Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава IV. Глава V. Глава VI. Глава VII



Глава IV

 

– Вы сегодня что‑ нибудь ели? – спросила сестра.

– Кофе с молоком и пару бутербродов.

Опять о жратве! Только и слышу. А лечить меня собираются?

– …и есть мне совсем не хочется, – добавила я.

– Тем лучше, потому что теперь придется поголодать. Через час вам проведут медикаментозную подготовку.

– Что‑ что?

– Ну, подготовят к операции. А пока я побрею вам ногу.

Молоденькая изящная сестра говорила убедительно и участливо, а варварский медицинский жаргон применяла так же, как бритву: очень старательно, вкладывая во все, что делает, свеженькие знания и нерастраченное сострадание. Я бы с радостью предоставила ей выбрить все тело: наконец‑ то за мое лечение взялись всерьез. Но меня тут же прошиб страх, и я стала заклинать Господа, чтобы у меня не оказалось чего‑ нибудь уж слишком серьезного.

С кровати в карету “скорой” санитары перенесли меня на сидячих носилках, когда они ставили их, мягко и бережно, я ощутила легчайший толчок, как при остановке роскошного лифта: пум! – словно меня принимала не земля, а сто слоев мягкого бархата.

В приемном покое меня переложили на стол срочного рентгена: один санитар подхватил меня под мышки, другой поддерживал ногу. Нини стояла рядом, прямая, будто аршин проглотила, скорбно поджав губы и стараясь не выпускать моей руки; полно, дорогая “старшая сестрица”, ваша ладонь так безучастна, будет уж ломать комедию! В регистратуре записали с ваших слов все как надо, ваше присутствие больше не требуется, ступайте домой.

Но Нини пристала к одному из белых халатов и с хорошо разыгранной тревогой в голосе атаковала его вопросами:

– Ну что, доктор? Это серьезно? Надеюсь, вы не оставите ее в больнице?

Лежа под резкой лампой, я приподнялась на локтях, чтобы расслышать ответ.

Заметив, что я смотрю ему в рот, врач взял Нини под руку и вышел с нею вместе. Долго еще мне валяться на этом нечеловечески жестком железном топчане? Всюду торчали какие‑ то непонятные штуки: ручки, трубки, коробки, что‑ то урчало, звякало; эти звуки и прикосновение теплой, глянцево‑ серой поверхности одновременно и тревожили, и успокаивали. Я перешла некий рубеж, начало дня осталось за глухой стеной, жесткий стол принял меня, как тихая гавань, суля благостную передышку и надежду.

Вернулась Нини, одна, без врача. Строгое выражение на ее лице сменилось озабоченным.

– Может быть, придется отнимать…

Я не спрашивала – что. Тишина стала оглушительной, в горле застрял крик, я уставилась на свою несчастную ногу, мертвую, почерневшую; значит, ее отрежут и выкинут. Я вдруг остро поняла, как дорога мне каждая клеточка плоти, каждая капля крови, я вся – плоть и кровь, все мое тело – одна разделившаяся и до бесконечности размножившаяся клетка, так что лучше умереть, но остаться целой, чем дать себя расчленить.

Правда, мысли о смерти, об ампутации не проникали в глубь сознания, оставались чем‑ то далеким, почти забавным; точно так же, готовясь разжать пальцы и ухнуть со стены, я подумала “разобьюсь насмерть” – подумала, не веря. Вот и теперь угроза все еще казалась чем‑ то ненастоящим, известным с чужих слов, из чужого опыта; живым, реальным было другое: как совсем недавно я носилась почем зря, как еще сегодня утром меня ласкал Жюльен.

Да, но чем не реальность вот эта черная, гноящаяся культя? Уж ее‑ то я знаю не с чужих слов, она моя, и только моя. Я и сама списала и отшвырнула ее до всяких докторов, мое добро – что хочу, то и делаю, но им такого права давать не желаю. Хочу и держусь за свое гнилое копыто. Одно из двух: или пусть его починят, или я сгнию с ним вместе.

В палате стояло шесть кроватей, занято было только четыре.

– Можно мне сюда? – спросила я, указывая на ту, что была дальше всего от двери и ближе всего к умывальнику.

Ну, наконец‑ то. Здесь я как все, не размазня, не мертвый груз: в этой палате ненормальными показались бы Нини и прочие здоровые люди, я же здесь на своем месте, подхожу по всем статьям, теперь я – больная с пятой койки, и моя раздробленная нога – в порядке вещей.

Более того, ради нее меня здесь и держат, она дает мне право на уход и улыбки сестер, ведь у меня такой шикарный перелом, особая заслуга.

Сквозь простыни ногу припекало солнце. Ни разу, с самого побега, мне не было так тепло. Иногда, от коньяка или от ласк Жюльена, по телу прокатывалась горячая волна, но сразу же остывала, и снова меня облепляла холодная вата. А здесь согревал, скользя по одеялу, солнечный луч, ровным жаром дышала батарея – хорошо и почти не больно.

Постель была постелена по‑ особому, матрас с валиком‑ подголовником накрыт простыней, поверх первой простыни – вторая, сложенная пополам, вроде пеленки; сверху на мне простыня, одеяло, а на нем еще одна простыня, последняя, в синюю полоску, с больничным штампом: настоящий компресс. Подушек – две штуки, но стоит пожелать – дадут три, четыре, десять, на здоровье…

Я перевалилась на правый бок, чтобы взять сигарету с белого двухъярусного столика. Но едва успела закурить, как зашевелилась соседка на койке, стоявшей у противоположной стены перпендикулярно к моей, – молодая женщина, которая могла двигать только руками. Над головой у нее было укреплено зеркало; поворачивая его на шарнире, она могла, не шевелясь, видеть все происходящее в палате. Верно, не очень весело целый день лежать пластом и разглядывать собственную физиономию на потолке. Наведя зеркало на меня, она сказала моему отражению:

– Смотрите, чтобы вас не засекла старшая сестра, у нас тут не разрешается курить… особенно если вас должны взять в операционный блок.

