Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 6 страница



Гробовая тишина, прерываемая по временам истерическими криками кого-нибудь из заключенных, ночные выкрики „примите арестованных", регулярные односложные слова через форточку двери: „кипяток, хлеб, обед, ужин, кипяток" — это единственные отзвуки жизни, которые доносились до меня в моем ледяном, сыром, грязном и темном склепе.

Были еще звуки, которые скрашивали мое одиночество и которым я, быть может, даже обязан тем, что не сошел с ума во время моей пытки.

Впервые я обратил на них внимание, когда однажды, совершенно обезумевший от холода и утомленный периодической беготней по темной камере, я сел на свою койку, подложив один матрац под себя и накрывшись другим. Затылком я упирался на стенку.

Нужно сказать, что слух у меня, вследствие контузии, несколько пониженный, а в холодной камере я простудился и стал слышать еще хуже.

Но через головную кость я слышал каждый шорох, произведенный у стены, и поэтому я заметил, что в стене слышны периодически повторяющиеся стуки. Шел оживленный разговор по тюремному „телеграфу". Сначала я ничего не мог, по неопытности, понять, но постепенно начал разбирать отдельные слова, когда перестукивались, по-видимому, малоопытные заключенные.

Несколько раз пытался со мной вступить в

разговор мой сосед слева, но ничего не выходило, так как, хотя я разбирал отдельные слова, но многое пропускал. С грехом пополам, несколько раз сбиваясь со счета, я наконец сам выстучал: „Говорите медленнее, у меня темно, не могу записывать. "

О, милая тюремная азбука и эти еле слышные робкие стуки в толще тюремных стен, пропитанных человеческими страданиями! Сколько долгих часов моей жизни в этом склепе я скоротал в общении с моими товарищами по несчастью Сколько страдающих людей делились со мной своими переживаниями, людей, которых я не видел и никогда не увижу!

Если бы эти тюремные стены и трубы отопления могли поведать миру все те крики отчаяния и страданий бесправных, невинных людей, заживо погребенных, претворявших свои крики и горе в эти еле ощутимые постукивания!

Прислонишься, бывало, головой к стене, или к холодному радиатору отопления, и начинаешь ловить, не стучитъли ктонибудь „знакомый". Это слово странно звучит, если подумать, что все знакомство ограничивалось только перестукиванием.

Вот слышится: 27, 27, 27, 27, говорит 63, 27, 27, говорит 63.

Ага, это меня вызывает мой сосед сверху. Начинается разговор...

Постепенно я перезнакомился со всеми моими соседями сверху, справа и слева. Разумеется разговоры носили отрывочный характер и не заключали в себе ничего такого, что могло бы облегчить работу следователей Чеки, нередки случаи, когда агентов Чека сажают по соседству с каким-нибудь доверчивым заключенным и, под влиянием одиночества и нервного состояния, слабые люди проговариваются, расплачиваясь потом своей жизнью за минутную слабость.

Все пять этажей нашего отделения составляли, так называемый, „особый ярус" и полуподвальный этаж, в котором находилась моя камера, носил название „секретного отдела" особого яруса.

Один из моих невидимых собеседников

помещался прямо над моей камерой в третьем этаже. Его звали Редкозубов.

До революции он был адвокатом и миллионером. Сидел он уже больше года в особом ярусе по подозрению в так называемом Таганцевском контрреволюционном заговоре. По этому делу содержались в нашей тюрьме более 200 человек, а в московской, кажется, еще больше. Все дело велось в административном порядке, т. е. через Чеку.

Следствие по Таганцевскому делу было почти закончено и поэтому многих участников этого дела перевели в общие камеры, т. е. на облегченный режим, но Редкозубова и еще нескольких его товарищей продолжали держать в особом ярусе.

Все, что мне удалось узнать от различных заключенных, было мало утешительным. Оказывается в секретном отделении было принято лишать заключенных света и права получать так называемую передачу, т. е. платье, белье и продукты от близких и друзей. В камерах особого яруса было светло и разрешалось получать передачу, но ни книг, ни газет, ни прогулки не разрешалось. Меня могли держать в секретном отделении до бесконечности, так как этой пыткой Чека рассчитывает добиться от заключенного полного признания.

