Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 10 страница



Будучи от природы человеком наблюдательным, я не потерял даром шестимесячного пребывания в тюрьме Чеки, и мне поэтому было более или менее ясно, как мне следует поступить.

На следующее утро, после получения приговора, я подал заявление о голодовке. Мотивы и требования были нижеследующие:

1) Приговор незаконен, так как против меня нет ни одной улики, устанавливающей мою виновность в инкриминируемом мне шпионаже, в организации контрреволюционных банд, и в военной контрабанде. Все мое „дело" должно разбираться в гласном суде.

2) Я болен и требую медицинского освидетельствования. Отправка на Соловки при моем состоянии здоровья грозит мне смертью. Требую приостановить исполнение приговора, впредь до пересмотра моего „дела” в суде.

3) Не имея никого родных и близких знакомых в Петербурге, я, как финляндец, могу лишь рассчитывать на помощь Финляндского Генерального Консульства. Согласно правил о высылаемых в концентрационные лагеря, я имею право на 3 получасовых свидания в тюрьме с кем либо из моих земляков, живущих в доме консульства.

Ни одно из вышеприведенных требований не могло бы быть выполнено; —я был в этом уверен. Но все выставленные мною требования были вполне лояльны, и самое главное, они были составлены так, что должны были вызвать переписку между Московской Чекой и Петербургской. В этом я был уверен, так как хорошо изучил порядки за шесть месяцев пребывания в тюрьме.

Так как Петербургская Чека имела право в важных случаях задержать отправку заключенного на Соловки, то я был уверен, что мне удастся пропустить однн этап.

Моя смерть от голодовки в петербургской тюрьме Чеки под самым боком у Финляндского консульства, не входила ни в каком случае в расчеты Чеки, так как это вызвало бы много неприятных осложнений и огласку в газетах за границей. Таким образом от меня самого, от моей настойчивости зависело сделать данный случай—„важным", и дать возможность Чеке задержать мою отправку. Оставшиеся в моем распоряжении 10 дней до отправки этапа. были сроком более чем достаточным для моего истощенного организма, чтобы подойти вплотную, к последней черте', и быть может, даже перешагнуть эту черту...

Все зависело от того, насколько мое сердце готово выдержать это испытание. Во всяком случае я рассчитывал, что как только я потеряю сознание и положение мое будет признано опасным, — меня отправят в тюремную больницу, где надзор менее строг и мне оттуда удастся как нибудь снестись с консульством.

Во всем этом плане было много риска, принимая во внимание мое крайне болезненное состояние, но у меня впереди была верная смерть на Со

ловках, и надо было хвататься за малейший шанс, чтобы изменить судьбу к лучшему.

Около 12ти часов дня в камеру пришел начальник тюрьмы, и пытался доказать мне, что моя голодовка ни к чему не приведет. Его уговоры убедили меня как раз в противном. Около 2-х часов дня меня обыскали до нитки, отобрали все вещи и продукты, оставив только пальто, постельные принадлежности, махорку и трубку Затем меня перевели двумя этажами ниже в отдельную одиночную камеру:

Мое прощание с Георгием Дмитриевичем Чесноковым было очень трогательным, и не удивительно —ведь мы прожили вместе в тюрьме почти 4 месяца и много пережили тяжелых моментов. Один Бог знал, куда повернут теперь наши разошедшиеся жизненные пути.

Мое новое помещение ничем не отличалось от предыдущего. Вероятно камера была несколько дней необитаема, так как было не прибрано, и одно из стекол в решетчатом окне было выбито. От этого в камере было довольно прохладно. После четырех месяцев общения с товарищами по заключению, одиночество было тягостно. Мое настроение было отвратительным так как томили неизвестность ожидания и боязнь неосторожным жестом, словом, игрой лица или выражением глаз, сделать какой-нибудь промах при переговорах с моими инквизиторами. Минутная слабость—и вся игра могла быть проиграна.

Около 4х часов дня в мою камеру вошли начальник тюрьмы, дежурный по тюрьме и надзиратель. Опять обыск и обшаривание до мельчайших деталей, как меня самого, так и всей камеры. Убедившись, что никаких пищевых продуктов нигде не припрятано, начальство удалилось.

