Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Б. СЕДЕРХОЛЬМ. 5 страница



Приложив на момент руку к козырьку фуражки, в ответ на мой полупоклон, человек в шинели спросил меня: „Финляндский гражданин Борис Леонидович Седерхольм? ", и на мой утвердительный ответ, он опять откозырнул, и, мягко звякнув шпорами, произнес: „Следователь по особо важным делам Фомин. Пожалуйста, заходите и присаживайтесь к столу. Нам необходимо с вами поболтать немного. "

Комната была небольшая, с двумя американскими столами, и несколькими стульями такого же типа. На стенах висели портрет Ленина и таблицы каких-то правил или постановлений. За одним из столов сидел какой то человек в военной форме и что-то писал, не удостоив меня даже взглядом.

Я уселся у стола Фомина, и заметил, что писавший человек рассматривает меня исподтишка.

Порывшись в бумагах и немного помолчав, Фомин бросил на меня острый взгляд и спросил: „Вы хорошо говорите по-русски? ", на что я ответил, что говорю по-русски безукоризненно.

Тогда мы с вами моментально договоримся,

сказал Фомин—„Вы, вероятно, знаете, почему мы вас побеспокоили? "

— “Нет, не знаю, " ответил я.

Фомин недовольно сморщился, а сидевший за другим столом чекист, ехидно улыбнулся.

„Ну, будто бы не знаете? ” спросил насмешливо Фомин. „Вы ведь образованный человек, и не станете, как какой-нибудь мужик, упираться: “не знаю да не знаю. " Неужели вы не догадываетесь? "

Я начал терять терпение и резко сказал: . Будьте любезны избавить меня от догадок, и на» зовите мне причину, почему вы меня сюда вызвали? *

Скучное лицо Фомина, как будто повеселело, и, порывшись в ящике стола, он вытащил оттуда и положил передо мной фотографическую карточку какой-то дамы средних лет, и какого-то господина с окладистой черной бородой. Я с искренним удивлением и любопытством посмотрел на эти карточки, совершенно неизвестных мне лиц. Не успел я сказать, что эти лица мне совершенно не знакомы, как Фомин протянул мне третью фотографическую карточку. Это был портрет Копонена.

Совершенно спокойно я посмотрел на Фомина и сказал: „Это мой служащий, инженер Копонен".

Мой ответ окончательно развеселил Фомина. Похлопывая рукой по портрету неизвестной мне дамы и бородатого господина и показывая головой на портрет Копонена, он спросил: „Скажите пожалуйста, что вам известно об отношениях Копонена к этим двум лицам? Вам известно, какие деля он имел с ними? "

„Нет, не известно".

„В таком случае, раз вы упираетесь, я обязан прочесть вам статью уголовно-процессуального кодекса, из которой вы увидите, какое наказание вам угрожает за отказ дать добровольно свидетельское показание". С этими словами Фомин прочитал мне нижеследующее законоположение:

„Всякое лицо, привлеченное соответствующими судебными властями, или розыскными органами к допросу, обязано дать чистосердечные, подробные показания по всем вопросам, относящимся к выяснению данного преступления. Неисполнение сего поста

новления карается тюремным заключением на срок от шести месяцев до одного года. Лица, коим известно о совершенном преступлении, обязаны немедленно довести об этом до сведения розыскных органов власти. Неисполнение сего карается тюремным заключением от трех лет и выше".

Прочтя это постановление Фомин осведомился хорошо ли понял смысл прочитанного, и на мой утвердительный ответ, сказал:

„Вы видите, что в ваших интересах говорить правду. В противном случае я должен написать ордер о вашем аресте".

Теперь было совершенно очевидно, что вся история с Копоненом, была дьявольским планом, придуманным Чекой для возможности моего ареста. Я попал в заколдованный круг, из которого выхода не было. Если я скажу, что я знаю о той жалкой контрабанде, которую пытались навязать Копонену, то меня арестуют за недоносительство. Если я скажу, что я ничего не знаю о делах Копонена, то меня арестуют за нежелание дать свидетельское показание

„Ну с, как же будет, гражданин Седерхольм? Угодно вам давать покаэания?

„Мне ничего неизвестно о частной жизни моего служащего Копонена. Я ничего не могу сообщить вам интересного".

„Очень жаль, что вы упираетесь. А еще такой образованный человек. Ничего не поделаешь—я обязан вас взять под стражу. Посидите, подумайте, может быть и вспомните что-нибудь".

