Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 8 страница



После комического эпизода с чернильницей я больше не видал Илларионова. Меня надолго оставили в покое в моем темном склепе, и у меня создалось впечатление, что или обо мне забыли, или рассчитывали довести меня до полного морального и физического истощения, ради каких-то неведомых мне целей.

Глава 21-я.

В моем одиночестве я наконец потерял счет дням. Если бы моменты дня не отличались очередными выдачами хлеба, то нельзя было бы отличить дня от ночи.

Должно быть на дворе была уже полная весна, так как стены моей камеры не покрывались больше инеем и было настолько тепло, что я мог спать раздетым, укрываясь лишь одеялом.

Одиночество и могильная тишина сперва невыносимы. Но постепенно с этим свыкаешься и всецело погружаешься в мир фантазии и воспоминаний. Можно часами лежать на койке, совершенно забыв об окружающем и минуту за минутой перебирать всю свою прошлую жизнь. Встают перед глазами, с как живые, образы прошлого, которые, казалось бы, давным-давно умерли в памяти и о которых в сутолоке повседневной жизни я никогда не вспоминал. Мельчайшие, самые незначительные события прошлой моей жизни здесь в тишине одинокого раздумья и созерцания, вдруг приобрели неожиданно для меня громадное значение. Отделенный от этих событий рядом долгих лет, я начинал видеть их в совершенно другом освещении. Тот, кто испытал длительное одиночество, когда считаешь себя заживо погребенным и когда ни тело, ни мысли в силу обстоятельств, не отвлекаются никакими эаботами тот знает неисчерпаемую глубину внутреннего созерцания.

Какая-нибудь незначительная деталь в событиях нашей жизни, пустая фраза, даже жест, оказываются предопределившими все дальнейшее течение жизни.

Чем больше я физически слабел, тем легче, переносилось одиночество и, как это ни парадоксально, тем меньше я чувствовал физические лишения.

Все это время, можно сказать, промелькнуло, и когда меня вновь вызвали на допрос в кабинет начальника тюрьмы я с удивлением увидел на стенном календаре: „27-е мая".

Из большого овального зеркала на меня смотрел утомленный, истощенный человек с беспо

рядочно всклочеяныни волосани и… седой бородой. Мне нужно было сделать усилие над своим сознаниен, чтобы понять, что это мое собственное отражение...

Кроме Мессинга в кабинете был еще высокий господин средних лет с болезненным лицом очень скромно и корректно одетый в штатский костюм.

Оба — Мессинг и тот другой—сидели за столом, на котором лежали какие то бумаги и документы.

Лицо товарища Мессинга мне было смутно знакомо и он, вероятно, заметив мой пристальный взгляд, чуть улыбнувшись, сказал: —„Не узнаете? Моя фамилия — Дзержинский".

Тут я сразу вспомнил, что видел это лицо сотни раз во всевозможных журналах: видимо, Дзержинский был уверен в своей популярности. Еще бы! Всероссийский обер палач, ежедневно подписывающий сотни смертных приговоров, творец вдохновитель и начальник Чеки!

Дзержинский, на мой взгляд, совершенно не произвел зловещего впечатления.

Маленькая бородка, которую он все время чуть пощипывал пальцами, еще больше подчеркивала болезненную худобу его лица и он близоруко щурился от света лампы. Держался он чуть сгорбившись и длинными белыми пальцами свободной руки барабанил по столу. Я невольно подумал, глядя на эту бледную, болезненную руку, что вот эти самые пальцы сколько раз сжимали рукоятку нагана, посылая в упор пули в несчастных жертв.

Глухим голосом, с мягкими ударениями на букве Л, Дзержинский мне сказал: „Ложь вам не поможет. Она никому еще никогда не помогала. Я случайно здесь и товарищ Мессинг мне про вас говорил. Хочу на вас посмотреть. Сознавайтесь и мы вас ликвидируем тихо. Понимаете? Тихо".

