Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Саймон Лелич 3 страница



Я думаю, он за нами наблюдал. Я вчера разговаривал с Тревисом, и первое, что он мне сказал, он сказал: я знал, знал, что с этим мальчишкой не все ладно. Сказал, что с самого начала не спускал с Зайковски глаз, но тут я чего-то не уверен. Под конец-то он за ним все-таки не уследил, верно? Но поначалу, может, и не спускал, может, потому он и заметил наш маленький тет-на-тет и подоспел как раз вовремя, чтобы спасти рожу Зайковски.

Я-то уже в крик ударился. Может, даже выругался. Не так чтобы грязно. Не матом. Ну, может, на хер его послал. Но, как я потом всем говорил, это он себя повел агрессивно, а не я.

Что происходит? — говорит Тревис. Что за шум?

И Сэм Зайковски начинает что-то такое блеять, кроткую овечку изображает. Директор, говорит, не знаю, что я такое сказал, но, похоже, я чем-то обидел Ти-Джея.

А я отвечаю что-то вроде, ты прав, мелкий хреносос, ты меня, на хер, обидел, и ты отлично знаешь, что ты сказал.

Тревис говорит, типа, успокойтесь, Теренс. Он меня Теренсом называет. Я просил его так не делать, все равно называет. В общем, успокойтесь, Теренс, и — что вы ему сказали, Сэмюэл? А тот, типа, не знаю, директор, просто не знаю.

Все уже смотрят на меня, а мне по-прежнему хочется дать кому-нибудь в рыло, а директор спрашивает. Что он сказал, Теренс? Чем он вас так обидел?

Ну, Зайковски это, понятное дело, на руку, потому что идиотом-то теперь я выгляжу. Смотрит он на меня, не улыбается, но я знаю, — улыбается, внутренне. А мне что делать остается, только отвечать, потому как, если Тревис задал тебе вопрос, ты должен ответить, просто-напросто должен. Я к тому, что и дети его до смерти боятся, да и мы, учителя, тоже. Ну, то есть, я вообще никого не боюсь, но Тревис-то, скажем так, директор школы.

Я и отвечаю, говорю, дело не в том, что он сказал, директор. Дело в том, как он это сказал.

Как он сказал что? — спрашивает Тревис. Что он сказал?

Он сказал… сказал, что я преподаю физику, директор. А потом, что латынь.

И Тревис смотрит на меня, как на умственно отсталого, типа, как на ребенка с задержкой развития, которые у нас в В-классе учатся. Я пытаюсь объяснить, говорю Зайковски, вы же знаете, что хотели этим сказать, точно знаете, не изображайте невинность.

Ну, конечно, все уже пялятся на меня. Да это ладно, они ж меня знают, знают, что я за человек. И точно знают, что происходит, я в этом уверен. Все, кроме Мэгги. Вот она смотрит на меня так, точно я лобковый волос в ее яичнице. И знаете, что меня особенно бесит? Этот случай — ведь он-то их и сблизил. Вот что меня бесит. Она пожалела его, Мэгги то есть. И все дальнейшее, эта их любовь, херня это все, потому что основана она на вранье. На вранье Зайковски.

Вот, собственно, и все. Директор говорит, что мне лучше больше не пить, а я говорю, что пью апельсиновый сок, долбанный апельсиновый сок, а директор говорит, да, ну, тем не менее, и начинает нести какую-то лабуду насчет сахара. И отводит меня в сторонку. И я ухожу.

В общем, вот так. Так мы с Зайковски и познакомились. Дальше-то все просто стало цепляться одно за другое.

 

— Он не станет с вами разговаривать.

— Он знает, что произошло? Ему рассказали об этом?

— Вы не слушаете меня, инспектор. Он не станет с вами разговаривать. Он ни с кем не разговаривает, даже с родителями.

— А вы не отвечаете на мои вопросы, доктор. Ему рассказали о случившемся? Он знает?

Доктор постучал себя папкой по бедру. Снял очки.

— Думаю, знает. Я обсуждал это с его родителями. И мы пришли к заключению, что, если он все узнает, это может пойти ему на пользу. Во всяком случае, не повредит.

