Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Мари Мартина 5 страница



– Она водила меня в зоологический сад в конце бульвара Лоншан. Покупала мне печенье и пиволо.

Я знать не знала, что это за штука такая – «пиволо», а спросить побоялась. Может, мороженое какое нибудь на палочке, типа сосульки. Но это к делу не относится. Он следил, как мать натягивала чулки и, надев шелковое белье, придирчиво разглядывала себя в зеркале. Спрашивала, как ему нравится. А он бросался к ней и крепко обнимал, прижавшись лицом к животу. Она была самой красивой на свете. Да что я болтаю? Она одна была как все женщины в мире – красивые, страшные, добрые, злые, с запахом молока и душистых цветов. Он долбил одно и то же, словно я полная идиотка:

– Чулки, кружева – это было красиво, это все такое женское, понимаешь? Я на всю жизнь запомнил. И я люблю все женское, я же не развратник какой нибудь?

Я его успокаивала, что никакой он не развратник. Я бы ему вообще сказала, что он – святой с сиянием вокруг головы, если б ему это было приятно. Лично мне во всех его рассказах больше всего нравилось то, что я могла полюбоваться на его глаза и губы. И пусть бы рассказывал чего хочет. Я здорово в него втюрилась. Хотя и в первый раз, но сразу ясно – любовь. Я мечтала, чтобы Франсис меня увидел такой, какая я на самом деле – с белой кожей, с пушистыми волосами, – и вообще об уйме всякой ерунды, которая лезет в голову, когда остаешься совсем одна. Мой ближайший выходной выпадал на следующий четверг. До той поры я решила ничего не загадывать.

На третий вечер Франсис опять пришел, а потом и на четвертый. Мадам и не пикнула насчет того, что он снова занял меня и я с ним наверху была вдвое дольше обычного, но она была уже на пределе. В среду, как раз перед тем как ему прийти, Мадам отвела меня в сторонку, за стойку бара. Моя темно коричневая кожа, наверное, светло кофейной стала – до того я побледнела, когда услыхала от нее:

– Нынче вечером я тебе позволю, так и быть, но это в последний раз, учти. Уже все наши девки заметили. Если будешь продолжать, придется тебя выгнать. А я не хотела бы.

Я немного поартачилась, думала дурочкой прикинуться, но Мадам меня довольно таки резко оборвала в том духе, что ее не проведешь и что она в борделе с той поры, когда я еще под стол пешком ходила. Она развернула бумажку в пятьдесят франков и помахала ею у меня перед носом, заявив, будто Франсис вчера как раз эту денежку ей всучил.

– Хочешь, все по местам расставлю? Ведь бумажка – из тех, которыми я с тобой на прошлой неделе расплачивалась?

Тут я язык и прикусила, даже не стала спрашивать, как это она, заплатив мне гроши, ухитрялась и дальше за ними следить; а Мадам, приобняв меня, будто хорошая подруга, продолжала:

– Слушай, ну что же ты делаешь? Как же это называется – свои, кровные, какому то проходимцу отдавать, чтобы он мог тобой же и пользоваться Ну, знаешь, это уж совсем ни в какие ворота не лезет! Не ты первая такая, и те, что до тебя так влипали, помалкивали в тряпочку.

Она думала, я психану, разревусь вовсю и тем все и кончится. Просчиталась мамашка фигова. Пусть двадцать три стукнуло, пусть со всех сторон обложили, все равно на все наплевать, когда хочется узнать или хоть одним глазком взглянуть – какое оно, счастье, бывает. Мадам повторила, что еще на один вечер оставит мне Франсиса. А я думала только о том, что завтра – мой выходной. Дальше я не загадывала. Кто меня в последний раз брал, да и в предпоследний, – я их вообще не знала. Зато завтрашний день был мой, и только мой, никто на свете не мог его у меня отнять. Наконец то там, за стенами борделя, кто то ждет меня, и у него так же, как у меня, щемит сердце; стоило только подумать об этом, и сердце мое принималось гулко стучать в груди.