С этими словами Фомин взял какой-то печатный бланк и стал его заполнять.

Не преследуя никакой реальной цели, а больше для очистки совести, я счел нужным сказать: „То, что вы делаете это неслыханный произвол, и вы не имеете права взять меня, совершенно невинного человека, иностранца, под стражу. Вы берете на себя большой риск, так как о моем аресте будет немедленно известно финляндскому правительству".

Я знал, что вся эта моя тирада не стоит в глазах Фомина, выеденного яйца, но надо было протестовать, хотя бы из принципа.

Сверх всякого ожидания, Фомин мне ответил с подчеркнутой любезностью: „Когда ваше правительство нас запросит о причине вашего ареста, то мы его уведомим, что вы замешаны в дело военной контрабанды, и я сомневаюсь, чтобы любое правительство на свете, даже буржуазное, поощряло бы занятие контрабандой. А вы какого мнения об этом? " и Фомин взглянул на меня, лукаво прищурившись.

Тут я потёрял всякое самообладание, и вне себя, стуча кулаком по столу, я начал говорить, почти крича: „Как вы смеете говорить мне подобные вещи? Сначала докажите мне, что я имею хоть какое какое-нибудь отношение ко всей этой вашей провокаторской контрабанде. Вы почти четыре месяца, по каким-то вашим чертовым соображениям ищете случая арестовать меня. Вы думаете, я не видел за собой слежки? Вы можете тысячу раз обвинять меня в каких угодно преступлениях, ни один дурак не поверит этим обвинениям.

Фомин меня прервал. говоря: „Вы напрасно волнуетесь. О какой провокационной контрабанде вы изволили только что сказать? "

Тут только я заметил, что сгоряча, я почти проговорился и едва не выдал бедного Копонена. Овладев собой, я, уже совершенно спокойно сказал: „Я говорю о той контрабанде, которую вы пытаетесь мне навязать в обвинение. Раз это исходит от Чеки, то это не может быть ничем иным, как провокацией".

„Мы с вами, гражданин Седерхольм, еще побеседуем по этому поводу, а пока будьте любезны подписаться под этим протокольчиком" и Фомин протянул мне, заполненный им печатный бланк.

На бланке значилось, приблизительно следующее:

„Я, уполномоченный Петербургской Чеки, следователь по особо важным делам Фомин, постановил на основании ст. ст. Угол. Проц. кодекса С. С. С. Р., взять финляндского гражданина Б. Л. Седерхольма под стражу, избрав это мерой пресечения, так как гражданин Седерхольм отказался дать чистосердечное показание по делу № 12506 ч. п. о. "

Разумеется. я отказался подписать эту возмути

тельнѵ ю чушь, насмешку над правосудием и над человеческим достоинствои.

“Как вам угодно”, —сказал Фомин, пожимая плечами и, позвонив, он отдал распоряжение явившемуся ординарцу, кого-то позвать. Вскоре в комнату вошли два молодых человека, один в штатском, другой в военной форме. Обратившись к ним, Фомин еще раз прочитал мне громко протокол, и сказал, указывая на меня: „Этот гражданин не желает подписать протокол. Потрудитесь засвидетельствовать, что протокол ему прочтен в вашем присутствии".

Молодые люди подписали протокол и тот, что был в военной форме, обратившись ко мне сказал: , Идите впереди меня", и вынув свой револьвер из кобуры, ловко обшарил мои карманы и пропустил меня вперед. Мой портфель он взял в другую руку и мы пошли по бесконечным коридорам. Всюду встречалось много различных молодых людей в форме и в штатском платье, но на нас никто не обращал никакого внимания.

Войдя в очень большую, полутемную комнату с телефонным коммутатором и скамьями вдоль стен, мой провожатый крикнул: „Конвойного начальника, принять арестованного".

К нам подошел, по-видимому, вахмистр или фельдфебель, судя по значкам на воротнике шинели, и принял от моего провожатого какие-то документы, мой портфель и... меня самого.

Ощупав опять мои карманы, и обшарив содержимое портфеля, вахмистр сказал мне: „Пешком пойдете, или желаете ехать на извозчике? У вас деньги есть? " Я сказал, что деньги есть и что я хочу ехать на извозчике. . Сколько у вас денег? Покажите". Увидев, что денег достаточно, чтобы заплатить за извозчика, и что убытка казне я не причиню, вахмистр вызвал двух солдат, передал им документы, портфель и меня, под расписку, и мы двинулись опять коридорами к выходу на улицу.