— На пользу? — Люсия заглянула сквозь небьющееся стекло в палату. Но увидела только пустую кровать. — Вы полагали, что это заставит мальчика заговорить? Что потрясение вынудит его сказать хоть что-то?

Доктор, не моргая, смотрел на нее.

— Совершенно верно.

— Но не заставило.

— Нет, не заставило.

Люсия кивнула. Снова посмотрела, немного отклонившись назад, сквозь стекло. Однако мальчика так и не разглядела.

— Я хочу взглянуть на него, — сказала она.

— Он не…

— Не станет со мной разговаривать, я знаю. И все же, я хочу взглянуть на него.

Доктор был мужчиной высоким, смуглым, похожим на иностранца. Когда он стискивал челюсти, прямо под его ушами выступали два заостренных бугорка, — как будто доктор пытался проглотить отвертку, а та, не дойдя до горла, встала поперек.

— Но только ненадолго, прошу вас.

— Хорошо, доктор.

— И не забывайте о том, через что он прошел.

— Хорошо, доктор.

— Он все еще приходит в себя. Ему необходим покой.

— Я понимаю.

Доктор приоткрыл дверь и придержал ее, позволив Люсии проскользнуть в палату. Она вошла, постояла, ожидая звука закрываемой двери. А не услышав, обернулась, поблагодарила доктора и подождала, пока он уйдет.

Поначалу ей показалось, что в палате никого, кроме нее, нет. Здесь стояли четыре кровати, все пустые. Однако в четвертой, стоявшей в самом дальнем от Люсии углу, кто-то не так давно спал. Шторка перед ней была наполовину задернута, на столике — стакан и графин с водой. Стакан был пуст, графин полон.

— Эллиот?

Она старалась ступать мягко, однако подошвы ее туфель все равно постукивали по виниловому полу.

— Эллиот. Я Люсия Мэй. Из полиции.

Она пересекла комнату, остановилась у изножья неубранной кровати. И увидела вровень с ее матрасом макушку. Увидела волосы. Короткие и светлые, немного отдающие в рыжину. Они были светлее волос Люсии, а в остальном походили на них — не такие рыжие, конечно, но, может быть, лишь потому, что не такие же длинные.

Люсия сделала еще шаг и ей открылся весь мальчик. Он сидел на полу за кроватью, у стены. Первым, что бросилось Люсии в глаза, было родимое пятно. Оно покрывало левую щеку Эллиота, ту, что была обращена к ней, и тянулось от уха к уголку рта, создавая впечатление, что Эллиота ударили — сильно и не один раз — или подержали щекой у чего-то горячего.

А затем она увидела и шов, ломаной линией спускавшийся от межбровья, через нос и к линии челюсти. Доктор сказал, что у Эллиота повреждено также и правое ухо, но уха она оттуда, где стояла, видеть не могла. По словам доктора, ухо было оторвано. Вернее, откушено.

Ей хотелось заглянуть мальчику в глаза, однако они не отрывались от книги, которую он держал на острых верхушках согнутых колен.

— Эллиот? — повторила Люсия.

Ей говорили, что мальчик не ответит, но она все же надеялась на что-то.

— Что ты читаешь? — спросила она и, снова не получив ответа, на шаг подступила к нему и наклонилась, чтобы прочитать название на обложке. Однако его заслоняли пальцы мальчика, указательный и средний, перекрещенные, отметила Люсия, — словно из желания, чтобы то, о чем он читает, закончилось хорошо. Эллиот перевернул страницу. Для этого ему пришлось немного сдвинуть пальцы, и Люсия увидела фамилию автора и часть заглавия: «Книга…» чего-то, написанная неким Александером.

— Можно я присяду? Ты не против? — она опустилась на краешек кровати, лицом к стене. — Доктор Стейн сказал, что ты поправляешься. Что скоро сможешь уехать домой.

Мальчик перевернул еще одну страницу. Люсия следила за движениями его глаз. Они перебрались с левой страницы на правую и где-то в середине ее вдруг остановились. Секунду-другую Люсия молчала. Она взглянула на свои ноги, оглянулась назад, снова посмотрела на мальчика. Он уже переворачивал страницу.