Жизнь, она длинная, все успеет сгладить – так говорил Франсис. Страсти пройдут, как и все остальное, и следов оставят не больше, чем весенний ливень. И это правда – вот я жива здорова и обо всем спокойно рассказываю. В тот вечер, в среду, он меня обнимал, а я смеялась так, как никогда в жизни, и я знала, что мне страшно повезло, а потом будь что будет.

Не стану все рассказывать, только вот еще: на каникулы Франсис снял на той стороне мыса старый винный склад – и не найдешь в зарослях дрока, – там то мы и условились встретиться. И я, подстилка из подстилок, чувствовала себя как неопытная девушка – вроде Даниэль Даррье в том фильме, – и я до сих пор помню это свое первое свидание.

Ровно в девять я была у Трещотки, местной парикмахерши. Заказала выпрямить волосы, потом взбить, потом расчесать. Взглянула в зеркало и увидела совсем другую, словно присыпанную мукой рожицу. И мне все хотелось побольше нарумяниться и губы поярче накрасить. Даже не верится, что можно было так поглупеть, но зато как это, оказывается, здорово. В одиннадцать часов я купила в «Парижском шике», что напротив церкви, такое дамское белье – умереть, не встать: шелковые чулки и узенький лифчик – чтобы не слишком скрывал мои прелести. Я боялась хоть что нибудь позабыть из того, что тысячу раз в уме тасовала, и записала все на бумажку. Шампанское «Вдова Клико», а к первой бутылочке еще одну, чтобы той вдовой не быть, сигареты «Кэмел», пирожные из кондитерской «Эстанк», что на набережной. Ровно в полдень я уже ждала метрах в ста от хибары моего милого, под деревом, на котором я пилочкой для ногтей вырезала его имя; на мне было лазурного цвета платье, если покрутиться – развевалось блюдечком. Франсис сказал: «К двум часам». В последнюю минуту, самую последнюю, я принялась стучать по дереву кулаком, чтобы не расплакаться, и все твердила себе: ах Сюзанна, ах Сюзанна!

Да, вот как все теперь обернулось.

Что дальше было – тоже не очень хочется рассказывать. Мы были вместе до вечера, а потом и до ночи и, наконец, до утренней зари. Он проводил меня до моего «дома», потом я его – обратно, до его хибары, а потом мы снова отправились по тому же маршруту. Никак не могли нацеловаться. Столько еще нужно было рассказать друг другу. Уж даже не знаю, что еще нужно было, чтобы нам расстаться. Солнце потихоньку выпускало свой первый лучик. Грузовик увозил мусор и все сны, все мечты. У ржавых ворот, уже на пороге нашего девичьего жилища, Франсис, просунув руки мне под платье, обнял меня и поднял выше головы – развеселить хотел Сказал мне:

– Помни меня всегда.

Я не засмеялась. И поклялась, что не забуду его.

В тот же день, около пяти, он появился в гостиной «Червонной дамы» все в том же паршивеньком костюмчике, с тем же галстуком шнурком, и видок такой, словно он пил, вместо того чтобы спать. Я не успела ничего сообразить, как Мадам между нами встряла. Франсис как рявкнет на нее: «Отвали, не то я тут все разнесу! » В гостиной уже сидели три хмыря, как всегда по пятницам, но они же не ради драки пришли, да и ни девкам, ни Мадам этого не нужно было Франсис схватил меня за руку – я опять была под дочь саванн наряжена – и взял курс на мою комнату. Он уйму всего хотел мне рассказать.

Сначала он всю меня вымыл марсельским мылом: отмоет кусочек добела – и целует. А между поцелуйчиками скороговоркой выложил какую то жутко запутанную историю. Он добрался уже чуть ли не до пальцев на ногах, когда я кое как ухватила за конец ниточку из этого клубка: в общем, когда он был маленьким, у них в пансионе была поганая препоганая училка. Я сказала:

– Знаю, знаю. Ты ей под юбку заглядывал без злого умысла, просто хотел увидеть ее штанишки.