Что им нужно было от меня? Я ни на минуту не допускал мысли, чтобы вся эта глупейшая история с какой то грошовой контрабандой, хотя и именовавшаяся Фоминым „военной контрабандой", могла бы вызвать применение ко мне, иностранцу, ареста и такого возмутительного бесчеловечного отношения.

По-видимому, Чека руководилась какими то очень вескими причинами, рискнув меня арестовать. Я мучился, терялся в догадках, и невыносимо страдал морально и физически, не видя конца этой пытки.

Г л а в а И6я.

Среди ночи восьмых суток меня опять вызвали на допрос к Фомину.

На этот раз Фомин был не один. Рядом с ним сидел тот самый господин, которого я видел на моем последнем совещании в кожевен»

ном синдикате. Он иронически щелкнул шпорами и сказал:

„Мы уже встречались. "

Фомин долго рылся в своем портфеле и вдруг, нажав кнопку звонка, отдал короткое приказание явившемуся дежурному: „Введите. "

В комнату вошел Копонен. Вид его был ужасен: зеленовато бледный, с черными кругами вокруг глаз. он еле держался на ногах.

Увидя меня, Копонен весь затрясся и бросился ко мне с криком:

„Борис Леонидович! Боже мой! за что? " Фомин одним прыжком оказался между нами и, оттолкнув рыдающего Копонена, резко крикнул несколько раз:

„Молчать, молчать, говорю я вам! Отвечайте на вопросы! "

Я сидел совершенно потрясенный всей этой мгновенно развернувшейся драмой, а Копонен, закусив кулак и сдерживая прорывающиеся рыдания, все время свободной рукой по детски тянулся ко мне.

Усадив Копонена на стул в дальнем конце комнаты, Фомин сказал:

„Гражданин Седергольм обвиняется в соучастии в шайке, занимавшейся военной контрабандой... " Он не успел кончить, как Копонен, весь содрогаясь от рыданий, совершенно обезумев, истерическим голосом закричал:

„Не смейте! палачи! мерзавцы! я вам двадцать раз говорил что он не виноват. Он мне сам говорил, чтобы я вернул этот проклятый ящик... "

У меня в глазах все пошло кругом. Копонена моментально увели, а Фомин и его товарищ оба, слегка наклонившись смотрели на меня в упор.

Во мне все замерло и хотелось только одного, чтобы этот допрос эта нравственная пытка скорее бы кончились.

Но пытка лишь начиналась.

Прерывая молчание, Фомин сказал.: „Чтоже, вы и теперь будете утверждать, что вам неизвестно было о том, что Копонен находился в сношении с лицами, занимающимися военной контрабандой/

„Мне нечего вам говорить. Вы слышали сами,

что Копонен сказал, что я не виноват и что я сам советовал ему не брать ящика на хранение. " , Вы прежде всего виноваты в том, что, зная о контрабанде, не только не донесли о ней властям но даже при опросе вас следственными органами, вы упорствовали. " Сказав это, Фомин о чем-то тихо переговорил с товарищем и начал писать на каком то бланке.

Заполнив два бланка, Фомин протянул их мне, говоря: „Прочтите и подпишитесь. "

На одном бланке, после обозначений моей фамилии, имени, отчества и обстоятельств допроса было написано приблизительно следующее заключение следователя: ,,... В виду того, что на очной ставке гр. Седергольма с гр. Копоненом последний чистосердечно признался, что гр. Седергольму было известно о контрабанде, и гр. Седергольм это признание подтвердил, я следователь по особо важным делам Фомин постановил: „Впредь до судебного разбирательства дела избрать мерой пресечения содержание гр. Седергольма под стражей. " На другом бланке значилось следующее: „В виду отказа гр. Седергольма дать добровольно свидетельские показания по делу № 12506 и в виду того, что на очной ставке с гр. Копоненом гр. Седергольм подтвердил свое соучастие в сокрытии военной контрабанды, я, следователь по особо важным делам Фомин, постановил: привлечь гр. Седергольма к ответственности по ст. ст... уголовного кодекса С. СС. Р. "

Прочтя эти два „документа" я, решительно сказал Фомину:

„Ни того, ни другого я не подпишу, так как это самое циничное издевательство над правосудием и здравым смыслом. В этих документах такое жонглирование словами и факты так подтасованы, что для меня ясно только одно: в силу каких-то причин вам нужно меня держать в тюрьме. При таких условиях вам моей подписи не надо. "

На это Фомин, довольно потирая руки и улыбаясь, сказал: „Это, как вам угодно Постановление вам объявлено в присутствии начальника отдела контрразведки Петербургской Чеки, товарища

Мессинга. Мы сейчас засвидетельствуем, что вам постановления объявлены.

