Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 9 страница



занные с уголовными или экононическими правонарушениями, правозаступники имеют возможность избегать таких скользких политических вопросов, которые могли бы навлечь на защитника немилость советской власти.

Чесноков довольно удачно практиковал и даже успел создать себе известного рода популярность. Явилась возможность нанять квартиру в три комнаты, одеть жену, себя и дочь и покончить с черной, тяжелой работой по разгрузке барок, или по разборке разрушенных домов. Но все же это благополучие внезапно рушилось по капризу неумолимой судьбы—советская жизнь сделала Чеснокову одну из своих стихийных гримас.

В Петербурге, так же, как во всех больших советских городах, открыты правительством игорные клубы для игры в рулетку, макао, баккара и другие азартные игры.

Доход с этих учреждений теоретически должен поступать в кассу комиссариата народного просвещения. Клубы открыты круглые сутки, но, разумеется, наибольшее оживление царит в них по ночам, когда все залы битком набиты самой пестрой толпой: нэпманы, иностранцы в смокингах, проститутки, чекисты, советские служащие, рабочие, преступники. Азарт объединяет всех. Благодаря этим клубам и благодаря уродливым формам советской общественной и экономической жизни происходит масса растрат, подлогов, самоубийств и убийств. Но количество клубов растет, так как они дают громадный доход правительству и облегчают для Чеки возможность слежки за обывателями.

Месяца за четыре до моего ареста, сильно нашумело в Петербурге так называемое „дело Владимирского клуба, то есть игорного дома, помещающегося на Владимирской улице. Была обнаружена растрата и подлоги среди самой администрации клуба. Так как директор клуба, ответственный и видный член губернского комитета коммунистической партии был одним из главных героев происшедшей панамы и ложилась тень на честь партии, то было решено устроить, так называемый. показательный" процесс перед громадной аудиторией рабочих.

обвиняемых было свыше двухсот человек и вся тяжесть обвинения легла на мелких служащих: крупье, менял, кассиров, лакеев и тому подобных. Одного из крупье, которому грозила смертная казнь, взялся защищать Чесноков.

Произнося защитительную речь, Чесноков обрисовал сначала характерную внешность и назначение любого государственного учреждения, а затем, довольно ярко и образно обрисовал слушателями картину советского игорного притона, не забыв упомянуть о массе кокоток, о вечных скандалах и драках, о преступном элементе наполняющем залы ночного притона. Приведя краткую, но убедительную статистику преступлений, порождаемых существованием игорных клубов, Чесноков закончил речь приблизительно так: „Граждане судьи, мне хотят доказать, что Владимирский клуб есть государственное учреждение самой идеальной в мире социалистической республики и моего подзащитного крупье рассматривают, как изменника пролетарской идеологии"...

В конце концов клиент Чеснокова отделался небольшим наказанием, но он сам с момента произнесенной им защитительной речи попал в угол зрения Чеки. Начались систематические преследования как его самого, так и его клиентов. Дважды чекисты нагрянули на квартиру Чеснокова с ночным обыском, забрав доверенные ему его клиентами документы. В мае его арестовали и предъявили обвинение в дискредитировании советской власти и в контрреволюционной деятельности.

Чесноков очень нервничал, так как боялся, что все его дело пойдет не в суд, а административным порядком, то есть через Чеку, а это не предвещало ничего утешительного, так как заочные приговоры Чеки всегда жестоки и не подлежат никакой кассации. Семья Чеснокова была обречена на голодную смерть, так как скудных сбережений должно было хватить на очень короткое время и мой несчастный товарищ впадал по временамъ в безъисходное отчаяние.

Ко всем бедам Чесноков страдал хронической болезнью почек, одна почка у него была вырезана и ему была необходима строгая диета. Полу

чая еженедельно передачу от жены, он со слезами на глазах говорил мне: ,, Вот посылают мне молоко, масло и белое мясо, а самим скоро будет нечего есть".

Но, верный своему славянскому темпераменту, он иногда проникался совершенно непонятным оптимизмом и надеждой на судьбу, и в такие моменты был очень живым, остроумным и незаменимым собеседником.