— Она тебе нравится? Книга. Про что она?

Эллиот медленно, словно надеясь, что Люсия не заметит постепенного движения книги, сдвинул ее с коленей вниз, совсем закрыв обложку бедрами. Глаза его так и не оторвались от страницы.

— Ты вовсе не обязан разговаривать со мной, — сказала Люсия. — Мне просто хотелось увидеть тебя. Убедиться, что у тебя все хорошо.

Произнося эти слова, она с удивлением поняла, что говорит правду. Случившееся с мальчиком не было частью ее расследования, так что с формальной точки зрения делать ей здесь было нечего. Доктор мог и не впустить ее в палату. А если бы вдруг появились родители Эллиота и попросили ее уйти, ей осталось бы лишь подчиниться.

Она оглянулась через плечо. Дверь по-прежнему оставалась закрытой, палата пустой. Люсия не знала, насколько строго соблюдаются в этой больнице правила, касающиеся часов посещений, но надеялась, что родители Эллиота не придут сюда раньше начала отведенного для этого времени.

— Ты быстро идешь на поправку, — сказала она. И снова вгляделась в стежки шва. Попробовала сосчитать их. — Наверное, это было больно — то, что с тобой сделали.

Мальчик перевернул страницу.

— Ты очень храбрый мальчик, Эллиот. — Люсия произнесла это почти шепотом, хоть и не собиралась говорить так тихо. Она откашлялась. — Очень храбрый мальчик.

В книжном магазине найти книгу ей не удалось. Картонный Гарри Поттер следил за передвижениями Люсии, грозя ей волшебной палочкой, и когда она смерила его сердитым взглядом, не отступил ни на шаг. Побродив по отделу детских книг, Люсия сдалась и перешла к полкам с книгами для взрослых, но ничего не нашла и там.

Магазин был пуст, если не считать Люсии, мальчика-волшебника да сидевшей за кассой продавщицы, которой, судя по ее внешности, полагалось бы сидеть сейчас на уроке в школе. Продавщица разговаривала по телефону — похоже, с дружком. Люсия недолгое время постояла около девушки, изображая интерес к стопке записных книжек «Молескин». И наконец, опустив на прилавок ладони, улыбнулась и одними губами произнесла:

— Привет.

Продавщица на шаг отступила от прилавка, что-то пробормотала в трубку, затем, прижав ее плечом к подбородку, повернулась к Люсии и пробормотала: «Здрасьте». Сказать, приподняла ли она брови, или они просто так выщипаны и подкрашены, Люсия не взялась бы.

— Я ищу одну детскую книжку, — сообщила Люсия. И пересказала девушке то, что смогла разглядеть за пальцами Эллиота.

Девушка нахмурилась, повернулась к компьютеру. Щелкая ногтями по клавишам, она продолжала разговаривать с дружком. Предстоит вечеринка, узнала Люсия. Кто-то, кому следовало появиться на ней, не появится, а кто-то, кого никто не ждал, как раз и придет. Несколько мгновений спустя девушка сказала:

— Ллойд Александер. Посмотрите в детской классике. Нет, не тебе, — ответила она в трубку и, глядя на Люсию, повела головой в сторону дальней стены магазина.

Фэнтези. Литература эскапизма. Не из тех жанров, с которыми Люсия была хорошо знакома, — впрочем, она понимала, чем он мог привлечь мальчика, которому реальный мир никакого надежного прибежища не дал. «Книга трех» впервые увидела свет еще до рождения Люсии. И даже у найденного ею экземпляра края страниц были желтовато-серыми, точно пальцы курильщика. Она вернула книгу на место, прошлась глазами по полкам, обнаружив на корешках имена писателей, которых когда-то обожала, но давным-давно забыла. Байарс, Блайтон, Блум. Мерфи, Милн, Монтгомери. Впрочем, книги, которые она читала в детстве, ему, наверное, показались бы неинтересными. Люсия дошла до конца отдела и уже собралась уйти, но, поворачиваясь, заметила краем глаза название, тотчас зацепившее ее внимание, и стянула указательным пальцем книгу с полки. Картинка на обложке была новая, однако содержание ее осталось хорошо ей знакомым. Люсия улыбнулась, полистала книгу, время от времени останавливаясь, чтобы прочесть предложение, реплику, название главы. А потом пошла с книгой к кассе.

