Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава XIII



 

Я расплатилась за гостиницу и перенесла чемоданы к Жану:

– Видите, я согласна. Сначала мои пожитки, а потом все остальное.

Все оказалось в разных местах: бабки, шмотки и я сама. Я так распорядилась, и теперь бесполезно гадать, не лучше ли было бы как‑ нибудь иначе: шмотки у Анни, бабки у Жана, или я у Жана со шмотками и бабками, или я сама по себе и все при мне – ладно, дело сделано, теперь несколько дней ни о чем не думать, сесть в поезд и… Но в голове только Жюльен, к нему прикована душа. Жюльен, смотри, какая хмурая заря встает над морем, мне холодно, Жюльен, и теплая вода не в радость.

Вечером в поезд набилась целая орава: все суетились, чего‑ то требовали, кричали; неугомонные детишки крутились под ногами у взрослых; смех, ругань, мамаши с сумками, папаши с кроссвордами. Я втиснулась между пассажиром, углубившимся в детектив, и подростком. Он тоже держал открытую книжку, но то и дело поглядывал на меня. А сегодня утром этот юнец стоит рядом со мной в коридоре вагона, наши руки сплелись в хлипкий мостик между его наивностью и моим одиночеством.

– Можно, если хотите, сразу, как приедем, пойти купаться. Утром чудесная вода. Я забегу к родителям, возьму плавки, и мы где‑ нибудь встретимся, идет?

Свежий, загорелый мальчик, как глоток аперитива перед моими каникулами, рядом с ним я чувствовала себя старой и потрепанной, и мне очень хотелось отведать его молодости.

– Нет, сначала я найду гостиницу, где остановиться, вы проводите меня, а потом зайдете ближе к вечеру. Вы знаете какую‑ нибудь не слишком дорогую, но и не совсем дрянную?

Меня воротит от респектабельных отелей со звездочками. По мне, взбежать бы без всякого лифта, да не по прямой парадной лестнице, а по винтовой, со свежевыкрашенными ступеньками, замазанными щелями и крутыми поворотами. И чтобы простыни в номере были жесткие и пахли лавандой, а окно выходило не на улицу: откроешь его вечером – и дохнет чесночным и луковым духом, ворвется гомон внутреннего дворика вперемешку с ропотом моря. Вот это настоящий Прованс, словно ожившие цветные открытки, и мы идем вдвоем, мой мальчуган и я, лениво и вразвалочку, летней курортной походкой.

Комната оказалась точно такой, как я хотела, и я прилегла отдохнуть на пару часов. Через опущенные ставни пробивалась золотистая струйка света, в которой плясали крохотные искорки: пылинки и мошки.

Нам с малышом было так хорошо, мы устали и разнежились – два гибких котенка. Если захочется, снова спустимся в бар перекусить и выпить в уютном полумраке за деревянным столиком или пойдем к морю поваляться на пляже. Потом распростимся до завтра, а завтра я буду далеко, на другом людном пляже, одна или с кем‑ нибудь, но всегда изолированная, отгороженная от всего и всех, замкнутая в некоем круге – или квадрате, – наедине с первозданной благодатью моря и сосен, – шаг за шагом я приближаюсь к моему лету. Избегаю всякой привязанности и определенности, чтобы быть готовой принять ту форму, которую обретет к тому времени моя любовь.

Снова иду и иду, ноги в красноватой пыли, и, подобно волнам, меня подхватывают, уносят, отшвыривают прочь встречные люди… а я иду, равнодушно, без веселья и печали, просто иду. Солнечное тепло накапливается во мне, и я храню его пока внутри: мои запасы мне еще понадобятся.

Больная нога не позволяла ходить босиком: подошва, хотя и жесткая и ороговевшая, стала чувствительной, как слизистая оболочка, малейшая песчинка причиняла острую боль. Левая моя опора была неполноценной, равновесия не получалось, каждый шаг был полушагом‑ полупадением, и стоило мне перестать следить за походкой, как я тут же начинала прихрамывать и ставить ногу криво, под углом, закрепленным когда‑ то гипсовым футляром, “незначительная эквинальность” – гласила история болезни.