С первого же дня нашего знакомства мы подружились и с каждым днем наша дружба крепла. Мне нравилась исключительная деликатность моего друга, никогда ни одним намеком не проявлявшего любопытства и не спрашивавшего меня ни о причинах моего ареста, ни о подробностях моей жизни в России.

Ежедневно нас выпускали на прогулку на тюремном дворе и в течение 15 минут мы наслаждались моционом, бегая по тротуару вдоль одной из сторон большего четырехугольного центрального тюремного двора. С нами вместе гуляло одновременно еще несколько заключенных из соседних с нами камер и мы могли с ними иногда разговаривать.

Среди этих заключенных Чесноков встретил однажды своего коллегу и эта встреча, впоследствии, сыграла в моей жизни благодетельную роль.

По другую сторону двора гулял часто арестованный польский священник, прелат граф Дмовский и дважды я видел гулявшего по центральному кругу, окруженному частоколом, английского капитана Рейли, которого, как говорили у нас тогда, привезли из Москвы по очень крупному делу, в связи с арестом известного Савинкова.

На след капитана английской службы Рейли, судьба дважды натолкнула меня в тюрьме в разное время, и я не предполагал в это время, что этому человеку предстоит такой ужасный конец о котором я узнал из газет в 1927 году по воэвращении на родину.

В первый же день пребывания в 4-м отделении я послал открытое письмо в консульство, в котором написал буквально следующее: " — Здоров, мне разрешено получать передачу. Седерхольм".

Через четыре дня после отправки такого письма я получил первую передачу и потом продолжал еженедельно получать ее во все время своего пребывания в 4 м отделении.

Это было во время, ибо я совсем ослабел, а радушие и помощь Чеснокова больно отзывались в моем сердце, так как он делился со иной последним, что посылала ёму его бедная жена.

Раз в неделю мы могли выписывать книги из тюремной библиотеки, очень обширной, так как библиотека перешла по наследству от старого дореволюционного времени.

По моей просьбе, мне присылали громадные передачи и я, по выражению Чеснокова, ел и вел себя, как будто попал в санаторию.

Один раз в две недели нас водили в баню, очень грязную и запущенную, но все таки это было громадным удовольствием. Наша камера, благодаря нам самим была образцовой чистоты и мы ежедневно, раздевшись до нага, окатывались холодной водой, —которую набирали в наши тазы и бидоны из умывального крана. Потом начиналось тщательное мытье пола и стен. Я очень быстро поправлялся и спокойствие опять вернулось ко мне. Украдкой мы смотрели в окно на гулявших во дворе. Внутри палисадника по кругу после обеда и до самого вечера гуляли заключенные из так называемых общих камер. Гуляли они по 80 — 100 человек сразу, так как, по-видимому, на прогулку выпускались одновременно несколько камер. Каждые 20 минут в наше окно долетал крик: —, Кончай прогулку, граждане"

Это кричал знаменитый в русской современной истории, старик Василий Степанович, тридцать два года ежедневно, каждые 20 минут повторяющий свое: „Кончай прогулку".

Его обязанность была водить заключенных общих камер на прогулку во двор и доставлять обратно в камеры.

За революционное время количество „воспитанников” Василия Степановича невероятно увеличилось и их интеллектуальный уровень повысился* До революции Василию Степановичу приходилось водить на прогулку преимущественно уголовный элемент и

лишь иногда политических преступников—обычно студентов, теперь же заключенные принадлежали к образованному и аристократическому классу общества. От часу дня и до семи часов вечера сквозь палисадник проходило ежедневно свыше 2000 человек. До часу дня гуляли особо важные и привилегированные заключенные. Наша тюрьма была в исключительном распоряжении Чека и официально называлась. дом предварительного заключения", или сокращенно по-советски, Дэ Пэ Зэ. Это сокращенное название дало повод к довольно меткому прозвищу тюрьмы: „дом пролетарской забавы”.

Смотреть в окно строжайше запрещалось, но все таки с осторожностью это можно было проделывать, пользуясь промежутком между двумя периодическими заглядываниями коридорного надзирателя в глазок камерной двери.