Люсия заготовила для Уолтера пару слов, однако его стол пустовал. И вообще в отделе почти никого не было.

— А где все? — спросила она, сунув голову в кабинет главного инспектора.

— Он в суде, — ответил Коул. Главный инспектор подергивал себя за верхнюю губу, глядя в зеркальце, не стоявшее, а почти лежавшее на его столе.

— Кто? О чем вы?

— Ваш суженый. Он в суде. — Главный инспектор быстро взглянул на Люсию и снова сосредоточился на зеркальце. — Ну, и что сказал мальчик?

Ему хотелось, чтобы Люсия спросила его, откуда он знает, где она была. Ей действительно хотелось спросить об этом. Но она лишь смотрела, как Коул расковыривает болячку и морщится. Впрочем, переступить порог его кабинета она себе все же позволила. И, надо полагать, на лице ее было написано любопытство.

— Вас видел один из наших патрульных, — сообщил Коул. — У больницы. Так что же сказал мальчик?

— Ничего не сказал. Он вообще ничего не говорит.

Коул хмыкнул.

— Вы же знаете, что это не существенно, верно? Что эта история не является частью вашего дела.

— Они связаны друг с другом.

— Они не связаны.

— Конечно связаны. Все связано.

— Все? У вас есть время до понедельника, Люсия. Помните — только до понедельника.

Она взглянула на часы.

— Вы Прайса не видели?

— Прайса? А зачем вам нужен Прайс?

— Мне он не нужен. Это так, ерунда. Ничего важного.

— Нет, Прайса я не видел.

— Не важно.

Она уже повернулась к двери.

— И он тоже не связан с вашим делом, Люсия.

Она, не оборачиваясь, помахала ему поднятой над плечом ладонью.

Прайс курил. Люсия стояла ближе к нему, чем ей хотелось.

— Ну и погодка, а?

Они находились на самом верхнем этаже, на террасе за кафетерием. То есть так ее называли: «терраса», на деле же это был просто балкон — скамья, переполненная пепельница. Прайс ткнул пальцем в небо, в его безжалостную синеву.

— На выходные тридцать восемь обещают, — он насмешливо кашлянул, затянулся сигаретой. — Тебе повезло, форму больше носить не приходится. Эти штаны вообще воздуха не пропускают. Все равно что резиновые.

Люсия оглядела собственную одежду: темные брюки, белая блузка. Единственное различие между ее и Прайса нарядами состояло в том, что за свой она заплатила сама.

— Расскажи мне о Сэмсоне, — попросила она. — Об Эллиоте Сэмсоне.

Прайс поморщился, выпустил из ноздрей дым.

— Господи, Люсия. Такой хороший день. Солнышко светит. Зачем копаться в этом?

Люсия смотрела, как Прайс тушит бычок о стену и, проигнорировав пепельницу, щелчком запускает фильтр в сторону горизонта.

— Мальчик разговаривал с тобой? — спросила она. — Сказал что-нибудь?

Прайс покачал головой:

— Не мог. Лицо было слишком изуродовано.

— Он оставался в сознании?

— Ага. Пока его скорая не увезла. Может, и после этого, какое-то время. Сплошные рваные раны, пореза, укусы.

— Кто этот сделал? Тебе известно?

— Конечно, известно. Похоже, это известно куче народа.

— И?

— И что? И малыш молчит. И никто ничего не видел. А школе, судя по всему, наплевать.

Прайс вытянул из пачки, торчавшей из нагрудного кармана своей рубашки, новую сигарету.

— Школа-то та же самая, а?

Люсия смотрела вниз, на машины. Грузовой фургончик остановился бок о бок с ехавшим ему навстречу такси. Оба водителя высунулись из окошек и беседовали, размахивая руками, не обращая внимания на гудки тех, кто застрял за ними.

