арестовали и за что меня держат в тюрьме”.

Начальство" порылось в лежащем перед ним на столе большом конверте, который был доставлен конвойным вместе с мной из больницы Гааза. Достав оттуда какой-то листок, дежурный сказал вразумительно и отчетливо: ,, Вы, гражданин, были приговорены сначала к 5-ти годам заключения в концентрационном лагере. Потом вам заменили этот приговор 3-мя годами заключения в том же лагере. Вы обвиняетесь в контрабанде, в военном и экономическом шпионаже, в организации контрреволюционных банд и в дискредитировании советской власти. Неужели вам все это неизвестно? *

Во время всей этой речи, обе девицы смотрели на меня с любопытством и страхом.

Мне не оставалось ничего другого, как ответить дежурному: „Все это мне известно, но это все сплошная чушь и бред сумасшедшего, и я ничего писать в анкете об этом не буду. Раз вам все это известно, то пишите сами".

Когда мои вещи были обследованы, а меня самого „разнесли” по всем книгам, дежурный отдал короткое распоряжение надзирателю: „В тринадцатую”, и дал ему какую-то записку. Услышав это слово

„В тринадцатую", я был очень неприятно удивлен. Помимо того, что я предубежден против этого числа, я знал, что все камеры с небольшими цифрами находятся в особом ярусе и, следовательно, меня или брали опять,, под следствие", или мой приговор опять был изменен в худшую сторону.

Сверх всякого ожидания, сопровождавший меня надзиратель повернул не в сторону особого яруса, т. е не направо и вниз, а, наоборот, в третий этаж. Оказалось, что меня было приказано поместить в 13-ую общую камеру. Я не гнал, что нумерация общих камер совершенно отдельная от одиночных.

По обеим сторонам очень длинного и широкого коридора находились сквозные, решетчатые двери и сквозь них было видно, как в сумрачных громадных, сводчатых камерах бродили разнообразно одетые люди или стояли группами у решетчатых дверей, тесно прижавшись лицами к решетке. Вся картина производила впечатление зверинца.

Меня „принял" под расписку дежурный по коридору старший надзиратель, так называемый, , отделенный". Открыв дверь одной из камер, приходившуюся как раз против лестницы, по которой мы только что поднялись, надзиратель ввел меня в новое обиталище. Кое кто из стоявших у дверей оглядывал меня с любопытством. Сначала мне показалось, благодаря царившему в камере сумраку, что помещение очень грязно, и все эти небритые, неряшливо одетые люди имели самый злодейский вид. Понемногу глаза мои привыкли к скудному освещению камеры. Пока я снимал пальто, ко мне подошло несколько человек, и один из них сказал: „Позвольте представиться: капитан Битнер, местный городской голова или староста. Сейчас я запишу вашу фамилию, но, к сожалению, не могу сейчас предложить вам койку, так как все переполнено. Вам придется несколько дней поспать на полу. " Старосту перебил молодой человек, очень подвижный, стройный, с красивым лицом. Он оказался бывшим гвардейским поручиком, по фамилии Носалевич. —„Да уж, знаете. теперь сезон в раэгаре и громадный наплыв туристов, " —улыбаясь. и картавя, сказал мне Носалевич.

—„Носалевич! Не дури. Дай человеку осмотреться, Господа! Разойдитесь, пожалуйста, и так тут тесно", —надсаживался и хлопотал староста. Любезно обратившись ко мне и указывая на довольно плотного человека с гладко зачесанными назад длинными волосами и небольшой бородкой, капитан Битнер сказал: —,, Вот это— Карлуша: наша, так сказать, экономка. Он вам все покажет и все вам устроит. "

