Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава IX. Глава X. Глава XI. Глава XII



Глава IX

 

За неделю я проглотила все книжонки из серии “Интим” и “Двое”, составлявшие библиотеку Анни, и не только начиталась, но и наслушалась “сокровенного”. Галстучное дело мне определенно не давалось, а помогать Анни стирать или готовить я не могла – она об этом и слышать не хотела:

– И не думайте, с вашей ногой!

Оставалось только гулять по бульвару. Загипсованную ногу я тащила, как черепаха свой бронежилет, так же медленно и упорно. Шла в ажурной тени трепещущих под летним ветерком каштанов. А впереди маячил оазис перекрестка. Но до него я не доходила, на полпути поворачивала обратно, чтобы быть дома, как обещала, минута в минуту. Совесть служила сама себе хронометром. Когда Анни уходила сдавать работу, она могла задержаться на час, на два – это никого не касалось, другое дело я… Я все еще завишу от часов, от часовой стрелки, отмеряющей, когда я задерживаюсь, беспокойство окружающих меня людей, часы подобны бдительному оку тюремщика: уследят и удержат. Хотя, с тех пор как я поселилась у Анни, меня уже не так подмывает бежать.

– Еще рюмочку, Анна? Винцо совсем легонькое, всего десять градусов…

Мы с Анни засиживались после ужина за бутылочкой и трепались допоздна. Две скучающие женщины – ни любви, ни развлечений. У меня не было возможности, у нее – охоты. Мы с нею спаяны, связаны весь день общими заботами, узами повседневности: мы делали одну и ту же работу, ели одно и то же, нас связывала нить, которую мы часами тянули, она – справа налево, я – левша – слева направо, сидя лицом к лицу, будто зеркально отражаясь друг в друге. Мы обе шили, курили, напевали, иногда вздыхали или обменивались улыбками. Но куда больше роднили нас наши ночные посиделки. Производственная дружба отодвигалась в сторону, ее место – в рабочем чемодане, вместе со связками галстуков; настоящая близость скреплялась глотками вина, колечками дыма за накрытым цветастой клеенкой и заставленным грязными тарелками столом. Нунуш сновала между нами, влезала на колени, смахивала крошки, вытряхивала пепельницу, слушала наше шушуканье и мотала на ус.

– Нунуш, спать! – повторяла, больше для порядку, Анни каждые четверть часа, начиная с восьми.

Эти “ушки на макушке” заставляли говорить обиняком: Анни желала, чтобы дочь оставалась “маленькой девочкой”, рассказывала ей про Деда Мороза, аистов и капусту и чуть не подралась с госпожой Вийон, когда та, в целях сексуального воспитания, показала Нунуш, а также собственным дочкам картинки в медицинской энциклопедии; в то же время ее нисколько не смущало, что девчонка полночи трется около нас – ничего страшного, выспится утром. Вот когда начнется школа… Да и что она поймет! “Твой папа в больнице, видишь же, я его навещаю по субботам, мама всегда говорит правду, больше никого не слушай, а если соседи будут тебе что‑ нибудь заливать, скажи им, что они жлобы, а мы деловые”.

Вот такая педагогика. Причем – самое восхитительное – Анни была абсолютно убеждена, будто Нунуш верит в ее непогрешимость и авторитет, несмотря на все, что видит, слышит и примечает.

А Нунуш говорила мне:

– Смотри, Анна, чтобы твой муж не наделал глупостей, а то он тоже попадет в больницу. Да какой он тебе муж! Не смеши… Ты еще ребенок.

Если у меня получался удачный галстук, она пищала:

– Неплохо для ребенка, а, мам?

Невозможно было внушить ей, что я старше, чем она, не засыпаю в обнимку с мишкой и не играю в кукольную посуду.

Ее мишка не раз путешествовал в Санте[5] и обратно, а кукольная утварь встречалась в тюремных коридорах с мисками и кружками размером побольше: по субботам Нунуш ходила с мамой проведать “больного папулю” и всегда брала с собой какую‑ нибудь игрушку, чтобы он хоть полчасика поиграл с ней через решетку.

Я предпочитала оставаться дома, не из страха, а потому что только в это время могла хозяйничать в квартире. Шныряла по всем углам, без определенной цели и даже не из любопытства, а просто чтобы отыграться за неделю бесконечных “Анни, можно это… можно то?.. ”. Я мыла голову и гляделась через открытую дверь каморки в зеркало на стене или на дверце шкафа, разгуливала нагишом, в одном тюрбане из полотенца, по пустым комнатам, забросанным галстуками и игрушками. А потом, чтобы сделать приятное Анни и рассчитаться за то, что совала нос куда не просили, натыкаясь то на стыдливый ком грязного белья в углу за плитой, то на заплесневелый, месячной давности, кусок сыра в буфете, – натирала пол, начищала до блеска донышки кастрюль, прибиралась – не слишком посягая на хаос, а только придавая ему более опрятный вид, – и наконец, в доказательство того, что ждала хозяек с нетерпением, приносила конфет из бакалейной лавки, два двойных “Рикара” из бистро и накрывала стол к их приходу.

А вот в кафе “У Марселя”, что против тюрьмы, на улице Санте, я бы с удовольствием на часок заглянула. По субботам в этой забегаловке толкутся друзья заключенных, не допущенные на свидания, или друзья их родственников; всюду громоздятся сумки, свертки, приготовленные для передачи или, наоборот, вынесенные из тюрьмы, в одних – грязные, в других – чистые шмотки, а в каком‑ нибудь пакете, может, прячется пара штанов или пиджачок для побега века…

Эх, сидела бы и смотрела, как снуют туда‑ сюда люди с сумками и свертками, с радостными или заплаканными лицами. Впивала бы закулисную жизнь большой тюрьмы с тем же трепетом, с каким перебирала рубашки Жюльена.

Свойственники Анни тоже имели право на посещение и пользовались им неукоснительно, так что узнику, которому было разрешено всего одно свидание в неделю, приходилось выступать в роли супруга и брата одновременно. Жена, сестра, зять – я слышала только один колокол из этого перезвона, голос Анни, но и другие наверняка звучали так же надрывно, когда чисто, а когда и фальшиво. Долг перед братом, проклятия, ненависть к нему… А для доставки по назначению всего этого букета разноречивых чувств имелось только одно транспортное средство – машина зятя.

В субботу в час дня кофе на всех готовила я: Анни, боясь испортить парадный вид, ни к чему не прикасалась до самого возвращения из тюрьмы. Все утро, час за часом, я наблюдала, как распустеха в домашнем халате и с накрученными на бигуди волосами превращалась в шикарную кокотку: узкая юбка с разрезом и туфли на шпильках превращали тощие ноги в стройные и пикантные; жакет с баской округлял бедра, скрашивал щуплый зад и костлявые бока. Волосы становились пышными и блестящими, губы – яркими и пухлыми, и зубы за ними вроде уже не казались такими крупными. Несколько взмахов щеточки с тушью – и глаза опушаются томной зеленоватой бахромой.

Игривые шутки зятька не отличались разнообразием, и если появлялось что‑ нибудь новенькое, то мишенью всегда была я. Он не имел на меня никаких видов, учитывая разницу в комплекции и обязанности, налагаемые родством, но глазки его так и бегали, выдавая самые грязные и пошлые мысли. Кофейно‑ черные близорукие глаза, в сущности, очень красивые, но сильно уменьшенные толстенными линзами. Пожалуй, и неплохо, что они прятались за очками – уж очень эти глаза не вязались с приплюснутым носом, втиснутым между ягодицами щек, сальной кожей, волосатыми руками – не то бык, не то огромный слизняк, не то тюлень в море “Перно”.

– Только языком молоть и умеет, – отзывалась о нем Анни. – Когда забрали Деде, я не могла сразу вернуться домой: квартира была опечатана, и потом, мне хотелось выждать, пока все немножко уляжется и забудется… Пришлось пару недель перекантоваться у них. Ну, скажу я вам…

За это время Анни насмотрелась на милую семейку во всей красе: муж жирный, скользкий, противно прикоснуться, жена – ненасытная прорва, жрет и жрет, а дочка Пат гробит себя на работе, в двадцать лет сутулая, с отвислой грудью.

Что до моих заработков, то, хотя я шила не слишком много и не слишком хорошо, на бутылку‑ другую хватало. Потихоньку покупала я и одежки, пуская Жинеттины обноски на тряпки.

– Мы, значит, не только выпить, но и расфуфыриться не прочь! – язвила золовка Анни.

Иногда нам с Анни приходилось вылезать из затрапезных халатов и отправляться на семейные обеды, для которых мы соорудили себе роскошные, не уступающие субботним, туалеты. Нас звали каждую неделю, но принимали мы одно приглашение из трех – таков негласный договор.

Дом золовки располагался на окраине, где кончаются мостовые, начинается грязь и тянутся чахлые садики. Мы добирались туда на нескольких автобусах, потом еще долго шли пешком, вдоль заборов и решеток. У меня болела нога, Анни на своих шпильках на каждом шагу спотыкалась. Нунуш тащилась вдоль канавы и ныла: “Мам, ну скоро? ”

Наконец пришли! Дом сплошь, не считая окон и дверей, обшит светлым деревом, с этажа на этаж вьются легкие лесенки, а внутри – джунгли, галстучные дебри. Денежки на дом накапали с галстуков, недаром все семейство корпело над ними бессонными ночами и безрадостными днями в тесной двухкомнатной клетушке в квартале Тампль; кроили, шили, выворачивали, утюжили, скалывали и связывали без передышки. Галстуки переехали в новое жилище и по праву заполонили его, заменив драпировки, подушки и побрякушки. Только кухней они не овладели, поскольку, наряду с работой, вторым и не менее важным занятием хозяев было набивание брюха.

Отделка еще не завершилась: проходя в недоделанную ванную помыть руки, я заметила биде, обернутое в полоски серой бумаги, оно так и стояло нераспакованным в углу.