Я пошел посредине, впереди и позади меня шли конвоиры с револьверами в руках. Садясь в извозчичью пролетку, старший из конвоиров приказал извозчику ехать на Шпалерную улицу, в

тюрьму особого назначения (бывший дом предварительного заключения).

На веселых, по весеннему улицах сновала публика, бойко позванивали трамваи, трещали автомобили, а в душе моей эта, еще вчера казавшаяся мне такой жалкой, запуганной и обнищавшей жизнь советского города, претворялась в праздник счастливых, свободных людей.

Все на свете относительно, и когда едешь в тюрьму в обществе конвоиров с револьверами в руках, то даже жизнь советского обывателя кажется свободой.

Подъезжая к громадному пятиэтажному зданию тюрьмы, у меня сжалось сердце, когда я взглянул на забранные решетками маленькие окна, на голубое небо и на залитую солнцем, покрытую снегом улицу с весело чирикающими воробьями.

Суждено ли мне когда либо выбраться живым ив тюрьмы и из этой страны? Что там теперь на родине? Увижу ли я когда-нибудь мою семью и друзей? Ах, в какую дурацкую историю я впутался!

Извозчик остановился у ворот тюрьмы. Пока я расплачивался с извозчиком, один из конвойных позвонил у ворот. Калитка открылась и тюрьма проглотила меня.

14-я глава.

Комната, где принимаются прибывающие в тюрьму арестованные, помещается во втором этаже.

Дежурный по тюрьме, в тюремной форме Чеки, при шашке и револьвере, пробежал наскоро, переданные ему моим конвоиром документы, и дал мне для заполнения анкетные листы.

Пока я вписывал в анкету свое имя, год и место рождения, подданство и т. п., в комнату все время приводили и уводили разных арестованных. Я был в то время очень взволнован и смутно помню все детали этих моих первых минут в тюрьме. Большинство арестованных, судя по внешнему виду и манерам принадлежали к интеллигентному классу.

Как я ни был взволнован, но все же очень внимательно просмотрел анкету, и заметил в ней вопросы:

а) В чем обвиняетесь?

б) Вручен ли обвинительный акт?

я провел против вопросов черту. Когда дошла очередь до меня, то конвоир подвел меня к дежурному. Последовал опять самый тщательный обыск. Отобрали деньги, часы, безопасную бритву, но выдали на отобранные деньги и вещи квитанцию.

Просматривая анкету, дежурный спросил меня, почему я не указал причины ареста. Я на это ответил, что не знаю истинных причин моего ареста.

“Ну, ничего. Скоро узнаете", успокоительно сказал дежурный, и отдал приказание какому-то мальчику лет 15-16-ти, в полувоенной форме, куда-то меня отвести. Из коридора, направо вела лестница, по которой мы спустились вниз, пройдя черев решетчатую дверь с часовым. Внизу, мы прошли еще один караульный пост у решетчатой загородки, и пошли очень длинным коридором, в котором царил полумрак. Было очень холодно. Из этого коридора мы спустились несколько ступеней вниз и повернули налево. Передо мною открылась перспектива очень длинного коридора, и такого высокого, что его потолок терялся в сумраке. По правой стороне были два окна с затемненными стеклами, . а по левой стороне тянулся бесконечный ряд дверей окованных железом. Над рядом дверей первого этажа, вернее полуподвального, шел другой ряд таких же дверей, над ними следующий, и т. д. Всего пять этажей. Каждый этаж отделялся довольно узкой железной галереей, со сквозными перилами. В нескольких местах с галерей спускались вниз узкие железные лестницы. В коридоре стояла гробовая тишина и наши шаги раздавались эхом в этом чудовищно громадном каменном ящике.

„Примите арестованного", бойко выкрикнул мой провожатый.

По лестнице сбежал вниз, маленький, худой человек в подпоясанной ремнем серой солдатской шинели, и повел меня на третью галерею. В небольшой комнате, похожей на кладовую, без окон, горела тускло электрическая лампочка и по стенам на полках лежал всякий хлам. Под лампой за

столом сидел какой-то пожилой человек в тюремной форме. Он равнодушно взглянул на меня сквозь круглые, роговые очки, взял от надзирателя документы и молча стал их просматривать.

