Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 7 страница



У доктора до революции был сослуживцем по полку один поляк, выехавший впоследствии за границу. Недавно он приехал в Россию из Польши

в качестве какого-то официального представителя, какого-то польского учреждения. В Петербурге он заболел и, разумеется, вспомнив о своем русском приятеле докторе П., вызвал его к себе. Доктор несколько раз в течение болезни поляка навещал его. Недавно Чеки „открыла" очередной шпионаж в пользу Польши, и, в заброшенную сеть, среди других, попал и бедный доктор П. По советскому законодательству, каждый советский служащий обязан доносить своему прямому начальству о всяком разговоре с иностранцем и о посещению таковых. Разумеется, это правило не всеми выполняется, так как одни считают для себя безопаснее умалчивать о случайных встречах с иностранцами, а другие же не делают этого просто из понятного чувства отвращения к доносам. Доктор не донес по начальству о посещении нм своего польского пациента и теперь несчастный человек ожидал для себя самых ужасных последствий.

В камере было ужасно тесно и благодаря герметически закрытому окну воздух не вентилировался.

Поздно ночью, часа в три —четыре меня вызвали на допрос, но против обыкновения, меня повели не в коридор, где были расположены камеры следователей, а в кабинет начальника тюрьмы.

Как ужасно действуют на нервы эти ночные допросы! Я вполне понимаю, что слабонервные люди с повышенной впечатлительностью, в конце концов доходят до полного исступления и даже клевещут на самих себя, лишь бы окончить эту моральную пытку и так или иначе придти к какому-нибудь определенному концу.

Тускло освещают лампочки, замершие в мертвящей могильной тишине, длинные коридоры с висящими в воздухе железными галереями. Вдруг остро прорезает тишину чей то заглушенный истерический крик. За поворотом коридора слышен звук открываемой двери и провожатый останавливается, как вкопанный. Это выводят на допрос или приводят с допроса „секретников” и мы не должны их видеть. Внизу, чуть пройдя мою бывшую камеру, на асфальтовом полу я заметил громадное

багровое пятно еще влажное, распространявшее острый запах карболки. Это был след разбившегося на смерть, бросившегося вниз с пятой галереи, какого то студента. Как передавали нам стуком, его невеста оказалась провокаторшей.

В кабинете начальника тюрьмы было очень уютно и тепло. Громадная комната, ковры, удобные кожаные кресла, тяжелые портьеры и мягкий свет лампы под зеленым абажуром, на письменном столе.

На небольшом столике был сервирован чай и в кресле, удобно протянувшись, в ленивой позе сидел с папироской в зубах Мессинг. На стуле, рядом с ним поместился какой то тщедушный молодой человек в громадных очках. При моем появлении Мессинг сделал вид. что приподнимается с кресла, а его сосед встал и, показывая на стул предложил мне сесть. Сел. Молодой человек зажег стоявшую на столике лампу с рефлектором и направил свет мне прямо в лицо. Молчание прервал Мессинг, предлагая мне папиросы и чай, но от чая я отказался.

„В таком случае, " —сказал своим эстонско-русским языком Мессинг, —, мы не будем терять золотое время и побеседуем. Вы человек бывалый, интеллигентный и, кажется, ловкий, и мы, я надеюсь, договоримся скоро. Сегодня мы писать ничего не будем, так как это не допрос Я, собственно говоря. случайно заехал сюда, но заодно уже решил с вами побеседовать. Скажите, пожалуйста, что вам известно о деятельности финляндского генерального консульства в Петербурге? Вы ведь были очень близки к консульству и вам, вероятно, многое известно о деятельности его персонала? "

, Я не состоял и не состою на службе в консульстве и меня консул не посвящал в служебные дела. Я только столовался с персоналом консульства и снимал в консульском доме конторское помещение. Я уже вам об этом, кажется, говорил. "

—,, Перестаньте говорить пустяки. Кто же вам поверит, что вы ничего не знаете. Вы здесь организовали целую сеть шпионажа в пользу Финляндии и

Англии. Все нити сходятся на вас. Как вы переписывались с вашей фирмой? По почте? "

—„Пустяки говорите вы, а не я. Я переписывался по почте".

—„Неправда. За все время вашего пребывания в России на ваше имя по почте получено было всего три письма самого обыденного содержания. Вы же за все время отправили по почте несколько открытых писем. Как вы вели деловую переписку?

