|
|||
Саймон Лелич 1 страницаСаймон Лелич Разрыв
Аннотация
Как часто вас одолевает ярость? А ненависть? А желание убить? Как часто мы думаем про себя, что " готовы убить того-то и того-то"? И что будет, если такое желание прорвет оболочку цивилизованности и вырвется наружу? Чья вина тяжелее? Убийцы или того, кто подтолкнул его?.. Душным летним днем преподаватель истории Сэмюэл Зайковски приходит на общее школьное собрание и открывает огонь. Убив трех школьников и коллегу, он стреляет в себя. Что это было? Приступ маниакального безумия? Расчетливый и продуманный поступок? Как вообще тихий, незаметный учитель истории мог совершить такое? Для полиции дело предельно ясно: еще один школьный инцидент с участием психопата. И только инспектор Люсия Мэй сомневается, ее беспокоит вопрос: что же все-таки стоит за этим страшным событием? Погружаясь в предысторию трагедии, разговаривая с учениками, учителями, родителями, она убеждается, что дело совсем не простое. Блестящий ироничный роман о природе зла, об изнанке сытого благополучия, о ненависти, что живет в самых неожиданных местах.
Саймон Лелич Разрыв
Саре, Барнаби и Джозефу
разрыв [сущ. ]: действие по гл. разорвать что, расторгнуть, растерзать, разодрать, разъединить силою.
Так я ж там вообще не был. И ничего не видел. Мы с Бэнксом у прудов ошивались, колбасились с тележкой для покупок — из «Сейнсбери», мы ее на выгоне надыбали. Все равно опоздали, ну и решили на ней по берегу покататься. Бэнкс говорит, залезай. А я говорю, сам залезай. Кончилось тем, что я залез первым. Я же всегда первым оказываюсь. Он прокатил меня малость по выгону, а у нее колесики заедают, хоть там и трава короткая, и дождя уже месяц как не было. Фуфловые в «Сейнсбери» тележки. Вот там, где раньше «Сейфвей» был, теперь «Вайнроуз» открылся, так у них тележки, все равно что «фольксвагены». «Сейнсбери» свои во Франции берет, не то в Италии или в Корее, в общем, где-то там. Ну и получается вроде как «дэу». Минг говорит, «Дэу» по-китайски значит «впендюрь себе сам», только поэтому они их и покупают. Сколько их было-то, всего? Я слышал, тридцать. Уиллис говорит, шестьдесят, да только Уиллису верить нельзя. Хвастается, что его дядя за «Сперз» играл, сто лет назад, что он может, если захочет, на любую игру билеты достать. И никогда не достает. Я его раза четыре просил, так у него всегда отговорка находилась. Только не на кубковую игру, говорит. На кубковые он билеты достать не может. Или — я попросил слишком поздно. Говорит, надо за несколько недель просить. Месяцев. Не за день же, — а я и просил не за день, в понедельник, что ли, или во вторник, типа того, а игра была аж в субботу. Так сколько их было? Ого. Правда? Ни фига себе. Всего пять? Ни фига себе. Ну, в общем так. Там мы и были, когда все услышали, — у прудов. Там такая дорожка, по самому краю, дощатая. А в ней щели, колеса все время заклинивает, кажется, будто катишь в «шкоде» по бездорожью, но ничего, скорость набрать можно. Только с цветочными урнами надо поосторожнее. Понатыкали их посреди дорожки, не своротишь, — эти, из муниципалитета постарались, да еще и гвоздями приколотили. На хрена они понадобились, не знаю. Все равно в них ни одного цветка нет, только банки из-под колы. Нет, «услышали» это не значит, что мы слышали, как все случилось. До школы-то полмили, да еще железку надо перейти. Просто появляются эти, из второго, а Бэнкс как раз сам прокатиться надумал. Ну, цепляется он за что-то ногой и падает, не вверх тормашками, конечно, но я засмеялся. И зря. Он сразу в бутылку и давай гнать на меня. А тут второклашки вылезают, ну, он и решает лучше их поиметь, хоть они и не видели, как он