„Карлуша* забрал мои вещи и жестом пригласил меня следовать за собой. Устроив мои вещи около своей койки, Карлуша посвятил меня в традиции и правила тюрьмы. Так называемые, „общие камеры" рассчитаны на 25—40 человек и по стенам камеры расположены койки. Это деревянные рамы с натянутой на них парусиной, узким концом прикрепленные петлями к стене. В течение дня все койки подняты к верху, а после вечерней проверки, в 9 часов, койки опускаются и под свободный конец подставляется одна из скамеек, на которых днем сидят. расстояние между койками—I фут. Те, которым не хватает коек, получают вечером мешки, набитые соломой и спят на этих мешках на полу В каждой общей камере имеется один медный умывальник с водопроводом и одно отхожее место, отгороженное железной перегородкой, высотой 1 метра от пола. Асфальтовый пол подметается 3 раза в день, назначаемыми по очереди старостой дежурными. Два раза в неделю пол моется очередными по списку заключенными. Весь внутренний распорядок жизни в камере ведет староста, выбираемый самими заключенными из своей среды. Состав нашей камеры в данный момент, быль исключительно „буржуазный”, и потому мне нужно было дожидаться очереди на свободную койку. Если бы у нас сидел кто либо из уголовного элемента или из, так называемых, , простых" (по словам Карлуши), то можно было бы купить право на койку за 5 —6 рублей. В камере было 3 довольно высоких окна с железными решетками и среднее окно разрешалось вечерами открывать для проветривания камеры. Солнце заглядывало в камеру всего на несколько минут, так как окна выходили в

довольно узкий простенок, а напротив высился пятиэтажный корпус женского отделения тюрьмы.

Внизу под окнами был небольшой двор, тот самый, который я проходил, когда меня привезли из больницы. Если стать на сиденье уборной и близко прильнуть к оконному стеклу, то можно было видеть все, происходящее во дворе.

Из камеры выходили в коридор две решетчатые двери, расположенные по обоим концам стены, прилегавшей к коридору. Одна из дверей открывалась, по мере надобности, дежурным надзирателем, а другая всегда была закрыта. Через эту дверь раньше, до революции, в камеру подавалась пища по подъемной машине. В данное время об атом можно было догадываться по большому люку в коридоре, прямо перед дверью, который был закрыт железным листом. В крышке люка было отверстие, через которое, вероятно, проходил трос подъемной машины. Лежа на животе и тесно прижимаясь лицом к решетке двери, можно было наблюдать все что происходило во втором этаже около канцелярии Из нашей камеры было видно также всех, проходящих вниз и наверх, и целый день и ночь слышно было, как звенели ключи и открывались двери на лестницу.

*

Мой чичероне —Карлуша был по национальности латыш, но революция застала его в Петербурге, так как он имел в этом городе склад земледельческих машин. Пережив голод, холод и все ужасы военного коммунизма, Карлуша все таки не уехал в Латвию, так как этому препятствовала призязанность к одной русской женщине, которую он не мог взять за границу, несмотря на все хлопоты.

Советские власти решительно отказывали ей в выдаче паспорта и в разрешении на выезд из пределов СС. С. Р. Наконец, в 1924 м году Карлуша кое как сколотил небольшую сумму денег и ему также удалось получить через Латвийское консульство деньги от своих родных из Латвии. Таким образом явилась возможность переправить

любимую женщину с ребенком через латвийскую границу, пользуясь услугами специальных людей, занимающихся нелегальным переводом через границу разных беженцев. После этого оставалось уехать за границу самому Карлуше, так как он был латвийским подданным и, казалось бы, для его выезда не могло быть препятствий. В самый разгар хлопот на квартиру Карлуши нагрянули агенты Чеки и нашли у него письмо из Риги, от той женщины, ради которой он столько вынес неприятностей. После бесконечных допросов и тюремных мытарств Карлуша сознался, что письмо было получено через Латвийское консульство. Обо всем остальном, т. е. о нелегальной отправке за границу любимой женщины не было необходимости говорить, так как обо всем этом Чека уже знала, помимо Карлуши.

Когда я познакомился с ним, то он уже 5-й месяц находился в тюрьме и обвинялся в шпионаже. Разумеется, все его „дело" шло административным порядком, и, по словам следователя, весь материал был уже направлен в Москву. Весь ужас всего „дела" заключался в том, что муж Карлушиной подруги, не дававший ей развода, был чекистом, и несчастный Карлуша очень нервничал, ожидая из Москвы самого сурового приговора. Это был на редкость услужливый и обязательный человек, всеобщий любимец камеры.

Незадолго до вечерней поверки, часов около 8-ми вечера, меня вызвали в коридор. Там меня ожидала одна из девиц, так называемых на тюремном жаргоне, „буксир". На их обязанности лежит водить заключенных на допрос к начальнику тюрьмы, в канцелярию, вообще сопровождать заключенных в пределах внутренних помещений тюрьмы.