Вероятно, я понял это „ликвидировать тихо" не так, как хотел сказать Дзержинский.

Полагая, что мне угрожает расстрел без суда. Я сказал: „Тихо меня нельзя ликвидировать. О моем аресте известно финляндскому консульству".

Тогда Дзержинский, обращаясь к Мессингу

удивленно спросил: — „Разве его не на граннце вэяли? " Мессинг торопливо ответил:

—, Нет он приехал легально, как агент". Дзержинский, чуть подумав, сказал: —„Ну это в конце концов все равно. Это ничего не значит, что консульство знает о вашем аресте. Мы все обставим так, что можно будет все тихо, без шума ликвидировать".

Все еще не понимая истинного значения слов Дзержинского, я опять, насколько мог, решительно сказал: — „Меня вам не удастся тихо ликвидировать. Будет большой скандал. По Дерптскому договору вы не имеете право расстреливать финляндских граждан, тем более без суда. Финляндия из-за меня воевать, конечно, не станет, но дело не в Финляндии и не в войне, а дело в том, что о моем расстреле будут кричать все газеты за границей”.

Сверх всякого ожидания Дзержинский улыбнулся, а Мессинг угодливо, из симпатии к своему начальнику засмеялся.

Глядя на меня в упор, Дзержинский, как бы укоризненно, мне сказал: —. Вы нас не поняли. При чем тут расстрел? Наоборот. Мы хотим дать вам возможность, при известных условиях, выйти на свободу. Вся эта история будет тихо ликвидирована. Понимаете? Хотите? "

У меня учащенно забилось сердце и я немедленно же ответил: „Разумеется хочу".

—„, Ну, вот и прекрасно. Обо всем с вами подробно поговорит товарищ Мессинг. Вы семейный человек? "

— „Да".

—„Где ваша семья? В Финляндии? "

— „Да"

— „У вас есть родственники в России? "

— „Нет никого".

— „Ну, пока можете идти".

— „Когда же меня освободят? "

— „Ну, это нельзя сразу. Я ведь сказал вам уже, что надо все обставить известными формальностями. Во всяком случае мы не будем вас долго держать".

Вернувшись в свою камеру, я от волнения не

мог заснуть и всю ночь проходил по камере. Понемногу успокоившись и обдумав все сказанное мне Дзержинским, я вдруг почувствовал, что во всем этом кроется опять какое-то дьявольское хитросплетение. Или мой арест наделал в Финляндии шум и надо было поскорей от меня избавиться. или мне собирались предложить сделаться тайным сотрудником Чеки.

Как только я остановился на этом последнем предположении и начал его подробно развивать—я почти уверился в том, что „соблюдение известных условий" именно и должно означать договор Чеки со мной, как с тайным агентом.

Раз утвердившись в этом предположении, я уже не мог отрешиться от него, и в полном отчаянии и ужасе я решил немедленно же вызвать надзирателя, потребовать карандаш и бумагу и написать заявление, подробно изложив, что я не желаю вести никаких переговоров о моем освобождении.

Рано утром, получив бумагу и написав подробнейшее заявление, я уже готов был его передать надзирателю как вдруг мелькнула мысль: А что, если я и теперь ошибся, так же, как при словах Дзержинского о ликвидации. Может быть, они просто собираются отобрать от меня и от Копонена какую-нибудь подписку, чтобы мы молчали обо всем том, как с нами обращались Чорт с ними, мы охотно дадим такую подписку, лишь бы выпустили. Все равно по нашем приезде в Финляндию, они нас уже не смогут заставить молчать.

И так я решил выждать, что мне предложат чекисты, а там уже будет видно, как надо действовать.

Через четыре дня меня вызвал на допрос новый следователь по фамилии Хоттака. Должно быть это белорусская или польская фамилия. После целого ряда вопросов мне предъявили еще три обвинения:

1) тайные сношения с международной буржуазией,

2) дискредитирование советской власти,

3) экономический шпионаж.