– Извините, я не знала…

– Мне‑ то что, я сама курю, да и остальные не боятся табачного дыма. Просто лучше это делать в часы посещений. Но сегодня вам из‑ за этого может стать плохо после…

– А когда часы посещений?

– С двенадцати до двух дня и с шести до семи вечера, а в воскресенье – с обеда до самого ужина. Простите за любопытство, но… Брюнетка, которая вас провожала, это что, ваша мама? Вы на нее похожи.

– Это моя старшая сестра, – сказала я, не моргнув глазом. – Но она меня вырастила, и я считаю ее матерью.

Я не знала точно, куда задевались мои родители: умерли, уехали и бросили меня или тяжело заболели, – чтобы дать исчерпывающие сведения о моем семейном положении, надо было дождаться Нини и уточнить у нее. В приемном покое я назвала свое настоящее имя и настоящий возраст: имя, потому что оно мне нравится, а возраст, потому что врачи все равно определили бы его по состоянию костей, я уже лет шесть как перестала расти, рано развилась, а теперь могла и задержаться, так или иначе до затвердения хрящей оставался еще не один год.

Интересно, придет сегодня Нини? Жюльен обещал позвонить ей попозже вечером. Хотя что телефон? Разве скажешь словами, кто мы друг другу. Но я жду звонка. Надеюсь, а на что, не знаю сама, даст бог, со временем у нас получится… вот встану, начну ходить, и мы вдвоем – нормальная пара, парень с девушкой – пойдем по улице за руку или под руку, я пройду по улицам с Жюльеном, узнаю, куда ведут его улицы… А пока я откинулась на подушку и закрыла глаза. Остальные тоже отдыхали, упакованные в чудной постельный кокон, вспученный обручами, у некоторых в ногах висел еще и груз на блоке. Все лежали неподвижно, уткнув глаза в газету, вязанье или в пустоту. Бездна тоскливого ожидания нависала над нами.

По коридору с мягким резиновым шорохом катились тележки, где‑ то играло радио, мелодия прорезала плывущую из окна лазурную тишину. Меня одолела зевота, больница укутала, успокоила меня, как старая нянька: ну‑ ну, ничего, уже все, где у нас бобо, подую – пройдет.

Но на дверь я все‑ таки поглядывала. Хоть бы пришла Нини. Мне хотелось видеть знакомое лицо, чтобы не терять связи со ставшим привычным миром; вступая в новый и теряя из виду родные берега, я чуть ли не с жалостью думала о своей покинутой берлоге, темноватой и холодной… не слишком ли здесь много света, всё как на ладони: тень рассеется, и все узнают, кто я… Да полно, даже если бы в эту больницу каким‑ то чудом дошло извещение о розыске, проверку в ней устроили бы тут же, еще в то время, когда я жила у матери Жюльена. И вообще я сестра Нини, записанная под ее фамилией, такой же безликой, как те, что стоят до и после в списках приемного покоя. Здесь мое настоящее имя – мой диагноз, моя сломанная косточка… как там сказал врач: аст‑ ра‑ галь? [3] Жаль, нет под рукой анатомического атласа. Астрагаль теперь заменяет мне и имя, и лицо.

Вошла старшая сестра, толкая перед собой столик на колесах, уставленный коробками с бинтами и пластмассовыми пузырьками с желтой, фиолетовой, бесцветной жидкостями… Описав вираж, она рулит прямо в мой угол.

– В какую половинку укол? – Сестра приготовила шприц и окунула ватку в эфир.

– О, все равно!

– Поднимите рубашку и повернитесь.

Я поворачиваюсь, и рубашка с разрезом сзади сама откидывается, выставляя голый зад. Все последние годы приказ “разденьтесь! ” предписывал скинуть все одежки до единой и предвещал строгий обыск; даже после многих месяцев в камере с ежедневным осмотром постели и лифчика надзирательницы с неослабевающей бдительностью обшаривали меня после каждого допроса у следователя. “Поставьте ногу на табуретку. Кашляните… Так”. Поэтому, услышав здесь, в больнице, знакомое “разденьтесь! ”, я автоматически обнажилась совсем. Тюрьма въелась в меня, я обнаруживала ее в своих рефлексах: в привычке вздрагивать, таиться, повиноваться, в каждом движении и поступке. Да и нельзя разом сбросить все, что скопилось за годы скрупулезной муштры и постоянного притворства. Я обрела физическую свободу, но вдруг оказалось, что дух, дотоле мой единственный оплот, стал рабом укоренившихся привычек; напускное смирение переросло в самую настоящую робость; чего‑ чего, а уж нахальства я в тюрьме набралась, а вот поди ж ты, спрашивала позволения на простейшие вещи и у матери Жюльена, и у Пьера, поминутно повторяла “пожалуйста” да “можно я…” и все старалась держать руки на виду, а если вспоминала, что свободна, то становилась неловкой или нарочито развязной.

Все получалось неуклюже; желая освоиться, я делала промах за промахом; приобретенная опасливость и врожденная бесцеремонность сослужили мне одинаково дурную службу. К тому же я плохо ориентировалась в среде, куда ввел меня Жюльен, ведь в тюрьме я сталкивалась все больше с новичками, а не с настоящими блатными. Чтобы понравиться Жюльену и, ради него, его друзьям, я молчала с умным видом, скрывая свое невежество, или корчила из себя прожженную, искушенную девицу, выражалась языком героев детективных романов или мольеровских “смешных жеманниц”. То и другое выглядело смешно и глупо.

В больнице же я могла наконец не стесняться своей “неопытности” – почти все в палате в таком же положении: все‑ таки к травмам не привыкаешь, как к хронической болезни, так что астрагаль извиняет любую мою оплошность.