. Я уже сказал вам, что по почте. И какое вам дело до моих личных дел? Вы не смеете меня здесь держать и кто вам дал право чинить мне допрос? "

— „Вот что, гражданин Седергольм: Вы этот тон и манеру говорить бросьте! Это я вам советую. Как вы вели вашу переписку с заграницей? "

— „Я уже сказал вам, как. Иногда при случае я пересылал мои письма с кем-нибудь из моих земляков, возвращавшихся в Финляндию.

— „С кем именно? "

—, Ну, этого я не могу помнить, и это вас совершенно не касается".

—. Потрудитесь отвечать на мои вопросы, и я предлагаю вам изменить ваш тон".

Говоря это Мессинг хлопнул рукой по столу и очень повысил голос.

—„Я вам советую изменить ваш тон, так как, хотя я в вашей полной власти, и вы можете сделать со мной все, что угодно, но пока я владею моими чувствами, я не могу допустить, чтобы со мной разговаривали таким тоном, каковым себе позволяете говорить. Вы не имеете права кричать на меня".

— „Если вы убеждены, — сказал Мессинг, сразу сбавляя тон, —что мы можем сделать с вами все, что угодно, то вам прямой смысл быть откровенным. "

— „Мне не о чем рассказывать вам".

— „Можете идти в камеру. На днях вам будет учинен формальный допрос. Пока посидите и подумайте".

В камере все мои три товарища не спали, ожидая моего возвращения, но я отделался несколькими

общими фразами, так как не терплю советов и соболезнований от случайных знакомых.

Наступил конец третьей недели моего тюремного стажа и в третий раз меня вызвали получить передачу.

По обыкновению все присланное было перевернуто, разрезано и обследовано отделенным начальником до мельчайших деталей. Весь этот осмотр передачи отделенным носит ужасно неаппетитный характер: грязными пальцами он роется в каждом пирожке, этими же пальцами попутно вытирает нос и сейчас же опять принимается за исследование ветчины, котлет. Тем же ножом, которым он разрезает на мелкие куски мыло, он разрезает булки, масло, птицу, мясо.

Не успел я привести все принесенное, в относительный порядок и угостить моих сожителей, как меня вызвали: „Гражданин Седергольм, с вещами".

Быстро собравшись, нагруженный вещами, я вышел из камеры, на галерею. Дверь захлопнулась, навеки разъединив меня с моими случайными сожителями. Меня повели куда то вниз, и вдруг, к моему ужасу, мы остановились перед камерой № 24.

Опять секретка.

Глава 19-ая.

Камера № 24 ничем не отличалась от предыдущих. Было довольно грязно, так как, вероятно по заведенному обыкновению, окно камеры закрывали досками. и темнота не особенно располагает к тщательной уборке. Мои догадки подтвердились, и не прошло даже часа, как светлый четырехугольник окна стал уменьшаться, и наконец камера погрузилась в полную темноту Как и в первый раз, у левого края окна доска прилегала не плотно, и узкая полоска света чуть чуть освещала левую стенку оконной амбразуры.

С невольной иронией я сравнил мои теперешние ощущения с теми, что я испытал в первый раз, когда попал в секретку. Тогда меня все поражало и повергало в отчаяние. Теперь—умудренный уже тюремным опытом, я только ожесточился, и

все издевательства и жестокости производили на меня слабое впечатление. Не берусь судить о том, как должен чувствовать себя интеллигентный человек, посаженный в темный каменный ящик, за действительно совершенное им преступление, но мне кажется, что, если бы я даже чувствовал за собой какую-либо вину, то при таком способе воздействия, у меня не появилось бы раскаяния.

У меня было только одно чувство: бешеная, непримиримая злоба к моим мучителям, и мысль, что они могут восторжествовать надо мной приводила меня в отчаяние. Вероятно, это чувство, в связи с моим нервным состоянием, дало повод тем многим моим вспышкам и выходкам, которые теперь, оглядываясь на прошлое, я не могу оправдать при всем желании, так как иногда они носили совершенно мальчишеский характер.

Слава Богу, я быль снабжен теплым платьем, постелью и продуктами, которых при экономном расходовании, мне должно было хватит на 2—3 недели. В данный момент это было самым главным, так как я уже знал по опыту, что голод и холод сильно понижают моральную сопротивляемость.