„Буксир" повел меня вниз по лестнице. На мой тревожный вопрос, куда меня ведут, расфранченная „девица" очень резко мне ответила: —, Молчите, гражданин, разговаривать не полагается. Когда придете, тогда увидите. "

Мы пришли в комнату для приема арестованных, и к своей радости я увидел гжу Ч. Старший дежурный по тюрьме сидел за своим столом, молчаливым свидетелем нашей беседы. Из сдержанных отрывочных фраз г-жи Ч., я понял, что, привезя передачу в больницу и получив квитанцию в приеме передачи, подписанную чужим именем, она сразу догадалась, что меня перевели куда-то, и потому консульство немедленно приняло меры к разысканию моих следов.

Оказывается, я все еще был на положении высылаемого на Соловки, и, так как этап на Соловки уходит по средам, то меня предполагалось завтра отправить. Поэтому консульство получило разрешение от народного комиссариата иностранных дел командировать ко мне на получасовое свидание одного из своих служащих с пакетом необходимых для путешествия вещей. Так как сообщение с Соловками, благодаря льду, уже было прервано, то меня должны были отправить в Кемь, маленький город на берегу Белого моря, где находится пересыльный пункт для отправляемых на Соловки.

Эта новость для меня была большим ударом, но из осторожных намеков г-жи Ч. я понял, что есть надежда на отмену этого распоряжения, так как консульский курьер уже выехал в Москву, и финляндский посланник попытается сделать все от него зависящее, чтобы меня оставили в Петербурге.

Я возвратился к себе в камеру совершенно подавленным и на участливые расспросы моих товарищей я ответил, только одним всем понятным словом:... „Соловки".

После вечерней проверки я получил набитый соломой матрац и, разостлав его на полу, поспешил улечься, чтобы избавиться от докучливых расспросов, утешений, и советов добросердечных товарищей, которые меня только раздражали и мешали сосредоточиться.

Как я ни напрягал мозги, но ничего не мог придумать, чтобы изменить мое положение, и оставалось положиться на энергию и искусство нашего посланника и на судьбу.

Глава 33-я

Тюремный день начинается в семь часов утра раздачей хлебных пайков, которые приносятся в каждую камеру, так называемыми, „рабочими". Это заключенные, выразившие желание работать для обслуживания хозяйственных нужд тюрьмы. „Рабочие" нашего коридора помещались все вместе в особой камере, дверь которой днем всегда открыта была в коридор. Рабочие разносят хлеб по камерам, приносят из кухни котел с обедом и ужином, который раздается в коридоре заключенным, по очереди выпускаемым из камер. Сейчас же после раздачи хлеба поднимаются койки, убираются матрацы с пола и производится уборка и проветривание камеры, после чего дежурный по камере заключенных приносит большой чайник с кипятком. Ни чаю, ни сахару от тюрьмы не полагается, и то и другое надо покупать за свой счет из тюремной лавки. Посредине камеры стояли два больших грубо сколоченных и некрашеных стола с такими же скамейками, и за этими столами мы пили чай, обедали, ужинали и читали покупаемые газеты и выдаваемые из тюремной библиотеки книги. Как самое здание тюрьмы, так и библиотека перешли советской власти по наследству от царской эпохи. Тюрьма была построена при Императоре Александре Третьем в девяностых годах прошлого столетия. рассказывают, что покойный Император Александр Третий, когда тюрьма была готова, лично ее осмотрел и, войдя в одну из одиночных камер, приказал себя запереть, пробыв в камере около десяти минут. История умалчивает остался ли доволен Александр Третий новой тюрьмой.

По злому капризу судьбы архитектор, построивший эту тюрьму, мирно доживавший свой старческий век в Петербурге, попал в 1922 году в эту построенную им тюрьму и умер в одной из одиночных камер.