Весь этот поток мыслей нахлынул, едва старшая сестра – очень медленно и туго – ввела мне в ягодицу содержимое здоровенного шприца и снова прикрыла меня одеялом. Я принялась потирать место укола, чтобы поскорей разошлась новая боль – в бедре перекатывались острые бляшки и разливались струи свинца. Постепенно вихрь в голове затихал, как замедляется вращение барабана ярмарочной лотереи, мысли кружились все медленнее, раскачивались на месте, а стены и потолок плыли тяжелой лавой, воздух сворачивался в рыхлые хлопья, опадавшие на пол, глаза затягивались глухими бельмами… Только бы не закрылись совсем – тогда я пропала. Не хочу засыпать, хочу видеть все до конца. Как они собираются меня чинить: под общим наркозом или просто обезболить – в таком случае уже хватит. Я и так ничего не чувствую… Спросить бы. Слева лежит пожилая женщина; когда приходила сестра, она проснулась и с тех пор улыбается и смотрит на меня с участливым любопытством.

– Мадам…

– Да?

– Извините за беспокойство, но я… – начала я тоном “благонравной девушки”, но больше почему‑ то ничего выговорить не смогла, и вовсе не от робости перехватило горло, я не слышала сама себя, язык распух, не ворочался и не пускал слова, да они и сами распадались, не успев собраться во что‑ то связное, я забыла, что хотела спросить, все перемешалось, и…

– Не разговаривайте, – сказала соседка. – Закройте глаза и лежите спокойно. Наркоз подействует скорее, если вы расслабитесь…

Значит, меня усыпляют. Ну уж нет, боли я наверняка не почувствую, но сколько хватит сил поборюсь со сном. Надо на чем‑ нибудь сосредоточиться: ага, вот этикетка на спичечном коробке. Какая‑ то провинция, вид и название. Э, да я разучилась читать, попробую угадать: у нас в колонии каждая группа носила имя какой‑ нибудь провинции, всего четыре группы, сестрички заперты, как рыбешки в садке, как спички в коробке… я не сплю, я не усну, не усну, не…

 

Глава V

 

– И вот я смотрю на него умильно и говорю со слезой в голосе: “Доктор, мне так бо‑ о‑ льно, это просто пытка…” Ну, он и велел снять шину и поставить рамку, чтобы простыня не касалась больного места. Хотелось бы повыше, но и так терпимо. Жюльен, солнышко мое…

Я дрожала от радости и готова была вытащить ногу из гипса, а что, напрячься да дернуть хорошенько – стряхнется, как сапог.

– Ты не представляешь, я просто с ума сходила все эти две недели… О Жюльен, наконец‑ то ты пришел…

– Малышка… Если б я знал, что все так серьезно. Нини сказала по телефону, что ты лежишь на вытяжении и все хорошо! А оказывается, тебя оперировали, а я ничего не знаю!

Жюльен сидит рядышком, облокотившись на ночной столик и держа одну руку под одеялом на моем бедре.

– Но Нини не приходила уже три дня, а… это все было позавчера. Видишь, к твоему приходу я как раз начала воскресать. Ну а в первую ночь ничего не могла с собой сделать и вопила от боли, пока не прибежала дежурная сестра. Кажется, мне ввели морфин. На другой день тоже было худо и потом всю ночь до самого утра: я притянула колено к подбородку и сжимала гипс изо всех сил, он чуть не треснул… Зато сегодня утром полегчало, я снова увидела божий свет, и… и ты вот пришел.

Жюльен взглянул на часы:

– У нас еще целый час. Давай рассказывай. Все, что с тобой делали.

– Не стоит! – засмеялась я. – Да и вряд ли получится, ведь в самых интересных местах я спала. А так, что же, обыкновенная больничная канитель: утром приносят кофе, в одиннадцать и в шесть – жратву (почти как там, раньше), ну, потом всякие процедуры, перевязки, уколы. Честное слово, у меня зад болит больше, чем нога. Вот посмотри.

Я задрала полу рубашки: от уколов пенициллина, которые мне делали трижды в день, все ягодицы были в синяках и корочках… В больнице каждый почему‑ то так и норовит выставить напоказ что‑ нибудь особенно противное: похвастаться швом пострашнее да подлиннее, гипсом потолще, гирей потяжелей. Вот и я, вместо того чтобы привлекать внимание Жюльена к своему лицу или к рукам – они у меня целые и невредимые, – сую ему под нос струпья и кровоподтеки на заднице, да еще жалею, что не могу продемонстрировать место, закрытое гипсом: судя по подтекам на пятке, там должно быть нечто похлеще.

Ну а Жюльен… Рука его сегодня ласкова, но в ней нет горячности, это рука‑ сестра, явившаяся навестить больную. Я‑ то знаю, женщина для него все равно что гитара, штука удобная, но требующая чуткого обращения, она так беззащитна и так хочет петь. В любви Жюльен искусен и нежен, но не отдается ей надолго: согреет по‑ дружески, приголубит: “бедный мой мурзик‑ бродяжка”, обнимет, прильнет так же бережно и легко, как гладит… не такая уж я хрупкая, Жюльен!

– Скоро попробую сесть…

До сих пор я еще не решалась, нога покоилась на подушке, подпертая с обеих сторон мешочками с песком. Утром я решила самостоятельно умыться и отказалась от услуг санитарки; она отошла к другим больным, а я принялась обтираться, смывая с кожи липкие, тошнотворные следы физической боли, запах хлороформа и испарины.

Нини мало‑ помалу пополняла мою экипировку, с тратами она не считалась – все равно платил Жюльен, и теперь у меня был роскошный пеньюар, запас сигарет на целый месяц, косметики – на год, и даже пара кроссовок.

– Выйду отсюда в цветастенькой ночной рубашке и кроссовках.