При всем внешнем радушии галстучной семейки меня во время воскресных обедов держали на расстоянии. Я играла в садике с Нунуш, не участвовала в разговорах и скучала. Я чужая, я непричастна к их прошлому, настоящему и будущему, ведь мы с Анни только временно сотрудничаем в галстучном деле, пока не выйдет ее Деде, не вернется на службу в строительную компанию и не выстроит отдельные одинаковые хоромы для обеих наших пар – для себя с Анни и для меня с Жюльеном. Только об этом мы и судачили с Анни, коротая вечера, но о чем говорить здесь, в гостях? Приходилось все воскресенье выслушивать нудную чужую болтовню, как, бывало, в тюрьме: сидишь, молчишь, улыбаешься и участливо киваешь, только вместо тушенки здесь подавали курицу с рисом, сладким перцем, горошком или картошкой.

“Перно”, куриный жир, хмель, длинные разговоры – все смешивалось и давило на сердце, мне тяжело, одиноко, я так далека от этих людей. Их мое присутствие не стесняло. Когда же я смогу ходить, чтобы уйти без оглядки! Ну снова придет Жюльен, убедится, что все в порядке, заплатит очередной взнос, и нет его. Досада и разочарование, которые я старалась скрыть, чтобы не показаться неблагодарной, клокотали во мне: в книжках преступники были куда интереснее! С самого дня побега я жила в окружении настоящих “блатных”, предвкушая что‑ то необычное, рассчитывая похвастаться при встрече Роланде своими подвигами: дурными знакомствами, жуткими приключениями. Но подходило к концу лето, развеивались мечты, чем‑ то расплывчатым стала представляться сама Роланда. Привет, это я пришла. Напьемся, наедимся, наговоримся и переспим, ну а что делать завтра, что нам еще останется? Думаешь, теперь, когда я снова научилась иной любви, мне хочется ковыряться в твоем заду? Каждая минута – кирпич в растущей между нами стене. Пусть я пока блуждаю во тьме, но, если забрезжит для меня заря и откроется дорога к свету, я пойду по ней без твоей поддержки, Роланда… это из‑ за тебя, дрянь, я сломала ногу; рано или поздно, я бы все равно встретила Жюльена, лучше бы мне сейчас не вспоминать тебя с благодарностью и отвращением, не знаю, сохранилась ли у меня все еще тяга к женщинам, зато могу назвать одного мужчину, который мне по вкусу, и одну женщину, которая мне противна…

Жюльен, я люблю… люблю тебя!

Не стану много говорить, замкни мне губы поцелуями, но знай, Жюльен, я твердо поняла: настало время решиться, выбрать один путь и держаться его, хватит перебегать туда‑ сюда… Роланда, Жюльен… я разрываюсь надвое…

У нас в тюрьме было два воскресных развлечения: танцы и белот. Для меня карты – сущее наказание: как только объявляют козырь, я теряю всякий интерес к игре и только слежу за тревожными или невозмутимыми лицами играющих, за их руками – одни изящно мечут карты, другие грузно припечатывают к столу. Но была у меня заветная карта, трефовый туз, “успех” на языке гадалок; если этот клеверный листок выпадал несколько раз за вечер, это предвещало удачу. Да, вовремя я дала деру: гадание на трефовом тузе, бензин, мучительные сны, онанизм – все эти тюремные прелести вели прямиком в дурдом. Теперь же безумие с каждым днем отступало.

У Анни было три колоды карт, две из них старые и неполные, которыми Нунуш шлепала по воскресеньям в белот с куклами, сидя на полу, у ног взрослых, пока те разыгрывали кон за коном наверху, за столом. Стащить у нее трефовый туз – невеликий грех, она лишь копировала жесты картежников, а что чем крыть, не важно. Положу туз в конверт и отправлю Роланде. Если она все же явится на встречу, дело ее, а моя совесть будет чиста: я предупредила. Может быть, в назначенный день мне все же станет тоскливо, но только потому, что он приурочен к моему дню рождения. Ровно двадцать – что ни говори, не так‑ то весело разменивать новенький десяток, да еще зная, что на несколько лет придется вернуться за решетку – отматывать остаток срока, который я похерила ради тебя, Роланда; наше свидание было задумано как подарок, и вот я сама отказываюсь от него.

– Жюльен, ты придешь, когда мне стукнет двадцать?

– Конечно, если смогу… Сходим с тобой в ресторан…

– Да ну, Анни приготовит не хуже. Надо только пригласить ее тоже. Не хочу никуда идти, лучше побудем вдвоем.

Мы с Жюльеном строили планы на будущее. Сначала все останется как есть. Он будет меня обеспечивать, а я чтобы ни во что не ввязывалась – и не спорь, раз я сказал! Но я мялась: сколько можно сидеть на чужой шее… Анни – мой налоговый инспектор, ни к чему дразнить ее дорогими покупками, поэтому, если Жюльен давал мне десять тысяч, я говорила, что получила пять, и из них две или две с половиной отдавала ей на аперитив и конфеты для Нунуш. Потом, когда я буду лучше ходить…

Выходит, я все еще хожу так плохо?..

Гипс мне сняли в два приема. На первый, контрольный, визит я взяла с собой кроссовки и эластичный бинт; мне уже представлялось, как я пойду обратно, хоть с трудом, но наступая на ногу, повиснув на Жюльене, как новоиспеченная подружка. Задолго до назначенного дня мне снилось, что нога свободна, и я “ходила”, цепляя пальцами простыню, а накануне, чтобы ускорить дело, решила сама снять свою колодку.

Первым делом попыталась, вооружившись большими, “галстучными”, ножницами, разрезать гипс с двух сторон, от колена вниз – так, я видела, делают в больнице, – снять переднюю половину и осторожно, как торт‑ суфле из духовки, вынуть ногу из футляра… но – увы! – результатом получасовых усилий была щербинка глубиной в несколько миллиметров да горстка крупитчатой пыли на линолеуме, у ног Анни, где я устроилась, чтобы сподручнее было брать и отдавать ножницы: нет, видно, без пилы не обойтись.

Тогда мне пришло в голову растопить гипс: я окунула ногу в горячую воду, размочила свою колодку и стала разматывать бинты…

Открылось нечто столь безобразное, что я поскорей натянула носок и даже не стала пробовать наступать на ногу.

В амбулатории я получила хорошенький нагоняй и новый, “прогулочный”, гипс. Я лежала на перевязочном столе и смотрела, как мою кеглю опять замуровывают.

– И не вздумайте сдирать это, – сказал врач, закончив работу, – иначе встанете на ноги лет через десять.

Он проверил, достаточно ли плотной получилась пятка – толстый куб из быстро затвердевавшей марли. Тем временем сестра вытирала мне перемазанные гипсом коленку и пальцы.

Моей несчастной ноге предстояло заново осваивать свое природное предназначение: шагать попеременно с другой и принимать на себя тяжесть тела… просто не верится, что столько времени я ходила, не задумываясь о том, как это делается! Скоро я познаю радость родителей, наблюдающих за первыми шагами своего чада, к которой прибавится гордость за себя самое – я больше не кукла на подпорках, хожу самостоятельно, без тягача и буксира… Жюльен ждал меня в коридоре, другие пациенты, рядом с ним, ждали своей очереди, а сестра в белом халате – обеденного перерыва. Я же своего дождалась – у меня наконец свободны руки, прощайте месяцы боли и неподвижности, я стояла на пороге, улыбалась, мне хотелось побежать легко‑ легко, броситься к Жюльену, удивить его… но новая колодка оказалась тяжеленной, куда тяжелее костылей, и я не решалась… Жюльен сам подскочил ко мне, подхватил под локоть и повел, помогая каждому моему карикатурному шагу.

Дома Анни одолжила мне палку с резиновым наконечником, и я снова заковыляла на трех конечностях: тук‑ тук палкой, топ‑ топ ногой – и мурашки по телу.

Ну а теперь?

Став спиной к зеркалу, выворачиваю шею, чтобы сравнить щиколотки, делаю несколько шагов до порога кухни: ничего подобного – не хромаю, не вижу и не чувствую никакой хромоты. Здесь не побегаешь, но прежняя упругость играет в мускулах; правда, скакать или стоять на одной ножке я не могу, но, если очень захочу, добьюсь и этого.

– Дай сюда сигарету, незачем курить на улице. Тебе что, очень хочется привлекать внимание?

Жюльен свежевыбрит, в крахмальной сорочке, прилизанные волосы все в полосочку от мокрой расчески – он не расстается с несессером и при первой же дневной передышке спешит к умывальнику и зеркалу. Сегодня утром он пришел бледный от усталости, с синяками под глазами, рухнул на мою кроватку, не раздеваясь, и заснул мертвецким сном, бесчувственный к моим робким поползновениям.

С тех пор как я стала больше двигаться и меньше лежать, ко мне вернулся сон и снова стало сладко пощипывать под веками к ночи, но чтобы вот так валиться замертво, чтобы сон вытеснял голод и жажду, чтобы он оглушал, парализовывал… Если что‑ нибудь нужно в спальне, никаких предосторожностей не требовалось: топай, стучи палкой, пихай кровать, пой, кричи, вопи – могучий Сон сильнее меня.

– Брось сигарету, слышишь?

Ей‑ богу, я начинаю жалеть, что ты проснулся; так было хорошо: лежал себе глухой и немой, а я могла делать с тобой что угодно – гладить, щипать, душить. Теперь же я твоя вещь, да еще такая неудобная, твой зайчонок, твоя малышка, ты повелительно смотришь и твердо, по‑ мужски, разговариваешь! Я знаю: как только мы выйдем на бульвар, твоя рука округлится и застынет, превратится в подставку, опору, твой шаг подстроится под мой, мы возьмем такси, поедем в бар…

– Чего‑ нибудь освежающего?