Иногда часовой, солдат, стоявший всегда на вышке, в центре обнесенного палисадником круга, замечал в окнах камер лица каких-нибудь заключенных. В таких случаях часовой кричал:

,, Сойди с окна! "

Если заключенный не сходил, следовал выстрел. Все стены вокруг тех окон, которые разрешается держать открытыми, избиты пулями и я сам, однажды, чуть серьезно не пострадал, благодаря своей рассеянности и глухоте. Засмотревшись вниз на заинтересовавшего меня английского капитана Рейли, гулявшего в палисаднике по утрам, я, вероятно, не дал себе отчета или не слышал предупреждения солдата.

Одновременно с раздавшимся выстрелом Чесноков сорвал меня с окна, за ноги, а пуля ударившись в левую стенку оконной амбразуры рикошетом отлетела внутрь нашей камеры, и деформированная упала около двери. Иногда случалось, что многочисленные студенты и студентки, сидевшие частью в камерах нашего отделения, а частью в камерах так называемого шестого отделения, перпендикулярного к нашему корпусу, начинали шумно протестовать и организовывали своего рода митинги. Сначала, то в одном, то в другом окне показывалась голова одного из студентов или студенток

и часовой то и дело стрелял по разным направлениям. Молодежь шумными криками и свистками отвечала на каждый выстрел. Слышно было, как по нашему коридору беспомощно метался надзиратель, стараясь поймать бунтовщиков. На дворе, у вышки часового, выстраивался весь свободный состав караульных и начальник тюрьмы в рупор призывал молодежь к порядку. На несколько минут как будто бы, все успокаивалось, но потом начинался митинг. Один какой-нибудь наиболее красноречивый и смелый среди студентов, кричал в сделанный из бумаги рупор через окно призывая своих товарищей к полной солидарности. Мне запомнился отрывок одной такой импровизированной речи, которую говорил через окно очень приятный баритоном, должно быть, очень юный оратор, студент социалист-революционер. Обрисовав яркими красками весь ужас и произвол, творимый советской властью, оратор закончил: Товарищи, нас бросают в тюрьмы, наши братья и сестры находятся ежечасно под угрозой ареста и смертной казни. В России нет свободного слова и несчастный русский народ во имя каких-то фантастических доктрин подвергается вивисекции. Страной правит кучка узурпаторов и негодяев Товарищи! Часть из нас не сегодня завтра расстреляют или сошлют в Сибирскую тайгу, но рано торжествуют палачи! Всю Россию в тюрьмы не упрятать, за нами идут сотни, потом будут тысячи и миллионы Товарищи! Да здравствует великая, свободная Россия и великий, свободный, русский народ! К черту узурпаторов, палачей, насильников! К черту азиатскую власть! К черту авантюристов и сумасшедших! ”

Из всех окон раздались восторженные крики ура и полетели вниз зажженные пучки соломы и горящие матрацы. Зазвенели разбиваемые оконные стекла, и крики не смолкали. Часовой и вызванный караул стреляли наугад по разным направлениям и в нашем коридоре бегало несколько надзирателей, хлопали открываемые двери камер и женские истерические крики прерывались площадной бранью надзирателей.

Молодежь успокоилась лишь под вечер. В

этот же день опять произошло два самоубийства. Студент из 176-й камеры перерезал себе вены осколком оконного стекла, а девушка-студентка, которую все студенты звали „Варенька", бросилась с пятой галереи вниз, когда ее проводили через особый ярус на допрос.

За четыре с половиной месяца моего пребывания в четвертом отделении, мне известно 29 случаев самоубийств в нашем отделении, то есть почти два самоубийства в неделю. Но мне, вероятно, известно далеко не обо всех самоубийствах.

Глава 24-я.

Лак в нашем отделении, так и в других отделениях тюрьмы, сидело много женщин, так как женское отделение было частью в ремонте, и не имело в достаточном количестве одиночных камер.

Однажды, вызванный вместе с Чесноковым для получения передачи, я заметил сквозь неторопливо закрываемую надзирателем дверь соседней камеры, что там находятся две женщины, Насколько можно было успеть рассмотреть, я заметил, что наши соседки устроились с большим комфортом и обе были элегантно одеты. Поделившись своим наблюдением с нерасторопным Чесноковым, я условился с ним, что на обратном пути он как-нибудь задержит надзирателя, чтобы дать мне возможность пройти вперед и заглянуть в глазок двери соседней камеры. В тюрьме всегда полезно все видеть, и все, по возможности, знать.