– Погоди, – сказал Жюльен. – После операции прошло только два дня. К выписке я тебе достану тряпок сколько хочешь.

Уж он “достанет”!

– Шкафы будут ломиться, меняй наряды хоть десять раз на дню. Ну а пока придется обходиться обносками, всему свое время.

Жюльен встал и оглядел палату: у каждой кровати заседал малый семейный совет. Когда приходят посетители, соседки забывают друг о друге, на это время каждая возвращается в свой домашний круг; родственники хлопочут, наводят порядок в тумбочках, поправляют подушки, украдкой распаковывают гостинцы: сладости или что‑ нибудь питательное; свои не выдадут, а больничное начальство знать ничего не знает.

Ко мне раза два‑ три в неделю приходила Нини, подкармливала, узнавала, что еще нужно; в остальное время я лежала в одиночестве – сирота сиротой. Чтобы соседки не донимали расспросами и не жалели, я углублялась в чтение или старательно дремала до самого часа Святого Термометра. Каждый день, ровно в четырнадцать часов, появлялась сестра с градусниками в стакане: “Пра‑ ашу покинуть палаты! ” И, чтобы поскорее выпроводить гостей, тут же принималась раздавать всем стеклянные палочки, энергично встряхивая и проверяя каждую. “Температурку! ” Больница вступала в свои права, чужим пора восвояси. Кто‑ то еще обнимался, кто‑ то поправлял напоследок цветы в вазе на тумбочке… Надоели, скорей бы уж все они расходились, а мои соседки снова превратились в прикованных к кроватям одиночек, пленниц, обреченных терпеть предписанное лечение и тупо дрыхнуть часами напролет.

– С соседками ладишь? Не слишком донимают расспросами?

– Будь уверен, не успеешь ты уйти, как у тебя начнут гореть уши. Вот эта дама рядом, как видишь, мать семейства, она же бабушка, тетя, свекровь… Около ее кровати всегда набивается целый табор – не протолкнешься. Она слишком рано начала ходить, у нее неправильно срослась кость, и пришлось вставлять штифт. Да что там, мало ли кто по какой статье лежит?

– Ну и что ты им рассказываешь?

– Толкаю целую телегу: дескать, была у сестры, играла с собакой, та рванула вниз по лестнице, на террасу – я придерживаюсь интерьера Пьеровой хибары, – а я, чтобы обогнать ее, выскочила из окна: “Главное, мадам, я ведь прыгала так каждый день – и хоть бы что!.. ”

Должно быть, я и в операционной выдала ту же басню – на обходе ассистент сказал: “Вот каково играть с собаками! ”

– Кроме вас с Нини, – продолжала я, – меня никто не навещает, разве что заглянет кто‑ нибудь из персонала. Есть тут один молоденький медбрат…

Жюльен легонько дернулся, зрачки его потемнели.

– …так вот, он обещал принести “кодак”. Щелкнуть пару снимков на память, неплохо, правда?

– Ты в своем уме? Забыла, что твои портреты развешаны по всем полицейским участкам? Как маленькая, честное слово! И думать не смей, найди себе другую забаву.

Я обещала, но затаила обиду: лучше бы Жюльен завелся из‑ за фотографа, а не из‑ за фотографий… Подумаешь, фотографии!

– Я могла бы потом забрать у него негативы, если это, по‑ твоему, так важно.

– Знаешь, что бывает за укрывательство преступника? – вполголоса продолжал Жюльен. – Нини с Пьером, конечно, зануды, но они как‑ никак рискуют ради тебя, и ты должна помнить об этом все время, особенно когда раскрываешь рот.

Сколько можно меня воспитывать! Я не выдерживаю:

– Ладно, не учи ученую… Скажи лучше, кто ты такой?

– Что‑ что?

– Ну, кто ты мне: брат, сват или кто? Что мне говорить?

Жюльен просветлел, взял в ладони мое лицо, и мы долго‑ долго смотрели друг на друга, улыбаясь глазами. Жюльен наклонился… Поцеловал… Боже, как хорошо… О Святой Термометр, позволь сегодня моему гостю остаться здесь, около меня.

Отстранившись, Жюльен произносит с шутливой торжественностью, глядя мне прямо в глаза:

– Ты моя невеста!

Так я и говорю соседкам. Мадам Штифт и мадам Зеркальце поздравляют меня, умиляются нашей молодости.

– Вы чудесная пара…

– Представляю, какие будут детишки: кудрявые, в маму, и с отцовскими глазами… У вас такие красивые волосы!

– Прекрасная партия! Такой обаятельный, такой порядочный молодой человек!

– Он служит?

О да! У него очень хорошее место, приличный заработок. Чтобы оправдать редкие визиты моего жениха, я отправляю его в деловые поездки. И тут же прошу у мадам Штифт ножик разрезать ленточку на коробке с пирожными, которую Жюльен оставил на тумбочке. Поскорее заткнуть кумушкам рты кремом!

 

Глава VI

 

Если не считать разносчиков газет и теплых рогаликов, которые проходят по палатам с утра, то весь день, до появления посетителей, мы видим только медиков разных рангов.

Ассистент профессора со свитой ординаторов делает обход каждый день, но что такое ассистент – для нас он пустое место. Мы признаем только самого Бога Отца, того, кто освятил своим именем клинику, оживил нас своими руками или руками своих учеников, начертал своей божественной десницей план операции для каждой. Он изучил по рентгеновским снимкам, проникая взглядом буквально до мозга костей, нашу плоть, пока мы, не подозревая об этом, бессильно лежали на кроватях, он один волен решать, отмерять, отрезать и приживлять, мы на эту кухню не допущены. Мы больше не хозяева своему телу, настанет срок – вернут целехоньким – о благодатная резвость! – но тайны этой метаморфозы мы никогда не узнаем.