С момента прихода в камеру № 24, я твердо решил заставить себя есть тюремную пищу, и как можно экономнее расходовать масло, сахар, сало и копченую колбасу. Все это я завязал в два носовых платка и поместил между оконными рамами. Скоропортящиеся продукты я разрешил себе есть.

Таким образом я приготовился к „затяжной осаде”.

Опять начались перестукивания с соседями сверху и сбоку. Два, три раза в день гимнастика по системе Миллера, и испуганное лицо надзирателя, в форточке, когда при внезапном освещении камеры, выступала вдруг моя фигура во время какого-нибудь головоломного упражнения.

—, Вы чего это такого делаете тут, гражданпн? " — спрашивал в таких случаях надзиратель Семенов.

— „Не мешайте, товарищъСеменов. Мэнс сана ин корпорэ сано”.

„Что такое вы говорите, гражданин? Ой, ей Богу, я сейчас позову отделенного".

Является отделенный, и следовал соответствующий вопрос. Я объяснял, что делаю гимнастику, а что, если эго не разрешается, то я, разумеется, не буду делать. Отделенный пожимал плечами и уходил, а беспокойный служака Семенов чаще обыкновенного заглядывал в „глазок" двери н зажигал свет.

Как то утром. незадолго до обеда, я начал напевать арию из „Жидовки”. Просовывается голова Семенова и следует вопрос: „Что такое гражданин? " Отвечаю: „Ария из оперы „Жидовка", уважаемый гражданин Семенов".

— „Тихо сидите гражданин. А вот за это слово я вас возьму на карандаш. (Прим. авт.: „взять на карандаш" — записать).

— „За какое слово? ".

—„А вот за это самое, за жидовку. Эти слова не доэволяются теперь. Прошло время. "

От скуки я декламировал на всех известных мне языках, стихи, Восстанавливал в памяти выводы разных математических формул, и помню, как в течение нескольких дней постепенно вывел в уме формулу модуля логарифмической системы. О своем „деле", я решил совсем не думать, так как это лишь расстраивало меня, не принося никакой пользы. Я обдумал лишь, как себя держать на допросах, чтобы ни одним жестом не показать, что я взволнован. Пусть „они* побесятся, в этом пока мое единственное удовлетворение. Пока — так как по моим расчетам, финляндское правительство предприняло уже, вероятно, шаги для моего обсуждения.

На пятый или шестой день моего нахождения в камере № 24. меня вызвали на допрос. Было, вероятно, около 12ти часов ночи. За столом, в камере следователя, сидело 4 человека, но к моему удивлению среди них не было Фомина. Вообще я его больше никогда не видал, так же, как никогда больше не слыхал, с момента очной ставки с Копоненом, ни слова о „военной контрабанде". Все четыре индивидуума, сидевшие за столом, видимо, старались при

дать себе зловещий вид, и это выходило ужасно Один из них, сидевший в центре, был в штатском платье. Сидевшие по бокам стола были в пограничной форме. Я сел напротив штатского и спросил: „С кем инею удовольствие говорить? " Штатский, человек лет тридцати, очень невзрачный и с мало интеллигентным лицои, важно нахмурил брови, и солидно-деланным басом, сказал: „Вас это не касается". Я засмеялся и сказал: . Очень даже касается. Вы знаете, кто я, а я не знаю, кто вы". Сидевший справа военный, очень молодой, по-видимому, грузин или армянин, заржал от хохота. и, хлопнув ладонями рук, весело крикнул: „Вот это здорово! " . Остальные товарищи укоризненно на него посмотрели. Штатский, словно передумав, сказал мне: „Я — уполноиоченный отдела контръразвъдки Чеки—Илларионов. Отвечайте на мои вопросы".

—„С удовольствием, если только смогу".

—„Можно и без удовольствия. Как вы вели переписку с заграницей? По дипломатической почте? Да? "

—„Нет. Я уже сто раз говорил вам это".

—„Неправда. Нам все известно о вашей преступной деятельности. Ваше сознание облегчит вам наказание. Вы ведь знаете, что вас ждет? Расстрел".

В это время, сидевший у левого края стола, высокий, худой и бледный молодой человек, страдавший нервным подергиванием головы и мускулов лица, вынул из кармана пальто револьвер системы „Парабеллум", осмотрел его и положил на стол, пробуя его вертеть на столе, как волчок.