Итого меня обвиняли по 6 статьям, из которых пять определенно угрожали смертной казнью.

Как обычно я отказался подписать протокол допроса и обвинительные акты.

К концу допроса явился Мессинг. После краткого резюме всех моих преступлений Мессинг постарался убедить меня, что я могу считать себя совершенно конченным человеком. Затем последовала пауза, после которой к моему великому удивлению и немалому смущению, Мессинг начал весьма похвально отзываться о моем „приятном характере", „твердости", „спокойствии" и даже „располагающей внешности”.

Становилось ужасно глупо. Я не принадлежу к людям, страдающим избытком застенчивости, но, хоть кого смутят комплименты чекиста.

Поэтому, чтобы подойти ближе к делу, я прервал поток красноречия Мессинга вопросом: „Когда меня освободят? Я вижу, что вместо освобождения вы мне прибавили еще три статьи".

— " Одно другому не мешает. Все зависит от вас. Согласны ли были бы вы, выйдя на свободу, давать нам сведения о ваших соотечественниках и о русских эмигрантах, Мы будем давать вам задания. Вы будете прекрасно материально обставлены и мы вам дадим возможность заниматься коммерческими делами, хотя бы в том же самом помещении, где была ваша контора. Можете выписать вашу семью. Во время ваших заграничных поездок мы сумеем обставить вас не хуже, чем ваша фирма".

—,, Я не хочу продолжат с вами разговора на эту тему. Разрешите мне идти обратно в камеру".

—,, Вы напрасно торопитесь. Взгляните на себя, в каком вы виде. Подумайте о вашей семье. Вы знаете, что ваша жена хлопочет о получении визы на въезд в Россию? Вот подпишитесь на этом бланке".

На бланке стояло что-то вроде нижеследующего: " Я, нижеподписавшийся, обязуюсь выполнить возлагаемые на меня поручения во всем согласно полученных инструкций". Я был так взволнован, что не помню дословно содержание этого „договора с дьяволом”, и я не мог углубляться в чтение этого документа, так как это могло бы быть понято Мессин

гом, как начало моего согласия принять сделанное мне предложение.

Как можно спокойнее, я отодвинул листок с текстом подаиски, говоря: „Позвольте мне идти в камеру. Я не могу говорить с вами обо всем этом. Ваше предложение мне совершенно не подходит".

— „Почему? Вы думаете, что мы не настолько богаты, чтобы оплачивать щедро ваши услуги? Ваша супруга приедет сюда и вы тогда может быть измените ваше мнение".

Упоминание этим прохвостом о моей жене и вся гнусность этого предложения переполнили чашу моего терпения Подробностей не помню. Отчетливо помню, что несмотря на мою тогдашнюю слабость, Мессинг отлетел от меня увлекая за собой легонький стол со всеми документами и чернильницей.

Хоттака размахивал револьвером и отбросил меня толчком на стул. Я не удержал равновесия и полетел на пол. Должно быть было много крику и шуму, потому что вся комната наполнилась людьми. Меня прижимал к полу какой то военный, а за ноги держала одна из тех женщин, которые дежурят в коридорах для сопровождения заключенных в камеры.

Когда меня подняли, Хоттака все еще размахивал револьвером, а Мессинг, зеленый от злости крикнул:

„Увести этого! Я на вас прикажу сумасшедшую рубашку надеть. Вы—сумасшедший дегенерат. Я вас сокращу! '

Едва я отдышался в камере и начал впотьмах прикладывать компресс из носового платка к вывихнутому большому пальцу левой руки, как в камеру вошел начальник тюрьмы, фельдшер, доктор и два надзирателя. Прекрасно помню, что доктор и фельдшер все время жались к дверям и подошли ко мне, когда начальник тюрьмы крикнул: „Да, идите же к нему ближе и осмотрите его! "

Я держал себя совершенно спокойно и был так слаб, что должен был сесть на койку. Фельдшер перевязал мне палец и дал мне валериановых капель.