Мои родители “освежались” не чаще чем раз или два в году в привокзальном буфете, если куда‑ нибудь уезжали сами или водили по городу гостей и надо было дать отдых ногам и промочить горло. Для девочки – если можно, газировки. И я тянула свой лимонад, откинувшись на высокую спинку плетеного стула, глазела на публику за столиками, потом просилась в туалет, чтобы пройти мимо чистой, блестящей стойки с неоновыми огоньками, повертеть круглый, как яйцо, кусок мыла, надетый на никелированный штырь… Со временем закусочные сменились барами и дансингами: ночь за ночью я убивала в них свою скуку, пила, болтала и курила, пока утро не прогоняло меня прочь; иногда, если было не лень, ставила пластинку и танцевала.

Но никогда никого я не дожидалась у стойки дольше десяти минут. Была пунктуальна сама и требовала того же от других. Теперь же… что остается делать, когда Жюльен, бросив “я на минутку”, исчезает на два часа? Только ждать, уставившись на дверь. А потом куда деваться? – снова в такси и назад, к Анни… Я жадно опустошаю стакан, заказываю еще один и запасаюсь новой порцией терпения. На другой день после этой прогулки единственными доказательствами того, что Жюльен мне не приснился, были ломота в висках да приятная тяжесть в бедрах… Жюльен ночевал у меня, на маленькой кроватке, а с Анни прощался еще вечером, чтобы не будить ее с утра. Я вскакиваю затемно, спешу согреть ему воду и сварить кофе, но, оказывается, зря: он уже умылся холодной водой, а кофе выпьет на вокзале, Жюльен переодел костюм, он подтянут, любовь и все такое вон из головы, пусть остается на горячей подушке, – он спешит, и я запираю за ним дверь. Ну, пока, чао, прости, я и так проволынил – не сорвалось бы дело.

И все – я одна, на целую неделю, а то и на две.

Иногда Жюльен может объявить:

– Зайчонок, я тебе изменил!

– Надеюсь, получил удовольствие? – улыбаюсь я в ответ.

Пока наш путь гол и солон, как пустыня; может, когда‑ нибудь мы ступим на волшебные тропы… Но еще столько надо расхлебать, отделаться от стольких людей и вещей; петельку за петелькой распускаю ткань, исподтишка торможу; ужасно противно “обрабатывать” вот так Жюльена, но он увяз в паутине ложных, скользких связей, отсечь бы хоть эти.

Когда‑ то меня холили и лелеяли, я была здоровой, самостоятельной и дерзкой, все могла и все умела.

Теперь, безоружная, больная, нищая, я сама навязываюсь, сама цепляюсь за других; и никто не удерживает меня, потому что мне нечего дать, кроме себя самой, без прикрас, и надо много терпения и любви, чтобы во мне что‑ то открылось и забил родник живой воды.

 

Глава X

 

– Э‑ э… Анни…

Слова застревают в горле:

– Будете покупать курево, захватите пачку и мне.

Вид у Анни – брюки в обтяжку, подчеркивающие ее худобу, подведенные брови, круто завитые волосы – довольно экстравагантный: сверху потасканная бабенка, снизу девочка‑ подросток. В магазинах на нее оглядываются. Поэтому я стараюсь с ней не ходить.

Когда она войдет в дверь, навьюченная сумками, я закурю последний бычок, чтобы она сразу вынула новую пачку, но не заподозрила, с каким нетерпением я ее ждала. На самом‑ то деле я со вчерашнего вечера без гроша. Ухлопала последнее на бутылку анисовой, чтобы выпить с Жюльеном, он обещал быть и не пришел. Не случилось ли чего?

А вот и Анни – она истолковывает мою мрачность на свой лад:

– Что это мы сегодня такие хмурые? Выше нос, я купила жратвы, на неделю хватит. А дальше…

Анни, больше для вида, перебирает варианты: занять у Вийонши – “она‑ то не стесняется, когда приспичит”, – стрельнуть у золовки и т. д., но сводит все к тому, что надо бы мне упросить Жюльена – в подходящую минутку, наедине, – чтобы он выдал ей небольшой аванс в счет следующего месяца.

Ну хитра!

Я объясняю, что Жюльен для меня не клиент, я люблю его не ради денег и он нам ничего не должен – сегодня только двадцать третье число.

Чем я виновата, что Анни ходит по парикмахерским, наряжает Нунуш и шлет передачи Деде. Тоже мне, нашла кому жаловаться: у меня на все про все вот этот последний чинарик, и я жду не дождусь, пока она распакуется! В кармане брюк Анни четко проступает пачка; я, сидя с иголкой и галстуком в руках, прямо утыкаюсь в нее глазами. Мне мерещится табачный дым, льющийся в горло и грудь горячей струйкой, от которой по жилам пробегает трепет; пепельницы с окурками – сколько я их выкинула в своей жизни. Терзаемая этими муками, я не слушаю Анни и только пожираю взглядом ее карман…

“Заиметь деньжат – это еще полдела, надо, чтобы можно было тратить их в открытую”, – говаривал Пьер. “Да я, если захочу, мигом! ” – это Педро. “Не переживай, я как‑ нибудь добуду”, – Анни. И все один треп, дым, живые деньги водятся только у Жюльена. Для него это такая же простая и естественная вещь, как воздух или кровь, о чем тут разговаривать.

– Но, Анни, ведь вам, кажется, заплачено еще за целую неделю?

– Да вы просто не представляете, как все стало дорого! Ходили бы со мной почаще в магазины, так знали бы.

– Лучше не надо, а то, чего доброго, принесу вместо одного кошелька четыре. Но вообще‑ то вы правы, пойду‑ ка я пройдусь, чтобы знать, что к чему.

В голове ватная муть крутится, сбивается в плотный ком. Мне просто необходимо походить по городу, снова подышать воздухом утренних улиц, потолкаться в лавочках, у лотков, у стоек. Может, осмелюсь отойти подальше, дойду до центра, где не встретишь небрежно одетых женщин и мужчин в широченных рабочих блузах.

– Возьмете с собой Нунуш?

Тьфу ты!..

– Если она пойдет… Можно покататься на лошадках‑ качалках – я хочу в Люксембургский сад.

– Ну как, Нушетта? Пойдешь с Анной?

– Нет. Никуда я не пойду. Останусь дома, с мамочкой.

Преданная доченька выставляет меня за дверь – что ж, ладно…

Давненько не гуляла я по Парижу, не считая бульвара, где живет Анни. И вот передо мной пограничный перекресток, пешеходный переход, спуск в метро, а дальше – бесконечная мозаика домов и улиц. Если перешагнуть эту черту, нырнуть под землю или перейти на следующий бульвар, каково потом будет снова возвращаться к Анни, с ее галстуками и дрянным кофе, к Анни из Санте, к Анни с бульвара Себасто.

Но нужно держаться ее, чтобы не потерять Жюльена. Хоть я потихоньку и начала осваиваться в кругу бесчисленных знакомых, о которых он мне рассказывал, но знала их только по уменьшительным именам или кличкам. Ни одной фамилии, ни одного адреса – никакой зацепки, чтобы отыскать его. Кроме Анни.

Жюльен на миг рассекал туман, и вокруг светлело, но мой рот на замке, расспрашивать нельзя, когда же он исчезал, я снова утопала в потемках, искала и не находила того, что пропадало вместе с ним и становилось для меня недосягаемым.

У входа в метро я прислонилась к решетке и выгребла из кармана мелочь – отлично, на билет хватит.

Как только я выбралась наверх, меня тут же обступили приметы знакомых мест – я знала тут каждую витрину, каждую вывеску, от самой крупной до самой крохотной, помнила, какие из них горят всю ночь, разгоняя тьму и холод. Время сделало скачок назад, и снова по тротуару шагает шестнадцатилетняя девчонка в тряпичных тапочках – копна распущенных волос, свитер на голое тело, ни дать ни взять цыганка, “гитана” с сигаретной рекламы, ступающая по облакам. И Париж ласкает меня взглядами прохожих, отдается мне, как отдаюсь ему я сама.

– Куда хочу, туда иду. Сказано – отстань.

– А пичему такой хоросый французка такой сердитый?

Публика все та же: арабы с томным липким взглядом, крутые ребята: “Иди вперед, я за тобой”, сухонькие и рыхлые стариканы, пижоны и работяги. Все осталось, как было. Тогда, как и сейчас, ко мне подстраивались сбоку, спереди, сзади и шептали на ухо: “Зайдем опрокинем по рюмочке”.

Мы опрокидывали по рюмочке, потом вставали из‑ за столика и возвращались минут через десять… А теперь – я как‑ то не решаюсь…

Бывало, один из таких дружков, с которым мы вместе тянули кальвадос и разглядывали публику, сидящую на закрытой террасе, и тех, кто толпились или расхаживали взад‑ вперед у входа – малая сутолока внутри большой, – бывало, один из таких дружков говорил мне: “Вас, кажется, ждут, не буду задерживать”.

Что ж, снова вокруг меня плотный рой. Не дай бог, затесался легавый… Ладно, Анна, давай выбирай любого, где наша не пропадала…

Горничная на этаже не узнала меня.

– Вы ненадолго?

Дверь на запор. Сброшена одежда, минутная пауза… это и есть твой подарочек? Ага…

Я безвольна и безучастна, никаких эмоций. Даже к обеду не опоздаю.

Зато больше никогда не буду жадно шарить глазами по карманам Анни.

На другой день я нечаянно поймала ее. Дело было так: Анни решила послать Нунуш за хлебом, дала ей бумажку в тысячу франков и сказала:

– Смотри не потеряй, это последняя.

И вдруг Нунуш сорвалась с места, побежала в спальню и застряла.

– Что ты там возишься? – крикнула Анни.

– Иду, ма, только возьму куклу.

Миг – и Нунуш скачет среди галстучных залежей и размахивает руками: в одной – коляска из кукольного дорожного набора, в другой – купюра в пять тысяч франков.

– Вот, мам, ты что, забыла, куда спрятала?

Цирк! Анни побелела от ярости, накинулась на дочь и лупила, пока не выдохлась. Бедная Нунуш вопила как оглашенная, а Анни пыталась объяснить мне, откуда взялась (наскребла с заработков) и для чего предназначалась (подарок Деде к Рождеству) так некстати обнаружившаяся заначка.