Все эти рассказы, анекдоты, шутки, которые я слышал от моих словоохотливых новых товарищей, сначала создавали такое впечатление, словно все мы собрались тут случайно и не надолго, чтобы

провести мило время в товарищеской беседе. Но это лишь казалось ори поверхностном взгляде. Вся эта беспрестанная и бессодержательная болтовня маскировала нервную озабоченность всех этих несчастных людей, боявшихся задумываться над печальной действительностью хотя бы на мгновение. Меня лично раздражали весь этот шум, суета и разговоры. Я с минуты на минуту ждал, что вот— вот крикнут в дверь: „ Гражданин Седерхольм, с вещами! ”. Ужасен был даже не самый факт внезапной отправки на Соловки, а ужасно было сознание, что даже теперь после того, как я был приговорен без суда, после всех моих страданий в течение шести месяцев — финляндское правительство бессильно было что-либо сделать, чтобы меня отстоять. Жутко и унизительно было сознавать, что я нахожусь в полной и абсолютной власти Чеки и что этой власти не было границ. Около семи часов вечера вызвали с вещами на Соловецкий этап одного инженера и какого то очень жалкого вида священника. С замиранием сердца я ждал, что вот—вот вызовут и меня. Поздно вечером я окончательно успокоился: по-видимому, мои друзья отстояли меня

Дни потекли с обычной монотонностью, и я скоро перезнакомился не только с моими товарищами по камере, но и с заключенными соседних камер нашего коридора. Ежедневно нас выпускали на прогулку на тюремном дворе и мы гуляли по кругу огороженному высоким палисадником, сразу по 4 по 5 камер. Кого, кого тут только ни было! Представители решительно всех интеллигентных профессий, но преимущественно бывшие офицеры, адвокаты, священники, чиновники и инженеры. Иногда попадались купцы, но они были кратковременными гостями, так как их обычно переводили по окончании следствия в другие тюрьмы, где они ожидали суда. В отделении общих камер нашей тюрьмы заключенных вообще не держали долго, так как в общих камерах содержались лишь те заключенные, чье следствие близилось к концу. Из общих камер было четыре выхода: на смерть, на Соловки, в Сибирь и на свободу.

По четвергам приходили смертные приговоры

из Москвы. Около 11-ти часов вечера в коридоре начиналось движение, хлопали двери, слышны были шаги усиленного наряда надзирателей и одного за другим вызывали осужденных на смерть в коридор. Очень редко смертный приговор объявлялся в коридоре. Обычно всех смертников вели вниз в канцелярию и там, после объявления приговора на них надевали кандалы и, погрузив на большой грузовик, их увозили для расстрела или на полигон, или на Гороховую улицу, где их расстреливали в бетонной комнате. Грузовик, на который усаживали, или вернее укладывали смертников, всегда по четвергам останавливался под окнами нашей камеры, и из окна было видно, как несчастных жертв, со скованными ногами укладывали на грузовик и сверху прикрывали досками.

Бывали четверги, когда под нашим окном останавливалось до четырех грузовиков, которые иногда вторично возвращались, чтобы забрать новую партию смертников.

Я помню только один четверг, когда не было увезено из нашей тюрьмы ни одного смертника и мы не могли понять, что такое случилось. Это было настолько необычно, что среди заключенных уже на следующий день во время прогулки начал циркулировать вздорный слух, будто отныне* смертная казнь будет применяться лишь по судебным приговорам.

Неделю спустя оптимисты могли убедиться, в своей наивности, так как смертные приговоры вспыхнули с новой силой и три четверга подряд, со двора тюрьмы увозилось на казнь по 150—200 человек, и один из надзирателей нашего коридора в один из этих четвергов помешался и стал стрелять из револьвера в висевший в коридоре портрет Ленина.

Четверги — это было самое ужасное время в общих камерах. С утра многие были, как полупомешанные, так как почти каждый мог ожидать смертный приговор. Около 11ти часов вечера видно было при тусклом свете ночной лампочки, как то один, то другой из заключенных вставал с койки и ползком тихо крался к окну, чтобы незаметно для коридорного надзирателя, встав на си

ленье уборной, заглянуть в окно не приехал ли уже грузовой автомобиль. Не надо было и смотреть в окно, так как всегда было слышно, как грузовик подъезжал.

Когда шум в коридоре прекращался и все смертники были уведены вниз, можно было подкрасться к запасной, всегда закрытой, решетчатой двери и лежа на животе, прильнув головой к решетке, видеть сквозь дырку люка подъемной машины все, что происходило в коридоре второго этажа перед канцелярией.