Этим и окончиася мой „бунт", неимевший никаких других последствий для меня.

Глава 22-я.

Нет худо без добра. Теперь после всего происшедшего для меня было совершенно ясна вся история моих злоключений и их причин.

Все дело мне рисуется таким образом: сначала советские власти вели со мной коммерческие переговоры вполне серьезно и, вероятно, имели в виду дать заказы нашей фирме. В связи с неудачами дипломатических переговоров о признании советского правительства, правительством той южноамериканской республики, где находилась наша фирма, интерес к коммерческим переговорам со мной ослабел. У советских властей возникло подозрение, что я в невыгодном свете осведомлял мою фирму о политическом и экономическом положении в советской России и, весьма вероятно. что меня подозревали, как и всякого иностранца, вообще в шпионаже. Мое отличное знание русского языка, моя бывшая служба в Российском Императорском флоте еще более усиливали это подозрение. Так как я приехал в советскую Россию с обыкновенным заграничным паспортом, а не с дипломатическим, то правом экзекватуры и неприкосновенности личности я не пользовался Живя вместе с персоналом консульства, посещая иностранные миссии. и консульства, где у меня было много друзей, я мог, по мнению Чеки, слышать и видеть много такого, что могло быть интересным для Чеки Таким образом, вероятно, постепенно назревала в умах чекистов мысль о желательности моего ареста, который в конце концов и был произведен, обставленный, во избежание неприятностей, обвинением в контрабанде. Попутно возникала мысль, что терроризируя меня, удастся получить от меня какие-нибудь ценные сведения о деятельности нашего и других консульств, а затем выпустить меня, даже без особых извинений, так как я не дипломат, а частное лицо, и финляндское правительство не станет ломать копья из-за моего случайного ареста.

Когда надежды Чеки не оправдались, что под

влиянием террора я обогащу их интересными секретными материалами, — решено было попытаться склонить меня к секретному сотрудничеству в Чеке. Я являлся для этого учреждения ценным человеком, благодаря моему положению в обществе, благодаря связям с русскими эмигрантами по моей прошлой службе в Императорском флоте и благодаря моему финляндскому подданству, открывавшему мне границы всех государств.

Но и этот расчет Чеки не оправдался, и вместо согласия, я учинил драку и чуть сам не был избит.

Что же будет дальше? Мои силы были уже на исходе, но можно было предполагать, что мои инквизиторы не остановятся на половине дороги в своих попытках завербовать меня в свои агенты. Чрезвычайно осложняло все дело фраза Мессинга о том, что моя жена хлопочет о получении визы на въезд в Россию

Только этого не доставало в добавок ко всем моим несчастьям! Если моя жена приедет в Петербург, то кто и что помешает Чеке арестовать ее, хотя бы под предлогом того, что она моя сообщница. Ведь „они” — все могут. А раз моя жена будет арестована, то моя маленькая дочь, в Финляндии, окончательно осиротеет, и, играя на моих чувствах к ребенку, Чека в конце концов сломит мое упорство.

По-видимому, все усилия Чеки, будут теперь направлены к тому, чтобы склонить мою жену к поездке в советскую Россию.

И я не ошибся в своих предположениях. Уже после всех моих невзгод, по моем возвращении в Финляндию в 1926м году, я узнал, что к одному из служащих нашего консульства в Петербурге явился в начале июня 1924 го года какой-то господин, отрекомендовавшийся инженером Писаревским. Он сообщил моему соотечественнику, что сидел вместе со мной в одной камере и что я, рассчитывая на свое скорое освобождение, просил его зайти в Финляндское консульство и передать мою настойчивую просьбу о скорейшем приевде моей жены в Петербург. К счастью в нашем кон

сульстве отнеслись с сомнением к личности,, инженера" и к достоверности его рассказа.

К моей жене в Гельсингфорсе, однажды звонил по телефону какой-то „капитан Воронин", якобы сидевший вместе со мной в тюрьме. Он сказал моей жене, что я в отчаянии, что жена моя медлить с приездом...