Иди прямо, Анна, если тебя узнают, схватят и будут допрашивать, история с переломанной ногой не должна всплыть, иначе твои спасители рискуют очутиться за решеткой. Но… разве можно помнить о тюрьме здесь? Какая тюрьма! Здесь все словно заговоренные, вездесущая полиция никого не тронет в безликой толпе, и я тоже сливаюсь с ней, в дешевой пляжной шляпе и черных очках.

 

Я приходила на пляж в восемь утра и оставалась до вечера, поднимаясь с поролонового матраса, только чтобы окунуться, отплывала недалеко от берега, возвращалась обратно и снова загорала, подставляя солнцу то спину, то живот. Часов в семь, когда вода становилась прохладной и молодые люди начинали свой обход, подыскивая спутниц для танцев или ужина, я уходила. Смывала под душем морскую соль, переодевалась и снова выходила на улицу, разморенная, слегка осоловевшая от запаха моря и плеска прибоя.

Я никогда не любила сидеть в ресторане одна, поэтому здесь, как и в Париже, покупала в магазине всякую всячину, а в номере разворачивала и жевала, сидя в кровати с книжкой, постелив на колени клеенку. Что можно, ела сырым, что надо было варить, жевала так, обжиралась перчеными копченостями и запивала растворимым кофе. Вот вернется Жюльен, и, если нам суждено когда‑ нибудь жить и есть вместе, я вспомню уроки домоводства и буду готовить по всем правилам – жарить, парить, украшать, но Жюльен в тюрьме, я в бегах, и до счастья еще далеко.

Из Ниццы я позвонила Жану:

– Приезжаю завтра утром, встречай меня на вокзале.

Назначив этот срок, я волей‑ неволей должна была взять билет, иначе просидела бы тут до осени, в тоске, в безделье… Хватит, моя дорогая, ты уже загорела дочерна, зубы так блестят в улыбке, что когда с тобой заговаривают, спрашивают: “Вы говорите по‑ французски? ” Жюльен не узнает бледного заморыша, которого подобрал в ту ночь, его встретит новая женщина, красавица‑ негритянка, и он полюбит ее еще больше. Даже шрам на ноге загорел… А хромота? Подумаешь, очаровательная мулатка слегка припадает на одну ногу, только и всего. Никто не увидит белых полосок от купальника, никто не узнает, что я вынырнула из мрака и туда же вернусь.

Жан, служивший на Мадагаскаре, зовет меня “моя мальгашка”, путанки восхищаются “классная негритянка! ”, а я каждое утро, чтобы сохранить загар, езжу на метро до “Порт‑ де‑ Лила”, в бассейн Турель. Часов до двенадцати смотрю, как тренируются профессионалы‑ ныряльщики, носятся как заведенные стремительным кролем из конца в конец дорожек пловчихи, делаю несколько гребков брассом сама. Здесь тоже парни слетаются на меня, как на пряник, бледные ребята, для которых я выдумываю строгую маменьку: достанется мне от нее на орехи, если опоздаю домой к обеду. У меня есть и профессия – машинистка‑ стенографистка, я с двух часов работаю: простите, мне пора.

Однажды, выйдя из бара, где промышляла Сюзи, в то самое время, когда мне положено сидеть за машинкой, я столкнулась нос к носу с инструктором по плаванию. Привыкшая быть настороже и вглядываться во все встречные лица, я сразу его узнала, он, скорее всего, нет. Тем не менее я полночи придумывала, что бы такое наврать ему завтра. Никаких объяснений, однако, не понадобилось: ни он, ни я ни словом не обмолвились о нашей встрече в веселом квартале и все утро мило проболтали, как обычно.

– Скоро вы меня не увидите здесь, в Туреле, – сказала я.

– Неужели? Вот жалко! Вы что, уезжаете из Парижа?

Да, прошел месяц, с тех пор как я ездила к маме Жюльена, и теперь суд уже, наверно, состоялся. Надо съездить еще раз и узнать, когда его выпустят. Потом, быть может, я вернусь – убывают солнечные ресурсы, надо будет зарядиться снова.

Но сначала нужно сходить к Анни зарядить кошелек.