— Что? — переспросила она.

— Та самая школа. В которой учитель пальбу открыл. Та же самая, верно?

— Та, — ответила Люсия. — Верно.

 

 

Любила ли я его? Вот так вопрос.

Как я могу говорить о любви к нему после того, что он натворил? Как могу признаться в ней даже самой себе? Я теперь говорю себе, что никогда его не любила, и молю Бога о том, чтобы это было правдой. Потому что иначе, инспектор, меня просто вырвет. После того, что он сделал. Меня начинает тошнить даже при мысли о нем.

Я была добра к нему. Это я признаю. Жалела его. Думала, если вы способны в это поверить, что он заслуживает жалости.

Он не умел приноравливаться. Приспосабливаться. Директор его не любил, Ти-Джей тоже, а поскольку его не любили эти двое, все остальные были с ним в лучшем случае вежливы. Да и что им еще оставалось? Ти-Джей, когда он чувствует, что ты не на его стороне, может быть очень зловредным, вот все его сторону и принимают, ну и директора огорчать тоже никому неохота, нет уж, только не в нашей школе. Думаю, оно и в любой так, но в нашей особенно.

А он ничего с собой поделать не мог. Сэмюэл, то есть. Эта его неопрятная бородка, нечесаные черные волосы, да и костюмов у него было всего два. Один шнурок непременно развязан, одна пуговица на рубашке оторвана или вставлена не в ту петлю. Я понимаю, понимаю: не стоит судить о человеке по внешности. Но ведь судят же, так? И все это понимают.

Он был молчуном, человеком неприветливым. На вопросы отвечал, а сам никогда их не задавал. Да и отвечал-то не так, как отвечаем мы с вами. Кто-нибудь мог спросить: как дела? Хорошо, спасибо, отвечал он. И все. Привет, Сэмюэл, чем занимаетесь? Читаю, отвечал он, не отрывая глаз от книги. Никакой грубости, но нашим учителям это не нравилось. Они считали его высокомерным. Отчужденным. Вероника Стиплс, та, что погибла, та, которую он убил, как-то сказала мне, он, говорит, похож на оксфордского дона, попавшего на детский праздник, — вот это очень точно.

Вероника была моей подругой, инспектор. Подругой. Знаете, у нее ведь дети остались. Двое. Один из них тоже преподает. А Беатрис учится на учительницу. Что они должны сейчас думать? Что чувствовать?

Нет, спасибо. У меня свой есть, в кармане. Все хорошо, честно. Просто я… не знаю. Наверное, глупо себя чувствую. Все хорошо. Так о чем я говорила?

Да, о Сэмюэле. Он был, что называется, аутсайдером. С самого начала был аутсайдером. Его проще было игнорировать, чем пытаться с ним подружиться. Проще было смеяться над выходками Ти-Джея, чем щепетильничать и заступаться за Сэмюэла. Они с Ти-Джеем поцапались еще в начале терма. Сэмюэл что-то такое сказал, Ти-Джею это не понравилось, я, собственно, не знаю, что там у них произошло, по-моему, все сводилось к тому, что мужчины, они и есть мужчины. Но после этого Ти-Джей решил, что они с Сэмюэлем смертные враги, и начал мстить, унижать его по мелочам. Выглядело это довольно жалко, но, в общем, большого вреда не причиняло. Он же ребенок, Ти-Джей-то. И ведет себя как ребенок. Всегда среди детей, то в футбол с ними играет, то в баскетбол. Они называют его Ти-Джеем, не мистером Джонсом, и директор этому не противится, потому что при Ти-Джее ребятки никаких номеров не откалывают. Порядок: директор требует, чтобы был порядок, а Ти-Джей — один из немногих наших учителей, который умеет его добиваться.