Мне стало противно от всей этой дурацкой комедии, которую так грубо-примитивно, разыгрывали эти полуинтеллигентные люди. Обращаясь к Илларионову, я сказал: „Во-первых, не запугивайте меня, так как это смешно. расстрелять вы меня не можете при всем вашем желании, потому что я иностранец и о моем аресте известно консульству. Во-вторых, попросите вашего товарища спрятать револьвер, так как иначе я вообще не стану больше говорить, пока у меня перед носом вертят оружием".

Грузин окончательно развеселился, хлопнув себя руками по груди и покружив головой, сказал красноречивое и неподважаемое: „вввааа! "

Сделав знак в сторону чекиста, игравшего с револьвером, Илларионов опять обратился ко мне со словами: „Вас никто не запугивает и вы много о себе воображаете. Вот здесь, на листе. будьте любезны написать фамилии всех ваших знакомых в Советской России, и в особенности в Петербурге".

— „Я так сразу не могу вспомнить. Позвольте мне это сделать в камере".

— „Хорошо, —заявил, подумав, Илларионов, — а скажите, пожалуйста. кому вы писали письмо по-французски на Песочную улицу № 5? *

Припоминая, я сказал: —„Маклеру фондовой биржи гну Болю".

— „А что вы ему писали? "

— „Ничего особенного. Писал, что деньги — 2700 рублей золотом, которые он мне опоздал уплатить в условленный срок, должны быть мне немедленно уплачены".

— „Вот видите, нам все известно".

— „Ничего не нахожу в этом удивительного. Очень печально, что вы просматриваете даже городскую корреспонденцию. Теперь, понятно, почему городское письмо попадает к адресату на третий день.

— „Это не ваше дело. А кто такая гражданка Арцымова? "

— „Не знаю".

— А вы может быть вспомните, что вы делали в квартире на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы? Вы там часто бывали?

— „Никогда не был там и не знаю даже, где находятся эти улицы.

— „Подумайте об этом. Потом, может быть, и вспомните.

Затем, взяв у грузина довольно объемистое досье в синей обложке, Илларионов начал его перелистывать и, найдя нужную страницу, сказал: „Вы энаконы с полковником Фэну? "

— Да, я его знаю. Он живет в Гельсингфорсе и состоит предетавителем русских эмигран

тов в Финляндии. Но я знаю его очень отдаленно. Я не бываю в эмигрантских кругах".

— „Неправда. Вы бывали на благотворительных. русских вечерах. Что вам известно о деятельности полковника Фэну? "

— „Я уже сказал сказал вам, что знаком с ним очень отдаленно. Кажется, он играет на пианино в одном из кинематографов. Других подробностей о его жизни не энаю.

— „Ага, видите, все таки вы с ним знакомы. А кто такой майор Гнбсон? "

— „Не знаю. В первый раз слышу это имя".

— „Вы. конечно, и про Бунакова ничего не анаете? '

Только по воэвращении из советской Росс п в Финляндию в 1926 году я навел справки об этих двух неизвестнык мне именах. и узнал, что майор Гибсои был когдато в Финляндии британскии военным агентом. О существовании Бунакова я узнал в 1927 году из перепечаток в финляндских газетах о нашумевшем процессе шпионажа, будто бы организованного англичанами в сов. России.

— „Никогда не слыхал фамилии Бунакова".

— „Можете идти к себе в камеру. Завтра я вас вызову. Подумайте хорошенько обо всем. От всей души, желая вам добра, я советую вам быть откровенным”.

На следующий, после этого допроса, день, надзиратель принес мне лист бумаги и химический карандаш, чтобы я написал фамилии и адреса всех моих петербургских знакомых. Это было трудной задачей. Назвать моих знакомых— это значило навлечь на неповинных людей массу всяких бед. Не назвать их могло быть для них еще хуже, так как Чека, зная о моих некоторых знакомствах, могла бы арестовать как раз именно тех моих знакомых, фамилий которых я не назвал

Камера была освещена и надзиратель поминутно наведывался с вопросом: , Ну? Уже готово? " В конце концов я решил, что я напишу только имена тех советских чиновников, начиная с Красина, с которыми я официально встречался, а об остальных моих частных знакомствах не буду упоми

нать совсем. Пусть Чека делает, что хочет, но моя совесть будет чиста—я никого не подвел. Так я и поступил.