сковырнулся. Странно как-то было. Они ревут, второклашки-то. Во всяком случае, двое ревут. А один просто стоит и глаза таращит. Ни на что. Типа, у него в очках телевизор, вот он в него и пялится. Ну, в общем, собирается Бэнкс им накостылять, а второклашки вроде как и не против. Не убегают от него, не ругаются, не сопротивляются, вообще ничего. А я узнаю одного. Его Амброуз зовут. Сестра, она у меня тоже во втором, она его знает, говорит, ничего парень, я у него и спрашиваю, что это с ним? А он и говорить-то не может. Слова у него слипаются, типа, овсянка во рту. Бэнкс хочет и ему врезать, а я говорю, брось. И в конце концов, один нам все рассказывает. Имени не помню. Прыщавый такой. Будь все путем, я бы ему вообще заткнуться велел, но тут только он чего-то сказать и может. Бэнкс хочет тележку с собой забрать, а я говорю, там же полиция будет и вообще, так что он ее засовывает в кусты и говорит второклашкам, если кто ее пальцем тронет, он того поймает и в рот ему насрет. Если честно, они на нее и не смотрят. Прыщавый, правда, кивает, глаза таращит, а другие двое тележку, похоже, вообще не заметили. Сроду я в школу бегом не бегал. И Бэнкс, по-моему, тоже. Помню, мы с ним смеялись, не потому что смешно было, просто это было что-то, понимаете? Я говорю Бэнксу, кто это, по-твоему, сделал. Джонс, говорит Бэнкс. Точно, Джонс, я знаю. Откуда? Знаю и все. Бэнкс всю неделю заведенный ходил, потому что его Бикль заставил петь в одиночку в актовом зале, при всех. Бикль — это мистер Тревис[1], директор школы. Мы его так прозвали, потому что у него крыша съехала, насовсем. Только вы не говорите ему, что я так сказал, ладно? В общем, я помалкиваю. А потом говорю, спорим, это кто-то из «готов». Есть тут у нас такие — волосатые, в джинсах и сапоги летом носят. Бэнкс вроде как нос кривит, типа, не согласен, но я же вижу, думает, что я, похоже, прав. Кстати, вы «Таксиста» видели? Классное кино. Сирены мы слышим, еще когда школы не видно. Мы их, наверное, и раньше слышали, да не заметили. Ну, а как добежали, я десять полицейских машин насчитал, самое малое. Лажовые машинки, «фиесты» там всякие, но они везде и у всех мигалки работают. Хотя это вы, наверное, и без меня знаете. Вы же там были, верно? Но потом-то приехали? Я так и думал. Это же ваше дело, так? Вы его ведете. Вроде того? А что это значит? В общем, там и скорые и пожарная зачем-то прикатила. Некоторые еще не остановились, наверное, только что подъехали. Некоторые через улицу стоят, наполовину на тротуаре, как будто кто-то мою маму попросил их запарковать. Я весь вспотел, останавливаюсь, слышу — и Бэнкс рядом пыхтит. И мы уже не смеемся. Все в другую сторону идут. Во всяком случае, выходят из здания. А на тротуаре народ толпится, группками. Первоклашки с учителями, прямо у ворот. Немного дальше шестиклассники — на другой стороне улицы, на краю луга, совсем рядом с нами. Из наших никого не видать, там же сплошные спины, за ними не разглядишь. Похоже на час пик, или на родительский день, или на пожарную тревогу, или на все это сразу. Смотри, говорит Бэнкс, и показывает на мисс Хоббс. Она идет по спортивной площадке, к воротам, и малыша какого-то несет на руках. Оба в крови, а в чьей, непонятно. Вы уверены, что их только пять было? Ну вот. В общем, переходит мисс Хоббс спортплощадку, покачивается, спотыкается, того и гляди уронит своего малыша, но никто к ней на помощь не бросается, пока она до ворот не доходит. Тут уж вся малышня к ней понеслась, не полицейские, они в другую сторону бежали, в школу. А мисс Хоббс, как заорет, — орать-то она умеет, будь здоров, — вот так же она на Бэнкса орала за то, что он Стейси Крамп кусочками хлеба