Ну вот, и первое, что делает Ти-Джей: говорит Сэмюэлу, что в пятницу тот должен прийти в джинсах. Что у нас обычай такой, что все учителя в джинсах придут. Сэмюэл тогда еще не подозревал, что у Ти-Джея на него зуб отрос. Ну, может, и подозревал, но ведь он же новичок, так? И должен прислушиваться к тому, что ему говорят. И он приходит в джинсах, а директор отправляет его домой, переодеться — отправляет, точно мальчишку, поскольку учителя в нашей школе джинсов не носят, о нет, это неприемлемо, — и директору приходится самому вести утренние уроки Сэмюэла. А он их терпеть не может, особенно уроки истории. Потом Ти-Джей оставляет Сэмюэлу записку, якобы от директора, в ней говорится, что занятия, которые должен вести Сэмюэл, переносятся в другой класс, на другой этаж. И пока Сэмюэл сидит на чердаке, — мы это место чердаком называем, — пока он сидит там, ждет своих учеников, они вытворяют то, чего и следовало ожидать: орут, гогочут, может, даже стульями кидаются, пока один из них не разбивает в кровь губу и не начинает реветь. Директор все это слышит, влетает в класс, орет на них: сидите тихо, соблюдайте порядок. И естественно, обвиняет во всем Сэмюэла, думая, что тот опоздал на урок, а тот ничего ему не говорит, потому что уже понял, что происходит, и понял, что жаловаться не полагается и ябедничать на коллег тоже.

Много чего было. Глупости, ребяческие выходки. Один раз, к примеру, Ти-Джей пролил на колени Сэмюэла кофе — чашку свою опрокинул — как раз перед тем, как тому нужно было в класс идти. А в другой налепил ему на спину знак, какими учебные автомобили помечают, и Сэмюэл полдня проходил с ним по школе.

Я не смеялась. Я вообще не смешливая. А в этом и тогда-то веселого было мало, а уж теперь и подавно.

Вот из-за этого меня к нему и потянуло. Мне было жалко его, просто жалко и все. Да и таким уж уродом он не был. Не красавец, конечно, привлекательным мужчиной его мало кто назвал бы, но мне он казался симпатичным. Глаза у него были хорошие. Зеленые, почти серые. Добрые глаза, так я тогда думала. Идиотка.

В первый раз мы с ним разговорились после того случая, о котором я вам рассказала. После стычки с Ти-Джеем. Ти-Джея директор куда-то уводит, а Сэмюэл остается стоять на месте, вид у него ошарашенный, оцепенелый, если правду сказать. Все остальные примолкли, но после того, как Ти-Джей и директор ушли, начинают откашливаться, перешептываться, брови приподнимать. Прямо на Сэмюэла никто не смотрит, но все за ним наблюдают.

А я чувствую, что мне этого не вынести. Ну, неловко мне, как и ему. Знаете, он держал бокал с вином в правой руке, потом перенес его в левую. Потом бокал вернулся обратно, а левая как-то судорожно прижалась к ноге. Потом он поправляет галстук, оглядывает потолок и идет вдоль стола с закусками, но ничего с него не берет. И я останавливаю его около блюда с бисквитами.

Не обращайте на него внимания, говорю я, и он улыбается этой его удивительной улыбкой.

В точности это я себе и повторяю, говорит он, и я начинаю смеяться. Немного слишком громко и слишком радостно, и я слышу мой смех таким, каким его слышат другие, а это человеку удается не часто, верно? Жуть какая-то. Ну, я отрезаю себе кусок торта.

Он спрашивает, как меня зовут, я отвечаю, Мэгги. А вы Сэмюэл, говорю, и он кивает. Спрашивает, что я преподаю, и добавляет, только, пожалуйста, не заставляйте меня догадываться. Я говорю, простите? — а он, ничего, не важно. Музыку, говорю я. Преподаю музыку, вернее, пытаюсь ее преподавать. Он говорит, о, и кивает.

Вы любите музыку? спрашиваю я.

Я, наверное, могла бы задать ему сотню вопросов, но в голову мне пришел только этот.

Люблю, отвечает он.

А какую?

Русскую, говорит. Моцарта не люблю.

Вы не любите Моцарта? Почему?

Его слишком многие любят, говорит он. Слишком многие с восторгом рассуждают о том, какой он чудесный.