Ни инженера Писаревского, ни капитана Воронина я не встречал ни разу в своей жизни и поэтому я убежден, что оба эти лица были подосланы к моим друзьям и к моей жеиевсе той же вездесущей Чекой.

В начале июня, среди ночи меня вызвали из камеры. Полагая, что меня ведут опять на допрос, я был весьма удивлен, когда мой провожатый прошел мимо обычного поворота коридора, ведущего в камеры следователей. Мы сделали несколько поворотов, и наконец оказались перед дверью, выходившей по-видимому, во двор. На маленьком четырехугольном дворике, окруженном со всех сторон высокими корпусами тюрьмы, стоял закрытый автомобиль, и около него прохаживались два чекиста в форме... Быть выведенным ночью из тюремной камеры, не только без вещей, но даже и без шляпы и очутиться вместо предполагаемого допроса на тюремном дворе у шумящего мотором автомобиля — вполне достаточно, чтобы взволновать и не слабонервного человека. Еще до тюрьмы я слышал неоднократно от моих русских знакомых, о ночных автомобилях, увозящих жертв Чеки на место казни. — Это одна из страшных, вечных тем разговора в советской России.

Нервная спазма противно мне сжала горло, и с громадным усилием я заставил себя произнести: ,, Куда меня везут? ", на что один из чекистов коротко ответил: „Увидите". Постепенно я овладел собой и. когда автомобиль остановился, то наружно я был настолько спокоен, что сказал чекисту: ,, Я забыл в камере папиросы. Не можете ли вы дать мне одну папиросу. Купить сейчас негде. " Чекист с любезной готовностью протянул мне свой

портсигар и дал мне закурить от зажигалки. Выйдя из автомобиля, я с удивлением увидел, что мы приехали на Гороховую улицу № 2, в главный штаб Петербургской Чеки, т. е. туда где меня арестовали. В вестибюле один из провожатых оставил меня с другим чекистом, а сам побежал наверх. Через несколько минут он вернулся и, спустясь до второго этажа и перегнувшись через перила. крикнул: „Веди его в девятую, там скажутъ": Прямо из вестибюля, направо, мы прошли по длинному темному коридору в комнату № 9 В этой комнате, по-видимому, кто-то жил: на широком диване была постлана постель, стоял умывальник с туалетными принадлежностями, и на письменном столе были расставлены фотографические карточки. Мой провожатый, без церемонии, выдвинул несколько ящиков письменного стола, и найдя большую коробку с папиросами, предложил мне курить и закурил сам. Так мы просидели, по крайней мере пол часа. За перегородкой часы пробили 4 часа утра. Наконец открылась дверь и в комнату вошел высокий, худой человек в полувоенной форме, при револьвере и с запиской в руке. Неуверенно читая по бумажке, с запинками, он сказал: , Се-се-се-дирголь, Борис Леонтьевич. " „Я ответил: „Я—Седергхольм, Борис Леонидович. " Высокий человек окинул меня взглядом и сказал: „Пойдемте, идите впереди меня. " Миновав коридор, мы повернули по более широкому коридору, и вдруг мой проводник. чуть сжав мою руку пониже локтя, и говоря: „Сюда, сюда", втиснул меня в дверь. Войдя я невольно попятился. Передо мной была очень длинная комната с чуть покатым цементным полом. Ярко горело несколько ламп с белыми абажурами. Пол был весь в пятнах, пахло карболкой, а у стены стояли прислоненными несколько узких некрашеных ящиков, вроде гробов. Прошло не более 2 — 3 х секунд, как мой провожатый. продолжая держать меня за локоть руки, быстро вызвал меня в коридор, сказав как бы про себя: . А а—черт! Ошибся, ” не в тот коридор попали. "

Это все было сплошной комедией, и самая фраза

моего конвоира была продолжением грубейшей и примитивной инсценировки. Ошибиться и перепутать коридоры было бы немыслимо даже для пьяного человека, так как тот коридор, в который мы в конце концов попали, после посещения загадочной комнаты, — был во втором этаже, и дверь той комнаты, куда мы теперь вошли, была ординарной, обыкновенной дверью жилого помещения, тогда как двери комнаты, куда мы „ошибочно" вошли, были толстые, двойные двери, облицованные железом.