Как было условлено, Чесноков споткнулся на обратном пути и, уронив корзину с передачей, рассыпал по полу белье, булки, яблоки и сахар. Пока он переругивался с надзирателем и собирал все рассыпанное, я быстро прошел вперед, чуть постучал в дверь, соблюдая приличие, и, откинув язычок глазка, за глянул в камеру наших соседок. обеспокоенные неожиданным стуком, обе дамы выжидательно обернулись лицом к дверям, и я мог рассмотреть, что обе они были средних лет, миловидны и, по-видимому, принадлежали к образованному классу общества.

Войдя к себе в камеру и приведя в поря

док передачу, я немедленно же предпринял шаги к знакомству с нашими соседками, разумеется по способу перестукивания. Чесноков с завистью следит за моими переговорами, так как он очень плохо владел этим драгоценным, в тюрьме, искусством общения с соседями.

Наше знакомство с дамами наладилось очень быстро, и они оказались очень приятными собеседницами. Одна из них была женой юриста, а другая оказалась женой моего бывшего сослуживца капитана 2 го ранга Балк. Узнав это, я назвал себя и сказал, что до революции я однажды плавал вместе с мужем г-жи Балк на одном корабле.

В течение нескольких дней, наше знакомство через стенку перешло в дружбу, и два раза мы даже умудрились переброситься словами, во время утренней уборки, когда сразу открываются двери 2—3 х камер для выметания сора из камеры в коридор.

Мужья наших соседок находились в шестом отделении той же тюрьмы, но они не имели о них никаких сведений. Обе дамы сидели уже шестой месяц по обвинению в шпионаже, но следствию по их делу все еще не предвиделось конца. „Дело" наших соседок было стереотипным, и таких „дел", создаются десятки, если не сотни ежедневно в советской России.

Подруга г-жи Балк — г-жа Балаханова, имела по советским понятиям большую квартиру, в четыре комнаты. Согласно закона. можно было пользоваться только тремя комнатами, так как вся семья состояла из четырех человек: самого Балаханова, его жены, её матери и маленького сына Так как Балаханов был до революции чиновником министерства юстиции, то домовой комитет все время придирался к нему, и грозил кого-нибудь к ним вселить из „пролетарского" элемента. Чтобы избежать нежелательного квартиранта, Балахановы пригласили к себе как жилицу, одну знакомую барышню, служившую в каком то военном кооперативе. За этой барышней ухаживал секретарь одного из иностранных консульств. Иногда, по вечерам, за чайным столом Балахановых соединялось небольшое

общество: влюблеыный дипломат, хозяева, их жилица и их старинные друзья супруги Балк. Все окончилось арестом и обвинением в шпионаже. Пока не пострадала только старушка — мать г-жи Балахановой и дипломат, благодаря его дипломатическому паспорту.

Как раз в период моей дружбы с соседками, они решили объявить голодовку, требуя скорейшего окончания следствия и личного свидания с мужьями. Обо всех деталях голодовки они осведомляли нас ежедневно, и мы, как только было в наших силах, старались их морально поддержать. На пятый день слышно было как то входил к ним в камеру несколько раз, а на шестой день обе дамы сообщили нам, что прекращают голодовку, так как приезжал сам прокурор и дал им слово, что все „дело" на днях будет закончено, и что все участники будут выпущены до суда на свободу. Личное свидание с мужем получила только г-жа Балаханова. так как муж г-жи Балк, умер в тюремной больнице в психиатрическом отделении.

Вскоре обеих дам куда то перевели, и спустя год после описанного эпизода, я встретился с одной из них в Соловецком концентрационном лагере. В хрупкой фигурке, стоявшей почти по колено в жидкой грязи, я с трудом узнал мою элегантную тюремную соседку. Она работала по разгруэке кирпичей с барж, пришедших на Соловки из Кеми. На обтянутой сухой, коричневой кожей лице, страдальчески мерцали громадные глаза, в которых как-бы застыли ужас и пережиты мученья. Я сам таскал бревна для ремонта пристани и разговаривать долго было невозможно. Разумеется никакого суда по „делу" наших соседок не было. Одна была сослана в Соловецкий лагерь на пять лет, а другая в Сибирь в Нарымский край. О муже я не спросил, не желая растравлять душевной раны. Наш разговор прекратился внезапным окриком надзирателя за работами: , Чего разговорился тут? Свинца в затылок захотел? "

Я не хотел свинца в затылок, и вернулся к прерванной работе...