– Нет, ты послушай, только смотри не упади: я сегодня утром встретил ее здесь, на набережной!

Я никуда не упала, хотя это проще простого, коли стоишь одной ногой на краю ванны, а тебе отмывают пальцы на ноге. Чтобы не получилось, будто мне неинтересны его детские воспоминания, я сказала:

– Она теперь, наверное, уже постарела.

– Нет! Ни капли не изменилась!

Он ее увидел, когда она выходила из бистро. Худощавая, темноволосая, глаза цвета морской волны, плотно облегающий плащ, в руке школьный портфельчик, на вид двадцать пять лет. Я ему прозрачно намекнула, что из бистро то, должно быть, он выходил. Я так думала, что он там уже хорошо клюкнул. Напрямую я говорить не стала, но намек был как раз такой.

Ничего подобного: когда мы расстались, ему стало немножко грустно, но он ничего не пил. Он по утрам вообще не пьет Слегка позавтракал: два бутерброда и кофе со сливками.

В общем, так. Он пошел за ней следом, на расстоянии, и дошел до какой то виллы на побережье, с большим садом и деревянной вывеской над воротами. Когда она скрылась в доме, он подошел поближе и прочитал вывеску: ПАНСИОН СВЯТОГО АВГУСТИНА. Точно так назывался и его пансион в Марселе! После Франсис, конечно же, пошел и выпил: надо же было прийти в себя.

Я эту женщину знала, хоть и ни словом с ней не обмолвилась. Она вместе с мужем поселилась в Сен Жюльене года за три четыре до того. Мужа этого я так и не успела увидеть. В первый же учебный год после каникул ребята в футбол гоняли, и у них мяч на крышу попал – он полез его доставать и загремел оттуда прямиком на кладбище, вот что значит с сопляками всякими возиться. Она перенесла этот удар и продолжала одна управлять пансионом.

Если бы не Франсис, я бы о ней, понятное дело, в жизни не вспомнила. Лет ей было приблизительно столько, сколько он говорил: двадцать четыре или двадцать пять. Немножко надутая и стервозная, но внешне ничего – дело вкуса, конечно. Как бы там ни было, от этой истории мой студент жутко разволновался: спину мне вытер, а потом опять полотенце протягивает – мол, вытирайся. Принялся ходить туда сюда по комнате, постукивая кулаком о кулак.

– Я навел справки, – сказал Франсис. – Она приехала из Марселя. Ученики ее прозвали, как и мы тогда, – Ляжкой. Вот это да – надо же такому быть! Настоящая фантасмагория!

Я попросила объяснить – что это за слово такое? Оказалось, и впрямь подходящее. Я в арифметике не больно сильна – за всю жизнь только и научилась, что ноги как следует раздвигать, – но если этой крале было двадцать пять, когда Франсису было семь, то как она теперь может быть моложе его, ему то уже под тридцать? Как он там сказал – фантасма какая то?

Но Франсиса не так то легко было смутить:

– На самом деле ей сейчас должно быть сорок пять, а выглядит она на двадцать лет моложе – только и всего. Понимаешь, такое сплошь и рядом бывает. Да и наоборот тоже.

Ну ладно. Пускай он действительно встретил свою школьную училку – без единой морщинки, не растолстевшую, хоть ей и полета катит. Прямо чудо – пускай так. Ну и что с того? Франсис перестал вышагивать, застыл на секунду и смотрит на меня с этакой многозначительной улыбочкой. Потом подошел к постели и растянулся на ней: руки заложил за голову, ноги скрестил и говорит, глядя в потолок:

– На каникулах она живет совсем одна. И у меня созрел план.

Если уж кому хочется меня помариновать, я в таких случаях никого не тороплю. И до любого быстрей это доходит, если я спокойно кладу на место полотенце и причесываюсь перед зеркалом с таким видом, что сразу ясно: мне продолжение этой истории так же интересно, как вон тому круглому столику на трех ножках. Но Франсис опять за свое:

– Ты слышала, что из крепости сбежал заключенный?