Комната, в которую мы теперь вошли, напоминала караульное помещение. У стены стояла пирамида с ружьями, и на стене висели несколько револьверов в кобурах и пулеметные ленты. За большим письменным столом сидели Мессинг, Хоттака и еще какой-то очень полный человек еврейского типа, в штатском. Едва мы вошли, как Мессинг недовольно и резко сказал моему провожатому: „Где вы, товарищ, так долго пропадали? ", на что тот ответил, точно заученной заранее репликой: „Ошибся коридором товарищ в бетонную попали " На это Мессинг ничего не ответил, а только пожал плечами, и знаком предложил мне сесть на стул около стола.

За долгое пребывание в совершенно темной камере мои глаза отвыкли от света, и всякий раз на допросах, я был принужден отворачиваться от света лампы или закрывать глаза рукой. Это всегда вело к пререканиям со следователем, который настаивал, чтобы я смотрел во время ответов прямо ему в глаза.

Так и в этот раз, Мессинг, видя, что я отворачиваюсь от лампы и закрываю глаза, сказал: „Если вы лжете, то имейте, по крайней мере, мужество смотреть нам прямо в лицо. Довольно мы с вами тут церемонились. Вы совершенно не заслуживаете к себе вежливого отношения. ”

На это замечание Мессинга я ответил, что не вижу не только вежливого, а даже просто человеческого отношения ко мне.

— „Не притворяйтесь. Мы вас давно уже раскусили. Смотрите нам прямо в лицо. Сегодня мы заканчиваем ваше дело. На днях вам дадут

его прочесть и оно будет направлено в центральную коллегию Чеки в Москве. Пока еще не поздно, от вас зависит облегчить вашу участь и даже выйти на свободу. Вы знаете, что вас ожидает? — Не менее десяти лет строгой изоляции, а может быть даже и расстрел. "

— „Делайте, что хотите, только не смейте меня запугивать, и советую вам поберечь ваши приемы следствия и запугивания для старых дев. " Вырвавшаяся у меня фраза, точно откупорила поток моего красноречия, и я уже без удержу, не выбирая выражений, высказал Мессингу и всем присутствующим все то, что уже неоднократно высказывал в таких случаях, когда терял самообладание и спокойствие.

В этот раз меня больше всего возмутила эта циничная, грубая и до нельзя глупая поездка в автомобиле на Гороховую улицу и демонстрация знаменитой бетонной комнаты, демонстрация, которая, по мнению чекистов, должна была окончательно сломить мое упорство.

Мессинг прервал меня, грубо крикнув: „Вы — сумасшедший. Много воображаете о себе. Никто вас не думает застращивать. Когда понадобится, мы вас и без застращивания выведем в расход. Ваше дело будет разбираться центральной коллегией Чеки в Москве. Суда не будет, так как все совершенно ясно. Ваша жена получила визу на въезд в советскую Россию. Смотрите, чтобы её приезд не оказался слишком поздним. Все могло бы быть совершенно иначе — вы сами во всем виноваты. Если у вас будет что-либо важное мне сообщить — заявите начальнику тюрьмы, — я вас вызову. Советую вам решать скорее. Можете идти. "

Известие о предполагаемом приезде моей жены в Петербург, несмотря на мое недоверие ко всему что говорят чекисты, казалось мне правдоподобным и это известие окончательно сразило меня. Я был в таком подавленном состоянии, и так физически ослабел, что совершенно не помню, как меня вывели, усадили в автомобиль и доставили обратно в тюрьму. Придя к себе в камеру, я должно быть сейчас же заснул тем сном, каким спят приговоренные к смерти.