обстреливал, ну и санитары заметили ее, уложили на носилки. И унесли ее за машину скорой, и тут я увидел Дженкинса и других наших, они под светофором стояли. Я дергаю Бэнкса за рукав, показываю на них, и мы бежим между машинами к перекрестку. Где вы были? — спрашивает Дженкинс. Что случилось? — спрашивает Бэнкс. Кто-то спятил, в актовом. Пальбу там открыл. Из пистолета? — спрашиваю я и тут же жалею об этом. Дженкинс смотрит на меня. Либо из пистолета, — говорит, — либо из пятилитровой бутылки кетчупа. Кто? — спрашивает Бэнкс. — Кто это сделал? Не знаю. Не разглядел. Все как вскочат, как понесутся, ну и вообще. Кое-кто говорит — Бороденка, но этого же быть не может, верно? Тут Бэнкс спрашивает: А Джонс где? Говорил я тебе? — спрашивает Терри, он рядом с Дженкинсом стоит. — Говорил, это Джонс? Дженкинс как двинет Терри по плечу. Откуда Бэнксу знать, что это Джонс? Он просто спросил, где он. Ну и где он? — говорит Терри, а Бэнкс уже топает куда-то. Ты куда? — спрашиваю, а он не отвечает. Я бегом нагоняю его, слышу, как за мной Дженкинс скачет. Там не пройдешь, — говорит он, но Бэнкс даже не оборачивается. Мы пробуем через главные ворота, но там эти полицейские, все в желтом, как обслуга на стадионе «Уайт Харт Лейн». И они нас заворачивают. Бэнкс еще раз пытается проскочить, но один из них орет на него, хочет схватить, — в общем, Бэнкс удирает. Мы обходим школу, идем к боковым воротам, которые у кухонь. Там тоже полицейский стоит, да только он объясняет что-то женщине со складной коляской, показывает ей на другую сторону улицы. И нас не замечает. В кухнях я раньше не был. Видел их с другой стороны, из-за стойки, но только главную, да и то кусочек, оттуда же много не разглядишь, подавальщицы загораживают, их там целая армия и все, как борцы сумо. Да туда лучше и не заглядывать. Грязища охеренная. Главная, в которой еду раскладывают, еще туда-сюда, а в задней, где плиты и баки всякие, просто с души воротит. Смотрю, а там в раковине валяется на подносе то, что я вчера во время ленча не доел — куски свинины и все блестят от жира, как будто по ним стадо слизняков проползло. И пол весь завален — латук, осклизлый такой, побуревший, горошины, раздавленные и размазанные по плиткам. Меня чуть не вырвало. Глотать пришлось — то, что из меня поперло. Но я лучше блевотину есть буду, чем еще раз сунусь в эту столовку, клянусь. Бэнкс, правда, вроде ничего и не замечает. Ну так, он же в муниципальном доме живет. Я тоже живу в муниципалке, но наша малость почище будет. В общем, залезли мы на кухню, а чего дальше делать, не знаем. Не можем выход найти — только назад, туда, откуда пришли. В конце концов, перепрыгнули через стойку. Я ногой поднос со стаканами своротил, не нарочно, стаканы упали, побились. Бэнкс завелся, тише, говорит, но нас же все равно никто не слышит. Никому, типа, не интересно, что тут творится. Выходим мы из столовки в коридор, добираемся по нему до вестибюля, потом до главного входа, а там целая толпа, и на кого мы первым делом налетаем? — на самого Майкла Джонса. И с первого взгляда понимаем: не мог он это сделать. Он замечает нас, но ничего не говорит, и бледный весь, как ванильный крем. Судя по его виду, ему охота выбраться отсюда, да он застрял за шестиклассниками, они там стеной стоят. Руками размахивают, распоряжаются, типа, кому куда идти, но, по-моему, только хуже все делают. И Бикль тоже тут, мистер Тревис, стоит у двери, мелюзгой командует: продолжайте движение, успокойтесь, соблюдайте порядок, двигайтесь. Это одна из его любимых фраз: соблюдайте порядок. Я вот сегодня в его классе сидел, помогал соблюдать порядок. А то еще, разгуливает он по коридорам, лупит малышню по