Разве это причина для нелюбви к нему? спрашиваю я. Понимаете, инспектор, мне-то Моцарт нравится. Я люблю Моцарта. И теперь еще сильнее.

Да, говорит он. Для меня — причина.

Я молчу, потому что не согласна с ним, а затевать еще один спор мне не хочется. Так что спор затевает он.

Вы со мной не согласны.

Нет, говорю я. Это не так.

Думаете, что я не прав.

В общем-то, говорю я, нет. Вернее, да. Я думаю, что вы неправы, но это не страшно. Каждый вправе иметь собственное мнение.

Я знаю, говорит он. Но каково же ваше?

Я возвращаю торт на стол. Есть его мне, вообще-то, не хочется, да и кусок я себе отрезала огромный. По моему мнению, говорю я, не стоит судить о музыке, исходя из чьих-то мнений. Если она говорит вам что-то, примите ее. Не следует отгораживаться от музыки, исходя из того, что кто-то говорит или думает о ней.

Он фыркает. Улыбается.

Что? спрашиваю я.

Вы просто обязаны так говорить, говорит он.

Как? снова спрашиваю я. Как я обязана говорить?

Так, как сказали. Вы обязаны говорить то, что сейчас сказали.

Почему? Почему я обязана это говорить?

Потому что вы учительница музыки, говорит Самуил. И должны притворятся непредвзятой.

Притворяться? По-вашему, я притворяюсь?

Возможно, говорит он. И отламывает уголок от моего куска торта.

Это мой торт, говорю я.

Я думал, он вам не нужен.

Разве я сказала, что он мне не нужен? Нужен.

Так берите его.

Теперь-то он мне зачем? И сказав это, я понимаю, что нагрубила, словно бы дала понять, что, коснувшись торта, он как-то его замарал.

Пожалуй, говорит Сэмюэл, пожалуй, мне пора. Приятно было познакомиться с вами.

Да, отвечаю я. Больше мне сказать нечего. Он уходит и, по-моему, все облегченно вздыхают, а я чувствую себя дурой.

Понимаете, это и было особенностью Сэмюэла — у него имелись мнения. Вы не замечали, что в наше время мнений ни у кого уже нет? Люди слишком много говорят и никого не слушают, да и говорят-то ни о чем. Сэмюэл казался отчужденным, потому что был молчалив, но если ты разговаривала с ним — я имею в виду, разговаривала, не просто болтала, чтобы скоротать время, — он тоже с тобой разговаривал. Слушал то, что ты говорила, действительно слушал, обдумывал услышанное и часто не соглашался с тобой, но говорил тебе то, что думал сам. Мнения его могли казаться самодовольными, или неверными, или немного пугающими — иногда, — но, по крайности, они у него были.

Знаете, что я думаю, говорю я, встретившись с ним в учительской в первый день терма. Считайте это моим мнением, вы ведь так цените мнения. Я думаю, что Моцарт был вторым по величине из всех, когда-либо живших на свете композиторов. Гением. Чайковский же был идиотом, а Рахманинов сентиментальным дураком.

А Прокофьев? спрашивает он без заминки и без удивления в голосе.

Второй ряд, говорю я. Запасной игрок. И тоже сентиментальный дурак.

Он кивает, а я прошу: вы только детям мои слова не передавайте. Если они спросят, скажите, что я и Прокофьева назвала гением.

После этого мы стали разговаривать все чаще и чаще. Никогда в компании. Никогда при посторонних. Если мы были в учительской и в нее кто-то входил, мы умолкали, просто умолкали и все. Не знаю, почему. Может быть, я думала, что он этого хочет, может, он думал, что этого хочу я. Что для меня так будет проще. Понимаете, из-за того, кем он был, из-за того, что думали о нем другие. Но мы просто дурачили сами себя. Все же знали. Все учителя знали, и директор знал, и ребятишки. Ребятишки, они почему-то всегда все знают.

Разумеется, свидание первой назначила я. Он бы этого никогда не сделал. Должна вам сказать, для этого потребовалась определенная храбрость. Храбрость и пара глотков виски из бутылки, которую мы держим под раковиной для непредвиденных случаев.