На следующий день, с возвращением физических сил, начались непереносимые моральные муки, и мысль, что ежечасно, ежеминутно может приехать моя жена, и, быть может, ее уже везут арестованной на границе, не покидала меня.

С замиранием сердца я слушал шаги надзирателя в корридоре, ожидая каждый миг, что вот вот откроется дверь, меня поведут в кабинку следователя, и там внезапно я увижу на мгновенье мою несчастную жену, которую мне „покажут" на момент, чтобы окончательно убедить меня, что мне нет выхода.

Как только мог спокойнее, я старался представить себе все, что могло произойти дальше после этой встречи, и где-то в таинственных глубинах мозга уже созревали проблески мысли сдаться, но я все еще гасил их бодрствующей совестью. Имею ли я право, во имя сохранения моей чести, обрекать мою жену и ребенка на невыносимые страдания? Хорошо. Предположим, что я соглашаюсь на условия Чеки и поступаю к ним на службу. Но неужели они настолько наивны, что не обставят наше соглашение такими гарантиями, как, например, требование, чтобы моя семья жила в Петербурге. А дальше что? Где я возьму силы. чтобы со спокойной совестью выполнять задания Чеки? Откуда взять тот запас подлости, чтобы искусно вкрадываться в доверие к людям и предавать их, быть может, на смерть?

Постепенно обдумав все, я с совершенно спокойной совестью принял то единственное решение, которое только и могло быть, так как нет двух моралей: несмотря ни на что—не сдаваться. Мои физические силы на исходе и один Бог знает, выдержу ли я, пока меня рано или поздно вытащит из тюрьмы Финляндское правительство. Но моей жене ничто серьезное не угрожает. Если ее даже и арестуют на границе—этого нельзя будет скрыть и в Финляндии об этом станет известным. Такое неслыханное издевательство над правом и законом, произведет за границей такое впечатление, что мою жену скоро освободят и возратят на родину.

Приблизительно так думал в то время. Многое я слишком переоценил в своих рассуждениях,

и в этом — мое счастье, так как, когда меня вызвали на допрос 15-го июня, я шел на него, хотя еле передвигая ноги, но в душе у меня было полное спокойствие и никаких колебаний.

Я был настолько уверен, что моя жена уже арестована, что был даже удивлен, когда следователь Хоттака, совершенно спокойно протянул мне тетрадь в синей обложке. говоря: „Вот прочтите ваше дело и подпишитесь. Оно пойдет в Москву и приговор придет недель через пять-шесть".

Я с большим любопытством раскрыл тетрадь, полагая, что наконец то я увижу все свидетельские показания тайных агентов, изобличающие мою „преступную деятельность".

И что же я увидел?

Несколько форменных бланков, которые раньше давались мне для подписи разными следователями. Мои собственные ответы, подтверждающие мою полную невиновность во всех без исключен я предъявленных мне обвинениях; все мои заявления с протестами и жалобами на следователей, которые я так наивно писал в первые недели моего пребывания в тюрьме; наконец несколько открытых писем, которые я в разное время с разрешения следователя посылал в консульство.

На последнем, вдвое сложенном листе. мелким шрифтом было написано подробное заключение Петербургской Чеки, перечислявшей все мои преступления. Постановление заканчивалось приблизительно так,, а потому считая что все предъявленные обвиненя к финл. гражданину Б. Л. Седерхольм доказаны, постановили: направить все дело и весь материал на заключение Центральнсй Коллегии Г. П. У.. (прим. авт. ,, Г. П. У. " —Чека). Далее под постановлением было несколько неразборчивых подписей

Совершенно уверенный, что Хоттака ошибся и дал мне для прочтения не то, что следовало, я сказал ему,, 3десь же ничего нег. Никаких материалов. Здесь даже нет указания на первую причину моего ареста. Я не вижу показаний Копонена. Я, насколько помнится, обвиняюсь в военной контрабанде. Здесь об этом ни пол слова. Вы ссылаетесь на какие-то материалы, уличающие меня в

организации международного шпионажа. Где материалы? ”

Ответ следователя был буквально следующий. „Все что нужно—вам дано для прочтения. Остальное вас не касается".