Я уже свыкся с моим склепом и приступил к так называемой на тюремном арго. ориентировке. Надо было узнать, кто именно сидел надо мной в верхних этажах, и кто были моими соседями. Моим соседом справа был священник, слева же—или совсем недавно посаженный или ино

странец, так как из его выстукиваний я ничего не мог понять.

Надо мной сидел секретарь кожевенного треста —Плукснэ, с которым я по игре случае и судьбы познакомился еще в бытность мою на свободе, так как я вел переговоры с кожевенным трестом о кое-каких поставках. Плукснэ был очень милым и обязательным человеком. Он сидел в тюрьме по обвинению в получении взяток и был расстрелян в марте 1925 года.

По моей просьбе он сообщил мне №№ камер, находившихся над ним. Судьбе угодно было, чтобы я еще раз мог беседовать с Чесноковым, так как моя прежняя камера № 163, находилась как раз надо мной, но между нами была камера Плукснэ. Так как я плохо слышу, то для разговоров я прислонялся спиной к трубе парового отопления, и прижимался к ней затылком. Звук от выстукиваний проходил через головную кость, и я слышал совершенно отчетливо малейший стук. Так как в камере было довольно прохладно, то моя поза у радиатора не вызывала никаких подозрений.

Первый день голодовки прошел без особых событий и, так как мои нервы были очень напряжены, то я почти не чувствовал голода. В конце второго дня хотелось есть, но чувство голода было вполне терпимым и голод исчезал от курения махорки. В конце второго дня, судьба впервые за много месяцев, подарила мне одну из своих улыбок.

Чесноков во время прогулки на дворе, встретил своего коллегу адвоката, который только что получил приговор так называемый „минус двенадцать", то есть запрещение проживать в 12 самых больших городах Советской России. Так как этот адвокат с часу на нас должен был выйти из тюрьмы на свободу, то мой верный друг поручил ему немедленно сообщить одному из моих соотечественников в консульстве обо всем происшедшем со мной и о голодовке. Впоследствии я узнал, что поручение было исполнено и это мне весьма помогло. Чеснокова больше нет в живых — он умер в Иркутской тюрьме. Страдая хрони

ческой болезнью почек, он не в силах был вынести тяжести почти месячного этапного путешествия и скитания по 6-ти этапным тюрьмам. Это был человек редкой души и высокой порядочности. Да вознаградит его Бог за земные страдания и доброе отзывчивое сердце!

Третий и четвертый день голодовки были самыми трудными. Ужасно хотелось есть и было отвратительно и стыдно, что несмотря на глубокие нравственные страдания, на мысли о покинутых и дорогих близких людей на родине, приходили в голову мысли о разных кулинарных тонкостях.

На пятый день сильно шумело в голове, неприятно было вставать с койки, но острота голода прошла, и во всем теле было чувство необыкновенной легкости. Если спокойно лежать, совершенно не двигаясь, то очень хорошо было думать. Мысли были такие ясные, и мне кажется, я никогда в жизни, из за повседневных забот и дел, не думал так глубоко о тех вопросах, о которых я передумал за период второй половины моей голодовки.

Вечером на шестой день голодовки меня вызвали в кабинет начальника тюрьмы. Я не пошел, так как был очень слаб, хотелось лежать. Через некоторое время вошло само начальство в мою камеру, с каким-то восточного типа господином и одним из следователей по моему делу. Несколько позади жался к дверям фельдшер в халате. Все переговоры велись следователем, остальные были только слушателями.

—„Ваша голодовка ни к чему не приведет. " — начал следователь. — „Вы совершили преступления и должны понести наказания. "

—„Моя голодовка во всяком случае достигнет цели, так как в худшем случае я умру. Лучше умереть здесь, чем ехать на медленную смерть на Соловках. Если я совершил преступление то надо доказать мою виновность и судить меня гласным судом. "

—,, Это праздный разговор. Все равно вы будете отправлены на Соловки. Во всяком случае я обещаю вам сделать все возможное для пересмотра вашего дела, и, весьма вероятно, что вас очень

скоро вернут с Соловков в Ленинград. Вот здесь я приготовил заявление от вашего имени, что вы прекращаете голодовку, подпишите его и делу конец. "

У каждого человека бывают в жизни моменты, когда он слишком переоценивает значение своей собственной персоны и впадает в некоторую театральность.