До судебного разбирательства вам придется посидеть месяца два, но я вас перевожу на облегченный режим. Вы будете переведены в другую камеру Особого яруса и я разрешаю вам получать передачу. Можете сообщить об этом вашим друзьям открытым письмом. "

С этими словами Фомин вызвал дежурного, чтобы меня увели. Когда я был уже у выхода, Мессинг меня остановил, говоря: ,, А какое отношение вы имели к финляндскому генеральному консульству? " На что я ответил: „Никакого. Я просто снимал помещение в доме консульства, живя и столуясь вместе со всем персоналом консульства. Но я никакого отношения не имею к деятельности консульства. Я совершенно частное лицо, торговый представитель Ю. американской фирмы. "

Мессинг улыбнулся и, кивая головой, сказал:

„Впрочем, теперь у нас будет еще время с вами побеседовать. Пока можете идти. "

Только придя к себе в камеру, я ясно понял ужас всего происшедшего со мной. Петля, заброшенная Чекой, затягивалась на моей шее, и было очевидно, что в силу каких-то неведомых мне причин, Чека крепко вцепилась в меня. Ни одного мгновения во мне не шевельнулось чувство какого-либо упрека по отношению к Копонену. Весь его ужасный вид говорил красноречивее всяких слов обо всем, что ему пришлось пережить с момента ареста и я, по собственному опыту, знал, в каких условиях его содержали в тюрьме.

Доведенный до нервного припадка и в состоянии полнейшей невменяемости, этот несчастный человек был окончательно сражен, увидев меня в тюрьме. Вероятно, и мой вид, после восьмидневного полуголодного пребывания в холодной и темной камере был ужасен. Вся сцена моей очной ставки с Копоненом произвела на меня такое впечатление, как будто бы Копонен лишь тогда поверил словам Фомина о моем аресте, когда увидел меня. По-видимому, следователь неоднократно старался убедить Копонена, что меня подозревают, именно бла

годаря его запирательству, в более серьезном преступлении, чем это было на самом деле. Все эти уверения следователя Копонен, вероятно, рассматривал, как желание чекистов его „поймать", и менее всего предполагал, зная меня и то положение, какое я занимал, что у Чеки хватит дерзости меня арестовать. Поэтому, увидев меня, убежденный, что именно благодаря ему меня посадили в тюрьму, он в состоянии истерики попытался, как мог убедительнее, заявить, что я не имею никакого отношения к контрабанде, а даже наоборот.

Вот это „наоборот", как раз и нужно было следователю, так как давало ему возможность держать меня в тюрьме.

Я преклоняюсь перед благородством и мужеством Копонена, так как именно он, был спровоцировэн чекистами специально чтобы дать им возможность „взять" меня. Следовательно, я явился невольной причиной ареста и дальнейших страданий Копонена.

Когда незадолго до своего ареста, Копонен рассказал мне о спрятанном им ящике — я тогда же высказал ему мои подозрения о желании Чеки прицепиться ко мне. Следовательно, находясь в тюрьме, Копонену не трудно было догадаться что он вовлечен во все несчастья вихрем обстоятельств и близостью ко мне. И несмотря на такое сознание, этот благородный человек претерпевал ужасные физические и моральные мучения, стараясь из всех сил не вовлечь меня в неприятную историю. Я именно подчеркиваю — „неприятную историю", так как Копонен мог предполагать, что его откровенное признание, в самом худшем случае, могло лишь набросить на мое имя некоторую тень, замешав меня в контрабандную глупую историю. Не больше этого. Не зная всех хитроумных вывертов советского законодательства, Копонен никогда не мог предполагать, что меня посадят в тюрьму. Невольно вырвавшееся у него признание, с благою целью меня спасти, в конце концов не многим ухудшило мое положение. Силы мои истощались и возможно, что наступил бы момент, когда доведен

ный до такого же состояния, как Копонен, я сдался бы.

Весь этот трагический фарс с контрабандой потерял для меня всякое значение, так как главное было, по-видимому, еще впереди. Это я чувствовал интуитивно и угадывал по многим признакам.