Я однажды тоже заглянул в отверстие люка. Многое в своей жизни я перенес. Достаточно сказать, что я дважды пережил бунт матросов на двух кораблях и принимал непосредственно участие в двух карательных экспедициях во время русских беспорядков 1905 года. У меня крепкие нервы. Но то, что я увидел и услышал сквозь отверстие люка подъемной машины, заставило похолодеть меня от ужаса. Закованным людям чекисты разжимали челюсти и вставляли в рот резиновые баллоны, величиной с мандарин, так что у каждого смертника торчала изо рта черненькая палочка— ручка баллона.

Страшен вид бледного закованного в цепи человека с полураскрытым ртом, из которого торчит ручка заглушающего крик аппарата. Шаги надзирателя заставили меня отпрянуть от двери в глубь камеры, но душу раздирающие крики несчастных жертв, которых рты еще не успели закупорить патентованные пробки чекистов, до сих пор я не могу вспомнить без содрогания.

Состав нашей камеры так же, как и других камер, все время понемногу изменялся На смену расстрелянным или отправленным в дальнюю высылку, приходили новые люди, или прямо с воли, или переведенные из одиночных камер. Я уже становился старожилом камеры, так сказать, хранителем её традиций, так как я был единственный из всех заключенных во всей нашей камере тюрьмы, имевший приговор.

Несмотря на это, мое положение было совершенно неопределенным, так как официальной отмены моей высылки на Соловки не было, и я даже не мог получить ответа от администрации тюрьмы, за каким именно учреждением я числюсь.

Впоследствии уже на воле, я узнал. что как раз в это время обо мне шли интенсивные переговоры между финляндским правительством и советским комиссариатом иностранных дел, и это последнее учреждение старалось добиться от Чеки перечисления меня в свое ведение.

Еженедельно я получал передачу и имел получасовое свидание с кем-либо из служащих нашего консульства. Ничего определенного, утешительного о ведущихся переговорах мне не сообщали, так как беседа с моими соотечественниками всегда происходила под строжайшим контролем, и нас разъединяли две густые решетки, в расстоянии одного метра одна от другой. По одну сторону решетки, рядом со мной, стоял кто либо из чекистов и по другую сторону, рядом с моим собеседником, находился такой же непрошенный слушатель

Но эти беседы с моими соотечественниками доставляли мне большую радость, так как мне сообщали о жизни моей семьи, и я уже более не боялся, что мою жену заманят в советскую западню.

В январе 1925 года, однажды вечером, в нашу камеру ввели старика, одетого в овчинный тулуп, баранью шапку и валенки—обычный костюм русского крестьянина. Несмотря на скромную внешность, в лице старика было что-то, невольно заставлявшее обратить на него внимание. Когда он назвал свою фамилию камерному старосте, для внесения в список, я сразу вспомнил старика. Это был князь Николай Дмитриевич Голицын, последний русский премьер министр царской эпохи. Один из сыновей князя был моим товарищем по морскому кадетскому корпусу и сослуживцем по императорскому флоту. Пользуясь своим авторитетом тюремного старожила, мне было не трудно раздобыть для старого и больного князя, свободную койку, уговорив одного молодого студента спать на полу. Князь

узнал меня, когда я ему назвал свою фамилию к был очень растроган и поражен, услышав грустную повесть моих злоключений.

Сам он много претерпел после революции, но его крайне преклонный возраст — 84 года—безупречная деятельность, даже с точки зрения большевиков, позволила ему уцелеть от ужасов эпохи военного коммунизма. В полной нищете, старый князь с сорокалетним сыном, жил на мансарде одного из полуразвалившихся домов Москвы, занимался сапожным ремеслом, а сын занимался случайно подворачивавшейся черной работой. Когда состояние того дома, где жил князь с сыном стало внушать опасения, его сломали и отец с сыном переехали в город Рыбинск, большой город на берегу Волги, Там они оба поселились за городом у какой-то старухи, вдовы крестьянина. Князь стерег общественные огороды, а сын ходил на реку нагружать и разгружать барки с лесом.