В начале сентября наступила холодная, дождливая погода, окно пришлось закрыть и в камере сделалось мрачно, сыро и холодно. Чесноков совсем расхворался и целыми днями лежал на койке, сдерживая стоны. Из разговоров с соседями на ежедневных прогулках, я заметил, что многие заключенные нашего отделения пользовались правом еженедельного свидания со своими родными. Я же пользовался лишь единственным правом общения с „волей", в виде еженедельных передач. Эти передачи просматривались администрацией дважды: в канцелярии тюрьмы и отделенным при выдаче мне. Все разрезалось на мельчайшие кусочки, а папиросы мне совсем запретили получать с воли, так как я протестовал против отрывания папиросных картонных мундштуков, в которых администрация тюрьмы пытались обнаружить спрятанные для меня записки. Таким образом я решительно ничего не знал о том, что предприняло консульство для моего освобождения, и известно ли консульству, в чем состоит мое „дело. " Я много читал, как книги из тюремной библиотеки, так и советские газеты, которые разрешалось покупать через отделенного. Небольшую сумму денег я имел право еженедельно выписывать с моего личного счета, так как на мое имя были внесены моими друзьями деньги в канцелярию тюрьмы.

По совету Чеснокова я подал заявление прокурору Чеки с просьбой разрешить мне свидание с кем-либо из моих соотечественников из Финляндского консульства. Одновременно с этим заявлением я написал в консульство открытое письмо с просьбой хлопотать о разрешении свидания со мной. Ни то, ни другое не имело никакого успеха. Вторичное заявление постигла та же участь, и потеряв терпение, я вызвал начальника тюрьмы — Богданова.

Этот Богданов — интересная фигура, так сказать, продукт революции. В 1917-м году он дезертировал с русско-германского фронта, и принял деятельное участие в революции на улицах Петербурга. До 1919-го года он состоял в осо

бом отряде Чеки по искоренению шпионажа и контрреволюции. В период 1920—1921-го годов Богданов был назначен старшим палачом Чеки при нашей тюрьме. 1922 м году, пройдя высшую партийную школу, он был назначен начальником нашей тюрьмы. Во время одного из очередных расстрелов в подвале тюрьмы, одна из жертв Богданова вцепилась зубами в мизинец его левой руки и откусила его. Богданов до сих пор с гордостью рассказывает своим подчиненным историю потерянного пальца и с не меньшей гордостью за своего храброго начальника, мне передал эту историю один из надзирателей, которого мы с Чесноковым „прикармливали. "

Из моей беседы с Богдановым ничего особенного я не узнал, так как он сказал мне, что все послано, куда следует, и что он — Богданов, не может заставить моих земляков придти ко мне на свидание, если они этого сами не хотят. Оставалось одно: ждать приговора, так как все пути к общению с внешним миром были закрыты. Несколько раз я ломал себе голову, придумывая какой-нибудь способ дать знать о себе своим друзьям. при помощи так называемой „обратной передачи. " Грязное белье, пустые бидоны и из под молока термос, всякая посуда и т. п., носят название обратной передачи, которую в известные дни заключенные сдают отделенному для отправки „на волю". Благодаря крайнему обнищанию советских граждан, очень мало заключенных получающих передачу и обратной передачи почти не бывает. Поэтому каждая мелочь обратной передачи прощупывается и осматривается самым тщательным образом. Если администрация тюрьмы обнаруживает в отправляемых вещах что-нибудь подозрительное, то виновный навсегда лишается права получать передачу. Как ни был велик риск, я все же попытался один раз дать знать о себе на волю. Чуть подпоров подкладку у запасных брюк, я вложил в пояс очень маленькую записку. По-видимому, это не было замечено администрацией тюрьмы, иначе я почувствовал бы это немедленно. Но к сожалению, и мои друзья тоже не обнаружили этой записки...

В средине сентября в нашей камере появился третий жилец: адъюнкт Пулковской астрономической обсерватории, приват-доцент Подгорный. Еще через два дня к нам вселили бывшего чиновника дворцового ведомства Лапина.