„Раздевайтесь! ", сказал он мне таким тоном, как обыкновенно говорят врачи. Я снял дождевик и пальто и выжидательно на него посмотрел.

„Нет, нет, совершенно раздевайтесь до гола".

”Для чего? " спросил я удивленно. — „А для того уважаемый, что я обязан вас подробно обыскать. Поняли? "

Холод был чертовский в этой кладовой, и старик, как нарочно, ужасно медленно и детально прощупывал все швы моего платья, белья и даже оторвал внутренние стельки в ботинках. Окончив осмотр, старик равнодушно сказал: „Одевайтесь. подтяжки галстук, оставьте тут".

Кое как одевшись, я в сопровождении коридорного надзирателя спустился вниз в полуподвальный этаж и перед дверью № 27 мы остановились. Со звонком и треском надзиратель открыл дверь и, указывая кивком головы на камеру, отрывисто сказал:

“Входите".

Дверь закрылась и дважды со звоном повернулся в замке ключ.

В первый раз в своей жизни я оказался под замком в каменном мешке, и чувство у меня было такое, что все происшедшее казалось только началом моих бед.

Камера была очень грязная, насколько можно было рассмотреть при слабом свете, проникавшем сквозь запыленное подвальное окно с толстой железной решеткой Асфальтовый пол был совершенно скрыт под толстым слоем грязи и все стены были исписаны и разрисованы.

Вдоль стены на право была привинчена железная рама с переплетенными железными волосами. По-видимому, это должно было служить постелью. Напротив койки у противоположной стены был привинчен железный стол и такое же сидение. Немного впереди стола был вделан в стену маленький умывальник очень странного устройства: для того, чтобы

из крана потекла вода, надо было левой рукой все время нажимать на длинные деревянный рычаг. Дальше умывальника в углу помещалось сиденье с водопроводом.

Между умывальником и столом я заметил вертикально стоящий очень тонкий и длинный радиатор парового отопления. Увы, радиатор был холодный, как лед.

В камере был невыносимый холод и я так промерз, во время обыска, что у меня дрожали челюсти Было, вероятно, уже около четырех часов дня. Я, по своей тюремной неопытности, все ждал что кто-нибудь сейчас придет, откроет отопление и принесет матрас и одеяло. Но прошел час и никто не являлся. Среди гробовой тишины иногда слышно было, как в коридоре звенели ключами, хлопали дверями или раздавался крик, точно из граммофонного рупора: „Примите арестованного".

Чтобы согреться, я бегал по камере, размахивал руками, пока не покрывался весь испариной. Тогда садился передохнуть на железное сиденье, которое было холоднее льда.

О, этот проклятый холод! Я его благословляю теперь потому, что именно ему и другим физическим пыткам я обязан тем, что я сохранил рассудок. Физические страдания были настолько нёвыносимы, что моральные ощущения притупились. Посидев не больше 15 минут, надо было опять начинать беготню сначала до новой испарины, и так все время. Слышно было, как в камере надо мной, также бегал, стуча каблуками какой-то несчастный узник.

Наконец совершенно обезумев от холода, я решил вызвать кого-нибудь и стал стучать ногой и кулаком в дверь.

Маленькая форточка, закрывающая отверстие проделанное в середине двери для подачи пищи заключенным, с шумом открылась и в четырехугольное отверстие просунулась голова коридорного надзирателя. „Что вы так шумите гражданин? Надо тихо благородно сидеть. Чего вам надо? " —,, Дайте мне одеяло и постель и пустите отопление".

Голова удивленно вытаращила на меня глаза и совершенно неожиданно искренно засмеялась. “Да,

что вы гражданин, в гостинице вы, что ли? Отопления не полагается здесь — это „особый ярус". Одеяла никому не дают. Матрац, когда управлюсь принесу".

Форточка захлопнулась. Итак выходило, что меня посадили в особый ярус, и я должен был ожидать к себе самого зверского отношения. Один, в каменном ящике, вне закона и в полном распоряжении Чеки. Что предпринять? Что можно предпринять среди этих голых каменных стен? В голове путались мысли. Но внутри все застывало к опять бесконечная беготня на пространстве шести шагов в длину и трех в ширину.

В камере совсем стемнело; ноги подкашивались от усталости, пот отвратительно холодил шею и короткий отдых на железном холодном сиденье, когда приходилось опираться на покрытую инеем стенку, не давал облегчения.