Будь я глухой, тогда, может, и не слышала бы.

– В этом то и вся штука: я выдам себя за него!

Понимай как знаешь, спасайся кто может. Когда я подошла к нему поближе, глаза у меня уже, наверное, на лбу были. Но у него вид был вполне нормальный. Затея ему явно нравилась – он весь сиял. Если кому когда понадобится нарисовать парня, который знает наконец, как решить все свои проблемы, вот готовая картинка: он лежит на постели, на покрывале в полоску, в одной из комнат публичного дома, руки заложены за спину, челка закрывает правый глаз, ходули в мятых брюках перекрещены. А в углу видна несчастная девушка – она только что поняла, что счастье от нее ушло. Земля перестала вертеться вокруг оси, а сама она болтается, уцепившись за хвост бумажного змея. Стоит только добавить бедламно желтых и приютски серых красок да еще позолоченную рамку – и первая премия на выставке обеспечена.

– Я заявлюсь к ней, – бредил Франсис. – Я уже хорошенько обмозговал, как надо будет выглядеть: грязная рубашка, грубые солдатские башмаки, лицо и взгляд – дикие. Она у меня всю ночь, а может, и больше, будет подыхать со страха!

Ясное дело – человеку пора подлечиться. Но ему я этого, конечно, говорить не стала. Он вдруг подскочил и сел, точно его змея укусила и змея эта – я. И как крикнет:

– Да ты знаешь, что это такое было для меня, когда я мальчишкой был?! Это – дело святое!

После опять откинулся на подушки, руки опять заложил за голову – подпер свою упрямую башку, ничего не желавшую слушать. Но хоть на минутку я его заткнула. Я села рядом с ним. Он был небрит, волосы всклокоченные, взгляд уставлен в потолок.

Честно говоря, отмывшись и приняв нормальный вид, я меньше всего хотела обсуждать какие то школьные страсти мордасти. Хотя, с другой стороны, мы накануне все радости жизни имели. Я сказала себе: не может он уж слишком сильно взвинтиться, потому что резьба у этого винта быстро кончится. Видно, вино попалось дрянь – только и всего. С Мишу такое бывало, и даже с Магали, а уж она то самая крепкая тыква на нашем огороде. Вот он протрезвеет, соснет хорошенько в придачу – да сам же еще и посмеется над своими бреднями, с пеной у рта будет доказывать, что ничего такого не думал.

Минут через пятнадцать я решила проверить, как он там, и вежливо попросила у него сигарету. Он пошарил в кармане брюк и дал мне закурить. Мне не очень то хотелось курить – надо было просто немножко разрядить обстановку. Франсис прижался щекой к моему животу, чмокнул меня, вздохнул раз другой. Я тихо тихо, чтобы ничего не нарушить, спросила:

– О чем ты думаешь?

Он в тон мне осторожно и размеренно ответил:

– Если у нее сохранился карцер, я ее там запру.

Со мной он пробыл еще час, а может, и больше и все это время продолжал пережевывать эту историю. А когда собрался уходить, то, перекинув пиджак через руку, поцеловал меня и сказал:

– Если все будет в порядке – до завтра.

Непреклонный такой, важный. Можно подумать, только что получил путевой лист – узнал точный маршрут. Вообще то я обо всем этом рассчитывала рассказать Мадам – надо же было ей как то объяснить, почему он такой психованный явился. А Франсису я всего навсего сказала, немножко грустно, но нежно:

– Бедный мой Франк, втянешь ты себя в такую заваруху, которая неизвестно когда и чем кончится.

Я не ошиблась, и, на мою беду, никто мне ничего не может возразить; но даже я не думала, не гадала, что это завихрение таким сильным окажется.