В первый раз я приглашаю его пойти со мной в кино. В «Пикчерхаусе» показывают что-то европейское, и я думаю — раз европейское, значит ему понравится. Не знаю, просто решила, что ему по душе зарубежное кино. Ну и в итоге, мне фильм нравится, а он его поносит. Называет претенциозным. А мне он кажется замечательным. Он был снят на французском, а я люблю французский язык. Такой музыкальный, такой лиричный. Я обнаруживаю, что просто слушаю его, за субтитрами не слежу, и в то, что происходит на экране, не вникаю. А он, надо полагать, за каждым словом следит, потому что потом начинает: почему они сделали это, никто так не делает, и кто вообще на свете так разговаривает? Такой аналитичный, надменно аналитичный.

Потом я приглашаю его на выставку — Караваджо, в Национальной галерее. В общем-то мне и не хочется, но я как-то неловко чувствую себя из-за того, что больше никуда его не зову, после фильма то есть. И я решаю, что картинная галерея — самое подходящее место. Понимаете, там тихо, все так чинно, да и открыта она днем, а не вечером. То есть, я даю ему понять, что нам следует остаться только друзьями.

А получается чудесно. Я чудесно провожу время. Вы разбираетесь в живописи, инспектор? Я в ней ничего не смыслю. Знаю, что мне нравится, и просто обожаю вещи, которых никогда не смогла бы создать сама. А Сэмюэл — он, оказывается, умеет писать картины. Вы знали об этом? Он художник. То есть, что это я, — он был художником. Был.

Нет, все хорошо. Правда. Я не из за этого плачу. Не из-за него. Просто, не знаю… Все это так…

Ладно. Хорошо. Сэмюэл умел писать картины. Говорил, что уже давно не пишет, но так много знал об этом, был так этим увлечен, такое получал наслаждение. А общество человека, у которого есть страсть, оно ведь очень освежает, правда? Да еще человека, о котором ты думала, что у него никакой страсти и быть не может. Ну, не то чтобы никакой, это неправильно. Я знала насчет учительства, насчет того, каким важным он считает учительство, но и понятия не имела, что есть и другое, что-то, к чему он относится с таким же энтузиазмом.

Мы остаемся в галерее до самого закрытия. Сидим, прохаживаемся, наблюдаем за посетителями. Сэмюэл такой интересный. Он говорит о картинах, о посетителях, шутит, показывает маленькие пародии — представляете: напыщенный ценитель живописи, неудавшийся актер, ставший экскурсоводом, обыватель-американец. Тогда я думала, что он просто веселится, а теперь — может, это в нем жестокость проступала.

В постель мы с ним легли всего один раз. Не в тот день, в другой, через несколько месяцев. Любовником он оказался так себе, но меня это не расстроило, потому что я и сама-то не бог весть какая специалистка по этим делам.

Вы это записали. Я то и дело забываю, что вы все записываете.

Хотя, какая теперь разница? У нас был секс, плохонький. Нам было неловко до него и неловко во время. Я была немного пьяна. Сэмюэл тоже. Пил он, обычно, мало, как и я, а тут мы целую бутылку «Шираза» выдули. Это у меня дома было, я приготовила какую-то еду, мы смотрели кино, но фильм оказался не очень хорошим, и я его выключила, поставила музыку…

Знаете что? Я не хочу об этом говорить. Давайте не будем, ладно?

В общем, мы с ним порвали. Тем все и кончилось. Я говорю «порвали», но это такое шаблонное слово, а наши отношения были какими хотите, только не шаблонными. Кроме того одного раза, в них не было ничего плотского. Мы даже не целовались. Мне как-то стыдно признаваться в этом, не знаю почему. Но это правда. Мы не целовались, не обнимались, даже за руки не держались. То есть, раз или два держались, но только когда улицу переходили или он помогал мне выйти из автобуса, в общем, такие вот глупые мелочи. И дело было даже не в этом. При нормальных отношениях ты же не скрываешь свою привязанность, как что-то постыдное, не прячешь любовника от друзей, от родных, а иногда и от себя, даже от себя самой.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.