Бог Отец обходит палаты два‑ три раза в неделю. В эти дни санитарка передвигает под кроватями наши баулы, выгребает скопившийся мусор и с особым демонстративным тщанием промывает судна, укоризненно цыкая на нас. До конца обхода о судне и мечтать не приходится. Мы терпим, сжимая сфинктеры из последних сил; разглаживаем каждую складочку по краям простынок, подкрашиваем глаза и губы. Любовь к Нему объединяет нас, мы все стараемся принять позу поизящнее, достаем из тумбочек рукоделие или книжку в надежде привлечь его внимание: вдруг он соблаговолит заметить, кроме перелома, саму женщину, умеющую что‑ то делать, думать, вдруг хоть на миг оторвется от рентгеновских снимков и посмотрит ей в лицо, а то одарит улыбкой или словечком – тогда на смену болезни и неизвестности придут здоровье и уверенность.

Идет Главный: все бледнеют и краснеют, руки и ноги, больные и здоровые, в нейлоновых чулках и гипсовых панцирях, замирают и раболепно ждут. Старшая сестра задвигает в угол тележку, проверяет, не дымит ли где‑ нибудь на тумбочке окурок, и занимает пост у ящика со снимками.

Это большой белый сундук на колесиках, с массивной крышкой, где лежат наши истории болезни. Старшая выуживает все шесть “паспортов” и развешивает по спинкам кроватей. По уходе Главного она опять сгребет их в сундук.

Лично я не знаю даже своей группы крови и была бы не прочь заглянуть в свою историю. Но как? Конверт совсем рядом, но старшая не выходит из палаты, карауля, когда появится в коридоре профессорская свита, и одновременно следя за каждым нашим движением. Сундук не закрывается на ключ, ведь мы все лежачие… Разве что подговорить кого‑ нибудь из посетителей? Подумаешь, ну застукают меня, большое дело – поинтересоваться собственной историей болезни! Решено: улучу момент, когда Главный задержится у кровати напротив, отвлечет на себя общее внимание, тут‑ то я, пользуясь тем, что на меня никто не смотрит, и согрешу; успею перелистать и положить на место. Правда, я почти уверена, что все у меня – кардиограмма, анализы, снимки легких – в полном порядке, как же иначе?

– У меня болит вот тут…

– У меня шалят нервы (или бессонница, или запор, или еще что‑ нибудь).

– Доктор, посмотрите, это у меня не пролежень?

…Что бы вас ни беспокоило и ни пугало, у эскулапа на все один ответ:

– Ну, это нормально!

Пусть мне кажется, будто кровать подо мною ходит ходуном или проваливается, пусть меня скрючило, мутит после еды, в горле ком и пальцы больной ноги торчат из гипса, как бледные сосиски, – все это нормально. Впрочем, не важно, нормально или нет, все фокусы моего злосчастного организма я готова сносить с покорностью и, пожалуй, даже с интересом.

Мне очень хотелось бы знать, как ухитрились сохранить мое копыто, уже приговоренное к усекновению, что за штуковину мне воткнули, пластик или железку, и не зашили ли в сустав какой‑ нибудь инструмент – может, это он по временам так жутко колет, пронзая меня сокрушительной болью. Каждая инъекция антибиотика напоминает о прививке БЦЖ – ничего больнее в детстве я не знала, – только во сто крат хуже, или о том, как в тюрьме я впрыскивала себе бензин, чтобы выйти из строя. “Если не сработает, – говорила я Роланде, – подложу ногу под доску и грохну табуретом…”

Вот и получила.

Иногда кто‑ нибудь из больных рискует обратиться к Царю и Богу:

– Профессор… месье…

Он не слышит. Только кто‑ нибудь из его присных сходит с орбиты и пресекает любопытство ничего не значащей и ровным счетом ничего не проясняющей, но оптимистичной фразой:

– Скоро ли вы начнете ходить? Ну, конечно, очень скоро. Потерпите немножко. Что вам сделали? О, все сделано прекрасно. Красивейшая операция, не правда ли, коллеги?

– О да, – хором подтверждает вся свита.

Я этим восторженным эпитетам не доверяю: чем прекраснее все обстоит, на взгляд медиков, тем серьезнее было и есть ваше положение. Профессионального подхода нам явно не хватает.

Не слишком ли долго Главный задерживается у моей кровати? Перебирает снимки, поворачивается к окну, чтобы посмотреть их на свет, и тут же белые халаты обступают его и отгораживают от меня; он что‑ то объясняет, но говорит так быстро, так тихо и так невразумительно, что я не могу выловить из потока непонятных слов свою ногу и теряюсь в отчаянии. Я тихо злюсь, обзываю его про себя пижоном; не может быть, чтобы прямо из операционной он явился в таких свеженьких перчатках и халате без единого пятнышка. Отрывистая речь, скупая улыбка – вылитый хирург из книжки.

Но однажды он со мной заговорил: я уже десять дней лежала на вытяжении: пятка проткнута спицей и укреплена под дугой с помощью блока и веревки с десятикилограммовой гирей на конце. С заправленной в железный каркас нижней половиной тела и опрокинутой верхней – изножье кровати приподняли, – я застыла в позе канкана вверх ногами. Каково это мне, привыкшей спать на животе… Соседки утешали: вытяжение, конечно, штука неприятная, но по сравнению с операцией – пустяки, вам повезло, вставили спицу, значит, оперировать не будут. А я бы, пожалуй, предпочла операцию. Мне изрядно осточертело раздираться на дыбе. И вот на десятый день этой муки Главный обратил на меня свой взор.

– Сколько вам лет? – неожиданно спросил он, постучав по спинке кровати моим последним рентгеновским снимком.

Впрочем, ответ он пропустил мимо ушей и, оставив меня в полной растерянности, двинулся дальше вместе со своим роем.

– Пришлите мне родителей этой девочки, – бросил он старшей сестре, записывавшей все его распоряжения.