Ну вот. Что могла, все рассказала. Ничего не придумала: все своими глазами видела, своими ушами слышала. Как хотите, можете верить не мне, а той, другой, – тому, что наболтала вам эта дурочка. А знаете, что мне сейчас пришло в голову? Вот вы что то говорили насчет наследства, так вот; Жоржетта наверняка про эту историю пронюхала – где нибудь под дверью подслушала. Это в ее стиле, может, потому то она и напридумывала черт те чего. Но это к делу не относится.

В «Червонной даме» никто, кроме меня, с Франсисом знаком не был. Он через мою жизнь прошел как сон, в одно мгновение. Если по пальцам считать, то и разуваться не надо: я его знала ровно семь дней. Даже не успела заметить, играет он на пианино или нет.

Вы и сами хорошо знаете, что я его еще раз увидела, но в такую минуту, когда и он был уже не он и я была уже не я – ни белая, ни негритянка, ни Сюзанна, ни Зозо, – и мне духу не хватает вспоминать об этом. Может, кто другой лучше меня обо всем расскажет: и слова всякие сыщутся, и язык не будет заплетаться. Я то с малых лет так картавлю – с перепугу, когда однажды дом чуть не подожгла. Это было в Сент Уэне, в двух шагах от газового завода. Еще чуть чуть, и весь квартал на воздух взлетел бы. Вот что бывает, когда родителям по четырнадцать лет и они задрав хвост по танцулькам бегают, вместо того чтобы присматривать за своей малышкой в колыбели.

 

 

Каролина

 

 

Я не стану называть ни числа, ни месяца, ни года, ни места, где это произошло. Вдруг мой рассказ попадется на глаза кому то, кто меня знает? А я не хочу, чтобы меня теперешнюю сравнивали со мною тогдашней. Я слишком много выстрадала и не позволю втаптывать себя в грязь.

Допустим, это было в конце лета, на берегу Атлантики. В городишке, каких много на побережье, с маленьким портом и церковью; как и повсюду, под ее сводами велись бесконечные сплетни и пересуды.

Мне было двадцать пять лет, и я тогда уже четыре года как овдовела. О своем муже я тоже ничего не скажу, потому что, во первых, не хочу осквернять его память – он этого не заслужил, а во вторых, я не знаю, что и сказать, – мы были знакомы всего несколько месяцев.

Я продолжала начатое нами вместе дело – содержала пансион для мальчиков. Всего в пансионе жило двадцать учеников, в основном трудные дети, старшему не было и десяти. Во время учебного года мне помогали кухарка и еще одна учительница, а во время каникул, чтобы не сидеть в пустом доме сложа руки, я делала в округе уколы.

И вот в пятницу вечером, заканчивая обычный обход своих пациентов, я позвонила в дверь парикмахерши, госпожи Боннифе. Я терпеть не могла этой сплетницы. Как только мы с ней запирались в столовой, в ее квартире за парикмахерской, она принималась обсуждать интимную жизнь всех, кого только можно.

Она была прямо помешана на этом. Думаю, ей к тому же доставляло удовольствие мое ощущение. По врожденной стыдливости, по воспитанию я была ей полной противоположностью, но она непрестанно заводила разговор о том, что в моем вдовьем положении меня совершенно не интересовало. Она отказывалась верить, что радости плоти мне чужды. Я не отрицала, что я молодая, красивая и фигура у меня точеная, но разве честная женщина обязательно должна быть уродиной?

Я, конечно, не высказывала этого вслух, потому что была уверена: она все извратит и разнесет по городу. Ее прозвали Трещотка – этим все сказано. Я как то имела неосторожность выразить ей наедине мое изумление по поводу того, что она причесывает одну из обитательниц домов разврата, попадающихся даже в такой глуши, как наша. С тех пор, встречая меня на улице, потаскуха с наглостью на меня глазела, и мне приходилось переходить на другую сторону.

К тому же и сама Трещотка – отнюдь не образец добродетели. Я глуха к сплетням, но кухарка рассказывала о ней такие вещи! Однажды ночью в скалах видели, как она… на четвереньках… Другой раз на пляже, в раздевалке… стоя.