затылкам и орет: порядок, дети, соблюдайте порядок. Он и нас детьми называет, как будто нам не по тринадцать лет. А в шестых классах и по восемнадцать найдутся. В общем, вот это и надо сделать девизом нашей школы — соблюдайте порядок, — а не ту ерунду на латыни. Что-то насчет помоги себе или помоги другим, или делай то, но не делай этого. Что-то типа того. Бикль тоже нас замечает и, типа, хочет, сцапать, но отвлекается, мимо него малышня протискивается, налетает на него и, спорю, некоторые нарочно, так что мы с Бэнксом проскальзываем в главный коридор, тот, который к лестнице ведет, к классам и к залу, к актовому. Там же все и случилось, правильно? — в актовом зале. Мы до него почти добрались. Почти увидели. Как это называют. Картину преступления. Я рад, что не увидели. Бэнкс хотел, а я рад. Понимаете, о чем я? Под конец нас там женщина застукала. Бабы-полицейские, они хуже всех. Выеживаются, крутых из себя строят. Ой. Не обижайтесь. В общем, проходим мы полкоридора, уже и двери в зал видим, там копы толкутся, а ее, пока она на нас не наскакивает, не замечаем. Я думаю, она в одном из классов пряталась. Увидела нас в коридоре и догадалась, что мы задумали, куда идем, но кричать там или еще что не стала, просто выскочила сзади — и хвать. Бэнкс как заорет на нее, отвали, мол, но мы же ничего сделать не можем, что мы можем? И она, значит, тащит нас по коридору, назад в вестибюль, проталкивает в дверь мимо Бикля, он нас только глазами ест, доводит до ворот. А потом как даст каждому по пенделю. Бэнкс-то пытался в школу вернуться, но я уверен — так и не смог. Когда мы вылетаем из ворот, там уже и лента протянута и телекамеры стоят, в общем, все путем. Учителя переклички проводят, строят учеников, ну и прочая пофигень. Я постоял немного в сторонке. Потом на бордюр присел. А потом, не знаю. Просто смотрел, как все остальные. Ну вот, вроде и все. Я же говорил, ничего я толком не знаю. Меня там и не было, когда все случилось.
На этот раз она начала оттуда, откуда начал он. В комнате не было ничего, говорившего о порожденном ею насилии. Верхняя одежда на вешалке. Пальто на плечиках, единственное, — пережиток зимы, надо полагать. Все остальное — обычные куртки, легкие, недорогие, у одной рукав завернулся внутрь. Кофейные чашки на столе, ближайшая к ней опустошена до донышка, остальные не допиты, с молочной пленкой на поверхности кофе. Вскрытый пакетик диетического печенья на подлокотнике одного из кресел и крошки на сиденьях остальных. Сами сиденья в пятнах, местами прорваны, вполне уютны с виду. Люсия Мэй перешла в кухоньку. Открыла дверцу микроволновки и, увидев, что там лежит, тут же захлопнула. Запах, впрочем, успел вырваться наружу — сладковатый; что-то искусственное, подумала она, низкокалорийное. На столе — сигареты «Мальборо», рядом с ними желтая пачка чая «Клипер». Вглядываться в них она не стала. Стоявший у моечной раковины буфет исполнял также роль доски объявлений. Аккуратно вырезанный из газеты комикс серии «Гарфилд» с жалобами на треклятый понедельник, памятка «Как мыть руки» и написанная от руки, обращенная к «людям» просьба ополаскивать чашки. Слово «люди» подчеркнуто, слово «чашки» тоже. В раковине понемногу покрывались плесенью четыре кружки. От раковины попахивало канализацией. Комнату он покинул в последним. Дождался, пока все уйдут. Люсия вернулась в нее, пересекла, вышла в коридор. И увидела прямо перед собой настоящую доску объявлений — размером в половину бильярдного стола и почти такую же зеленую. На доске висели инструкции по противопожарным учениям, проведению медосмотров, списки дежурств преподавателей в актовом зале и во время перемен. Больше ничего. Листки