Одним из таких моментов был описываемый случай. Обращаясь к следователю я сказал: — „Я прошу дать мне спокойно умереть. Ничего я подписывать не буду. Все, что я считал нужным, на, писано мною в моем заявлении о голодовке. Я умру, но мне приятно сознание, что моя смерть наделает вам хлопот. "

Тогда следователь обратился к фельдшеру: — „Товарищ фельдшер, осмотрите гражданина. " И затем непосредственно ко мне: — „Все это — лирика. Умереть мы вам не дадим. и если вы будете про должать голодовку, мы применим к вам искусственное питание. " (

— „Пока я еще имею силы, я этого не позволю сделать и вы не имеете права применять насилие ко мне. "

—, Мы подождем, когда насилия не потребуется. " Осмотр фельдшера был не сложен. Он прощупал мой пульс и из принесенного с собой ящика налил в стаканчик лаврово-вишневых капель. И фельдшера и его капли я послал к черту, и мне сейчас стыдно за мою несдержанность, так как именно этот тюремный фельдшер Колтаев, был всегда очень отзывчивым и хорошим человеком.

—,, Вы своей голодовкой делаете себе только хуже, " — начал опять следователь, „Финляндия не поможет вам. Подумайте лучше о вашей семье там на вашей родине. *

— „Не ваше дело, я не хочу с вами разговаривать. "

Вся компания удалилась, дверь захлопнулась и я, опять остался один со своими мыслями. Фраза следователя: „Финляндия вам не поможет, " меня очень озадачила. Было ли это сказано, благодаря тому, что о моей голодовке уже стало известно в консуль'

стве, и были предприняты со стороны нашего консульства какие-либо шаги, или это было сказано, чтобы лишний раз отнять у меня надежду.

Я терялся в догадках.

На седьмые сутки я чувствовал себя довольно бодро. Умылся, вычистил зубы. Несколько раз в день полоскал рот, так как во рту и в горле было ужасно сухо. Пить избегал, так как не знал, можно ли пить много воды, оставаясь так долго без пищи. Особенной жажды не ощущал, и не больше двух раз в сутки делал несколько маленьких глотков. Есть совершенно не хотелось, так как немного тошнило.

Приходил доктор, выслушивал сердце и советовал прекратить голодовку. Я ему ничего не сказал и повернулся лицом к стенке.

На восьмые сутки я оторвал от моего носового платка узкую полоску материи. и начал на ней делать узелки, так как боялся сбиться со счета дней. Не успел я сделать восьмого узелка, как открылась дверь и вошел дежурный надзиратель Семенов, который,, сторожил” меня в первые месяца моего заключения в „особом отделении” Семенов был патентованный и законченный дурак в самом строгом смысле этого слова, и в былое время, я не мало доставил себе развлечения в моем одиночестве, подшучивая над ним.

„Вы что же это, гражданин, делаете? Разве можно? Сейчас же отдайте веревку. Никакого покоя с вами нет. " Как мне не было плохо и хотя было совсем не до шуток, но при виде знакомой, глупой рожи Семенова, я не мог удержаться от каламбура: ,, Пока я не покойник, не будет покоя. Какую вы хотите веревку Семенов? " — „А вот, то самое, что вы крутите. Стыда нет у человека. Вешаться не дозволяется. Что это будет, если все заключенные повесятся? "

Гражданин Семенов был цельная и нетронутая натура. И мысли его были всегда цельные и вполне законченные...

От меня взяли мой лоскуток с узелками, остаток носового платка и полотенце. Минут через 20 честный служака Семенов привел в мою камеру

дежурного по тюрьме, и у меня отобрали простыню, наволочку, и сняли шнурки из ботинок. Очевидно было, что мне разрешалось умирать только на Соловецких островах, так как смерть моя в Петербурге, под боком у финляндского консульства, вызывала осложнения. Спички мне почему-то оставили, и я мог бы себя сжечь, но вместо этого я решил считать дни моей голодовки по спичкам. На восьмые сутки вечером, я с трудом добрался до трубы отопления, так как кто то из верхнего этажа хотел мне, по-видимому, что-то сказать. Как я ни был слаб, но, прислонившись головой к трубе, все же я принял телеграмму: — „Борис, прощай, выслан в Туруханский край*), завтра этап, не поминай лихом, держись до конца! " Это был последний привет от друга Чеснокова. Ему разрешалось умереть на материке...