В самом недалеком будущем мои предположения, к сожалению, подтвердились.

Глава 17-я.

На утро следующего дня — девятый день моего пребывания в тюрьме, — меня перевели в камеру № 92. Камера помещалась во втором этаже,, особого яруса" и её дверь выходила на железную галерею. Все устройство и размеры моего нового помещения были такими же, как и у предыдущего но было значительно чище, и самое главное, было светло и, как будто бы, теплее, чем в полуподвальном этаже. Возможно, что во втором этаже не было той ужасной сырости, которая меня так донимала в камере № 27, в которой стены были всегда покрыты инеем Возможно, что сказывалась уже весна и потеплело на улице. Во всяком случае отопление не действовало и в новой камере, и к вечеру я уже пожалел о моем „склепе", где у меня было два матраца, спасавшие меня от холода. Первую ночь на новом месте я провел в обычной периодической беготне по камере, так как ночью сделалось невыносимо холодно. Нечего было и думать просить о втором матраце, так как дежурный надзиратель Семенов, тот самый, который меня впервые водворил в камеру № 27, был ревностный служака, формалист и непроходимо глуп. Но все-таки мой перевод в камеру № 92 означал облегченный режим, т. е. право получать передачу, и я надеялся в недалеком будущем получить из консульства все необходимое.

Так прошло 2 дня. Преодолевая отвращение, я уже „научился" есть тюремную пищу, и, как раз собираясь поедать принесенный мне ужин, я был вызван к дежурному отделенному. Ничего не ожидая приятного от такого вызова, я в сопровождении надзирателя, поднялся на галерею третьего этажа, и

вошел в столь памятную мне каморку отделенного. Отделенный предложил мне расписаться на бумаге с перечнем присланных мне из консульства продуктов и вещей. Чего, чего только не послала мне заботливая хозяйка нашего дома на Екатерингофском проспекте. Больше всего меня обрадовали толстый шерстяной свитер, теплые фетровые сапоги, одеяло, подушка, простыни и шерстяное белье.

Принеся в камеру все мое имущество, я прежде всего переоделся во все теплое платье и заварил чай в полученном мною чайнике. О, блаженство! Теперь, когда живительное тепло разливалось приятной волной по всему телу, только теперь я понял, как я устал и как силы мои были почти на исходе.

Хорошее питание, теплое платье и нормальный сон очень быстро восстановили мои силы и с новым приливом энергии я начал обдумывать мое положение, ища спасительного выхода. Увы! В моем распоряжении была лишь одна возможность, о которой я узнал из перестукиваний с различными заключенными, — писать заявления на имя главного прокурора Петербурга и на имя председателя совета народных комиссаров;

В данный момент, когда я пишу эти строки, мне совершенно непонятно, как мог быть затемнен мой рассудок, чтобы уверовать в пользу таких жалоб и протестов. Так или иначе, но в то время я был убежден, что мои длиннейшие заявления и жалобы на произвол действий Чеки дойдут до правительственных верхов и меня с извинениями немедленно освободят Энергия требовала выхода, и я исписывал по несколько листов писчей бумаги большего формата. Все написанное я передавал через отделенного в канцелярию тюрьмы, полагая, что последняя все пересылает по назначению.

Сильно простуженный, с распухшим горлом и отчаянно кашляя, я обратился за медицинской помощью. Приходил фельдшер оставил пакетик каких-то порошков, и этим все окончилось. Наконец я свалился и меня всего трясло в лихорадке. Опять посещение фельдшера, измерение температуры и порошки. Когда градусник показал 39, 8—пришел доктор. Выслушав меня и пожав плечами, врач

сказал: „Простудились. Надо теплее одеваться. Если дойдет до 40, то переведем вас в лазарет. Пока температура ниже 40, не имею права взять вас из камеры. Это особый ярус".

Температура не пожелала подняться выше 40 и я остался лежать в камере. Со счета дней я совершенно сбился и этот период я помню лишь урывками. Я пролежал больным около недели и мое выздоровление совпало с получением новой передачи. По-видимому, на дворе значительно потеплело, так как больше не мерзли руки и уши, и по утрам уже не было ледяных сосулек на моих отросших усах. По доносившимся до меня звукам из коридора и по перестукиваниям я знал, что тюрьма интенсивно наполняется. В соседних камерах и надо мной сидело по пять человек и это доказывало, что тюрьма переполнена свыше всякой меры. В особом ярусе полагалось содержать заключенных в полном одиночестве, и, если администрация тюрьмы держала в камерах особого яруса по несколько человек, то значит даже особый ярус (240 камер) был набит битком.