Вероятно около 7ми часов, форточка открылась и надзиратель протянул мне жестяную, заржавленную миску, обломанную деревянную ложку и кусок черного хлеба.

Есть совершенно не хотелось. Через несколько минут, опять форточка открылась и со словами: ужин", надзиратель протянул руку за миской. Вся миска, почти до краев была наполнена отвратительно пахнущей серой жидкой массой, — насколько я мог рассмотреть, став на сиденье W. С. и поднеся миску к еле освещенному окну. Все содержимое я вылил немедленно в W. С. и несколько раз спустил воду, чтобы избавиться от мерзкого запаха гнилой трески и прогорклого подсолнечного масла. Минут через двадцать, мне дали через форточку большую жестяную кружку, со словами: „кипяток”. Это было кстати. Кипяток обжигал губы, но внутри, по всему телу, разливалась приятная теплота. Сделав несколько глотков, я поставил кружку на стол, желая немного остудить кипяток. В камере стало совершенно темно. Поднося кружку ко рту, я заметил что она сделалась необычайно легкой: оказалось что кружка была дырявой и весь кипяток из неё вытек.

Часов в девять вечера загремел дверной замок, в камере зажглась электрическая лампочка и

надзиратель принес соломенный матрац, вернее — большой мешок набитый соломой. Было бы лучше, если бы он не зажигал света, так как матрац оказался таким грязным, что меня брало отвращение при мысли о ночлеге. Подушки не было. Выключив свет, надзиратель вышел, щелкнул замком.

Моей первой ночи в тюрьме не стоит посвящать строк, так как все, что я не написал бы, —будет бледно. Всю ночь я только и делал, что периодически бегал по камере, падая иногда от усталости на грязный, зловонный матрац, и натянув дождевик на голову, старался согреться собственным дыханьем. Так я забывался коротким полусном. Иногда в ночной тишине коридора слышались истерические крики; всю ночь, то там, то тут, хлопали дверьми, и неоднократно раздавалось металлическое: „Примите арестованного". За время моей долгой морской службы мне пришлось много пережить всевозможных приключений, но этой моей первой ночи в тюрьме, мне никогда не забыть.

Часов около шести утра, дверь камеры открылась и, протягивая мне тощую метлу, надзиратель сказал: „уборка". По-видимому, произнесением этого короткого слова уплачивалась вся дань гигиене, так как не успел я сделать нескольких взмахов метлой, как надзиратель сказал: „Хватит. Не на бал".

Немного спустя раздали хлеб и разнесли кипяток. Несмотря на мою просьбу, кружки мне не заменили, и пришлось залепить дырки хлебным мякишем. Благодаря этому, все таки удалось выпить четверть кружки. Чтобы не смешить больше надзирателя, я не задавал больше вопросов о сахаре или чае, так как, очевидно, здесь этого не полагалось. После кипятку я не много отошел, и принялся от скуки читать, при тусклом свете, стенную литературу. Среди надписей, датированных после 1917 года, было мало утешительного.

„Сообщите на Ивановскую улицу. 24, родным, что доктор Алтуров расстрелян".

„Сергей. Иван и Прохор Храповы пошли налево. Сообщите Курск, Петровская улица. 40" и т. д... Таких надписей я прочел множество. Ими были

испещрены все стены. Датированы они от 1918го года до 1го апреля 1924-го года, т. е. последняя надпись была сделана за 1 день до моего вселения в камеру № 27. Эта последняя надпись была нацарапана на подоконнике, куском проволоки отломанной от ручки. Потом немного спустя, я нашел в углу этот кусочек проволоки. Вышеприведенные мною два образчика надписей я воспроизвел на память и возможно, что в адресах я ошибся. Последнюю надпись я помню совершенно отчетливо. Вот она: „Во имя Отца и Сына и Св. Духа. Архимандрит Александро-Невской Лавры Антоний сегодня в ночь должен быть расстрелян за отказ взять на свою душу тяжкий грех. Прости им Господи — не ведают, что творят. Добрые люди, сообщите братии. Покидаю земную юдоль с миром в душе. "

Надписи чередовались изображениями крестов под которыми стояли даты и имена. В переднем углу камеры, химическим карандашом, был нарисован образ Св. Серафима Саровского. Нарисован был этот образ трогательной, наивной, неумелой рукой, но все детали рисунка были тщательно выполнены и внизу была подпись: „Образ этот рисовала раба Божья Екатерина и думала о своих деточках, которые молятся за свою маму святому Угоднику Божьему. Январь 1924 года. "

В нескольких местах на стенах и на подоконнике были изображены клетки с размещенными с них пятью рядами букв алфавита. Под одной из таких клеток, рука какого-то альтруиста, написала инструкцию, как пользоваться этой азбукой для переговоров через стенку, при помощи перестукивания.