В течение девятых суток голодовки я был очень слаб, и многих моментов совсем не помню. Приходили какие то люди, и отчетливо помню приходившего два раза доктора и начальника особого отдела Чеки по контршпионажу, Мессинга. Он мне давал какую-то бумагу и говорил, что свидание с одним из членов консульства мне разрешено, но я должен сначала поправиться, так как в таком виде я не могу иметь свидания. Отчетливо помню, как Мессинг спросил очень громко начальника тюрьмы отделения: — „Принесли ли вчера из консульства продукты для гражданина Седергольма? "

Одна фраза Мессинга особенно вселила в меня бодрость: — „Если вы не прекратите голодовки, то я отправлю вас в тюремную больницу Гааза, и вам там применят искусственное питание. " ,, Искусственное питание" не входило в мои расчеты, но перевод в тюремную больницу Гааза вполне отвечал намеченному мною плану.

По правде сказать, я сам не знал как мне выйти из создавшегося положения. Прекращать голодовку было нельзя, так как этап на Соловки еще не ушел, и верить обещаниями Мессинга было рисковано.

*) В Сибири, на берегу Сев. Лед. океана.

Однако, я чувствовал себя очень плохо и сердце временами совсем замирало. Выдержу ли я до перевода в больницу? Обидно было бы умереть, доведя дело почти до желанного результата. Но выхода де было, и будь что будет, а голодовку надо было продолжать. На десятые сутки рано утром, как и всегда, открылась дверь камеры для того, чтобы вымести сор. Так как я окончательно ослабел, то дежурный надзиратель, открывший дверь, вошел в камеру, и взяв метлу. крикнул в коридор другому надзирателю: —. Скажи там, чтобы кто-нибудь из рабочих принес ящик для сора, " на что последовал ответ из коридора: „Да здесь ни одного черта нет, все пошли в лазарет измеряться, сегодня им на Соловецкий этап идти. "

„Рабочими" назывались те из заключенных, которые по окончании следственного периода их „дела — переводились в так называемые „общие камеры", в которых находились до получения приговора, и исполняли добровольно различные хозяйственные работы в разных отделениях тюрьмы.

„Измеряться называлось измерение роста и снимание дактилоскопического оттиска, что проделывалось со всеми, отправляемыми на этап. Слова коридорного надзирателя об ушедших в лазарет измеряться рабочих, были для меня радостной вестью, так как ясно, что на этот этап меня не возьмут. Надо было вести игру до конца, то есть попасть в тюремную больницу, так как там для меня могли открыться какие-либо новые возможности улучшить мою судьбу.

Время до вечера тянулось томительно медленно, так как от нервного напряжения я не мог спать, несмотря на слабость. Часов около семи вечера открылась дверь камеры и вошли с носилками два человека в сопровождении надзиратели С помощью этих людей я с трудом надел пальто, и меня уложили на носилки По бесконечным коридорам и галереям, то спускаясь вниз, то поднимаясь, меня перенесли на,, главный пост". Еще несколько минут и я на носилках был вынесен на тюремный двор, тускло освещаемый электрическим фонарем. Шел мокрый снег и невдалеке виднелся

темный кузов лазаретного автомобиля. Дальше я потерял сознание.

Очнулся я от толчков и тряски автомобиля. Я лежал на носилках, подвешенных к потолку кареты на каких-то странного устройства пружинах. На скамейке сидели рядом два вооруженных солдата. Сквозь затуманенное стекло окна виднелась бесконечная линия электрических огней Невского проспекта и это будило во мне, не видевшем в течении семи месяцев ничего кроме тюремных стен, острую жажду свободы.

Мы ехали около получаса, пока наконец карета не остановилась и мои провожатые, выйдя из кареты не начали громко кого-то вызывать и стучать в дверь подъезда. Вскоре какие то люди вытащили меня из кареты и внесли в вестибюль большего больничного здания. Было очень грязно и после свежего воздуха больничный промозглый запах не вентилируемого помещения вызывал тошноту.

Меня вместе с носилками поставили на пол и мои оба вооруженных стража сдали меня под росписку каким-то двум людям в форменных синих пальто.