На следующий день, после получения передачи, в мою камеру вошел щеголевато одетый в тюремную форму, худощавый блондин, и, присев к столику, начал просматривать какие-то списки. Затем он меня спросил: , 3а каким следователем вы числитесь и по какой статье обвиняетесь? " на что я ответил: „Я числюсь за следователем Фоминьм, который мне предъявил обвинение в военной контрабанде. С кем я имею удовольствие говорить? * — Блондин улыбнулся, и, смерив меня взглядом, ответил: „Я помощник начальника тюрьмы— Поликарпов. А вы недурно устроились" и он показал на толстое одеяло и мой провиантский склад в амбразуре окна. " —Только вы мне неправильно сказали фамилию следователя, так как кроме Фомина, вы числитесь еще за отделом контрразведки. Вам разве не было предъявлено обвинение в шпионаже? " Слова Поликарпова меня совершенно ошеломили, и я ничего ему даже не ответил, а лишь удивленно переспросил его. Что-то отметив в своих списках, Поликарпов звякнул шпорами и удалился.

Потрясенный ужасной новостью, я нервно зашагал по камере, погрузившись в раздумье, и совершенно забыв обо всем окружающем меня.

Какая дьявольская кухня! И как ловко все смастерили! Прежде всего подослали своих провокаторов к несчастному Копонену, потом привязались ко мне, и, смастерив „дело" о контрабанде, надолго обеспечили себе возможность распоряжаться мною по своему усмотрению, не опасаясь в ближайшее время заступничества финляндского правительства.

Что могло предпринять мое правительство для могло освобождения? Я—контрабандист. и любое государство вправе бороться с контрабандистами. Только после судебного разбора всего моего дела, Финляндское Правительство сможет предпринять решительные шаги для моего освобождения. Но когда еще этот суд будет? И будет ли вообще? И какой суд? Раз у них хватило наглости обвинить меня в контрабанде и арестовать, то что им может теперь помешать сообщить нашему дипломатическому представителю, что дело мое весьма сложно и поэтому суд будет под разными благовидными предлогами откладываться. Это так очевидно. Теперь они из меня „сделают” шпиона, и вообще могут обвинять меня, в чем им заблагорассудится, так как теперь я всецело в их власти. Как шпиона меня в любой момент могут расстрелять без суда, властью Чеки, и таким образом, дело о провокационной контрабанде даже не дойдет до суда, так как его поглотит новое „дело" о шпионаже.

Все вышеприведенные рассуждения были для меня совершенно ясны, кроме одного: почему они, вообще, привязались ко мне? Этот вопрос я в тысячный раз задавал себе, слоняясь по своей камере, как зверь в клетке. Я уже видел примеры, я знал, что Чека свирепствует без удержу. Я знал, что ежедневно по всей России люди расстреливаются десятками без суда, и многими сотнями бросаются ежедневно в тюрьмы. Я знал, что произволу Чеки нет границ и что этот произвол принимает патологические формы. Все это я знал, и, возмущаясь, я и не думал подыскивать оправданий всему этому кошмару. Но объяснение такому произволу все таки я

находил: диктатура пролетариата. революция, боязнь упустить власть над массами, желание терроризировать массы какими угодно средствами и, наконец, низкий моральный уровень людей, стоящих у власти. Но все это не объясняло, почему именно меня, иностранца, не имеющего никакого отношения к политике, Чека избрала объектом своего особого внимания. Я держал себя во время моего пребывания на свободе, настолько осторожно, что никакая самая болезненная подозрительность не могла бы найти в моей деятельности что-либо похожее на шпионаж. Мой приезд в Россию и пребывание в ней, носили исключительно коммерческий характер. Правда, наши переговоры не увенчались успехом, но ведь большевики сами лучше меня знали, что не я причина неудавшихся переговоров. Наоборот, успех переговоров сулил мне большие материальные выгоды, так как я был заинтересован в прибылях моей фирмы. Мой арест вызывал шум и, следовательно, портил репутацию, „Нэпа", что было невыгодно для советского правительства, так как оно стремится теперь заигрывать с иностранными купцами. В конце концов единственное решение мучившей меня загадки я представил себе так: „Они, очевидно, подозревают, что я осведомлял мою фирму о действительном положении вещей и что моя фирма, благодаря своему положению, влияла на общественное мнение своей страны и таким образом частные переговоры делегатов о признании советского правительства потерпели с самого начала фиаско... Это казалось мне единственным наиболее правдоподобным ответом на загадку моего ареста.