были приколоты кнопками одинаковых цветов — один красными, остальные желтыми, по четыре на каждый. Люсии захотелось откнопить их и прикнопить как-то иначе, чтобы доска объявлений меньше отдавала казармой. Она повернула налево, прошла по коридору, спустилась коротким лестничным маршем в вестибюль. Постояла там, гадая, прошел ли и он тем же путем. Взглянула вправо, в сторону столовой, потом влево, на двери. Увидела за стеклом двух полицейских в форме, спортивную площадку за ними и улицу за площадкой. Полицейские смотрели на нее — руки сложены на груди, глаза прикрыты козырьками касок. Кровь на полу. Она знала, что здесь будет кровь и не собиралась обращать на нее внимание, потому что кровь пролилась потом, во время, не до того. И все равно вгляделась. Девочка, которой принадлежала эта кровь, была еще жива, когда проливала ее. Кровь стекала по ее руке к ладони и капала с пальцев, пока учительница несла девочку. Капли так и остались на полу, некоторые были размазаны — носком или каблуком чьей-то обуви, а может и коленом поскользнувшегося на ней человека. Он здесь не останавливался, сказала себе Люсия, и пошла дальше, не наступая на кровь, но и не стараясь не наступать на нее. Путь от преподавательской до актового зала был не близкий. У него было достаточно времени, чтобы поразмыслить, отказаться от задуманного, повернуть назад. Люсия почему-то знала, что он не думал, нарочно. Старался не думать. Она шла по коридору, мимо открытых дверей классов и лестничных колодцев. Заглядывала в каждый класс, в каждый лестничный пролет, потому что была уверена: он тоже делал это. В ее школе, вспомнила она, на стенах коридоров висели работы учеников — географические карты, рисунки, сделанные для благотворительных распродаж, фотографии мюзиклов, которые ставились под конец учебного года. Стены, вдоль которых она шла сейчас, были голы — серый шлакобетон с мазками краски, тоже серой, но потемнее, — это смотритель школы замазывал настенные каракули учеников. У каждой второй двери — выключатель тревожной сигнализации, а в дальнем конце коридора висел почти под самым потолком проволочный кожух с сиреной внутри. Двойные двери актового зала были заперты на висячий замок и перекрещены желтой лентой. Люсия достала из кармана ключ, отперла замок, открыла половинку двери и, поднырнув под ленту, вошла в зал. Запах спортивной обуви. Резина, пот, десятки шаркавших по полу ног. Она знала, что актовый зал служил еще и спортивным. Вдоль стен тянулись привинченные к ним гимнастические лестницы. Она закрыла за собой дверь, как сделал и он. Он, скорее всего, смотрел вперед, на сцену, на того, кто обращался с нее к ученикам. На директора школы. На Тревиса. Однако взгляд Люсии остановился на занимавшей всю противоположную стену гимнастической лестнице, на канатах, рассекавших ряды перекладин. Одна из жертв, вскочив со стула, полезла вверх по канату, чтобы спастись от давки, от толпы разбегавшихся учеников. На нижнем узле каната различалась кровь: пятна ее, разделенные промежутками в несколько футов, поднимались вверх. Последнее находилось примерно на уровне головы Люсии. Зал остался таким, каким был неделю назад. Ничего в нем с места не сдвинули, разве что фотограф мог, споткнувшись, зацепить что-нибудь ногой. Да здесь и трудно было не споткнуться, подбираясь к сцене или к противоположной Люсии стене. По всему залу лежали стулья — на спинках, на боку, как угодно, ни один не стоял. Многие были скреплены друг с другом, поэтому, когда падал один, падали и остальные, превращая ряд стульев в барьер, а их ножки в подобия противотанковых ежей. Люсия вспомнила фотографию, сделанную под Верденом — земля и заграждения