 

Отчаяние Анни слишком картинно: сбивчивые фразы, которые она бормочет, должно быть, тщательно продуманы и отрепетированы перед зеркалом. Через ее лошадиные губы слова лезут, как веревка в узлах, я же спокойно наматываю ее, слегка потягивая на себя, если вдруг лебедку заедает. Ни удивления, ни злости я не испытываю, просто мерзко, и временами подступает тошнота. Курю и глубоко дышу, втягиваю поочередно то воздух, то табачный дым: вдох – затяжка, вдох – затяжка, вцепилась в сигарету и не выпускаю ее изо рта.

Нунуш стоит у буфета, зацепив ногу за ногу, и ждет сигнала‑ улыбки, чтобы броситься ко мне, к ставшей черномазой Анне, вскарабкаться к ней на колени, залезть в сумку, но я не улыбаюсь. Нунуш – дочь своей матери, ее уменьшенная копия, ее обведенные кругами завидущие глаза – уже теперь глаза Анни. Мне смешно и жалко глядеть на Анни, потому что конец дружбы между взрослыми – пустяки по сравнению с тем, чем кончит маленькая Нунуш.

Почувствовав, что на лебедку намоталась уже половина веревки, я спросила:

– Но как же воры могли зайти? Ночью вы всегда дома, а днем в подъезде полно народу.

– Не знаю… я думаю, это случилось, когда мы были в кино. Теперь, когда вас нет, вечера кажутся такими долгими, вы не представляете… И потом, вечером так хочется погулять. А Нунуш без меня не спит, боится, что я не вернусь, попаду, как отец, в больницу… ну, я и беру ее с собой. Особенно по субботам, когда можно на следующий день отоспаться… ей же надо ходить в школу.

– Мам, а мам…

Приходится вернуть разговор в нужное русло, и наконец Анни принимается выплевывать по нескольку узлов сразу, давиться. Для вящей убедительности она пустила слезу. У нее потекла тушь, а я почему‑ то развеселилась. Встала, подошла к двери, открыла ее, осмотрела засовы, повернула ключ, как всегда торчавший изнутри. Засовы, разумеется, невредимы. Зато на замке, самом немудреном и хлипком, действительно какие‑ то царапины. В моей памяти прочно засели слова, что Анни повторяла нам всякий раз, когда ложилась первой: “Главное, не забудьте задвинуть засовы! ” Иногда, просто машинально, поворачивали и ключ, но засовы были куда вернее.

– Замок и не думали взламывать! – сказала я, повернувшись к Анни. – А эти следы от напильника или чем там еще ковыряли – просто лажа, дешевое кино! Сначала вестерны, потом еще эта комедия, не многовато ли для одной ночи, Анни!

Анни тоже наклоняется и ощупывает царапины на двери, потом резко выпрямляется с перекошенной физиономией: что за черт, значит, вошли с ключами?.. Она напряженно думает, перебирает всех, кому за много лет они с Деде давали ключ и кто мог бы – если в свое время сообразил сделать дубликаты – воспользоваться тем, что она одна, и… Бедная Анни, импровизация не ее стихия. Неужели она могла хоть на минуту поверить, что я проглочу такую пилюлю и не поморщусь? Мне обидно, но она так старается извернуться, что я в конце концов иду ей навстречу:

– Ладно, не будем об этом…

Глаза Анни светлеют.

– Верните мне, что осталось, а о том, что пропало, забудем. Ведь сперли, наверное, не все.

Судя по всему, что открылось мне в Анни за последний час, забрать все у нее кишка тонка. Из какого‑ то подобия стыда или страха, но дело сделано наполовину. Какая нерасчетливость! Ради нескольких сотен тысяч потерять себя…

Анни вышла в спальню, пошарила в шкафу и вернулась с газетным свертком, который бросила на стол, сама же рухнула на стул.

– Меня эта история просто подкосила, – пожаловалась она. – Вот никак не соберусь прибрать после того, как они все перевернули вверх дном…

Беспорядок у Анни всегда, и я поначалу не заметила ничего особенного: впрочем, действительно, приглядевшись, при желании можно было различить следы буйного налета…

– …даже еще не сосчитала… да и не знаю точно, сколько там у вас было.