Из моего раздумья меня вывел шум открываемой двери и в камеру ввели пожилого бородатого человека, громадного роста, в старой офицерской шинели

Опустив на пол принесенный с собой парусиновый мешок с вещами, гигант испуганно осмотрелся и, видимо, страдая отдышкой, присел на железное сиденье. Отдышавшись, он вежливо мне поклонился и сказал:

„Вы, пожалуйста, не обращайте на меня внимания Я совсем расклеился. Я прямо из лазарета. Я вас ни о чем спрашивать не буду и вообще жи

вите, как, будто бы, меня здесь нет. А у вас здесь прохладно. Моя фамилия Максутов, Дмитрий Петрович".

Все еще во власти вихря моих мыслей, отвыкший от посторонних людей, я как-то безучастно отнесся к моему новому товарищу, а что-то сказав ему в ответ, я, помнится, даже забыл ему назвать себя.

Максутов несколько раз взглянул на меня а я опять начал измерять камеру шагами.

„Извините меня за навязчивость, но мне ваше лицо удивительно кажется знакомым. Как ваша фамилия? Впрочем, ради Бога, извините и, если вам неприятно, то не говорите".

Сказав это, Максутов громко вздохнул и начал развязывать мешок.

Извинившись за свою невольную неучтивость, я назвал себя и, еще раз извинившись, сказал: „Я ужасно расстроен и все время один. Можно с ума сойти тутъ”.

Услышав мою фамилию, Максутов поднялся во весь свой гигантский рост и протягивая мне с приветливой улыбкой руку, сказал:

„ Дорогой мой, вот где Господь привел встретиться. Неужели же вы меня не узнали? " Тут у меня точно какая-то пелена слетела с мозга. Князь Максутов! Бывший флотский офицер, вспоследствии перешедший в лейб гвардии Преображенский полк. Я был лет на 12 моложе его по выпуску из Морского корпуса, но встречался с ним несколько раз до революции в обществе. Мы были в отличных отношениях Революция и тюрьма его на столько внешне изменили, что было немудрено не узнать его, тем более, что ни место нашей встречи, ни мое состояние духа не способствовали пробуждению воспоминаний о минувших годах.

Мы оба были поражены и растроганы нашей встречей и Максутов беспрестанно повторял: „Ах ты, Господи, где встретились, подумать только! *

И так я вступил в новую фазу моего тюремного бытия: отныне одиночества уже не было. Легче это или труднее? Поживем—увидим.

Глава 18-я.

Часов около восьми вечера надзиратель внес в камеру два деревянных „козла”, десевянный щит и соломенный матрац. Это должно было служить постелью для Максутова. Все это приспособление поместилось как раз вдоль свободной части стены позади моей койки. Благодаря своему гигантскому росту, ноги Максутова упирались в наружную стену камеры, а его голова выступала далеко за пределы изголовья. Видя, что он лежит согнувшись, я попросил его не стесняться и положить голову на мою подушку, что вызвало ироническое замечание надзирателя:

„На манер двуглавого орла устраиваетесь, буржуазный элемент".

Максутов был болен тяжелой формой неврастении и всю ночь то ходил по камере, то плакал, то сам с собой разговаривал.

У меня было по горло своих собственных огорчений и мои нервы были напряжены, казалось, до последнего предела. Истерические всхлипывания, вздохи и иногда довольно бессвязный разговор моего сожителя мешали мне сосредоточиться. Быть может, это было даже лучше для меня, так как асе равно я не мог найти никакого выхода из моих бед По временам Максутов, как будто, успокаивался и тогда с ним можно было разговаривать. Я его ни о чем не расспрашивал и мы больше всего говорили на „нейтральные” темы о прошлом, о минувшей войне и о материальных невзгодах деклассированной русской буржуазии и аристократии. Максутов находился в тюрьме уже около двух месяцев и его продержали в секретном отделе особого яруса почти три недели. В конце концов он заболел нервным расстройством, начал буянить и его взяли в лазарет. где, по словам Максутова, было очень хорошо. Насколько я мог понять по отдельным отрывочным фразам Максутова, его арестовали по подозрению в контр революционности, так как одна дама, жена его бывшего сослуживца переписывалась со своим мужем, эмигрировавшим в Германию, прося исхлопотать для неё визу на право въезда в это государ