между траншеями. И представила себе детей с безумными от страха глазами, представила, как они спотыкались, как увязали среди этих ножек, как их топтали те, кто бежал следом. Представила, как втыкается торчащая вверх ножка в живот, в щеку, в висок. На стульях, на полу валялись куртки, книги, вещи, выпавшие из детских карманов. Ключи на цепочке, прикрепленной к выдранной с мясом брючной петле. Черный iPod с подключенными наушниками и треснувшим экранчиком. Мобильные телефоны. И обувь, на удивление много обуви. Главным образом девичьей, но попадались и кроссовки, и ботинки. Один-единственный грубый башмак десятого или одиннадцатого размера. Очки — стекла целы, но один заушник переломлен. Носовой платок, белый. Она постаралась забыть о состоянии зала, представить его таким, каким видел зал он: все стулья заняты, дети в кои-то веки помалкивают, — повод, по которому их собрали, таков, что особенно не поболтаешь, — некоторые плачут или сдерживают слезы. Учителя сидят рядами по сторонам от директора школы, зубы их стиснуты, взгляды потуплены или устремлены на директора. Тревис стоит за кафедрой, вцепившись в ее углы, дальние от него, и сжимая кафедру локтями. Глаза директора требуют от зала тишины и внимания, появление запоздавшего не прерывает его разглагольствований. Тревис, разумеется, видел, как он вошел. И кое-кто из учителей тоже, хотя разобрать, что у него в руке, они не могли. Дети, сидевшие в заднем ряду, наверное, повернулись к нему и даже увидели, может быть, пистолет, но, разумеется, решили, что это бутафория, что его поздний приход продуман заранее — как драматическое совпадение с тем, о чем говорил в ту минуту Тревис. В конце концов, пистолет идеально отвечал теме читавшейся директором нотации. Ибо темой ее было насилие. Она постаралась как можно точнее повторить его путь — прошла вдоль задней стены зала, в углу свернула к сцене. А дойдя до середины боковой стены, остановилась и повернулась к залу — туда, где в тот день сидели ученики. Обращаться с пистолетом он толком не умел. Целиться тоже, а кроме того, намеченная им жертва уже пришла в движение, да и пистолет выстрелил не сразу. Поэтому первую пулю получила Сара Кингсли, девочка одиннадцати лет. Хотя умерла она последней. Люсия погадала, осознал ли он, спустив курок, что попал в нее, — хотя бы заметил это? Кровь текла по ногам Сары. Вдоль следов ее, главным образом, крови Люсия и шла по коридору. И на канате тоже была ее кровь. Первый выстрел произвел, надо думать, впечатление кирпича, пробившего окно. Тишина зала раскололась отрывистыми паническими криками. Дети завизжали, бросились врассыпную. Он, должно быть, старался сохранить спокойствие, непоколебимо стоять под толчками налетавших на него детей, снова отыскать свою цель. Он выстрелил еще раз и еще раз не попал. Вместо намеченной жертвы умер двенадцатилетний Феликс Эйб. Два попадания из двух. Вооружен он был музейным экспонатом, вовсе не полуавтоматическим пистолетом. И пребывало оружие в самом плачевном состоянии. То, что он шестью выстрелами убил пятерых, было просто небольшим чудом. Удачей, хуже которой и не придумаешь. Учителя к этому времени, наверное, уже стояли, ошеломленные и неподвижные, словно опытные театралы, сбивающиеся в кружок, когда в партере разражается хаос. Учителя видели, как он выстрелил в третий раз, видели, как упал третий ребенок. Когда он выстрелил снова, выпустил четвертую свою пулю — вторую из попавших в пятнадцатилетнего Донована Стэнли, — они, наконец, все поняли. И увидев, что он посмотрел на них и сделал шаг в сторону сцены, тоже, должно быть, бросились бежать. Люсия подошла туда, где пала последняя жертва — Вероника