Анни взбила кудряшки, встала и продолжала уже обычным голосом:

– Когда вы уехали, я вынула деньги из чемодана и перепрятала, а потом еще много раз перекладывала – все хотела найти тайник понадежнее, вы же знаете, Нунуш всюду сует свой нос. В конце концов я разделила их на несколько частей и положила в разные места…

– Словом, у вас было предчувствие…

– Да нет, но, честно говоря, Анна, очень хотелось, чтобы вы поскорей вернулись. Чем держать у себя чужие деньги, лучше приютить десяток беглых.

– Ну, они занимают куда больше места…

– Зато на них не зарятся воры.

– Да, но зарятся шпики, а это не лучше…

– Ну, этих я на порог не пущу!.. Но серьезно, Анна, скажите, сколько не хватает; выйдет Деде, клянусь, мы все вернем. Вообще, деньги – мусор, – Анни окончательно вошла в роль и заговорила наставительно‑ материнским тоном, – их везде навалом, пойди да возьми… Или вам так уж к спеху?.. Может, пока хватит этого, а там, глядишь, скоро вернется Жюльен.

Я кончила подсчеты, собрала оставшиеся пачки и завернула в потрепанную газету. На кухонном столе Анни, за которым столько всего съедено и переговорено, мое сокровище лежит неприглядным свертком, трудно догадаться, что под старой, месячной давности, газетой с ее обветшалой болтовней скрываются хорошенькие глянцевитые картинки. Ну а остаток Анни превратит в подпитку для Деде и лакомые кусочки для Нунуш, что ж, цель оправдывает средства. Мне оставалось только уйти восвояси.

– Ну, пока, Анни. Не расстраивайтесь из‑ за таких пустяков. Действительно, скоро вернется Жюльен, да и Деде тоже, вот увидите. Они и разберутся в этом деле лучше нас. А с вами мы друзья, с друзьями я не умею считаться…

 

Я вернулась к Жану: до дома Жюльена далеко, в поезде сыро, а мне хотелось спать, пить, смеяться. Это нервы. Но по лестнице, ведущей в его меблирашку, я поднималась чуть не плача; шла, как всегда, босиком, держа свои опорки в руке… голые ноги, голые нервы.

Я согласилась переехать к Жану, потому что он говорил, что часто выезжает на рудники, разбросанные по всей Франции; в первое время в такси и в кафе у нас только об этом и было разговору: Жан расписывал свои путешествия, я хорошо представляла себе эти места по книжкам, обещала сопровождать его… Увы! С тех пор как я здесь, он никуда не ездит, перекладывает поездки на других, отговариваясь болезнью, – он и правда очень утомлен. Вот и сегодня, едва переступив порог, я остро ощутила присутствие Жана, и дело не в нем самом, мирно сидевшем в своем углу, а в сверхъестественном порядке, царящем в квартире, порядке, подчинившем себе не только его, но и мои вещи. Даже вывезенные из Африки крупицы урановой руды в круглых стеклянных капсулах, песчаные розы и друзы горного хрусталя тускнели и теряли выразительность в этом безупречном строю. Мой проигрыватель, на котором всегда лежала гора пластинок, накрыт чистой салфеточкой, одежда и обувь расставлены и развешены вместе с Жановым барахлом в шкафу, на котором красуется букет пластмассовых роз. А на кухонном столике разложены пакетики: прозрачные и хрустящие – с пирожными и промасленные – готовая еда из ресторана. При виде этих приготовлений и вопросительных глаз Жана я вдруг начинаю рыдать и падаю в его объятия. Жан принимается меня утешать, целовать и гладить по головке.

Его свежевыстиранная рубашка пахнет смесью пота и мыла, он растерянно смотрит на меня и повторяет:

– Да что случилось? Скажи, что с тобой? Я никогда не видел, чтобы ты плакала.

– Ну вот, теперь увидел. И как, нравится?

– Нет… Ну, скажи, я помогу тебе, я с тобой…

Я швыряю на диван замызганный газетный сверток, купюры, сколотые по десять штук, разлетаются и падают на пол, как карточная колода, – смотри, Роланда… Именно такой я замышляла нашу встречу, все так бы и получилось, если бы не опоздание на несколько месяцев, перелом. В нем‑ то все и дело.