ство. Это письмо было перехвачено Чекой, дама была арестована, а с нею и все её знакомые, имевшие к ней хотя бы отдаленное касательство. Максутов оказался в ужасном положении, так как арест и дальнейшие его последствия обрекали молодую жену Максутова с годовалым ребенком на голодную смерть. Из его рассказов я вынес впечатление, что за последние два года жизни до тюрьмы, он как-то примирился с новой обстановкой и понемногу перестроил свою жизнь на новых началах: одна комната с общей кухней на всех жильцов квартиры, ежедневная колка дров, набивание папирос и продажа их в розницу, жена занятая с утра до вечера грошовыми уроками французского языка, стиркой, шитьем и приготовлением обеда. Обычная картина верха благополучия деклассированного интеллигента, — в Советской России. Даже это жалкое существование было разрушено и Максутов? оказался в тюрьме, виновный лишь в том, что имел несчастье родиться князем и служить офицером во флоте, а потом в Преображенском полку., Он наивно и неоднократно спрашивал меня, что, по-моему мнению, его ожидает. Разумеется, как мог, я его успокаивал, говоря, что все окончится пустяками... Что я мог ему сказать? Через два дня Максутова вызвали из камеры „с вещами” и я встретился с ним полтора года спустя в Соловецком концентрационном лагере...

Вскоре после ухода Максутова, ко мне в камеру ввели какого то человека в полушубке, с двумя чемоданами, который шутливо мне сказал: V

„Вы ничего не имеете против, что я вошел не позвонив? Какая миленькая комнатка у вас. "

Видно было сразу, что вошедший был веселый парень и бывалый человек. Я засмеялся и в тон вошедшему ответил: — Да, квартирка недурна, только очень дорогая. Вы надолго ко мне? " — „Аллах ведает про то. Я из 147-й камеры. Перестукивался с соседом, который сидит тоже по моему „делу. " Надзиратель подлец заметил и вот перевели к вам. Позвольте представиться: Пляцкий, так сказать „король взяток".

Когда я назвал себя, то Пляцкий очень до

вольно засмеялся и, пожимая мне руку, сказал: „Очень приятное знакомство. Так сказать наш брат коммерсант — нэпман. Я все время сидел с политическими: какие-то дураки — социал-демократы. Надоели они мне своими идиотскими разговорами. Давайте закусим, мне жена прислала свежей икры, пирожки и все такое. "

Распаковывая чемодан, Пляцкий без устали болтал, шутил и вообще всем своим видом менее всего походил на несчастного узника. Из его рассказов выяснилось, что он обвиняется в даче вяток различным советским чиновникам металлургической промышленности.

По „делу Пляцкаго" было арестовано более 150-ти человек, и героя процесса называли в газетной судебной хронике ”королем взятки".

Я не понимаю до сих пор, откуда черпал свою энергию и жизнерадостность этот человек, выплывший на поверхность „Нэпа. " На что он рассчитывал? Суд над Пляцким состоялся в 1926 году, то есть почти через полтора года после нашей встречи и он был присужден к смертной казни, поведя за собой на смерть более 20 человек.

К вечеру в нашу камеру посадили еще двух: инженера Чернова и доктора П. Стало ужасно тесно. Инженер очень был нервен, так как его арестовали в связи с делом кожевенного синдиката и ему угрожала смертная казнь. Доктор П. — в военной форме, был угрюм, и узнав, что я иностранец, совершенно неожиданно и бестактно сказал с ненавистью: „Поменьше бы ездили к нам, было бы и вам, и нам легче. "

Пляцкий и Чернов, видимо, были очень сконфужены бестактной фразой доктора, и он сам понял, что перешел границы, так как сейчас же протянул мне руку, сказав: „Извините меня. Вы понимаете, что мое замечание не лично к вам относится. Я арестован вчера, дома семья без копейки денег, и я совершенно не владею собой. Я арестован как раз из-за иностранца. "



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.