Но и это жалкое существование было нарушено. Однажды явились чекисты, арестовали отца с сыном и бесконечными этапами, пройдя несколько тюрем, оба в конце концов попали в Бутырскую тюрьму в Москве, а потом их перевели в Петербург в нашу тюрьму. Князя поместили в нашей камере, а сына в одну из общих камер четвертого этажа. Их обоих обвиняли в контр революционном заговоре по, так называемому, процессу лицеистов. Процесса, собственно говоря, никакого не было, так как все 210 человек, прикосновенных к этому делу были осуждены административным порядком, то есть центральной коллегией Чеки в Москве. Сущность всего дела лицеистов сводится к тому, что несколько бывших воспитанников Императорского Александровского Лицея — некогда весьма привилегированного высшего учебного заведения, однажды собрались на частное заседание, дабы официально ликвидировать потерявшую всякий смысл и значение пустую лицейскую кассу.

Заседание совпало с годовщиной смерти Императора Николая Второго и потому все собравшиеся старые лицеисты решили отслужить по убитом монархе панихиду—поступок очень наивный и неосто

рожный в советской России, но вполне понятный. Эта панихида послужила поводом к аресту не только всех без исключения бывших лицеистов, но и их родственников, друзей и просто знакомых — общим числом 210 человек. Чека из этого дела создала монархический заговор.

В нашей камере сидели три участника такого заговора, кроме Голицына, и всем четырем заговорщикам было в общем итоге 322 года.

Князь Голицын, по крайней мере, сохранил здравый ум и память, но его два товарища — генерал Шильдер и б. помещик Тур —были в состоянии полного старческого маразма.

Князя Галицына в феврале разбило параличем, и его увезли в один из четвергов на казнь, ведя под руки. Уходя, он перекрестился, еле двигая рукой и сказал: „Ныне отпущаеши раба твоего. Устал жить. Слава Богу". Генерал Шильдер умер за неделю до казни Голицына, а Тура сослали на десять лет на Соловки, но он умер по дороге в ужасных мучениях от закупорки мочевого пузыря. Про его смерть мне рассказывал один из ехавших с ним студентов, с которым меня свела судьба на Соловках.

Приведение в исполнение смертных приговоров над лицеистами, совпало с еще двумя крупными процессами, созданными Чекой: о шпионаже в пользу Латвии и Англии, и о восстании на Кавказе. Поэтому весь февраль, март и апрель месяцы 1925го года, каждый четверг увозились на казнь многие десятки людей, и в течение февраля и марта, состав моей камеры дважды переменился. Несмотря на это, камера № 13. имела репутацию очень „счастливой камеры", так как из других камер выбыло еще большее количество людей.

В один из четвергов зарезался мой приятель, спавший рядом с моей койкой— латыш Карлуша. Эго произошло таким образом: в камере не разрешалось иметь ножей, но мы все же как-то умудрились раздобыть, через рабочих нашего корридора, самодельный, сделанный в тюремной мастерской, небольшой нож для раэреэания хлеба. Два дня ыы благо

получно им пользовались. а потом нож внезапно исчез. Поискав, мы решили, что во время нашей прогулки, надзиратель обыскал камеру, нашел и забрал его. На этом все и успокоились В ближайший после пропажи ножа четверг, Карлуша был особенно нервным. Когда под окном раздался шум приехавшего грузовика, и начали выкликать фамилии предназначенных к расстрелу, к нашему ужасу, надзиратель выкликнул также фамилию Карлуши: „Гражданин Бикке! Без вещей". Я не мог лежать на койке и встав, начал ходить по полутемной камере, пока несколько вызванных спешно одевались, нервно не попадая в рукава платья. Мы обратили внимание, что Карлуша стоял на коленях между моей и своей койкой, лицом к стене. Полковник Зарецкий и инженер Вейнберг, взволнованно ходившие вместе со мной в дальнейшем конце камеры, сказали мне: „Ты с ним в хороших отношениях и у тебя крепкия нервы. Пойди, скажи ему чтонибудь. Ведь можно с ума сойти от одной атой тишины. Скрепя сердце, я сделал несколько шагов по направлению к Карлуше и вдруг заметил, что он двигает, спрятанной под свитером рукой. Полагая, что он молится и не зная от волнения, что мне предпринять, я подошел к тихо плачущему молодому инженеру Сокольскому, которого тоже только что вызвали, В этот момент надзиратель опять крикнул: „Сокольский! Бикке! Ватадзе! Гревениц! —Скорее". Одновременно с этим Карлуша упал на спину и на белом свитере, как раз на животе, виднелось темное пятно. Несчастный распорол себе живот полутупым ножом, тем самым, который мы так безнадежно разыскивали. Принесли обыкновенный деревянный коечный щит, положили на него Карлушу и унесли прочь. Через несколько минут один из нас видел через окно, как вместе с закованными людьми, с торчащими из полуоткрытых ртов палочками, уложили в грузовик привязанного к щиту, уже на половину мертвого, Карлушу.