Мне ничего другого не оставалось, как по заведенному мною обыкновению, отказаться подписать всю эту ерунду. После стереотипного „Как вам угодно" Хоттака аккуратно сложил бумаги в портфель и сказал мне:

,, Ну-съ! Желаю вам всего хорошего. Мы с вами больше не увидимся. Сегодня вас переведут на облегченный режим и вы будете ожидать приговор. Надеюсь, вы не можете упрекнуть нас в некорректности по отношению к вам?

О, эта трогательная эабота Чеки о корректностии! Больше я Хоттаки не видал.

Глава 23-я.

Обман, культивируемый Чекой даже в мелочах — это система. Меня перевели на облегченный режим 22 го июня, т. е. через неделю, после того как мне официально было объявлено, что все следствие обо мне закончено и что все дело направляется в Москву в центральную коллегию Чеки. Таким образом, даже с точки зрения чекисткой законности меня произвольно держали в темноте на режиме „секретки" лишнюю неделю.

Когда меня вызвали в камеру отделенного особого яруса, я был так слаб, что не мог нести моих вещей и с громадным трудом поднялся на третью галерею. У отделенного я получил обратно мои подтяжки и галстук, и, поднявшись в пятый этаж, пройдя длинный коридор, мы остановились перед камерой № 163, так называемого 4-го отделения. Камера была во всем тождественна ранее мною виденным, но было очень светло, чисто и я сказал бы даже „уютно", так как на столике аккуратно накрытом белой салфеткой, стояли в кружке цветы, на полке лежал элегантный кожаный саквояж, а на старательно постланной койке сидел пожилой, корректно одетый господин, очень симпатичной внешности. Как только я вошелъ,.

сидевший на койке сразу поднялся, охватил меня рукой за талию и, усаживая меня на койку, сказал: „Вам дурно. Не волнуйтесь, и отдохните, все обойдется. Меня зовут Георгий Дмитриевич Чесноков, адвокат. А вы, вероятно, священник? „Мне действительно было дурно, так как я отвык от движений и подъем на пятый этаж меня очень утомил. Но высказанное моим новым знакомым предположение о моем духовном сане меня так развеселило, что я искренно засмеялся: менее всего моя прошлая и настоящая профессия, мой склад характера, привычки и внешность подходили к духовной профессии. Когда я объяснил Чеснокову. кто я, то недоразумение разъяснилось. Чеснокова ввела в заблуждение моя деформировавшаяся в тюремных условиях шляпа, мои отросшие волосы, борода и застегнутый до верху дождевик, под которым можно было предполагать скрытую рясу. Вскоре принесли доски, козлы и с помощью Чеснокова я устроил себе постель. После ужасных условий секретки новое по мне казалось верхом благополучия и комфорта. Оконная рама была вынута, и сквозь забранное решетками окно вливался прелестный летний день и вся камера была освящена солнцем. Вымывшись, в первый раз за 2 1/2 месяца, насколько было возможно тщательно, я с большим аппетитом пообедал, братски предложенными мне запасами Чеснокова. Этот добрейший человек уже больше месяца как сидел в тюрьме по обвинению в контрреволюции и дискредитировании советской власти. Типичный славянин, Чесноков был весь во власти чувств и настроений. Ему было 52 года, но из-за жизненных невзгод он выглядел гораздо старше. Юрист по профессии, он выплыл в период,, Нэпа" опять на поверхность жизни, войдя членом в только что созданную коллегию адвокатов, или по советской терминологии — „правозаступников” Как ни односторонне советское судопроизводство, но все же при известном навыке и осторожности, правозаступник иногда может защищать своего клиента и добиться, если неполного оправдания, то смягчающего приговора. Благодаря тому, что на судебные разбирательства поступают обычно дела, свя



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.