Умолчу о худшем. По общему мнению, у мужа парикмахерши рога до того велики, что в дверь не проходят.

В тот вечер, о котором я говорю, в городе только и было разговору, что о бежавшем из тюрьмы заключенном. Произошло это где то в наших краях. Устроили облаву, выставили заградительный кордон, но так его и не поймали. О нем то и заговорила Трещотка, когда спускала трусы и укладывалась на диване на живот, всячески оттягивая время укола.

Она страсть какая неженка и, когда приближается шприц, вечно заводит одну и ту же песню:

– Умоляю вас, осторожно! Не сделайте мне больно!

Когда эта цветущая блондинка, безусловно соблазнительная для мужчин, вот так выставляющая свой белоснежный зад, вся извивалась от страха, мне всегда представлялось, что здесь, в точно такой же позе и, может быть, с такими же словами, она выставляется навстречу иным, не менее опасным нападениям.

Я тихо приказывала:

– Расслабьтесь! Не надо так сжиматься!

Она глядела на меня широко раскрытыми глазами. Но не жалость наполняла мое сердце, нет, – мной овладевало сладкое мстительное чувство. Наконец то я могла отплатить ей за все издевательства над моим смущением, усугубляемым ее инсинуациями. Я еще целую минуту держала ее в состоянии ужаса, пока она, изнемогая от пытки, не зажмуривалась и, закрыв лицо руками, почти желала, чтобы неотвратимый укол был сделан. Всем своим существом она его хотела и всем существом ему противилась – тут то я ее и колола. Сдавленно вскрикнув от неожиданности и беспомощности, парикмахерша вытягивалась на диване, жалкая, дрожащая, платье задрано, трусы спущены ниже подвязок, и вот тут то медленно, со злорадством, каплю за каплей я вводила ей целебное зелье.

Потом она с трудом поднималась, оправляла платье, не переставая жаловаться и стонать. А я принималась уверять, что в жизни не видела такого упругого зада, и она мгновенно утешалась. Она была столь же глупа, сколь болтлива, – правда, следует отдать ей должное, совсем не злопамятна. И тотчас же возобновляла начатый нами до этого разговор. На этот раз, роясь в ящике, чтобы заплатить мне за перенесенные страдания, она снова вернулась к теме преследования бежавшего преступника.

– Знаете, как он скрылся от погони? Залез ночью в фургон некоего горожанина. Вы спросите, почему же фургон не обыскали? Да потому, что в нем одна парочка отправилась в свадебное путешествие. Подумайте, как деликатны военные! Только я еще кое что об этом знаю.

Думаю, что всем уже ясно, что за особа эта парикмахерша, как, думаю, ясно и то, что если я согласилась присесть и спросить, что же, собственно, она знает, то сделала это из вежливости.

– В этом месяце, – продолжала она, понизив голос, – венчалась только одна пара – господин Северен и рисовальщица его реклам, юная Эмма. Я сама ее, милочку, причесывала к свадьбе. Волосы роскошные, ну и работа, я прямо наслаждалась. И вот, чтобы поехать в свадебное путешествие, они купили санитарную машину, оставшуюся еще с войны четырнадцатого года. За четыре су, скажу – не солгу, мой муж самолично им ее продал. Вечером они тронулись в путь, и тут…

Молчание. Она обожала поджаривать собеседника на медленном огне нетерпения. Я, конечно, имею в виду других ее собеседников, сама то я спешила домой и спросила, только чтобы поддержать разговор:

– Ну так и что же?

Она быстро взглянула на дверь, затем приблизилась и, схватив меня за руку, проговорила чуть ли не шепотом:

– В ту же ночь – один мой знакомый видел собственными глазами – Северен вернулся в город без невесты… Хорошо, что вы сели. Представляете, он вернулся босиком, в одной пижаме!