Конец экономии! Теперь я покупала все, что вздумается, притаскивала домой кучу свертков: пирожные, вино, запасы стирального порошка, консервов и прочих нужных вещей… Анни ни о чем не спрашивала и тоже быстренько расширила свой бюджет, а о том, чтобы пощипать Жюльена, речи больше не заводила. Для приличия мы обе врали друг другу: она хвалила щедрость своих родственников, я – своего друга.

Но душевного согласия между нами как не бывало: это чувствовалось по некоторой отчужденности Анни, по вырывавшимся у нее иногда резким замечаниям, хотя она и старалась смягчить их улыбкой. Например, в первые недели, когда приходил Жюльен, Анни встречала его как радушная хозяйка, по‑ матерински покладистая и понятливая; если он не мог остаться на ночь, она, прихватив карты и бутылку, уходила к Вийонам.

– Пошли, Нунуш… Мы вернемся через часок, а вы, детки, пока не скучайте.

Нам бы не уступать ей в деликатности, не мять постель, умерять свой пыл, но мы предпочитали куролесить по всему дому, курили напропалую, забыв о ребенке со слабыми легкими, выпивали сами все, что приносил Жюльен, ни капельки не оставляя хозяйке, пребывавшей в добровольном изгнании. Час растягивался, как бы вмещая время от нашей последней встречи до следующей, если она будет… Прошлое и будущее плотно спаивались, тьма и тревога отступали, руки Жюльена ласкали меня: огонь и бальзам. И все же это напоминало любовь в камере, когда ни на минуту не забываешь о глазке в двери. Потом мы уничтожали все следы нашего буйства, приводили в пристойный вид постель, одежду и собственные физиономии. Мне было жаль Анни, я сочувствовала ей.

– У меня есть ты, а бедная Анни…

Жюльен загадочно усмехался:

– Ты за нее не волнуйся.

После случая с пятитысячной бумажкой я больше не волновалась.

Последним мирным днем в наших отношениях был день моего двадцатилетия, отпразднованный с тостами и шампанским. Я о своем дне рождения не напоминала, и Анни, у которой был свой, обратный, календарь – “еще столько‑ то до возвращения Деде”, – к счастью, забыла о нем. Но Жюльен, наверно, отметил его в своей вдоль и поперек исчерканной какими‑ то буковками и значками записной книжке, с которой то и дело сверялся. В восемь вечера он явился и привел с собой друга, того самого, что перевозил меня в мае.

– О, гладиолусы! Да они с меня ростом! Спасибо…

Цветы в кувшине поставили на пол за спинкой моего кресла, и я красовалась на их фоне, будто позировала для рекламной фотографии; единственную оказавшуюся в доме свечку разрезали пополам: по половинке на каждый десяток лет. Но мы никак не ожидали, что это застолье положит конец внешней дружелюбности в наших отношениях, которой до сих пор мы с Анни старались придерживаться; Нунуш раскладывала печенье как на благотворительном обеде, по штучке около каждой тарелки; друг Жюльена ушел, Анни зевала над рюмкой, и уже потекли минуты последнего года, отделявшего меня от заветного совершеннолетия.

Наконец Анни с Нунуш пошли спать.

– Заприте дверь на засов, – машинально сказала Анни, чмокая меня напоследок. Отлученный таким образом от моей постели Жюльен не пожелал ни пойти прогуляться вместе со мной, ни остаться, ни снять на ночь под чужим именем комнату в гостинице – словом, отверг все, что я предлагала. Разгоряченные вином и бурным спором, мы изо всех сил старались придумать, как быть дальше, но решения не было, мы снова и снова утыкались в глухую стену, так что в итоге рассорились, я схлопотала оплеуху и дала сдачи. И тут разрыдалась:

– Жюльен… я люблю тебя…

– А я люблю только маму…

Вот так наконец мы окончательно поняли и признали, что любим друг друга.

Я помню эту сцену слово в слово, даже теперь, когда она кажется мне смешной и далекой. Моя звезда взошла: я люблю. Роланда должна получить туз треф; чистая, светлая гладь неизведанного стелется мне под ноги. Еще немного терпения…

С того дня мы отказались от узкой кровати. Стоявшее в столовой кресло для больной превратилось в кресло для любовников. Иногда я водила Жюльена в какую‑ нибудь из знакомых по прошлому гостиниц. И когда замирали, слившись, наши тела и наши сердца, вспоминались другие “моменты”, пережитые с другими, и я, не стыдясь и не лукавя, рассказывала о них Жюльену. Казалось, я где‑ то вычитала или услышала все эти истории, прошлое ярко вспыхивало, но тут же обугливалось и обращалось в прах.

“Пусть этот миг останется неомраченным…”

И мы снова шли бродить по улицам, медлили, оттягивали расставание. Но, как ни тяни, а вот он, наш бульвар, наш дом и двор. Анни готовит ужин, Нунуш бросается к нам и ищет в карманах конфеты. Мы кисло улыбаемся и молчим, предоставив говорить за всех радиоприемнику, потому что сказать друг другу нечего. Чтобы занять рот хоть чем‑ нибудь, курим и пьем до неизменного: “Спокойной ночи, детки. Анна, не забудьте закрыть дверь на засов”.

И наконец бомба взорвалась.

В тот день мы с Жюльеном принесли бутылку в номер, где проводили вечер, а перед тем изрядно накачались в баре, до Анни же добрались только к концу ужина.

Нунуш, усвоив наконец материнские внушения, старалась не смотреть на нас и даже забывала канючить над своей вылизанной дочиста тарелкой; Анни с обычным аппетитом заглатывала пищу, раскрывая рот, только чтобы отправить в него очередную порцию. Для нас приборов не положили.

Стоять столбом около буфета мне скоро наскучило, и, вопреки расчету Анни, задумавшей, верно, меня проучить, я решила пойти спать. Гордо прошествовав почти до двери спальни, я неожиданно зацепилась ногой то ли за отодравшийся линолеум, то ли за валявшийся на полу галстук, оступилась, растянулась, и стены закачались, хмель зашумел в ушах.

– Нечего сказать, хороши голубчики! – хмыкнула Анни. – Ну, вот что, Жюльен, так больше не пойдет. Мой дом, да будет вам известно, не бордель, и поэтому…

Разом протрезвев, я сказала холодно и резко:

– Знаю, Анни, знаю и поэтому не останусь здесь больше ни минуты. Я освобождаю комнату, так что можете опять жить как свободная женщина и принимать кого угодно.

И Жюльену:

– А ты помоги‑ ка мне достать со шкафа чемодан.

Но Жюльен не пошевельнулся, и я сама влезла на кровать, стянула чемодан и принялась швырять в него вещи с полок. Когда же я пошла на кухню забрать свое барахло, меня остановил визг Анни (вот это здорово, наконец‑ то прорвало! ):

– Потаскушка, дрянь! – захлебывалась она.

– …дура и сволочь, – закончила я. – Ну, все, я могу идти?

Чемодан был набит битком, все выпирало, и я никак не могла его закрыть.

– Жюльен, черт возьми, дождусь я твоей помощи?

Говорила и двигалась в этой немой сцене только я, остальные действующие лица застыли на месте, и меня подмывало расшевелить их пинками. Анни выпустила пар и, подавленная, притихла; Жюльен обомлел и только смотрел потерянно и напряженно. Нунуш прижалась к стулу матери и всхлипывала, проняло малышку, еще бы, душераздирающая сцена, прямо как в кино. Ну а я… Я вдруг увидела, что веду себя как ребенок. Мне стало казаться, что еще не поздно сесть за стол, выпить и поговорить, люди все‑ таки свои. Нунуш ляжет спать, чемодан вернется на шкаф, а угроза уйти сию же минуту… Но чемодан собран, я сижу на нем и ни за что на свете его не распакую. Надо уходить, теперь или никогда, нельзя упустить такой счастливый случай. Счастливый для Жюльена, чересчур терпеливого и нерешительного, и для меня, нахлебавшейся досыта и готовой бежать куда угодно и заниматься чем угодно. Только бы вырваться, вздохнуть свободно, запеть.

Значит, надо вставать и… вот я стою, уткнувшись в плечо Жюльена. Поверх костюма я надела пальто: под фонарями ночных парижских улиц, куда я теперь возвращаюсь, должно быть, довольно холодно. Я не смотрю на Жюльена, но угадываю, как он бледен, какой у него растерянный вид, потемневшие глаза, взмокшие виски.

– Куда ты пойдешь, Анна? Где теперь тебя искать? Ты попадешься… Это что же, выходит, все было зря…

Он прижимает меня крепко‑ крепко.

– Да что ты так переживаешь? Разве ты не рад, что я выметаюсь отсюда? Мы теперь будем свободны, будем видеться, когда и сколько захотим! Никаких расписаний! Никаких галстуков!

– Я знаю, – отвечал Жюльен. – Каждый живет в одиночку. Но это худшее, что могло случиться: ты уходишь, и я тебя больше никогда не увижу. Буду и я жить по‑ старому. Один. И теперь уж никто не остановит меня на дороге.

Слезы, Жюльен, твои редкие, суровые слезы капают мне на щеку, обжигают сердце… Я зло усмехаюсь:

– Тебе бы когда‑ нибудь помучиться с мое и прождать меня столько, сколько я ждала тебя… Ладно, пошли.

– Скажи, по крайней мере, куда ты идешь…

– Не бойся, я знаю, куда пойти. И если хочешь, сама тебя найду. Скажи, где и когда тебе удобно… Больше мне ничего не нужно: приходить по твоему велению, точно в срок, и ждать.

Жюльен предлагает позвать Анни и помириться с ней перед уходом… или попробовать остаться, хотя бы на время.

– А завтра я встречусь с одним приятелем.

– Ну уж нет, опять в нору! Опять какой‑ нибудь Пьер или снова Анни. Благодарю покорно, не для того я бежала! Послушай, Жюльен, я теперь в полном порядке, и все благодаря тебе, так что…

Жюльен решил, что я готова уступить, он успокоенно улыбается: еще немного – и я капитулирую перед этой улыбкой… но тут из спальни выходит Анни – за водой или в туалет, – и под ее острым насмешливым взглядом решимость моя крепнет. Нет, не останусь ни за что, а то придушу ее или сдохну сама.