Дурацкое падение, чудесное спасение и исцеление – все это было предвестием чего‑ то нового, несравненно более важного, чем порочная и уже полузабытая тюремная любовь.

Жан вылупил зенки: не часто на его безукоризненную кровать проливался такой дождичек. А я спихнула на пол последние пачки, поставила на проигрыватель пластинку, врубила на всю катушку, чтобы позлить хозяек, и сказала:

– Сядь! Перестань метаться. Из‑ за этой дряни, что ли, ты так разволновался? А мне плакать хочется.

Я прошлась ногами по бумажкам, а потом снова подставила голову под ладони Жана и выложила ему все, что случилось, когда я вернулась с моря, и что было раньше, только в обратном порядке: кража, Жюльен, сломанная нога, побег, тюрьма, суд… Наконец я замолкла, Жан тоже молчал, и рука его, потяжелев, замерла на моем плече.

– Одно твое слово – и я собираю манатки, – сказала я. – Я ведь и тебя тоже подставляю… Меньше, чем других, конечно: ты мой… клиент, а здесь, в меблирашках, я не записана. Но поди докажи, что я тут не живу. Вещи в шкафу, фотография…

Я повернулась и сняла с полки свою фотографию в купальном костюме: я снялась на пляже и послала Жану карточку из Ниццы, в утешение, до моего приезда.

– Ты в своем уме – хранить ее? Я в бегах, понимаешь, что это значит?

– Но, деточка, я узнал это пять минут назад, – возразил Жан. – Подожди, дай мне переварить… Ты меня, признаться, огорошила.

Он снова принялся меня поглаживать, теперь по плечам. А когда заговорил, то совсем новым голосом, уверенным и твердым:

– Это ничего не меняет. Оставайся здесь, а если сунутся легаши, я найду что ответить: мне скрывать нечего, а тебя… тебя я тоже больше не собираюсь скрывать. Надоело каждый раз подниматься босиком, завтра же начну искать квартиру, где мы запишемся оба. Чем я рискую? Документы у тебя, говоришь, в порядке?

– В принципе да. Сделаны на скорую руку, но, чтобы снять квартиру, сгодятся.

– Вот и хорошо. И вообще, всегда можно навешать лапши. А пока я буду искать, ты поедешь к своему парню и выяснишь, как у него дела. Да, может, его уже выпустили и он ищет тебя по всему Парижу!

Что же, поразмыслила я, место надежное, Жан меня не гонит, почему бы и не остаться? Придется, конечно, платить – не жалеть ни слов, ни ласк… Ну да ничего: хлебну побольше… Однако Жан продолжал:

– Естественно, приставать я к тебе больше не стану, любовь втроем – это не для меня. Да и твой друг, наверно, был бы не в восторге. Приходи сюда, ешь, спи, делай что хочешь. А я… пойми, Анна, если даже ты просто будешь изредка показываться здесь на пять минут, я буду доволен. Тем, что увижу, услышу тебя, узнаю, что ты жива‑ здорова, что тебе хорошо… Ну как, согласна?

– Послушай, Жюльена еще нет, и я ему не жена. Если захочу, я смогу сказать “нет” и ему, и тебе, и всем. С тех пор как я сбежала, я, как груз, перехожу из рук в руки… Теперь вот и ты! Ты тоже хочешь взять и нести меня! Эх, Жан, лучше бы я осталась на море, одна, одна… и умерла бы там…

Я заревела. Жан, дав мне выплакаться, предложил прогуляться и развеяться, а то по милости Анни я совсем расклеилась.

– Пойдем куда‑ нибудь… Скажи, куда тебе хочется… И перестань плакать, ты мне всю душу переворачиваешь.

– Нет, лучше подберем бумажки и ляжем спать.

Какая‑ то часть меня спит с Жаном, просыпается с ним рядом и встречает его вечером. Иногда я звоню ему на работу предупредить, что зайду за ним, и тогда делаю убийственные концы на метро: так дольше, чем на такси. Чтобы убить время, подолгу гуляю с ним по раскаленным от солнца и многолюдья бульварам, Жан водит меня по каким‑ то уголкам и закоулочкам, открывает и дарит мне особый, свой Париж. Мы делаем покупки, как настоящие муж с женой, заходим в кондитерскую, берем готовый обед на дом в ресторане. Сама я редко подхожу к плите: уж очень мне тошно от того, как Жан превозносит до небес и смакует все, что бы я ни приготовила.