Когда пришла “сестрица” Нини, я накинулась на нее: надо было назваться моей матерью… ничего, по возрасту сошло бы… а так – где теперь взять родителей… Нини дала мне для успокоения банку клубники со сливками и, пока я поедала ягоды, отправилась на переговоры. Вернулась она сияющая.

– Все в порядке. Я дала письменное согласие, и вам все сделают, как только будут готовы анализы.

– Что сделают? – Я почти кричала.

– Ваша… то есть твоя нога не срастается, мешают осколки, что ли… ну, в подробности старшая сестра не вдавалась, словом, на днях тебе сделают операцию.

Всю следующую неделю я принимала в постели визитеров: рентгенолога, кардиолога, лаборанток с пробирками, – поскольку перевозить мою кровать со всей упряжью было никак невозможно. Я послушно мочилась, куда велели, голодала по утрам до их прихода – лишь бы не сорвалась операция.

Наконец на шестнадцатый день висения на вертеле меня с утра накачали нембуталом, и в полусонном состоянии я дожидалась, пока меня возьмут под нож. Теперь я уже знала, что делать, чтобы не отключиться до самого начала операции: надо дать сознанию постепенно гаснуть, гаснуть, но оставить теплиться маленький огонек, не думать, а просто медленно перелистывать в уме наплывающие цветные картинки, прикрыть глаза, ни на чем не сосредоточиваясь, ни во что не вникая. Утреннее копошенье в палате шло своим ходом, но доносилось до меня как бы издалека: скрипят тележки, звякают судна, снуют белые шапочки сестер, шесть сортов одеколона сливаются в размытый, отдающий мочой и лекарствами аромат.

Накануне мне удалили спицу, вымазали всю ногу чем‑ то желтым и увернули в упругий белый кокон. Помня наставления сестры (никакой косметики и сотрите лак с ногтей), я только чуточку подкрасилась – даже если умру, пред очи Господа Бога надо явиться в полной форме.

В десять часов санитары переложили меня на каталку, старшая сестра укрыла одеялом и подложила по белоснежной подушке под голову и под ногу, и вот наконец, посылая кончиками пальцев прощальные поцелуи направо и налево, я поехала, точно королева в паланкине.

Длинными, гнетуще‑ безмолвными коридорами меня довезли до предоперационной. Тут старшая сестра склонилась – ее лицо вдруг возникло передо мной крупным планом, и я успела заметить, как подобрели ее глаза за стеклами очков, – звучно чмокнула меня в щеку, сказала: “До скорого, деточка! ” – и исчезла.

Я осталась одна в затопленном маревом белизны помещении. На краю каталки, у сдвинутых и вытянутых, как у покойницы в гробу, ног, лежала моя история болезни, но до нее было не дотянуться: край каталки – что край света; впрочем, эти бумажки мне теперь не нужны и даром, какая разница – я ведь мертвая: мертвые руки вытянуты вдоль мертвого тела; живая только стена: дышит и колеблется.

Блаженное забытье было прервано появлением ординатора, он замаячил в пустоте огромной гулкой тенью, извергающей громы слов и клубы дыма. Я прекрасно знала, что на самом деле он говорил бархатным голосом и покуривал свою любимую “Голуаз”, но в моем теперешнем восприятии все масштабы сместились.

– Ну что, детка, – проревел ординатор, – как самочувствие? В сон не клонит?

Я хотела ответить “нет”, попыталась взглянуть на него осмысленным взглядом.

Но тут анестезиолог нажал на поршень шприца с пентоталом, и я умерла, оставив одну застывшую руку в резиновой лапе ординатора, а другую – на столике анестезиолога. Умерла под приятное стрекотание в висках, так и не дождавшись появления самого Бога.

Вознесение в операционный блок мне пришлось пережить трижды: после удаления раздробленной косточки осталось пустое место, которое никак не зарастало, так что мне продели еще две спицы, одну сквозь пятку, другую сквозь щиколотку, а четыре торчащих из гипса петли согнули клещами и стянули пластырем. Однажды, когда у старшей был выходной и ее заменяла другая сестра, я наконец добралась до своей истории болезни, приготовленной к обходу сразу после завтрака, и списала отчеты об операциях. Ну и словечки тут попадались: резекция, абразия, астрагалэктомия, артродез…

Жюльен бывал у меня нерегулярно, когда мог. Наступило лето, и он таскал фрукты и бутылки воды, бегал за мороженым для меня и моих соседок. Я возлежала на груде подушек и смотрела: белокурый пай‑ мальчик, широко улыбаясь, несет в растопыренных пальцах с полдюжины рожков мороженого. Вся палата у него в невестах – кроме меня. А вид у нас самый невинный и трогательный, держимся за руки и воркуем.

– Скорее бы ты возвращалась… Когда тебя увезли в больницу, я остался ночевать у Пьера и спал в твоей постели. Только вошел в комнату и сразу увидел тебя, вдохнул твой запах, ты еще была там…

Я прижималась к его плечу, пачкая крем‑ пудрой рубашку – пиджак он снял и повесил на дугу; чем меньше одежек, тем острее мы вспоминаем, узнаем друг друга… Каждое свидание – бездна надежды и безнадежности, нет для нас места на земле, наша участь – скитания, тюрьмы, и так всю жизнь, и всю жизнь одиночество.

– Скорей бы ты возвращалась…

– Но я не хочу на старое место!

– Придется… Пока не снимут гипс… Не забудь, что Нини – твоя сестра… Потом уж я подыщу что‑ нибудь другое… может, в Париже. Постарайся хоть примерно узнать, когда тебя выпишут.

– Кстати, Жюльен, ты узнал про “артродез”?

В прошлый раз я дала ему мои выписки и поручила их расшифровать.

– Да, это значит “фиксация”. Нога не будет разгибаться.