Прошло несколько дней. Похоже было то, что меня решили взять измором. Мое физическое и моральное состояние опять весьма ухудшилось. Появились боли в области почек и стали шалить нервы. На левой стенки оконной амбразуры, чуть освещаемой сквозь щели доски, закрывающей окно, были пятна грязи и отбитой штукатурки. Эти пятна постепенно принимали в моих глазах образы дорогих мне лиц и по временам эти образы выступали настолько явственно, точно на экране кинематографа. С трудом отводя глаза от этих пятен, я заставлял себя усилием воли, убедиться, что все это лишь галлюцинации и давал себе слово не смотреть больше на пятна. Успокоившись, я опять подходил к окну и все начиналось снова. В промежутках между галлюцинациями я мыслил и рассуждал вполне нормально и, при воспоминаниях о галлюцинациях, меня мучило опасение, не начинаю ли я сходить с ума. В тех условиях, в каких я находился, достаточно позволить нервам выйти из повиновения хоть один раз, чтобы потом потерять над ними всякий контроль. Это совсем как во время атаки, под ураганным огнем противника, пока думаешь только о привычных обязанностях, и усилием воли внушаешь себе не думать о падающих снарядах, все идет великолепно. Но чуть подумал о личной опасности, как трудно тогда вернуть себе душевное равновесие, и каким деланным манерным, кажется для окружающих вас, ваши наигранные спокойствие и бравада. В таких случаях самое лучше средство, —убедить себя, что все равно конец неминуем, и что чем скорее, тем лучше. Таким образом, выведя себя мысленно в расход, возвращаешь себе внешнее спокойствие и понемногу приходит потерянное, было, душевное равновесие.

Должно быть я начал сам с собой разговаривать или как либо иначе проявлял признаки ненормальности и это было замечено надзирателем. Однажды дверь камеры открылась и вопшел доктор в сопровождении фельдшера. Как раз в этот

момент, я чувствовал себя относительно спокойно, и на вопросы врача я дал вполне норнальные ответы. . Часа через полтора, после докторского визита, мне принесли бутылку с какой-то микстурой. Попробовав, я понял что доктор прислал мне бром. Это меня так вывело из себя, что, вызвав надзирателя, я вышвырнул склянку в коридор, сопровождая действия соответствующими выражениями.

С этого момента ко мне опять вернулось свойственное мне душевное спокойствие.

Глава 20-я.

Я все время, не переставая думал об этой загадочной „гражданке Арцымовой" и о квартире на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы. Ни фамилия „гражданки", ни её адрес мне ничего не говорили, но судя по инфернальному тону, с каким следователь назвал мне фамилию дамы и адрес, можно было предполагать, что в ответе на этот вопрос лежал весь центр тяжести всего моего, дела". Как я ни напрягал мозги, ничего подходящего я не мог припомнить.

За время моего тюремного житья, у меня успели весьма отрасти ногти, и не имея чем их остричь, я попросил надзирателя принести мне ножницы. Он принес ужасающие заржавленные ножницы, с отломанными, для безопасности, кончиками Открыв свет, надзиратель ожидал у открытой двери, пока я окончу операцию с ногтями. Во время этого невинного занятия, я невольно вспомнил, что я в январе месяце повредил себе руку во время фигурного состязания на катке, и некоторое время не мог самостоятельно ухаживать за ногтями на правой руке.

По совету одной из моих соотечественниц, я пользовался услугами маникюристки в одной из больших парикмахерских на Невском проспекте. Вспоминая все это я также вспомнил, как однажды, когда оба отделения парикмахерской, — мужское и женское, — были переполнены, моя маникюристка усадила меня в промежуточной между обоими отделениями комнате, и так как я очень спешил, то она тут же начала приводить в порядок мои ногти. Разглядывая поток входящих, я обратил

внимание на очень красивую даму, средних лет показавшуюся мне знакомой.

Проходя мимо моего столика, дама пристально взглянула на меня и я видел, как удивление и радость отразились на её лице. Это окаэалась моя старинная приятельница, жена моего бывшего сослуживца по Императорскому флоту, г-жа Арчакова. Я не видел её лет 12, и очень обрадованный встречей, мы оба, второпях забрасывали друг друга вопросами.

Сколько раз я давал себе слово не спрашивать моих русских друзей об их жизни в период революционных годов.

Г-жа Арчакова успела в 5-ти минутный промежуток разговора, развернуть передо мной тяжелую жизненную драму.