Стиплс, учительница, — к основанию спускавшейся со сцены лесенки. На нижней ступеньке ее в почти аккуратном порядке стояли кроссовки и туфельки, лежала женская сумочка, а вокруг было рассыпано выпавшее из нее содержимое: треснувшая баночка с блеском для губ, квитанции и клочки бумаги с грязными отпечатками отчаянно спешивших ног, шариковая ручка, свисток на розовой ленте, полупустая трубочка мятных леденцов «Поло». Она повернулась, оглядывая зал, и увидела место, где он выстрелил в шестой раз, в последний, забрызгав стену своей кровью. На желтой некогда штукатурке виднелось пулевое отверстие и выщербины от вонзившихся в нее осколков кости. А там, где его голова ударилась о стену и стала сползать по ней, остались пряди и клочья волос. Люсия склонилась пониже к полу, представила, что его лицо совсем рядом, что она смотрит на него, на отражения учиненной им бойни в его уже незрячих глазах. Под конец она проделала тот же путь в обратном порядке — к месту, с которого была убита Сара, первая жертва. Сцена, разворачивавшаяся в сознании Люсии, выглядела так, точно она задом наперед проигрывала запись на диске. Пули возвращались в ствол, стулья, подпрыгнув, вставали, кровь втекала туда, где ей и положено находиться. Дети усаживались, учителя опускали взгляды, а Сэмюэл Зайковски, пятясь, покидал зал. Снаружи было гораздо теплее, чем внутри. Сходить по ступеням крыльца на спортивную площадку — это было примерно то же, что спускаться в джунглях по ведущей к водопою звериной тропе. Двое полицейских, рослых, обремененных избыточным весом, побагровели, обливались потом. Они о чем-то болтали, обменивались анекдотами, а когда Люсия вышла из дверей школы, заухмылялись: — Нашли, что искали, инспектор? Что ни день, все тот же вопрос. Полицейские разные, а вопрос один. Они думали, что Люсии нравится бывать здесь. Думали, что поэтому она и возвращается. Не о том они ее спрашивали. Да, она нашла, что искала, — обнаружила все, что ей приказано было обнаружить. Вопрос состоял в том, что ей теперь с этим делать. И делать ли что-нибудь вообще.
Имеете ли вы, инспектор Мэй, какое-нибудь представление о связанном с преподаванием математики кризисе, с которым столкнулась наша страна? Нет, конечно. Да и откуда бы вам его взять? У вас есть пенсионные накопления, инспектор? Ипотечная ссуда? А, вы просто снимаете квартиру. Деньги приходят и уходят. Уходит их, разумеется, больше. Я не могу, конечно, говорить за всех, инспектор, но, по-моему, тенденция именно такова. А знаете почему? Ну так я вам скажу — почему. Потому что бульшая часть взрослого населения страны и пальцы-то на собственных ногах пересчитать затрудняется, если, конечно, предположить, что животы не мешают этим людям видеть свои ступни. Это стало правдой в 1960-х и останется ею в течение сколь угодно долгого времени. Калькуляторы, мобильные телефоны, персональные компьютеры, электронные чипы в мозгах — или куда там скоро начнет вставлять их так называемая передовая технология: все это разъедает присущую человеческим существам способность мыслить. И первой пострадала математика — сложение, вычитание, умножение и деление столбиком. Дети не желают учиться этому. Правительство не желает тратить на это деньги. Учителя не желают этому учить. Какой смысл? — говорят они. В математике нет никакого гламура, инспектор. Нет ничего сексуального. А о пенсиях дети не думают. Они же навсегда останутся молодыми, разве вам это не известно? И министров наших умение считать тоже не волнует. Их волнуют деревья, переработка отходов, создание рабочих мест для бедных. А учителя… Ладно, учителей, боюсь, волнуют только они сами. Люди молодые, выпускники университетов, они еще