Вышла очень пожилая женщина в очках и в темном пальто, наброшенном на плечи поверх белого халата. Пожилая дама оказалась дежурным врачом и по её указаниям меня понесли куда то наверх по лестнице. Мы проходили ряд солидных железных решеток с такими же дверями и всюду стояли вооруженные часовые, которые после опроса,. нас пропускали через двери. В одной из комнат 3-го этажа, ужасающе грязной и с совершенно обвалившейся штукатуркой на стенах и на потолке, мне приказали раздеться до гола и дали мне омерзительного вида холщевые кальсоны и рубаху. Рубаха была только с одним рукавом, — другой был оторван. кальсоны были без пуговиц и тесемок. Ни чулок, ни туфель не дали и, когда я спросил, как же мне быть, мне сказали, что пока мне некуда ходить, а дальше потом будет видно. — Еще надо дожить, гражданин, до завтра утра, а там будем думать о чулках и туфлях", — такова была мудрая резолюция того, кто мне выдал белье

Я твердо решил непременно дожить до утр». В здании был ужасающий холод и мне в моей разорванной рубашке и коротких не застегивающихся кальсонах было мучительно холодно. Я был истощен до последней степени и, должно быть, мой вид был ужасен с моей громадной седой бородой и посиневшим от холода телом, с проступавшими сквозь кожу костями. Во время моего переодевания в комнату постепенно набралось несколько человек: две какие-то фигуры очень жалкого вида в халатах, какой то мальчуган в халате, три женщины средних лет, простонародной внешности, в красных повязках на голове, одетых в обычный костюм русской прислуги средней руки.

Одна из женщин очень участливо спросила: „Старичок, можешь на своих ногах идти, или тебя понести? Тут не далеко в соседнюю комнату. " Видя мое колебание и мой взгляд на мои босые ноги и холодный каменный пол, она засмеялась и со словами: ,, Э ээ, да ты, видно балованный, " она куда то скрылась и через минуту принесла мне, сделанную из бересты пару громадных лаптей. С помощью другой женщины она меня поставила на ноги, опять засмеялась, и, ваяв меня под руки, обе женщины привели меня в довольно большую комнату, где стояло пять кроватей, из которых одна была постлана. Обе женщины были больничными сиделками. Уложив меня в кровать и накрыв одеялом, одна из них сказала: „Лежи себе тут смирно, не шуми и не скандаль. Сейчас придет сестра милосердия, все тебе устроит, что надо. У нас здесь хорошо и ты не бойся.. . " Обе сиделки ушли, дверь закрылась и я стал осматриваться. Горела одна электрическая лампочка, очень тускло. Только на одной стене сохранилась штукатурка. Половина потолка обвалилась и в углу зияла огромная дыра. Пол был деревянный, не крашенный и ужасно грязный. Я лежал на соломенном матраце накрытом простыней не первой свежести и невероятно колючее одеяло издавало очень неприятный запах.

Пришла сестра милосердия, женщина средних лет с очень утомленным лицом и прелестными большими глазами. Она поставила на столик не

большую оловянную кружку и маленький кусочек белого хлеба. — „Если вы прекращаете голодовку, начала она — то вам надо выпить немного теплого молока, вот здесь в кружке, и можете съесть этот кусочек хлеба: хотите есть? "

Мне есть не хотелось и я сказал бы даже, что было противно, как это ни кажется странным, после десяти дневного поста. Но есть надо было, так как все указывало на то, что я игру мою выиграл и надо было набираться сил. Сестра мне сказала, что, если я прекращаю голодовку, то меня завтра переведут в другую комнату и что меня будут держать в больнице не менее месяца — таково обыкновение.

Эта женщина мне внушала полное безграничное доверие, и её удивительные глаза я и сейчас, словно, вижу перед собой. Выпив немного подслащенного молока и проглотив с усилием несколько кусочков белого хлеба, я заснул так, как давно не спал, не смотря на холод и весьма сомнительное одеяло.

Утром рано, пришла опять „сестра" и с её помощью я перешел в другую комнату, находившуюся в том же коридоре.

Начиналась новая глава книги моей тюремной жизни.

Глава 26-я.