Об этом я узнал потом, много спустя, так как мои нервы не выдержали и я впал в истерическое состояние. Меня отправили в лазарет, и я

пробыл там почти пять недель в состоянии крайнего нервного возбуждения.

Глава 34-я.

В тюремном лазарете было гораздо лучше чем в больнице Гааза. Было очень чисто, и среди заключенных больных совершенно отсутствовал уголовный элемент. Из лазарета меня перевели в камеру № 12, рядом с моей прежней камерой. Все было, разумеется, переполнено. Среди моих новых товарищей было много евреев сионистов. Все это были молодежь-студенты. Их единомышленники сидели в других камерах и во время прогулок во дворе они все соединялись, пели демонстративно гимн сионистов и всячески старались показать, что тюрьма им не страшна. Они находились в тюрьме уже 5-й месяц. Однажды к нам в камеру ввели 12 человек студентов анархистов и несколько матросов. Всех анархистов держали до этого в трех отдельных камерах, но в виду предполагавшейся скорой их отправки на Соловки и в Сибирь, начальство тюрьмы, опасаясь демонстраций, решило рассортировать всех анархистов маленькими группами по разным камерам. На нашу камеру пришлось 12 человек, приговоренных к заключению на Соловках. Они вели себя очень шумно, бранились с надзирателями дрались между собой, и в конце концов подрались с евреями сионистами.

В одну из сред, вызванные на Соловецкий этап, анархисты отказались выйти из камеры, заявив, что они добровольно не уйдут. Когда явился начальник тюрьмы с револьвером в руках и 10 надзирателей с нагайками, все анархисты легли на пол и стали кричать: „Долой палачей и узурпаторов! Да здравствует свободный человеческий разум! Мы требуем над собой гласного суда! Долой провокаторов! " По знаку Богданова, надзиратели начали избивать анархистов нагайками и каблуками сапог. Сам Богданов бил стволом револьвера по лицу одноногого студента. Затем всех анархистов вытащили за ноги в коридор и дальше, вниз по лестнице. Слышно было даже в камере,

как стучали головы несчастных, прыгая по ступенькам.

Такое же усмирение анархистов было проделано и в соседних камерах. Вероятно, слух о кровавой расправе проник в дальний конец коридора, так как довольно большая группа анархистов, помещавшихся в дальних камерах, прошла на своих ногах и без демонстраций мишо дверей нашей камеры и мирно спустилась вниз по лестнице.

Сионисты, сидевшие в нашей камере, должны были отправиться в пятницу, после описанного эпизода с анархистами, на этап в Сибирь. Печальный пример протеста анархистов. разумеется, заставил еврейскую молодежь отказаться от предполагавшагося мятежа. Часа за два до отправки сионистов на этап в нашу камеру вошел начальник тюрьмы и громко крикнул: „Эй. вы, палестинские казаки и иерусалимские дворяне! Становитесь во фронт! " Когда все сионисты, порядком испуганные, выстроились в одну шеренгу, Богданов сказал им приблизительно следующее: ,, Вы все видели, как советская власть настаивает на исполнении закона. Через 2 часа вы будете отправлены на этап. Приготовьтесь! Чтобы все было тихо и смирно! Поняли? " Один еврейчик, самый тщедушный из всех, в громадных, круглых очках, осмелился спросить: „А что вы называете законом в советской России? ” — Богданов подошел вплотную к любознательному студенту, взял левой рукой его за рубашку, под шеей, а правой рукой, размеренно, спокойно, дважды ударил его по лицу, так, что с носа „протестанта" слетели очки.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.