Мы выходим на рассвете, не заперев за собой дверей. В такси, везущем нас на вокзал, где Жюльен оставит меня на перроне, а сам сядет в поезд, я беру его руку – она холодная, вялая, неживая, и так же холодны его губы.

 

Глава XI

 

– Скорее сюда. Смотри не засмейся.

Равнодушный, беглый стук в дверь. “Войдите”, – отзываюсь я так же равнодушно, но неспешно, ленивым голосом, как будто проспала всю ночь сном праведницы, одна, в своем номере, и проснулась, чтобы привычно заказать в постель завтрак, а потом подремать – понежиться еще. Я солидная клиентка: вид приличный, образ жизни размеренный, занятия неопределенные, – а если случится лишний раз испачкать простынку, то горничные не остаются внакладе. Впрочем, пятна бывают только от пепла или шоколада: практика в квартире Анни научила нас с Жюльеном не оставлять следов, как индейцы. Чтобы попасть ко мне, Жюльен быстро проскальзывает мимо регистратуры, пока я отвлекаю внимание дежурного, громко бренча ключами: на лестнице я его догоняю, открываю дверь, и мы вваливаемся в номер, словно спасаясь от погони.

Сегодня утром у меня сломался кипятильник, а растворять кофе в воде из‑ под крана нам не улыбалось. Вот я и заказала завтрак по телефону; на одну персону, но такой обильный, чтобы хватило нам обоим: хлеб, рогалики с маслом и джемом, целый кофейник кофе.

Закрыв дверь за горничной, выпускаю Жюльена. Он паинькой сидит в уборной на унитазе.

– Иди скорей, я умираю хочу есть…

Мы устраиваем на кровати теплую пирушку и легкое свинство: поднос стоит на одеяле, мы тянемся к нему, мешая друг другу, а покончив с завтраком, водружаем на его место пепельницу.

– Последняя сигарета, и я бегу.

– Ты же говорил, поезд в одиннадцать ноль четыре, еще есть время. Давай немножко полежим.

– Нет, я должен еще кое с кем повидаться. Не думай, это не женщина!

Какая мне разница! Я утыкаюсь Жюльену в плечо, кончиками пальцев перебираю волосы у него на груди, любуюсь его бархатной золотистой кожей, изучаю каждый изгиб, каждую родинку, каждую прожилку, чтобы запомнить и жить этой памятью до следующего раза: сутки счастья два‑ три раза в месяц – вот и все, что мне перепадает. Все остальное время – работа, каторга, да еще с вечным подспудным страхом.

Почти каждый день дождь: волосы у меня вьются колечками, мокрая юбка облепляет ноги, щиколотка наливается холодной тяжестью и болью, но я хожу, потому что надо. Чтобы можно было сказать Жюльену: “Не волнуйся, я выкручиваюсь”, чтобы быть независимой и непроницаемой, чтобы заставить его забыть долгие месяцы, когда я была у него на иждивении, и изгнать мысль, будто я люблю его из признательности, чтобы ничто не омрачало наши встречи, чтобы и Жюльен стал держаться за меня, чтоб скучал по мне… У Пьера и у Анни ему не о чем было тревожиться, я была пристроена и не могла никуда деться, теперь же я сама устроила гнездышко, не такое безопасное, зато пригодное для жизни, держу его в неприкосновенности, берегу только для нас с Жюльеном, отведя для собственных нужд жалкий закуток, тесную, убогую каморку.

Конечно, со временем я буду делать другие “дела”, покрупнее и посерьезнее, но пока надо обеспечить базу.

Я никогда не бываю голодна, но желания мучат меня не хуже голода, я всегда страстно хочу Жюльена, и в эту страсть вплетается тысяча вздорных, причудливых, детских капризов…

К четырем часам дня я заканчиваю тщательно продуманный туалет, который должен оставаться свежим до самой ночи: нервущиеся чулки, несмываемая тушь, наряд элегантный и в то же время удобный; вылизываю номер, как аккуратная пансионерка, раскладываю все по местам – во‑ первых, я всегда побаивалась уборщиц, а во‑ вторых, каждый раз, уходя, могла больше не вернуться.

(“А ну встать! Никаких стульев, небось не развалишься! Ишь цаца! ”)

И когда после нескольких часов допроса я сдамся и назову свой адрес, молодчики не найдут ничего, кроме выстиранных трусиков на батарее да стопки счетов: с почты, от часовщика, из транспортного агентства, – так что даже с их манией в каждой мало‑ мальски приличной вещи видеть краденое придраться будет не к чему.

К такому надо быть готовой каждый час, каждый миг…

Ночую я чаще всего дома, потому что обычно к тому времени, когда надо бы, прогнав сон и превратившись в тень, приступать к поискам клиентов на всю ночь, более выгодных, чем “минутные” гости, мне все до черта надоедало. Впрочем, рассказы о тридцати или пятидесяти тысячах за ночь я слышала только в камере, а там чего только не наплетут. В принципе, беглая должна бы брать за ночь еще и побольше, но для меня что день, что ночь – все одинаково окутано серым сумраком мертвящего страха. Я подавляю отвращение и скуку, пока не наберется определенная сумма, а потом спешу смыть их в волнах благостного, непроницаемого сна.

В барах, где роятся проститутки, мне случалось наткнуться на малолеток, знакомых по Френу[6]; одни так и работали подпольно, дожидаясь, пока смогут по возрасту получить желтый билет, другие его уже получили и стали профессионалками. Они узнавали меня, несмотря на то что у меня изменилась походка, я похудела килограммов на десять и сменила тюремную одежду на обычную.

– Да это же Анна! Значит, тебя уже выпустили?

Я отвечала, что я никакая не Анна, что в Париже я “новенькая”, а сама рылась в памяти, сличая физиономии, которые были у меня перед глазами, с тюремной портретной галереей. Зимой все в грубых, мешковатых, бурых робах, летом – в просвечивающих от ветхости, потертых на сгибах и складках блузках в клеточку или в полоску. Но и зимой и летом мои сестрички носили одну и ту же маску: обведенные кругами глаза на бескровном, синюшном или багровом фоне. Иной раз мелькнет что‑ то знакомое: особенно яркие глаза, необычный рисунок губ, ослепительные зубы, но разве вспомнишь имя, разве определишь, из какой куколки вылупилась эта бабочка, разве различишь всех этих девиц, ставших неузнаваемыми, сменивших обличье, с перекрашенными волосами, наштукатуренных, в тесных кричащих шмотках.

Они торчат в баре и ждут клева, не сходя с места; стоят себе, прислонившись к музыкальному автомату или прилипнув к заставленной стаканами стойке. Точно приказчики, подпирающие стенку у входа в лавку, они караулят добычу у врат царства притонов, где похоть гнездится в лабиринте закоулков и гуляет по освещенной панели. Доходы их зависят от времени года, фасона платья и прически.

– В этом прикиде мне, слышь, простаивать не приходится.

– А мне больше всего везет в брюках.

Ну а я просто хожу по улицам. Не толкусь на панели – это муторно и долго, я все же не записная шлюха. Мне больше нравится ходить: это быстро и не требует ни дисциплины, ни особой выучки. Даже в шестнадцать лет ни одному сутенеру не удавалось меня окрутить, ни одному клиенту облапошить. С тех пор мало что изменилось… Единственное, чего я боюсь, так это полиции: у меня нет никакой ксивы на случай, если загребут, поэтому я то и дело меняю улицу, гостиницу, внешность и, прежде чем ответить прохожему, долго принюхиваюсь, какое‑ то безошибочное чутье останавливает или подталкивает меня, словно светофор зажигается внутри: красный – берегись! зеленый – добро!.. иди мимо, обожди, беги скорей, улыбнись, оглянись. Я иду уверенным быстрым шагом, стремительно и почти не хромая; независимый, нетипичный вид (“По вам никогда не скажешь! ”) служит щитом и приманкой.

– Мы еще увидимся?

– Может, и увидимся – дело случая.

– Нет, правда, где вас искать? У вас есть какое‑ нибудь постоянное место, бар?

– Вот еще… я просто хожу.

Особо щедрым или особо липучим я иногда, в виде милости, называю свой маршрут, назначаю встречу, записываю их в книжку – только для виду, а вечером все выкидываю, таково правило, никаких записей, а то начнется: “Говори, мерзавка, кто это такой? ” Но редко кто меня находит – Париж велик. Если же случится: я вам что, обязана? Говорите, ждали целый час? А я – два. Не здесь и не вас, но все равно. Не вы, так другой – какая разница!

Постепенно все идет на лад; стабильные доходы, обдуманные покупки, в доме становится уютно, сама я не дурнею, и Жюльен звонит все чаще. Со мной ничего не случится, я не засыплюсь – постоянная мысль о Жюльене хранит и оберегает меня. Снова загреметь в тюрьму мне не страшно, но не сейчас – это было бы слишком глупо… сейчас только начинается другая жизнь, потом меня поймают и посадят, что ж – пусть, но я хочу подышать еще немножко… Приближался май, я накупила веселых цветастых платьев, обулась, как когда‑ то, в матерчатые туфли и с упоением гуляла под зазеленевшими деревьями. Скоро Пасха, уже целый год как я на воле!

Мужские ласки и комплименты чуть не заставили меня забыть, что на самом деле я не бог весть какая красавица; эх вы, ублюдки, видели бы вы, какой я была раньше, до начала всех моих бед и моей любви, и еще увидите, какой стану очень скоро, когда все зарубцуется, все, кроме любви…

Как говорит Анни: “Вы еще молоды… Думаете, у нас с Деде в вашем возрасте все было легко? ”

Чтобы объяснить, почему я так боюсь облавы и не хочу регистрироваться, я говорю всем, что меня выпустили условно и я должна сидеть на месте, а мне неймется… но это только так, временно. Один‑ единственный человек во всем Париже знает правду – это Анни… Пришлось помириться с ней почти сразу после нашего “разрыва”, помимо всего прочего она целых полгода была мне вроде матери, мы изливали друг другу души, провели немало часов за работой, наконец, мы обе, хотя и по разным причинам, с надеждой ждали одного и того же человека…

Когда в то утро я провожала Жюльена на вокзал – у него были такие холодные руки и он тащил такой тяжелый чемодан, – мы еще долго сидели в буфете, пропуская поезд за поездом, я заказывала шоколад, была взбудоражена, мне хотелось много есть и дурачиться.