Тюремная больница имени доктора Гааэа, или, как ее принято называть сокращенно „больница Гааза", в недавнем прошлом до войны была арестным домом для лиц, принадлежащих к так называемым привилегированным классам. Сюда водворялись на небольшие сроки, за различные мелкие проступки „против тишины, спокойствия и благопристойности", купцы, чиновники и дворяне по приговорам мировых судей.

Во время русско-германской войны, арестный дом был упразднен и помещение было оборудовано под лазарет для раненых. Во время революции и с утверждением власти большевиков, переполненение Петербургских тюрем привело к необходимости иметь специальную тюремную больницу, так

как лазареты при тюрьмах не могли вмещать огромной массы тяжело больных заключенных. Таким образом, появилась на свет больница Гааза.

Четырех—этажное здание больницы находится почти за городом, невдалеке от Александро-Невского монастыря, и из окон больницы видны позолоченные купола монастырских церквей. Все здание окружено высокой кирпичной стеной и со всех сторон охраняется часовыми.

В каждом этаже два широких длинных коридора, пересекающихся крестообразно под прямым углом.

В центре пересечения коридоров круглые площадки, где всегда находится дежурный по этапу надзиратель. С этих площадок ведут лестницы в верхние и нижние этажи. В нижнем этаже две или три железных решетчатых перегородки с часовыми.

В коридоры выходят двери больничных камер. Двери всегда открыты и больные совершенно беспрепятственно расхаживают по коридору своего этажа. заходят в чужие камеры, поднимаются в верхние этажи. В коридорах каменные полы, очень грязные, с массой набросанных окурков, плевков, и разного мусора В больничных камерах полы деревянные, некрашеные, тоже очень грязные Величина комнат различна. В некоторых помещается по две три кровати, в некоторых до 15-ти кроватей, Больница рассчитана на 300 кроватей, но всегда переполнена свыше меры, так что кровати стоят вплотную. Окна с толстыми железными решетками пропускают тусклый свет петербургского осеннего дня и надо иметь очень крепкие нервы, чтобы не придти в ужас от окружающей обстановки. Воздух пропитан сыростью, испарениями грязных, больных человеческих тел и табачным дымом. Потолок и стены с обвалившейся штукатуркой и на стенах коричневые пятна раздавленных клопов. Пыль столбом в коридоре, где возятся бегают и играют подростки уголовного элемента. Часто слышны истерические крики эпилептиков, бьющихся в судорогах на каменном полу коридора, бессвязное бор

мотание сумасшедших, кашель чахоточных и предсмертные хрипы умирающих. Тут же в углу картежная игра и нескончаемая, отвратительная, циничная брань.

Как врачи, так и „сестры" стараются группировать больных соответственно их социальному положению, но это не всегда удается, так как приходится при такой группировке считаться с массой обстоятельств.

Дело в том, что в больнице Гааза. внутренний распорядок устанавливается, помимо врачебного персонала, еще представителями двух ведомств: народного комиссариата юстиции (так называемый,, надзор" ) и Чеки. Далеко не всегда распоряжения медицинского персонала совпадают с желаниями представителей, надзора", или с требованиями Чеки. При размещении больных играет роль, в какой стадии процесса находится их „дело", характер самого дела, характер приговора. Если случается, что несколько больных принадлежащих к образованному классу, размещены все вместе в одной комнате, то на это непременно обратит внимание представитель Чеки и немедленно начнется сортировка. От этого нисколько не выигрывают интересы правосудия так как больные совершенно свободно разгуливают из камеры в камеру, но благодаря смешанному составу больных в камерах, в них царит ужасная грязь, происходит масса недоразумений, ссор, краж.

Среди больных преобладает уголовный элемент так как люди, принадлежащие к образованному классу, бывают очень редко судимы гласным судом. В огромном большинстве случаев их судят административным порядком, т. е. заочно в Коллегии Чеки, так как характер их преступлений, за отсутствием конкретных улик, не может разбираться даже в советском суде. Все приговоры Чеки очень однообразны: расстрел, высылка в Сибирь, на Урал или в Соловецкий концентрационный лагерь. Поэтому Петербургские и Московские тюрьмы наполнены, главным образом, представителями уголовного элемента. Петербугская тюрьма на Шпалерной (Д. П. 3. ) находится в исключительном ведении Чеки, но откуда почти никто и никогда нс

отправляются в больницу Гааэа. В эту больницу попадаюсь больные только из Петербургских уголовных тюрем и поэтому все те образованные люди, которых я встречал среди больных, были или осужденные по суду за разные преступления экономического или служебного характера: дача или получение взятки, растрата, подлоги, контрабанда, незаконная торговля, экономическая контрреволюция и т. п.