“Могут отнять ногу”, “пришлите ее родителей”, а теперь вот еще “фиксация”. Черные капли заляпали белое плечо; чем больше я плакала, тем больше тушь разъедала глаза, а чем сильнее щипало, тем сильнее я плакала – чертова тушь! Мне больше никогда не подняться на цыпочки, прощайте высокие каблуки. Я останусь хромоножкой, а ты превратишься в костыль калеки, которая никогда не станет такой, как ты, верно, ждал, и ни на что не будет годиться. Будущее пошатнулось, похоже, теперь конец моей лихой удали. А как я покажусь Роланде? Эх, Роланда!..

Мрачные мысли захлестнули меня, и, пока не истекло время посещений, я так и просидела, уткнувшись в плечо Жюльена и тупо хлюпая носом. Жюльен баюкал, утешал меня, подтрунивал над моим горем. На свете тьма хирургов, дай время – найдем тебе самых классных… Глупышка, будешь скакать резвее прежнего.

На другой день я спросила врача, можно ли мне выписаться.

Он просмотрел мои контрольные снимки, откинул одеяло, согнул ногу в колене, ощупал пальцы – теперь они были нормального цвета и толщины, но все еще не слушались.

Врач был похож на какого‑ то зверя, переряженного мясником: из‑ под расстегнутого ворота рубахи выбивалась мохнатая шерсть, об ноги бился длинный фартук. Взглянув на меня, потом на бутылку “Монбазийака” на тумбочке, он улыбнулся:

– Вам тут не нравится? Неужели мама разрешает вам это пить? – И прибавил: – Думаю, вас вполне можно выписывать. Надо спросить у Главного, но, по‑ моему, можно… А снимать гипс придете на прием.

– И… я могу уйти… прямо сейчас?

– Вот этого я не знаю.

Скоро должен прийти Жюльен, он бы сразу меня и забрал… Я стала уламывать старшую сестру. Все знают, что сама она ничего не решает, не согласовав и не подписав у руководства, но перед нами любит разыгрывать важную персону.

В одиннадцать, протягивая мне тарелку с завтраком, она дает позволение:

– Я оформила вас на выписку, вечером можете отправляться. Заказать перевозку или вас заберут?

– Нет‑ нет, за мной заедут.

Пришла санитарка, собрала тарелки, поставила их на сервировочный столик посреди палаты, стряхнула в ведро объедки, протерла тряпкой пластиковый стол, голубой, как стены, как июнь в квадрате окна. Жаркие дремотные волны лились через подоконник, раскаляя его до потного блеска. Покидаю этот душный рай, кровать на солнцепеке, бегу на волю, выписываюсь из больницы.

Накануне приходил легавый, искал “несовершеннолетнюю с дорожной травмой”. Он направился прямехонько к моей кровати, так что меня бросило в пот и чуть не отнялся язык, но не успела я досказать свою басню про собаку и окно, как он отошел. Потом я узнала, что девчонка, которую он искал, лежала в соседней палате: попала в аварию на мопеде и повредила коленный сустав. А я‑ то струсила! Нет, Жюльен прав: сестренку, вроде меня, которую каждый норовит засыпать вопросами – кто из сочувствия, кто из любопытства, – лучше уж держать при себе.

Так и слышу Пьера: “Да эта соплячка заложит нас всех за милую душу”. Ладно‑ ладно, я возвращаюсь. Но на этот раз фокус не пройдет, теперь у меня есть формальный аттестат – астрагалэктомия и Жюльен, мой Жюльен, перед которым вы, за его бабки, готовы ходить на задних лапках… Если что, заставит вас прикусить ваши ядовитые языки, а там уж я и сама себя в обиду не дам.

– Берешь меня?

Куда – понятно само собой, я научилась не произносить вслух ничего лишнего. Тюрьма, полиция, срок – если поначалу словечки вроде этих срывались у меня при Жюльене хотя бы шепотом, они звенели, будто оплеухи в провалах тишины, так что вся палата – пациентки и их гости – настораживалась и возмущенно оборачивалась в мою сторону. Миг – и все взлетит на воздух: меня опознают, схватят, линчуют… Однако ничего страшного не происходило, мне просто показалось, никто не услышал, никто не шевельнулся. Никто, за исключением Жюльена: его‑ то зацепляло, по лицу пробегала судорога, скользила тень, эх, Анна, опять оплошала… Что мне делать, чтобы угодить Жюльену? Как увязать то, что я вижу, с тем, что знаю о нем? Я привязалась к вору – буквально: привязана за ногу, – и все в его жизни для меня ново и странно… Жюльен – взломщик? Ничего не попишешь: монеты за мое исцеление добыты в опасных ночных набегах. Если нет страховки, каждый день в клинике обходится что‑ нибудь около десяти тысяч, да еще плата Пьеру, разные покупки… В общем, золотая нога. И все‑ таки я не млею от благодарности, потому что знаю, что и сама сочла бы своим долгом сделать то же самое, если бы холодной весенней ночью фары моей машины высветили на дороге человека, которому нужно помочь вырваться на волю.

“Будь на твоем месте уродина или старуха, я бы все равно поступил так же…”

Знаю, милый, конечно. И это было бы куда благороднее. Но что делать, если меня угораздило в тебя влюбиться и если вдобавок такая же беда стряслась с тобой, неужели, по‑ твоему, надо ради надуманных дурацких принципов все испортить, от всего отказаться… Но это же чушь! Мы молоды, будем же по‑ братски нежны друг с другом и забудем, если хочешь, все, что было раньше.

– Эх, если бы не твой гипс, – стонал Жюльен.

Значит, решено: ты меня берешь.