Муж её умер в 1920 году в Харьковской тюрьме. В том же году её девочка умерла от голодного истощения. Сама г-жа Арчакова, после многих страданий и приключений, опять попала в Петербург и теперь служила здесь в каком-то управлении, живя у своей замужней сестры. Наш разговор был прерван, так как моя собеседница. спешила занять освободившееся место в очереди в дамском отделении. Прощаясь, она мне сказала: , Смотрите же. Я непременно жду вас у себя.

Боясь, что я забуду её адрес, она мне тут же у кассы написала на клочке бумажки улицу и № дома. Мы простились, я положил бумажку с адресом в портмоне и поехал по своим делам. Потом мои дела обернулись так, что я совсем забыл об этой встрече, а когда вспомнил, то адреса я уже не мог найти. Видимо, я его потерял.

Вся эта история невольно вспомнилась мне когда я стриг ногти, тупыми тюремными ножницами в тускло освещенной камере. Вдруг сознание прорезала мысль: „Арчакова, Арчакова. Арцымова, угол Кронверкского и Пушкарской"...

Я не знал в какой части города находится Кронверкский проспект, но я помнил, что г жа Арчакова говорила мне, что она живет где то в Каменноостровском районе. К сожалению я совершенно не помнил написанного ею мне адреса.

Вызванный на допрос, я уселся перед

следователем Илларионовым, все время думая об этой загадочной Арцымовой. После обычных банальных фраз, я сказал следователю: „Скажите мне пожалуйста, в какой части города находится Кронверкский проспект и Пушкарская улица? "

„Для чего вам это знать? " — спросил Илларионов.

—. Потому что мне кажется, что я смог бы ответить вам на тот вопрос, который вы мне недавно задавали. "

Илларионов удовлетворил мое любопытство и загадка была разрешена: „Арцымова” было извращенное имя г-жи Арчаковой и все объяснялось крайне просто.

По-видимому, среди служащих парикмахерской находился секретный агент Чеки, и подслушав мой случайный разговор с г-жой Арчаковой, он на всякий случай, донес о нем своему начальству, извратив ошибочно фамилию дамы. Сведение было записано, на всякий случай, на мое „конто", так как агент, вероятно, узнал мою фамилию от маникюристки. Возможно, что сама маникюристка была секретным агентом Чеки. При моем аресте была сделана в Чеке сводка всего материала обо мне, и встреча с г-жой Арчаковой сразу приобрела в глазах Чеки особенно важное значение.

Я сразу заметил, что мое объяснение обстоятельств встречи с г-жой Арчаковой, вполне удовлетворили и разочаровали Илларионова, так как больше он меня ни разу не спрашивал ни про г-жу Арчакову, ни про Кронверкский проспект.

Все вопросы Илларионова, сводились к тому, чтобы меня, так сказать, сбить с позиции и убедить в том, что Чека имеет против меня неопровержимо компрометирующий материал Несколько раз Илларионов называл мне фамилии иностранных дипломатических представителей аккредитованных при финляндском правительстве, настаивая на моих сношениях с ними. Иногда он вычитывал из досье фамилии русских эмигрантов живущих в Финляндии в Берлине и в Париже, настаивая, чтобы я осветил деятельность этих совершенно неизвестных мне лиц.

Вопросы чередовались неизменным: „Вы на

прасно упираетесь. У нас против вас имеются неопровержимые данные. Я вам от всего сердца советую сознаться. Подумайте о вашей несчастной семье "

Последний мой допрос у Илларионова, происшедший неделю спустя после только что описанного, ознаменовался комическим эпизодом.

После всевозможных устрашающих вопросов Илларионов, рассматривая написанный мною перечень моих. „знакомых", сказал: „Вы гражданин, Седергольм, прекрасно понимаете, о каких именно знакомых мы вас спрашивали. Указанные вами лица — это те, с которыми вы встречались по официальным делам. Неужели за восемь месяцев пребывания в Ленинграде у вас не было никаких знакомых, кроме деловых, официальных? У вас должны были сохраниться связи с вашими прежними сослуживцами. "

На это я ответил следователю, что из моих сослуживцев, вероятно, очень мало осталось в числе живых. и эти немногие уцелевшие, при случайной встрече со мной на улице, избегали разговаривать со мной. В этот момент вспомнив моего бывшего сослуживца Л., у которого я обедал и который так удивил меня своим широким образом жизни, мне захотелось проверить мои догадки и я сказал:

„Впрочем, у одного из них я один раз случайно был. Это Л. " Илларионов даже не потрудился записать названную мною фамилию и сейчас же перевел вопросы в совершенно другую плоскость, видимо, не желая вызывать меня на подробности. Упоминание мною фамилии Л. повлекло бы за собой и упоминание о моей встрече с польским уполномоченным Ч. и в конце концов потребовало бы привлечения к процессу польского шпионажа самого Л., что не входило в расчеты Чеки.