Поверьте, я не сразу поняла, что тут такого. Я раньше видела господина Северена, рекламного агента, работавшего в порту. Встречала и его невесту – идет прямо, вся такая из себя, как угорь извивается, прозрачное платье напялила – смотрите на нее. Сделать бы ей укол, думала я всякий раз, небось спеси поубавится. Говорили, что они стали любовниками задолго до свадьбы. Как то при мне кухарка вывела следующее умозаключение, по ее мнению довольно забавное, но заставившее меня покраснеть до ушей: «Господин Северен с его комплекцией не принесет невесте большого вреда». Я прочла в одной книжке, случайно мною обнаруженной у нас на чердаке, что мужчины невысокого роста, напротив, очень… но довольно. Оставим это на совести автора, сама то я абсолютно неопытна в таких вещах.

Насладившись моим недоумением, Трещотка наконец прервала молчание, воскликнув:

– Тут уж мне все стало ясно!

Она потерла висок, опять взглянула на дверь и наклонилась ко мне так близко, что ее надушенная физиономия почти коснулась моего лица.

– Вы еще не поняли? В ту же ночь на пути у них встал преступник. Увел фургон и невесту, ее с тех пор никто не видел, а господин Северен теперь заперся у себя и…

– Погодите, он еще пожалуется в полицию, сообщит обо всем, – возразила я. – Для этого он слишком горд.

– Они, само собой, поссорились в дороге!

Парикмахерша развела руками, будто хотела сказать: «Думайте что хотите, и все таки…» Сунула мне деньги за укол. Получив их, я пожалела, что обошлась с ней так сурово, и, чтобы загладить свою вину и доставить ей удовольствие, позволив выговориться, взяла ее под руку и уже у двери спросила:

– А как по вашему, почему она не вернулась?

– Слишком гордая. Тот, кто ее увез, шесть лет не видел женщин. Нужно ли говорить, что он с ней сделал? А может быть, он с ней расправился – к примеру, задушил и бросил в океан.

Можете судить, в каком состоянии я вышла из парикмахерской. Я уже говорила, что Эмма мне никогда не нравилась. Но ведь и я тоже женщина, и притом чувствительная. Я видела, как в день свадьбы она выходила из церкви – свежая, светловолосая и, если не считать цвета волос, прямо вылитая я четыре года назад. Видела, как в сумерках мимо нас проехал ярко желтый фургон, завешенный белым тюлем. И представляла себе, в какой кошмар превратилась ее брачная ночь. Проселочная дорога, луна, вокруг ни души. Машина остановлена, она внутри, раздета, может быть, связана. И что ей пришлось вынести перед тем, как он ее убил. И ее лицо, залитое слезами, глядящее с жалкой надеждой, что она останется жить.

На полпути от дома я поняла, что идти мимо порта мне не хватит храбрости. Мужчины, пьющие за столиками под открытым небом, всегда раздевали меня взглядами, некоторые даже свистели. Я, в своем неизменном бежевом пальто, проходя мимо них, всегда убыстряла шаг. Но теперь при одной только мысли об их голодных взглядах меня прямо передернуло от отвращения.

На этот раз я решила идти мимо вокзала, он всегда охранялся солдатами. Конечно, они тоже смотрели на меня с безмолвным тягостным упорством, но все они служили в армии – самой доблестной армии в мире, – и с ними я чувствовала себя защищенной от всякой грубости.

Красно оранжевый цвет разгонял тени, освещая стены вокзала. Здесь, в отдалении, на скамейке сидел командир – крупный, плотный мужчина средних лет, с мужественным лицом, с начавшими седеть волосами. Я узнала его. Это был капитан Котиньяк. Он присутствовал на похоронах моего мужа и теперь, встречая меня в городе, всегда со мной раскланивался и иногда галантно заводил разговоры о том о сем. Его считали нелюдимым молчальником, но мне кажется, он выделялся на общем фоне своими бесспорными достоинствами, и, признаюсь, я находила его выправку безупречной.