могут что-то изменить. У них еще сохранилась возможность преподавать предмет, благодаря которому дети действительно чему-то научатся. Но, если они сами его не знают, как они станут преподавать? И если он никого не интересует, почему должен интересовать их? К тому же он труден. Сложен. В результате, учителя математики обращаются в вымирающее племя, в стоящий на грани исчезновения вид, который никого не заботит и который никто даже не пытается спасти. Мистер Бордман преподает в нашей школе математику двадцать семь лет. Двадцать семь лет, инспектор. Можете вы представить себе человека, которому еще не стукнуло сорока и который обдумывает возможность занять себя чем-то на срок, больший двадцати семи минут? К присутствующим это, надеюсь, не относится. А когда мистер Бордман уйдет на пенсию, кем я смогу его заменить? Китайцем, скорее всего. Или украинцем, если мне повезет. Зато я получаю преподавателей истории. История. Изучение могущества оружия, человеческой глупости и скандалов. То есть всего того, что необходимо подростку для вступления в жизнь, полную финансовой и поведенческой ответственности. Будь на то моя воля, мы бы ее вообще не преподавали. А преподавали бы математику, грамматику, физику, химию и экономику. Но родители требуют истории. И правительство тоже. Это они навязывают нам учебные планы, они велят нам преподавать историю, географию, биологию и социологию. Преподавать гуманитарные науки. Я хочу вас спросить. Вы ведь, наверное, университет не заканчивали? Ладно. Был неправ, признаю. И по какой специальности? Нет, не отвечайте. Я и по лицу вашему вижу. Ну так, в этом случае, дорогая моя, вы — вполне подходящий пример. Куда привел вас диплом историка? Отбросил назад, еще и дальше вашей исходной точки. Сколько вам сейчас лет? Тридцать? Хорошо, тридцать два. Если бы вы начали службу в полиции шестнадцатилетней, то были бы сейчас главным инспектором. Суперинтендентом. Впрочем, я отвлекся. Я хотел сказать, что с того дня, как нас покинула Амелия Эванс — но не раньше, заметьте, — у нас не осталось выбора. Нам требовался учитель, способный по порядку перечислить жен Генриха Восьмого, указать на карте Босвортское поле и запомнить дату коронации королевы Елизаветы. Первой, разумеется. И упаси нас бог учить детей чему-либо, имеющему отношение к веку, в котором они живут. Меня привлекло его имя. Русское, как я полагал. Имя человека из Восточной Европы. Из страны, в которой еще признают образовательное значение последнего из трех основных предметов — чтения, письма и счета. Вот чем мне пришлось заниматься, инспектор. Обшаривать международные застойные воды в поисках человека, который поможет мне оградить от опасности будущее нашей страны. Это было ошибкой. Ошибкой в свете того, что случилось, но и ошибкой a priori. Я человек, всегда готовый признать свою ошибку, инспектор, так что признаю и эту. Я неправильно оценил его. Поспешил. Мне хотелось, чтобы он отвечал шаблону, который я сам же и придумал, а когда выяснилось, что это не так, я поспешил изменить шаблон. Хотя, при всем при том, я с самого начала знал, что в нем присутствует некий изъян. Такие вещи просто-напросто чувствуешь, вы не находите? Он казался человеком порядочным, это ведь так называется? Тихий, никому не навязывается. «Мухи отродясь не обидел». Что ж, тихим-то он был, это верно. Интроверт, а я интровертам не доверяю. Экстравертам, впрочем, тоже. Во всем необходимо равновесие, инспектор, тут вы со мной согласитесь, не сомневаюсь. В вашей профессии, как и в любой другой, за словами должны следовать поступки, а жалость к людям необходимо подкреплять решительностью. Хороший коп, плохой коп, не так ли?
|
|||
|