Уголовный элемент, представленный в больнице Гаааа чрезвычайно разнообразно, заключает в себе все возрасты, от детского до убеленных сединами стариков, охватывая все разновидности уголовного ремесла от карманных воришек до закоренелых убийц-бандитов.

Среди уголовного элемента имеется своего рода иерархия, освященная традициями тюрьмы. Чем выше тюремный стаж, чем богаче результатами „деятельность” данного уголовника, тем большим авторитетом пользуется он среди своих собратьев по профессии. Совершенно особое положение занимает среди уголовного элемента, так называемая „шпана". Это парии уголовного элемента и его кадры пополняются начинающими воровскую профессию подростками или неудачниками, не сумевшими „выдвинуться" в уголовном мире, и пробавляющимися кражами с рыночных лотков. Шпана состоит в рабском подчинении у профессиональных преступников и исполняет их мелкие поручения. Как в тюрьмах, так и в больнице Гааза, весь уголовный элемент считает себя хозяином положения и дежурные надзиратели, не говоря уже о медицинском персонале, стараются избегать с ними каких-либо конфликтов, опасаясь мести,, на воле", со стороны друзей заключенных преступников, или со стороны самих заключенных, по выходе их из тюрьмы на свободу

В Тюрьме Чеки на Шпалерной улице, мне случалось иногда видеть уголовных преступников во время прогулок во дворе. В близкое соприкосновение с ними я не входил, так как попадающий в тюрьму Чеки уголовный элемент, помещается в особые камеры. От моих более опытных товарищей по заключению я неоднократно слышал, что в тех тюрьмах, где людям образованного класса

приходится сталкиваться с преступниками и в особенности со шпаной, всегда происходит масса недоразумений и неприятностей. Преступники всячески эксплуатируют " господ" или, по тюремной кличке,. „фраеров", и над некоторыми позволяют себе издеваться. Поэтому, вполне естественно, что я с некоторым беспокойством осматривал моих новых товарищей, стараясь тщетно по их внешности определить, к какому классу общества они принадлежат.

Пока я был очень слаб и все время лежал, собственных вещей при себе никаких имел и, поэтому, особенно не о чем было беспокоиться. В той комнате, в которой меня положили, нас было четверо Двое еще спали, но третий уже сидел на кровати, свесив босые ноги, и с нескрываемым любопытством меня осматривал. Это был очень широкоплечий и поразительно крепко сложенный человек, с круглым, как луна лицом, поросшим. рыжей, давно небритой щетиной, Из под туркменской, расшитой цветным шелком шапочки, выбивались огненно рыжие волосы. Заметив, что „сестра" принесла мне два сухаря и кружку с теплым молоком, рыжий человек иронически прищурился, и, кивнув головой на сухари, сказал совершенно не подходящим для его внушительной фигуры тоненьким голоском: „Ага! Гм... гм... голодающий! Удивительно,. как тюрьма видоизменяет людей. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, но я принял вас сначала за старого профессионального преступника. Забавно, не правда ли? " Я не обиделся, но было все таки интересно, почему он меня сначала принял за уголовника,. и почему вдруг потом решил, что" я „голодающий" и не преступник. Атлет не замедлил ответить мне на мой вопрос.

„Во-первых, позвольте представиться: инженер-технолог Клейн. Дело в том, что у вас на левой руке татуировка, как у всех профессиональных преступников, ну и к тому же сюда — к Гааэу редко посылают нашего брата буржуя. Я потом уже рассмотрел, что ваша татуировка сделана, по-видимому, в Японии. Ну, а когда вам принесли сухари, да по вашим пальцам—я сразу увидел, что ошибся..

Уголовные никогда не голодают, — они и так не долго засиживаются".

Я назвал себя и, по-видимому, мы оба остались очень довольны взаимным знакомством. Мне было трудно разговаривать—я был очень слаб и хотелось покойно лежать. Но под тонким, колючим одеялом было ужасно холодно, так как отопления не было и очень дуло сквозь надтреснутое оконное стекло.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.