Мы переехали, и наше новое жилье гораздо хуже старого, но зато я живу здесь официально: взглянув одним глазом на мою ксиву, меня без разговоров зарегистрировали, и теперь я зовусь “мадам такая‑ то” (фамилия Жана). Во дворе вопят дети, на всех окнах сохнет белье, нет воды, но эта незатейливая жизнь рабочего квартала мне нравится.

Моюсь я в туалете, расположенном в конце коридора, расставив ноги по обе стороны дырки, обливаюсь холодной водой из таза, а ноги задираю под кран, приделанный на противоположной стенке. Когда же я выхожу, замотанная в полотенце, на лестнице стоит очередь соседей с тазами и ведрами в руках – кран единственный на весь этаж. Но никто не возмущается: все жалобы адресуются хозяину. А на него мне наплевать, мой душ занимает целых полчаса, и я принимаю его по два раза в день.

Остальное время читаю книги Жана, роюсь в его бумажках – попадаются материалы по специальности, туристские карты и проспекты, личные записи; смотрю в окно и улыбаюсь дворовым ребятишкам; жду с работы мужа.

Никого не удивляет моя молодость рядом с сединой Жана, то, что мы держимся за руки, как влюбленные (а на улице Жан, приличия ради, подставляет мне согнутую руку, на которую я опираюсь). Здесь в порядке вещей сожительствовать с кем‑ то, кто гораздо старше или моложе, скандалить, пить, драться. Некоторую экзотику вносят две квартиры, где живут чернокожие: негры, негритянки и негритята; они не кричат, а поют, и по всему этажу распространяется запах пряной пищи, которую они готовят. Жану это навевает воспоминания о колониальной жизни, я слушаю его вполуха, одновременно потягивая коньяк под мурлыканье транзистора. Жан ничего не говорит, видя, что я пью, выхожу из дому одна (“Ты гулять? Меня не берешь? ”) и возвращаюсь настолько усталой, что не ворочается язык… Только сижу на кровати перед раскрытой сумкой и считаю, сколько выручила за вечер.

– Ты ведь можешь попасться, не понимаю, зачем нужно рисковать, раз у тебя еще много денег? Ведь ты не любишь это дело!

– Но, Жан, тебя ведь я тоже не люблю, но прихожу сюда каждый вечер. Почему? Потому что меня это устраивает, просто‑ напросто устраивает. И мне на всех наплевать: на тебя, на них, на весь свет. А бабки пригодятся не только мне, но и Жюльену, мы их потратим вместе. Я хочу сохранить для него все, что у меня есть, в том числе ту малую толику любви, на какую я способна…

Жан безропотно терпит, может быть, ему это даже нравится. И я продолжаю в том же духе, огрызаюсь, пью и наконец сваливаюсь и дрыхну до утра, пока Жан не будит меня и не приносит кофе с горячими гренками. Он все готовит бесшумно, чтобы, открыв глаза, я пришла в хорошее настроение, сам он уже одет, умыт, с портфелем в руках, готов идти на работу. Вот тут‑ то я и проявляю нежность…

– А как же работа, Жан? – говорю я потом.

– Подумаешь, опоздаю…

Двери здесь не закрывались целые сутки, все оплачено, так что я спокойно могла бы гулять хоть до утра. Но я очень редко не ночевала дома: больная нога горела и требовала мягких тапочек и чистых простыней; а если иногда возникал соблазн, когда попадался кто‑ нибудь, напоминающий Жюльена – глазами, голосом, манерой доставать кошелек, – я старалась не совершить кощунства и возвращалась к Жану, уж он‑ то не внушал мне никакого желания, хотя и не был противен; с ним, как с другом, привычно, уютно – в общем, даже приятно. Что я ненавидела в нем, так это его деликатность, покорность, неизменную улыбку, иногда искаженную болью.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.