– Жюльен, миленький!.. Не грусти, выпей со мной шоколаду… Ну о чем ты печалишься? Может, не веришь, что я смогу устроиться?

Наконец поезд тронулся, я спрыгнула с подножки, повторяя про себя номер телефона, и по мере того, как вагон за вагоном обгоняли меня, цепочки цифр растягивались в длинный провод, за один конец которого я крепко держалась, чтобы не утонуть в неизвестности, а на другом конце был мой Жюльен…

В Париже есть места, где в гостиницах не спрашивают документов, достаточно с уверенным видом протянуть хозяину хоть пустую визитницу, которую он вежливо отстранит. Здесь вам верят на слово, и даже если вы одеты, мягко говоря, без особого блеска, никто не обратит на это внимания, лишь бы исправно блестели ваши монеты.

Дабы начать жизнь свободной женщины как полагается, я проспала до вечера, потом поужинала, снова улеглась и весь следующий день тоже не выходила из номера.

Около кровати стоял телефон, и я покрутила диск в свое удовольствие, благо жетонов, как в кафе, не требовалось – оплата по гостиничному счету куда удобнее. Звякнула в два‑ три места: “Привет, не ждали, это я”, а потом позвонила в бистро на первом этаже дома Анни и попросила хозяйку, у которой мы брали бутылки анисовой навынос, позвать ее к телефону.

Анни извинила меня с величайшей готовностью, извинилась сама и даже призналась: “Я тоже слегка надралась, ну да ничего, поругаться даже полезно – крепче дружить будем, заходите ко мне, как только сможете”, – и т. д.

Так что время от времени я заскакиваю к Анни. Приношу полную сумку гостинцев и, чтобы не вылезающая из своего вечного халата Анни простила мне мои наряды (я неукоснительно меняю их каждый день), держусь как можно душевнее и проще. Вряд ли она стала бы закладывать меня, но на всякий случай я стараюсь установить с нею хорошие отношения. Мысль об аресте не покидает меня, я научилась не отворачиваться от нее, свыклась с ней и не пытаюсь отогнать. Вон рыщет какой‑ то тип, примечаю, беру на крючок. Пошли? Пошли. Давай вперед, я за тобой. Работенка вообще‑ то плевая, если б только не риск, боль в уставшей щиколотке, угроза заразиться и побои, которые можно схлопотать в любой момент; храни меня, Жюльен, я твоя и только твоя. Свобода тяготит меня, лучше бы мне жить в тюрьме и чтобы ты один мог запирать и взламывать ее двери… еще, побудь со мной еще…

Сегодня работы было невпроворот. Можно передохнуть и глотнуть абсента с Сюзи, бывшей малолеткой из Френа, успевшей с тех пор обзавестись пышными телесами, вульгарными манерами, сутенером, а до него еще и пацанкой, которой теперь три года. Иногда она брала девчушку с собой, и пока мамаша работала, та играла около стойки или прямо на ней.

Мы вспоминаем времена, когда Сюзи – в ту пору Сюзанна – попадала во Френ по два‑ три раза в год за побег из приюта, мелкие кражи и злостное бродяжничество. Малявки уважали Сюзанну, во‑ первых, потому, что ей было почти двадцать лет – рукой подать до совершеннолетия, во‑ вторых, потому, что она умела водить и даже уводить машины. И вот она передо мной: пухлые руки с ярким маникюром, дебелые плечи просвечивают сквозь прозрачную, джерси с кружевами, блузку, толстые ноги нелепо втиснуты в остроносые лодочки на высоченном каблуке.

– А как насчет тачек, Сюзи? Все еще увлекаешься?

Представляю – шпильки выжимают педали, длинные ногти впиваются в баранку – и вспоминаю, как мы каждый день потешались над Сюзанной в спортзале: “Вот это, я понимаю, ножки! Устойчивая девочка! ”

– Ты что! – Сюзи щелкает зажигалкой, закуривает “Пэлл‑ Мэлл” и выпускает дым в потолок. – Разве можно, у меня же ребенок! С этим покончено, я занимаюсь своим делом, и все…

А я‑ то хотела взять ее в долю!

– Еще два “Рикара”, Жожо, – командует Сюзи, – один чистый, один мятный.

Э нет, с меня на сегодня хватит.

– Да ладно, последний стаканчик!

– Ну разве что последний…

 

Позавчера Жюльен заехал за мной на старой колымаге – “купил по случаю, за гроши” – и продемонстрировал купчую, налоговую квитанцию, страховой полис. Первый раз я видела, чтобы он хвалился каким‑ то приобретением, – наверно, хотел, чтобы я перестала трястись: спокойно, малышка! Он подарил мне нарциссы – весной их продают вдоль дороги на каждом шагу. Я спрятала букетик в чемоданчик‑ дипломат, который служил мне переносным шкафом и туалетным столиком.

– Дома сразу поставлю их в теплую воду, и они оживут – вот увидишь.

– Не увижу… Прости, Анна, но сегодня вечером я никак не могу остаться с тобой.

Обычно, когда Жюльен объясняет, что вечером его ждут друзья, и убегает, ласково улыбнувшись на прощание, я, хоть и расстраиваюсь, но делать нечего, быстро беру себя в руки и иду домой одна… Но на этот раз было иначе: я чувствовала, что Жюльен остается в Париже, но не со мной, а с другой… Существование этой Другой становилось в последнее время все более ощутимым, хотя Жюльен молчал и темнил. Когда‑ нибудь я отыщу эту тень и сведу с ней счеты… Впрочем, тень – это скорее я: что могут сделать мои бесплотные руки с другой такой же тенью? Видно, придется принимать Жюльена со всей его компанией и исподволь пробиваться поближе, оттесняя одного за другим: “Ах, извините! ”, пока не догоню его самого, не зашагаю вровень, а те пускай плетутся сзади или отходят в сторону – кто как хочет! – но прежде всего – приблизиться…

Я захлопнула дверцу машины и быстро, как только позволяла больная нога, пошла, не оборачиваясь и не прислушиваясь к звуку мотора, быстро слившегося с сумятицей вечернего города. Потом я ехала в метро и смотрела на свое заплаканное лицо в стекле вагона. “Насьон” – “Этуаль”, “Этуаль” – “Насьон”, из конца в конец и обратно, старый трюк, чтобы поскорее заснуть.

Я вышла за одну станцию до своей гостиницы. Хотелось пройтись перед сном и поискать, не попадется ли по дороге какое‑ нибудь еще не закрытое кафе, где бы меня не знали; гостиничный бар не подходил – слишком, наверное, заметно мое жадное желание напиться, хоть и пить тоже тошно.

Я пропустила несколько двойных коньяков подряд, а последнюю рюмку прибавила в гостинице, хмель еще не успел проявиться, я не чувствовала ни тепла, ни головокружения – ничего, полная ясность и трезвость. Взяв ключ, я пошла наверх пешком, чтобы по возможности оттянуть момент, когда больше не нужно будет следить за собой: держаться прямо, говорить внятно, идти твердо. Мысли путались и испарялись из головы, осталась только одна отчетливая картинка: бутылка шерри на верхней полке шкафа – ее недавно принес Жюльен, и она осталась непочатой; я не люблю шерри, но сейчас буду пить, достану, не раздеваясь, и вылакаю до дна. До полки дотянулась с трудом – надо было влезть на стул, а коньяк уже туманил глаза и шумел в ушах. Раздевалась я медленно, отхлебывая из бутылки после каждого движения и прислушиваясь, как разливается по жилам спирт. Остаток вылила в стаканчик для полоскания рта, поставила около кровати и свалилась в полном бесчувствии.

Часовая стрелка трижды описала круг, и все это время я была на грани жизни и смерти, то сражалась до полного изнеможения с душными простынями и одеялами, то вдруг оказывалась в море зловещей пустоты и отчаянно, как жертва кораблекрушения, выгребала и выползала из нее. Звонил телефон, я кричала “алло, алло! ”, забыв снять трубку. За глухо задернутыми шторами, в непроглядной ночной тьме и дневном полумраке я искала смерти.

День, ночь, день – наконец сегодня утром я решила ожить, а то горничные в конце концов взломают замок.

Вечером я чувствовала себя превосходно. Правда, где‑ то за глазными орбитами словно перекатывался давящий шар, по временам музыка из автомата, шум и голоса разрастались в адский рев, лица и предметы раздувались и взрывались перед глазами, но стоило моргнуть, и все снова принимало нормальный, обычный, пристойный вид.

– Извини, Сюзи…

В бар вошел один из моих “номерных” клиентов. С каждым я “исполняю номер” не больше одного раза, исключения бывали крайне редко: обычно, устав искать меня в местах, которые я им назвала, они находили мне замену или уходили. Но этот, видно, особенно упорный.

– Я ищу вас целую неделю, – сказал он, усаживаясь на место Сюзи, которая, из солидарности, тут же встала и отошла, клиент – дело святое. – У меня раскалывается голова от всего, что я влил в себя во всех этих бистро. Но все‑ таки я нашел вас… а это главное.

У него были темные брови и седая, жесткая шевелюра, похожая на завитой парик; очень молодое для пожилого человека лицо: глубокие морщины, но ясные глаза и белозубая улыбка. А губы, и сдержанные, и жадные, так хороши, что мне, всегда подставлявшей мужчинам щеку, захотелось поцеловать их…

Выйдя из гостиницы, мы было пошли в разные стороны, но, не сговариваясь, обернулись, шагнули друг к другу и продолжали идти вместе.