От скуки, между беготней по камере, я начал изучать нумерацию букв и практиковаться в составлении разных слов цифрами. Положение каждой буквы определяется двумя однозначными числами, причем первое число означает положение буквы в горизонтальном ряду, а второе число отвечает положению буквы в вертикальном столбце. Конец каждого слова обозначается дробным стуком трелью.

Эта азбука существует во всех русских по

литических тюрьмах, и, точно предчувствуя, как она мне пригодится впоследствии, я решил выучить ее, как можно скорее.

Как характерно отличается содержание надписей дореволюционной эпохи, от надписей современных. Насколько последние проникнуты мистикой, тяжелыми душевными переживаниями покорностью судьбе, настолько содержание дореволюционных надписей свидетельствует о совершенно ином настроении их авторов. Это понятно, так как до 1917 года контингент заключенных в преобладающем большинстве состоял из лиц аморальных и преступных, выражавших свои вкусы и настроение в скабрезных, шутливых надписях и порнографических рисунках. Немногие политические заключенные, составляли очень небольшую группу единственной интеллигенции в тюрьме и надписи их говорят о молодом задоре, браваде и непримиримости. И это тоже понятно, так как энтузиазм молодости подогревался идейной борьбой, хотя вопли фрондеров о правительственном проиэволе и жестокостях были большим преувеличением. Сомневающихся в этом я рекомендовал бы пережить хотя бы сотую долю того, что пришлось пережить и увидеть мне в союэе советских социалистических республик.

Глава 15-ая.

Около девяти часов утра в камеру вошел дежурный отделенный начальник, но не тот старик, который меня так подробно обыскивал, а молодой, высокого роста с приветливым лицом. По-видимому, произошла смена дежурств, так как и надзиратель был новый, также очень приветливый.

Отделенный поздоровался со мной и шутливо сказал: „с новосельем! " Ну, ничего: не надо унывать, наверное скоро выпустят. "

— „Скоро ли выпустят я не знаю, а пока выпустят, здесь можно подохнуть от холода. Нельзя ли меня перевести в более теплое помещение? "

— „Эго от меня не зависит. Моя обязанность сторожить вас. " — Отделенный и надзиратель ушли.

Немного спустя открылась форточка и просунулась голова надзирателя.

Вы что же, наверное не русский? Из каких мест? " Я удовлетворил любопытство надзирателя, и, предлагая ему папиросу, пожаловался на холод, на грязный матрац и на дырявую кружку.

„Ладно, уж как-нибудь устроим. ” С этими словами, надзиратель открыл дверь и забрав грязный матрац и всю мою несложную сервировку ушел.

Часа через полтора у меня было два соломенных матраца, один совсем свежий и толстый, а другой уже, видимо, старый, так как он был сильно спрессован. По совету моего доброго гения я, прикрыл новым старый матрац, во избежании недоразумений при обходе надзирателя.

Хороший человек был этот надзиратель и если бы не он, Бог ведает, как мог бы я выдержать долгое пребывание в этой камере — рефрижераторе.

До самого обеда я лежал, накрывшись матрацем, завернувшись в пальто и натянув на голову дождевик.

Обед быль не лучше вчерашнего ужина, но на этот раз вонючая треска была сварена не с грязной крупой, а с гнилой капустой и картофелем. Проглотив две-три ложки этой удивительной мерзости, я остальное опять вылил. Когда принесли кипяток, я с наслаждением выпил с хлебом всю кружку, согрелся и накрывшись матрацем заснул.

Ужина я опять не ел, а выпил кипятку и съел хлеб. Чувствовал я себя совершенно разбитым и морально, и физически.

Так прошло три дня. За это время я успел прочитать все надписи на стенах, в совершенстве изучил тюремную телеграфную азбуку и отчасти ознакомился с тюремными порядками. Больше всего я страдал морально и от холода Благодаря тому, что я не мог пересилить отвращения к тюремной еде, и принужден был довольствоваться хлебом и кипятком, истощенный организм острее чувствовал холод и второй матрац мало согревал.