Становилось тесно. Вскоре после Лапина пришел еще один, который назвал себя Богомоловым. Этот Богомолов вел себя как-то очень странно, и у нас создалось впечатление, что он нарочно подсажен к нам от Чеки, как шпион. Сначала он напрашивался на откровенности к Подгорному, а потом начал приставать и ко мне. Теснота, духота, неопределенность моего положения сделали меня опять очень нервным, и кончилось тем, что я вспылил и поколотил Богомолова.

После этого инцидента мне было невыносимо тяжело оставаться в камере, где нельзя было свободно повернуться: противная физиономия Богомолова вечно была передо мной. Поэтому я был очень рад когда по жалобе, того же Богомолова, меня посадили в карцер. Карцер оказался гораздо лучше чем те обе секретки, в которых я отсидел почти два месяца. Окна в карцере не было, но сгорела все время электрическая лампочка, было тепло, сухо и я был один со своими мыслями В карцере мне продержали пять дней, и на шестые сутки меня опять вернули в камеру № 163. Ни Богомолова, ни Подгорного уже не было, и я застал лишь Лапина и друга Чеснокова, которые восторженно меня приветствовали.

22го сентября около 12ти часов ночи Лапина вызвали иэ камеры без вещей и он больше к нам не вернулся. На следующий день мы узнали на прогулке, что и из других камер были вызваны одновременно с Лапиным его бывшие коллеги, т. е. чиновники и мелкие служащие бывшей царской охраны. Они также как и Лапин, были вызваны спешно, без вещей, и больше не вернулись в свои камеры. Уже впоследствии, сидя в отделении общих камер, я бывал неоднократно свидетелем, как раз в неделю, по четвергам, вызывали осужденных на смертную казнь. Но об этом я расскажу подробнее в следующих глазах.

В самом конце сентября, меня однажды вызвали к тюремному фотографу и сфотографировали меня в трех видах. По мнению Чеснокова это означало близкое решение моего дела, какую-то перемену моей тюремной участи.

Чесноков все время хворал, я нервничал. Так дожили мы до октября месяца.

Глава 25-я.

В начале октября, однажды вечером, меня вызвали в коридор и какой-то субъект, скороговоркой и вполголоса прочитал мне приговор „Особого совещания центральной коллегии Чеки". Из всего прочитанного я понял лишь одно: за всевозможные преступления против советской власти я был присужден к заключению на три года в Соловецком концентрационном лагере, без зачета времени предварительного заключения и без права подавать прошение о кассации или помиловании.

Этап уходил через 10 дней и в свидании с кем-либо из моих соотечественников мне было вновь категорически отказано.

Шестимесячное пребывание в тюрьме, сильно пошатнуло мое здоровье, и для меня не было ни малейшего сомнения, что мне не вынести заключения в концентрационном лагере. На беду, тот этап, с которым я должен был отправиться на Соловки, был последним прямым этапом, так как в ноябре прекращается всякое сообщение между Соловецкими островами и материком. Море замерзает полосой несколько миль как вокруг островов так и вокруг материка, и за неимением сильных ледоколов, Соловецкие острова совершенно отрезаны от внешнего мира в течение 7 ми месяцев. За эти 7 зимних месяцев, в Соловецком концентрационном лагере умирают многие сотни заключенных, от недоедания, простуды и ужасающих гигиенических условий, не говоря уке про частые расстрелы, которые уносят тоже не одну сотню жизней. Поэтому очень многие предпочитают кончать жизнь самоубийством, чем ехать на Соловки, т. е. на медленную, мучительную смерть. Обстоятельства не

позволяли мне долго раздумывать и надо было немедленно принять определенное решение.

У меня было два выбора:

Немедленно сообщить официальным путем в Финляндское консульство, т. е. открытым письмом через администрацию тюрьмы, о полученном приговоре, и просить прислать мне все необходимое для длительного пребывания в зимней полярной обстановке. Послав такое извещение в консульство, я мог надеяться, что оно предпримет ряд мер для защиты моих интересов так как с окончанием следствия по моему „делу" и вступлении в силу административного приговора, т. е. без гласного суда, Финляндское дипломатическое представительство имело все основания настаивать или на рассмотрении моего дела в гласном суде, или на моем немедленном освобождении.