– Можно пригласить вас на ужин?

Я колебалась – моя сегодняшняя норма еще не выполнена. Никто с меня ничего не спрашивал, но я очень строгая selfmecwoman[7].

– С удовольствием, только не могли бы вы зайти сюда за мной через час‑ полтора?

– Хотите еще поработать? Пойдемте‑ ка лучше ужинать, скажите, сколько вы из‑ за меня теряете, и я заплачу…

Любопытный тип: одет и разговаривает по‑ простому, но, кажется, не стеснен в средствах, хорошо воспитан, держится уверенно и учтиво; вот надежное укрытие для меня, где можно забыться сном, смуглое плечо, к которому можно прижаться, видя перед собой другое, светлое – о, Жюльен!..

Такси, Пигаль, ресторан – счет, пожалуйста! – куда теперь? В кино, в ночной клуб, танцевать, слушать музыку?

Но я не хочу показываться с этим стариканом. А хочу за его же денежки еще и поживиться: выспаться в его постели и слинять рано утром. Он не верит своим ушам: неужели я действительно свободна?

– У меня нет пастуха. Я…

Нет, не скажу.

– …во всяком случае, мы живем врозь.

В этот вечер я чувствую себя, ко всему прочему, контрабандисткой: владельцы дома, где живет мой ухажер, две старые дамы, категорически запрещают ночные визиты. Он крадется по лестнице на цыпочках, я – за ним, с туфлями в руках.

– А знаете, вы первая женщина, которую я сюда привожу, – говорит он.

– Понятно…

Я отшвыриваю туфли и вытягиваю натруженную, распухшую ногу на аккуратно застеленной постели.

Вот так обстановочка!.. У меня глаза полезли на лоб. Глядя на этого дядю, я представляла себе простую меблирашку и уже приготовилась вежливо промолчать, а тут роскошное холостяцкое гнездышко. Неожиданно на меня навалилась жуткая усталость, такая, что я не могу ни шевелиться, ни ворочать языком, ни даже объясняться жестами. Мне наливают рюмку, подносят ко рту, и я глотаю, как младенец, обжигая нёбо, но железистый, гадкий привкус остается. Мой хозяин раздевает меня, укладывает и укрывает, а сам усаживается рядом, на краешке кровати. Так он и будет сидеть надо мной?

– Почему ты не ложишься?

Что ж, такой же голый мужчина, как все, не лучше и не хуже безликих дневных гостей, но выгодно отличающийся от них тем, что имеет собственную постель.

– Да‑ да, все хорошо, – говорю я спустя какое‑ то время. Бедненький, он хотел, чтобы я испытала удовольствие!

 

Он назначил мне свидание на следующее воскресенье. Вообще‑ то я надеялась провести субботу и воскресенье с Жюльеном: это было бы воздаянием за прошлый раз, когда я напилась чуть не до полусмерти. Но Жюльен не позвонил.

Мне стало страшно и неуютно, и я согласилась пойти к Жану, пообедать и переспать с ним, не отказалась и от его щедрот. Жан рассказал мне о себе: он действительно рабочий, но не простой, а высококвалифицированный, ему послушны железные динозавры со сложными внутренностями, которых можно увидеть дремлющими где‑ нибудь на стройплощадках или в гаражах при ипподроме. Жан – механик, он говорит о своей технике как о любимой женщине.

Не в моем характере стараться расположить к себе толстокожих мужиков вроде Пьера: если люди не слышат меня и не отзываются с самого начала, я теряю к ним интерес, или они отваливают сами. Не то что я такая гордая, просто не люблю охмурять и навязываться, пусть, кто хочет, идет ко мне сам. Каждому я плачу его же монетой: на презрение отвечаю равнодушием, на участие – доверием, на шутку – улыбкой.

Жан восхищался мной, целовал, любовался моими ногами:

– Разве не чудесные ножки? Да ты посмотри в зеркало: просто прелесть!

Да, уж конечно, одна другой лучше: правая как у кинодивы, левая как у секс‑ бомбы.

– Хватит, Жан, не зли меня.

Каждый вечер я заглядываю в свою ячейку в гостиничной регистратуре – пусто, каждое утро с надеждой жду звонка, но телефон молчит как проклятый… этот чертов телефон, чертов Жюльен, чертова жизнь… И все‑ таки я благословляю ее всякий раз, как, открывая глаза, вижу, что я в своей комнате, а не в камере, куда меня хотят запереть.

“Я хожу, Жюльен…”

Кубышка пополняется, я стараюсь откладывать побольше, считаю, скоро ли можно будет купить свой угол, а там… Но пока что я должна сидеть в номере и сторожить телефон; ждать, когда объявится Жюльен и снова спасет меня.

Но просить больше не буду, не хочу снова доводить его своими жалобами чуть ли не до слез.

– Ты плачешь, Жан?

– Нет, у меня просто насморк.

В тот вечер все мне было не так: еда из бистро завернута в какую‑ то подозрительную бумагу, белье несвежее, вода в кране теплая… Мы лежали, не касаясь друг друга, Жан избегал моих слов, я – его рук. Меня тяготила его любовь, потому что я любила только его теплую постель. Но чем больше я заводилась, тем мягче становился Жан: сама доброта, само терпение. Наконец мне стало стыдно, и я решила исправиться, допив для поднятия духа бутылочку, которая, с тех пор как я стала здесь бывать, постоянно украшала диванную полку, содержавшуюся в маниакальной чистоте и порядке. Уступаю Жану с закрытыми глазами, он бесспорно нежен и искусен, представляю, как я могла бы быть счастлива с ним, вместо того чтобы терпеть, стиснув зубы… Жюльен, Жюльен…

 

Глава XII

 

“Ни в коем случае не появляйся у моей мамы, сиди в Париже и жди – я найду тебя сам”. Была не была, я забуду это благоразумное наставление и попробую что‑ нибудь выяснить. Никому не покажусь, похожу вокруг дома и так или иначе разузнаю, там ли Жюльен. У меня есть телефон, который он дал мне на вокзале, – найду по нему адрес и поеду. Чем бы я ни рисковала, но я должна знать – что‑ то стряслось, молчание Жюльена громко кричало об этом.

В поезд я села налегке: в руках ничего, в карманах билет и несколько купюр. Нынче же вечером обратно, с Жюльеном или без него, но во всяком случае с какими‑ то известиями.

Откинувшись на дерматиновую спинку сиденья, я слушала стук колес и созерцала протянувшийся за окном монотонно‑ хмурый пейзаж и нескончаемый бег телеграфных столбов.

Не хватало только Сины под боком, маршрут тот же, но вместо дождя, оплакивающего разлуку с Парижем, – ласковое, свободное, веселящее душу солнышко, и нет больше Сины, а есть Жюльен.

Вот и городок, где живет его мама, я нашла дом безошибочно и быстро. Половина одиннадцатого – время подходящее, ребята в школе, Эдди на работе, и никто не подумает, что я напрашиваюсь на обед – еще рано. Я открыла калитку, прошла через сад к застекленной кухонной двери, заглянула внутрь: вот я, дрожащая, вся в крови, сижу около печки, а вот нахохленная, переевшая и недоспавшая за пасхальным столом; там, наверху, в окошке второго этажа, тоже я… самое долговременное, самое счастливое пристанище было у меня в этом доме.

– Мадам!

Дверь вдруг открылась, и прямо передо мной возникла мама, готовая переступить порог. Увидев меня, она от неожиданности вздрогнула, но тотчас улыбнулась и раскрыла объятия; любовь к Жюльену мгновенно сблизила нас, связала общей нитью тревоги; Жюльен – ее сын и мой любимый – соединил наши руки.

– Простите, что я пришла, это опасно для вас, я знаю… Но я страшно волнуюсь… скажите, где он?

Вместо ответа мать расплакалась, крупные слезы потекли по ее щекам; я обняла ее и прижала к себе, такую махонькую, меньше, чем я, да еще и чуть сгорбившуюся с годами. Она выносила Жюльена, он и сейчас ее частица, и коль скоро Жюльен мне муж и брат, его мать – мать и мне… моя сестра, моя мама.

– Что с ним, ма… мадам?

– Позавчера получили письмо: Жюльен в… его опять арестовали… Подробностей он не пишет – из‑ за цензуры… Жинетта была у следователя, он разрешил свидание, и в субботу я к нему поеду… Не знаю даже, выпустят его до суда или он уже осужден.

– А… когда же это случилось?

– Я думаю, недели две тому назад. Он не был у нас два воскресенья, а обычно всегда заглянет хоть на минутку, если может…

(На воле можешь все…)

Мама провела меня в дом, усадила, оставила обедать. Малыши радостно запищали, увидев тетеньку, которую смутно помнили, только не знали, что у нее есть ноги и пакетик с конфетами. Их смех оттенял нашу мрачность. Нас с матерью роднила одинаковая любовь, иное дело – Жинетта. “Братец опять загремел, теперь все снова‑ здорово, изволь бегать на почту да слать ему переводы, ходи на свидания, обивай пороги, а что это даст? ” Жинетта молчит, но я читаю ее мысли.

Я неловко попыталась предложить подбросить что‑ нибудь от себя.

– Не беспокойтесь, он прилично обеспечен.

Пенсии матери и зарплаты зятя маловато, чтобы оправдать это “прилично”, значит, кроме меня и ближайших родственников, был кто‑ то еще, чья тень незримо присутствовала среди нас, витала в комнате… Что за недомолвки? Уж они‑ то, кажется, должны догадываться, кто я Жюльену? Почему я не должна писать Жюльену – это понятно: если он еще в предварительном заключении, то моим каракулям нечего делать на столе у следователя, если уже отсиживает срок, то тем более: он имеет право переписываться только с родственниками. Но перевод? Одна‑ единственная почтовая квитанция – слишком слабый след, чтобы возбудить подозрение, но это след моей исцеленной, “золотой” ноги.