Среди ночи в исходе третьих суток я был

раабужден шумоы открываемой двери и надзиратель, читая по записке, которую держала в руках какая-то довольно нарядно одетая женщина, спросил: „Финляндский гражданин Борис Леонидович Седергольм? Да? " — «Да. Это я. "

„Идите на допрос" —

По длинным коридорам несколько раз повернув и поднявшись по лестнице, моя провожатая привела меня в небольшой коридор, в котором было очень тепло. В коридор выходило несколько дверей. У одной из дверей женщина постучала и получив ответ, знаком предложила мне войти.

Комната была очень маленькая, со стенами, обитыми пробкой и вся меблировка заключалась в столе и двух стульях.

За столом сидел Фомин, одетый в довольно приличный штатский костюм. Во взгляде Фомина я прочел молчаливый вопрос: „Ну, что, сбавили мы с вас спеси? " Ответив на полупоклон Фомина я, по его приглашению, сел напротив него и некоторое время царило молчание. Наконец, Фомин заговорил.

— „Ну так, как же? Признаете вы себя виновным? "

— „В чем? "

— „Вы сами знаете, в чем. В том, что зная о преступной деятельности гражданина Копонена, вы не только не донесли о ней надлежащим властям, но способствовали деятельности шайке, занимающейся военной контрабандой.

— „Я уже сказал вам, что я совершено не знаю частной жизни Копонена".

—, Ну, а если я вам покажу сейчас письменное показание Копонена, что вы тогда скажете.

— „Скажу, что это наглая ложь и что я требую очной ставки с Копоненом".

— „Напрасно вы упираетесь. Вот Копонен уже завтра может быть выйдет на свободу до суда. Ну, а вам придется пока посидеть. Желаете говорить? "

— „Я уже вам сказал, что мне не о чем с вами говорить и ничего общего у меня нет с провокацией и контрабандой".

„Как вам угодно. "

„Могу ли я сообщить в Финляндское консульство обо всем со мной происшедшим? Вы не имеете права лишать меня свободы. Это неслыханный произвол. "

— „Написать в консульство вы можете, открытку. Но напрасно. Если консульство нас запросит, то мы сообщим, что вы обвиняетесь в уголовном деле военной контрабанды и, пока дело не будет расследовано, мы не выпустим вас.

— Дайте мне очную ставку с Копоненом, и я докажу вам всю необоснованность обвинения.

— Предоставьте нам думать и действовать по собственному усмотрению. А теперь можете идти к себе в камеру.

— Это не камера, а пытка. Вы не имеете права пытать меня холодом и голодом.

— Разве вас не кормят? А отопления теперь вообще не полагается, так как дело уже к лету идет. Впрочем, как только вы поможете нам выяснить все дело, то мы вас переведем на облегченный режим, а там и совсем отпустим до суда. —

Явившийся на эвенок дежурный выводной надзиратель отвел меня обратно в мою камеру.

На следующий день я попросил дать мне бланк открытого письма, карандаш и написал в консульство несколько слов, уведомляя о моем месте нахождения и прося прислать мне пищу, теплое платье, белье и одеяло.

Как я уже потом узнал, ни одна из посылавшихся мною открыток не была отправлена по назначению, и все они оказались пришитыми “к Делу. "

В этот же день, вскоре после обеда, я заметил, что на окно упала какая-то тень. Всмотревшись, я заметил, что вплотную к окну приставлена доска и постепенно весь четырехугольник окна закрывался вертикально поставленными досками. Камера погрузилась в полную темноту и свет еле-еле проходил только у левого края окна, где неплотно прилегала доска. Этот полусвет едва лишь осве

щал не больше нескольких дюймов левую стенку оконной амбразуры.

Вся остальная камера была погружена в полную темноту.

Вызванный мною дежурный надзиратель на мое заявление только и сказал: „Это от нас не зависит. "

Так прожил я в темноте 8 дней. Лампочка зажигалась на пол минуты каждый час, и в это время я видел глаз надзирателя, смотревший через особое маленькое отверстие, проделанное в двери камеры и называемое „глазок". Затем лампочка гасла, задвижка глазка с легким шумом опускалась и я опять оставался в темноте.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.