Но кто мог поручиться, что администрация тюрьмы действительно пошлет мое письмо по назначению? Тем больше я раздумывал, тем больше склонялся к мысли, что посылать письмо в консульство было бы с моей стороны очень опрометчнвыы поступком. Администрация тюрьмы по обыкновеню передала бы письмо в Чеки, оно было бы пришито к,, делу”, а я потерял бы безрезультатно дорогое время.

Было и другое обстоятельство, заставлявшее меня подыскивать какое-либо иное решение: пока консульство будет вести переписку обо мне по всевозможным инстанциям, меня отправят на Соловки, море замерзнет в конце ноября и я погибну, отрезанный от внешнего мира на 7 месяцев, так как мне никто не сможет помочь.

Наконец, в моем сознании стало формулироваться еще одно соображение, пожалуй, самое главное: мое письмо в консульство, с просьбой прислать деньги и платье, явилось бы для Чеки явным доказательством, что я примирился с приговором и готов безропотно его принять.

Поэтому я окончательно утвердился на решении объявить смертельную голодовку. Как в то время я был убежден, так и теперь, когда я пишу эти строки, я вполне уверен, что это решение было са

мыи правильным в тех обстоятельствах, в которых я тогда находился.

Я должен был полагаться только на самого себя, и надо было поставить себе допустимую в данных обстоятельствах цель: так или иначе не ехать с ближайшим этапом. Когда море замерзнет, то меня в худшем случае отправят в концентрационный лагерь в Кеми—последний пункт на материке, на берегу Белого моря. В то время я еще многого не знал о советских тюрьмах и концентрационных лагерях и мне казалось, что в Кеми должно быть гораздо лучше, чем на Соловках. Теперь я знаю, что Кемь такой же ад, как Соловки, но все таки у Кеми есть важное преимущество перед Соловецким лагерем: оттуда можно попытаться бежать, так как Кемь не отрезана даже зимой от внешнего мира.

В пользу смертельной голодовки говорило также еще одно обстоятельство. Неоднократно на допросах у различных следователей, я замечал по разным признакам, как неприятно осложнял работу Чеки тот факт, что о моем аресте известно консульству. Еженедельное получение мною от консульства продуктов и вещей, вызывало кривые улыбки следователей и вежливо-иронические замечания.

В конце концов у меня не было иного выбора. Соловки—определенная, мучительная смерть. Голодовка же давала очень маленький шанс, на возможную перемену судьбы к лучшему.

И я решил поэтому голодать.

Техника голодовки мне была известна во всех подробностях, так как на прогулках во дворе я много наслышался об этом от разных заключенных. Кроме того у меня в памяти был недавний опыт голодовки произведенный нашими соседками, с которыми я переговаривался через стенку.

Общая ошибка, свойственная всем заключенным, объявляющим голодовку заключается в отсутствии выдержки, в наивной вере в правдивость обещаний агентов Чеки и в неумении формулировать свои требования так, чтобы дать возможность самой Чеки их выполнить, хотя бы частично.

Многие, например, объявляют голодовку, вы

ставляя требования немедленно отменить вынесенный приговор или заменить его более легким наказанием. Что может быть наивнее и глупее таких требований?

Приговор выносится Центральной Коллегией. Чеки в Москве, выносящей ежедневно сотни приговоров, по рапортам местных провинциальных отделений Чеки, со всех концов Советской России. Следовательно, пока приговор будет рассмотрен в центральной коллегии Чеки то пройдут месяцы, и „голодающий" успеет умереть задолго до того как его требования попадут на рассмотрение коллегии Чеки. Поэтому почти всякая голодовка кончается тем, что на 5я —6 я сутки, „голодающий сдается на обещания „прокурора”— „сделать все от него зависящее" и... прекращает голодовку. Очень часто, вместо прокурора Чеки, фигурирует. под видом,, прокурора", кто либо из тюремной администрации. Стоит ли беспокоить прокурора из таких пустяков, что тому или иному гражданину кажется несправедливым высылка на 5 лет в Сибирь или заключение на 10 лет в Соловецком лагере, за переписку с теткой эмигранткой, живущей в Лондоне, или за знакомство с каким-нибудь секретарем какого-нибудь консульства!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.