Увидев меня, он поздоровался, и, поскольку у меня не было никаких неотложных дел, а возвращаться в пустой дом не особенно хотелось, я подошла к нему, и мы разговорились. После обычного обмена любезностями я спросила, увидев, что у него на коленях разложена военная карта местности:

– Ну что, капитан, еще не поймали преступника? Весь город только об этом и говорил, так что мне казалось вполне естественным задать подобный вопрос человеку, непосредственно ведущему поиски.

Не удивил мой вопрос и Котиньяка. Только взгляд его стал суровым.

– Наши посты охраняют дороги, вокзалы, пляжи, – ответил он, складывая карту. – Я уверен, что сквозь эту цепь он не прорвется. Негодяй далеко не ушел, он прячется где то здесь. – Он возвысил голос и хлопнул ладонью по карте.

– Говорят, что вы лично заинтересованы в поимке этого человека.

– Человека?! – вскрикнул он. – Это не человек! Это лютый зверь!

И сейчас же, вспомнив, что перед ним женщина, и устыдившись своей резкости, почтительно снял фуражку и подвинулся, приглашая меня присесть.

Мы оба глядели на алое солнце. Немного успокоившись, он забормотал глуховатым голосом:

– Я, Каролина – вы позволите называть вас по имени? – еще никому не рассказывал о воспоминании, которое меня гложет. Женщине другу это рассказать легко.

 

 

«Было это много лет тому назад, – начал капитан. – На праздник Четырнадцатого июля нас расквартировали в одной деревне в Арле. Меня как старшего сержанта разместили у старосты. Мы с ним быстро нашли общий язык. Я ведь тоже из крестьян и не стыжусь этого. Только он стал деревенским старостой, а я начал самоучкой и шел все дальше и дальше, пока не получил диплома о военном образовании. Сыновей у этого работяги не было, зато была восемнадцатилетняя дочь, свеженькая, прехорошенькая, воплощение чистоты, – Полина. Глядя, как она, скромная, аккуратно одетая, снует взад вперед по дому, кормит кур, вечерами шьет, я испытывал какое то непривычное ощущение тихой радости. Мне пошел четвертый десяток, к гарнизонным шлюхам я всегда испытывал только отвращение и вот теперь мечтал о Полине, как ребенок мечтает об ангеле. А по смущению, с каким она встречала меня, когда я возвращался со службы, по взглядам, украдкой бросаемым поверх вышивания, легко было догадаться, что и я ей небезразличен.

Накануне праздника в деревне устроили фейерверк, и, поужинав, вся семья, кроме Полины, убиравшей со стола, пошла на него посмотреть. «Такой прекрасной возможности переговорить наедине с очаровательным созданием может больше и не представиться», – сообразил я и тоже задержался у стола. Я сидел в своей небесно голубой форме, допивая вино и покуривая сигарету, а когда она подошла, чтобы убрать мою тарелку, – удержал ее, взяв за руку Девушка, смутившись, потупилась – легко догадаться, что она не привыкла к такому обращению Не меньше ее взволнованный, я поведал ей о своем чувстве со всей прямотой французского солдата.

– У меня, Полина, нет дочери Будь у меня дочь, я хотел бы, чтобы она точь в точь походила на тебя.

Она ответила тихо, не решаясь поднять на меня глаз, – от ее дыхания веяло лавандой и розмарином:

– Вы слишком добры ко мне, господин сержант.

– Полина, – сказал я ей тогда, – оставайся такой же невинной, такой же чистой. Когда моя служба кончится, я, несмотря на нашу досадно большую разницу в возрасте, попрошу твоей руки.

Она с вполне понятным удивлением взглянула на меня. И сейчас же приняла свой обычный сдержанный вид. Больше между нами не было сказано ни слова, но, поверьте, только стыдливость помешала ей немедленно согласиться. Мы с ней стоим одни в общей комнате дома, моя рука чувствует нежное тепло ее руки, за окном слышен отдаленный треск рвущихся ракет, восторженные возгласы ее родителей. Взгляд синих глаз на мгновение встречается с моим Полина.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.