Конечно, я могла оставить деньги, чтобы они отослали их от своего имени, это было бы “скромно и деликатно”… Но, увы, я не скромна и не деликатна, а, наоборот, горда, как, вероятно, все любящие женщины. Какой мне интерес одаривать Жюльена тайком – нет, за монеты, выложенные им, чтобы поднять меня на ноги, я хотела отплатить сама, своими кровными, если вообще можно какими‑ то жалкими бумажками отплатить за милосердную любовь… (“Ты ничего не должна мне, чудачка! Это я твой должник! ”)

На обратном пути я приняла решение. Что бы я ни делала: промышляла на панели, грабила честных людей или просто ходила и глазела на витрины, – все равно если попадусь, то буду схвачена как преступница, “ведь я в розыске” и должна сидеть за решеткой, а не разгуливать на воле. Мое место в тюрьме. Но раз туда, вместо меня, угодил Жюльен, я заменю его здесь, надену его доспехи и продолжу поход, одна за двоих. Мы будем идти навстречу друг другу, хотя и не прямым путем. Пусть теперь поплачут те, кто со мной откровенничал.

Болтовня лопухов клиентов меня мало волнует, но иногда что‑ то выхватишь и возьмешь на заметку. Так в моей записной книжке записан телефон одного любопытного малого: он бухгалтер, через него проходят большие деньжищи, причем он их не только считает и складывает по пачкам, но и возит из офиса в банк и обратно.

Штабеля банкнот для него что кирпичи для каменщика, и ему случается в конце месяца отложить кирпичик‑ другой для себя, чтобы гульнуть, поразвлечься с девочками вроде меня.

Я собиралась передать его данные Жюльену, представляя себе картинки в духе классических детективов: внезапный налет, связанные руки‑ ноги, дуло в нос… Тогда я почему‑ то не сделала этого, но сейчас… что, если сейчас, отбросив всю эту романтику, раздобыв ключ, скользнуть в пустой офис, скинуть пальто, пробежать по музею зачехленных пишущих машинок и чинных рядов канцелярских папок, выгрузить из сейфа десятка два‑ три пачек – и была такова… Попробовать, что ли…

– Я соскучилась…

По телефону я умею говорить особенно волнующим голосом.

– Давайте… Нет, в субботу не могу… но, дайте‑ ка подумать…

Надо выдержать паузу, сделав вид, что я жертвую ради него десятком других свиданий.

– Пожалуй, я могла бы освободиться сегодня вечером… вас это устраивает?

Как всегда в воскресенье, на террасе кафе и на улице полно народу. Отработано все до мелочей: я мила, внимательна, интересуюсь его жизнью, накрашена под наивную девочку и слушаю его, смиренно разглядывая обломанный кончик ногтя; мысли мои только о нем:

– У вас что‑ то усталый вид, а я нарочно позвала вас сегодня, когда вы не на работе и не думаете о своих ведомостях. Что с вами?

– Да нет, все в порядке, но какие у меня выходные!.. Сегодня весь день просидел за работой. В конце месяца всегда страшная нагрузка. Но я уже все закончил. Собирался заночевать в офисе, чтобы не оставлять деньги, ну да ладно, завтра приду пораньше, отвезу все в банк и успею вернуться до появления начальника. Не могу же я принимать вас на работе… Пойдем ко мне или в гостиницу?

 

Посреди ночи, убедившись, что мой приятель крепко спит, я выбираюсь из дома с ключом в кармане. На случай, если он проснется раньше времени, я оставила в залог свою сумку: мол, кое‑ что забыла сделать, выскакивала на минутку.

Все в темпе: ловлю такси, доезжаю почти до места, взбегаю по лестнице – никаких портье, только кнопка, и двери подъезда открываются сами, – вставляю в скважину пневматического замка внушительный ключ, нажимаю, поворачиваю… Слава богу, не придется взламывать и тратить лишний час.

Ящики столов не заперты. В столе бухгалтера только “малая касса”, что‑ то около тысячи, иду дальше. Ишь хитрюга, завернул деньги в толстую бумагу, перетянул резинкой и засунул на дно одного из ящиков, набитого старыми папками. Надрываю уголок: вот они, новенькие, хрустящие картинки… Не распаковывая, запихиваю сверток за пазуху и распрямляюсь. Словно хмель бросился в голову. Не может быть, чтобы все оказалось так просто, что‑ нибудь да случится… но вокруг та же сонная тишина, ни в офисе, ни на улице ничто не шелохнется. Осталось самое сложное: имитировать кражу со взломом, чтобы отвести подозрение от бухгалтера, а тем самым и от себя.

За кабинетом начальника обнаружилась маленькая комнатушка, подсобка с умывальником, вешалкой и мутным оконцем, выходящим на узкую улочку. Окошко закрыто на шпингалет. Я открыла его, и на меня повеяло ночной прохладой, в тиши было слышно только, как стучит мое сердце под жгущим грудь свертком. Под раковиной стояло ведро с тряпкой. Я обернула тряпкой левую руку, прислонила к ней створку окна, снова прислушалась… а потом взяла в правую руку туфлю и ударила каблуком в самую середину. Стекло с еле слышным глухим треском раскололось. Я вынула по одному все кусочки, сложила в раковину и на расстеленное полотенце, потерла и поскребла стену изнутри и снаружи, чтобы было похоже, что кто‑ то влез и вылез, мелкие осколки стекла насыпала под окно, вытрясла тряпку и положила на место.

Закрыв за собой дверь офиса, я тем же путем помчалась обратно. Дом по‑ прежнему отперт – прекрасно, значит, мой голубчик спит. Спит и видит во сне накладные. Я положила ключ назад, ему в карман, а бабки сунула в свою сумку: воспитание не позволит ему рыться в ней, пока я буду спать… да, спать, потому что я валюсь с ног от усталости и перевозбуждения и сейчас засну… Э нет, скоро уже зазвенит будильник, придется додержаться до утра. Я скользнула под одеяло: надо довести ночную партию до конца, с того места, где она была прервана. Как последняя шлюха, трусь об него, шепчу “милый”… Он прижимает меня к своей тощей груди, все его хозяйство напряжено, ноздри дрожат, в пылу он говорит, что любит меня, что я не такая потаскушка, как все, что это ремесло не для меня и что он готов на все, чтобы меня вытащить:

– Живи здесь, я один. Можешь делать что угодно, хочешь – зашибай по‑ прежнему, но… зачем продолжать эту мерзость? Я дам тебе все, что надо…

– А мой кот, ты что, забыл? Хочешь, чтобы тебя загребли как сутенера, если узнают, что я с тобой живу? Нет, дорогой, это невозможно, ты не знаешь блатных законов…

– Но я люблю тебя…

Вчера Жан, сегодня этот! Заладили свое “люблю”, как будто это любовь! Меня разбирал смех при мысли, какую свинью я подложила бедняге, прячу в его квартире деньги, украденные в его собственном офисе. А как он выкрутится, если вдруг прямо сейчас нагрянут с обыском – соучастие в краже, укрывательство, да еще… Еще половые извращения, если я вздумаю рассказать всю правду про причуды этого бедолаги бухгалтера, такого невинного с виду.

Да, но куда теперь девать такой куш?

Моя сумка вздулась, как здоровенный флюс, не таскать же мне ее всюду с собой. Мне казалось, что она привлекает внимание, в каждом прохожем я видела сыщика. Оставить этот груз в гостинице, где в мое отсутствие могли все обшарить, нельзя; положить в банк или в камеру хранения, как описывается в моих любимых детективах, – тоже, а доверить кому‑ нибудь… Кто на этом свете любит меня так сильно, чтобы не променять на мешок с деньгами, а ворованное сам бог велит украсть еще разок!

 

Смотрю в длинные ясные глаза Анни, глаза шлюхи, метящей в “деловые”, материнские и дружеские глаза… С недавних пор я устраиваю ей с Нунуш длинное Рождество в мае месяце. Нунуш получила заводную лошадку, это скакун пошикарнее деревянных кляч из Люксембургского сада – единственной роскоши, которую я могла предложить ей раньше… У ребятишек короткая память, и Нунуш забыла, как совсем недавно церемонилась со мной не больше, чем с дворовыми подружками, и больно жалила своей детской жестокостью, а я не могла ни ответить, ни что‑ нибудь объяснить ей, ни прибить. Теперь она только что не перешла со мной на “вы”. Если я брала ее погулять, послушно шла рядом, не вырывая руки, не пытаясь перебегать через улицу, ни в чем мне не переча: ладно, купим маме вот эти духи, да, Нунуш любит играть в “Монополию”; “выбирай пирожные на свой вкус, Анна, мне нравятся любые”.

Анни теряется в догадках: не могла же я столько зарабатывать на клиентах, Жюльен, по понятной причине, тоже был ни при чем… Но она любила говорить: у деловых – что среди воров, что среди потаскух – молчание ценится дороже золота. Что ж, была не была…

– Анни, ничего, если я оставлю у вас ненадолго вот этот сверток? Я собираюсь съездить на несколько дней отдохнуть, не хочется тащить с собой. Поеду налегке, сама не знаю куда, лишь бы хоть немного подогнать время до возвращения Жюльена. Пока он сидит, прогуляюсь к морю, позагораю, высплюсь…

– Вы здесь у себя, Анна. Оставляйте что хотите. Почему бы вам вообще не перебраться ко мне, пока не вернется Жюльен?

Ага, чтобы он, как вернется, нашел меня такой же голой и нищей, как оставил. Нет уж, спасибо. Анни положила сверток в чемодан, лежавший на шкафу, там же, где когда‑ то покоился мой. Мои “картинки” спрятаны между письмами Деде, связками ценных бумаг, счетов, еще какими‑ то письмами и пожелтевшими листками.

– Вот здесь все будет в целости и сохранности. А чемодан я запираю на ключ, – говорит Анни и предлагает сделать мне второй ключ от чемодана и от входной двери, чтобы я могла, если понадобится, навещать свой капитал даже в ее отсутствие. Мы с ней друзья, она не подведет, всегда поможет, выручит, пригреет.

Никто, кроме нее… и я смотрю в ее глаза.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.