О деле польского шпионажа я слышал незадолго до моего ареста и кое-что знал об этом перестукиваясь с соседями.

Утомленный глупыми и столь надоевшими вопросами следователя, очень нервный благодаря начавшимся болям в почках, я сказал следователю:

„Позвольте мне ходить по комнате, так мне

будет легче отвечать вам, у меня начинаются боли в почках. "

Ходя по комнате от окна к дверям, я парировал вопросы следователя. Остановившись около окна, я мельком взглянул на видневшуюся внизу улицу освещенную электрическим фонарем. Было вероятно часа 4 утра и свет фонаря сливался с ранним весенним рассветом. Невольно я задумался и, вероятно, не расслышал вопроса следователя, так как из моего раздумья меня вывел его очень резкий окрик. Этот окрик, боль в почках, дурацкие вопросы следователя вывели меня из моего обычного спокойствия. Не помня себя от раздражения, топая ногами и стуча кулаком по столу, я высказал, вероятно, в очень решительных выражениях мое мнение об Илларионове и его начальниках. Илларионов сперва как будто ошалел при виде моей внезапной вспышки. Потом придвигая к себе чернильницу он сказал: „Вы меня не поняли. Я и не думал на вас кричать. Вы вот все время сыплете пепел вашей папиросы в мою чернильницу и не даете возможности мне писать"...

Оказывается, я в пылу раздражения все время стуча одной рукой по столу, другой сбрасывал совершенно машинально пепел моей папиросы в чернильницу следователя.

Из моих неоднократных бесед с разными следователями Чеки я вынес впечатление, что на этих полукультурных людей несомненно действует корректные, спокойные манеры в соединении с твердостью и решительностью.

Я неоднократно бывал свидетелем, как недопустимо грубо обращались следователи с заключенными советскими гражданами и в особенности с евреями. Разбитые в кровь физиономии, выбитые стволом револьвера зубы, площадная брань, — заурядные явления при допросах, и если бы я своими собственными глазами не видел изувеченных до неузнаваимости заключенных, возвращавшихся с допроса, то я никогда не поверил бы их рассказам, настолько это противоречило тому, что я лично испытывал. Я не могу и не хочу делать обобщений, но нужно правду сказать, что те евреи и те советские

граждане, которых мне случалось встречать и видеть в тюрьме избитыми после допроса, были далеко не избранными детьми Отца небесного. Подлинно культурных и воспитанных людей, а таковых подавляющее количество в советских тюрьмах, массами расстреливают и массами ссылают в такие места, где они умирают от истощения, но я ни разу не замечал и не слышал, чтобы их избивали или ругали.

Между прочим, тот же Илларионов как то после одного из допросов обратился ко мне со словами: —„Надеюсь, вы не можете пожаловаться на некорректность нашего обращения? "

Я был так поражен этим циничным лицемерием, что сразу даже не нашелся что сказать.

По-видимому, Илларионов понял мое молчание иначе, чем следовало, и пояснил свой вопрос: —, Может быть низший тюремный персонал позволяет себе какую-нибудь некорректность в отношении вас? "

Далее я уже не мог сдержаться и высказал Илларионову все, что я думал о корректности в применении этого понятия к безвинно посаженному человеку в темную, холодную камеру, в лишении его права получать передачу, в угрозах расстрелом и во всех этих бесконечных допросах и тому подобное Илларионов все это спокойно выслушал и сказал:

— „Вы совершенно другом говорите. Вашу невиновность вы сами не желаете доказать, а темная камера, лишение передачи и все остальное — это в порядке регламента. Вы обвиняетесь в столь тяжких преступлениях, что невозможно допустить ни малейшей возможности общаться вам с внешним миром. Таков закон. Следствие окончится — тогда будет изменен режим".



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.