 

И снова мы у Пьера, то есть у себя, в нашей комнате. Я сижу на полу, Жюльен – на краю кровати. Мы не прикасаемся друг к другу, Жюльен только перебирает кончиками пальцев мои волосы. Страшно жарко. Мы лениво перебрасываемся словами, ведем сначала легкий и приятный разговор – о книгах, о кругосветных путешествиях, не выходя из камеры; потом о вещах более тягостных – об одиноких скитаниях, тщетных поисках… Я отреклась от себя прежней, умерла; в ту ночь, под черными кронами, я умерла и начала счет новой жизни, от прошлого осталось только следственное дело… Фотографии, отпечатки пальцев – разве они живые? А это все, что уцелело, но… черт возьми, уцелело и никуда не исчезнет. А теперь еще это несчастное копыто…

– Пока я на костылях, я могу показываться где угодно. А потом можно будет приделать фальшивый, съемный гипс.

– Ага, а для пущей конспирации надо было бы, чтобы ногу тебе оттяпали, а мы бы вместо нее прицепили на кнопках чулок с тряпьем. Впрочем, чулок можно напялить и сейчас, прямо на гипс.

Я со скромной гордостью посмотрела на загипсованную ногу: она и правда недурна, гуашево‑ розовая, совсем новенькая, со свежим пластырем на железяках.

– Ну, уж во всяком случае, это лучше, чем было раньше.

От табака сохло во рту, но мы продолжали курить – просто по привычке. Вместо пепельницы Нини выдала нам плоскую стеклянную тарелочку из бара, и она быстро переполнилась.

– Постой, не стряхивай пепел на пол, а то завтра она опять будет нудить. Вот подходящая посудина.

Жюльен вытащил из‑ под умывальника биде на железных ножках. Туда мы и бросали пепел и окурки, все равно мы уже мылись, и теперь у нас уйма времени, жаркого, густого, стекающего по капле, по минуте, тихо, неспешно, под шелестящий шепот.

 

Глава VII

 

Запакованная нога тихо подживала, обещая стать во сто раз здоровее другой, с которой никогда так не возились. Я взяла у Нини вязальные спицы, я изводила по литру одеколона в неделю, таскала с кухни ножи – и всё для нее. Внутри, под гипсом, страшно зудело. Я засовывала туда нож и чесала, а потом заливала спереди и сзади “Шипр” или “Лаванду”. Пьер морщился: “Снова вы надушились! ”

Разделавшись с завтраком, я обычно выбиралась на костылях наружу и устраивалась перед домом или за ним. Пьер уходил “ишачить”, Нини занималась хозяйством, а я скидывала пеньюар и ложилась голышом, с закрытыми глазами, на солнышке. Пот стекал на траву, гипс плавился, давил ногу – и тогда я ковыляла в домашнюю прачечную, залезала в бассейн для стирки и погружалась в него, держа загипсованную ногу на бортике. Хочешь не хочешь, а приходилось сидеть враскоряку и следить, чтобы ни одна капля не затекла внутрь: штыри входили прямо в кость, не дай бог, начнется заражение. Мыть пальцы тоже было нелегким делом: они ныли от малейшего прикосновения. Однажды утром я отодрала приклеенный вокруг штыря пластырь, заглянула под него и увидела металлический стержень, торчащий в багровой, шелушащейся, вздутой коже. Подергав, я расшатала штырь с одной стороны, с другой же она держалась как влитая. Каково будет ее вытаскивать, подумала я и чуть не разревелась. Когда же все это кончится!

Не только мне так не терпелось. Нетерпение выражали и все остальные: одни хотели, чтобы я поскорее начала ходить, другие – чтобы поскорее убралась восвояси, Пьер – тот был не прочь подбить меня на маленькую авантюру. Зачем, мол, дожидаться Жюльена?

– Ладно, сейчас вы должны быть недалеко от больницы – это ясно. Ну а потом? Что вы собираетесь делать?

Пьер задумчиво растягивал свою гармошку – взгляд на меня, взгляд в самоучитель, арпеджио, музыкальная фраза. Он сидел в одних шортах, с пояса свисала засаленная подтяжка. На мне тоже только шорты и лифчик – в такую жару позволительно.

– Как – что? Начну ходить, а там уж разберусь.

– Ага. Но пока что вы не ходите. Ладно… Жюльен, наверно, говорил вам, вы ведь знаете, что ради вас он рискует не на шутку. И все это обходится ему в копеечку…

– Не беспокойтесь, мы с Жюльеном сочтемся, это наши с ним проблемы.

Пьеру‑ то какое дело, нечего соваться, куда не просят!

– Ах, ваши проблемы! Вот как?

Пьер наяривал гаммы вовсю, пальцы его бегали по клавиатуре вверх и вниз – проворные, изящные, искусные пальцы, совсем не подходившие к студенистой, трясущейся от злости туше и перекошенной роже.

– Вы что, не видите, что ваш Жюльен не является уже десять дней? – взорвался он.

– У него работа!.. Да и незачем ему светиться и бывать здесь слишком часто, с его‑ то делами.

– Те‑ те‑ те!.. Гладко излагаете! Ну а что, если его накрыли и он вообще больше не вернется? Это вам не приходило в голову?

Ой, приходило, Пьер, еще как приходило! Я только об этом и думаю. Каждый час, каждый миг думаю о Жюльене, ночами не сплю – все прислушиваюсь, будто заклинаю темную силу, отгоняю грозящую ему беду. Береги себя, Жюльен!..

– Жюльен всегда в конце концов возвращается, – говорю я, пристально глядя на тлеющую сигарету.

– Ну да, помню, как‑ то мы ждали его к обеду, а он задержался на два года.

– Ничего, на этот раз ему помогут. Я его не оставлю. Сначала, конечно, рассчитаюсь с вами. Но Жюльен платит за несколько дней вперед, так что долг небольшой, еще рано меня теребить. Я же размазня!

(Сам говорил! )

– Да бросьте вы! Положим, вы встанете на ноги – чудесно. Но вы же не захотите каждый день ходить на панель, как я – на свой завод. А вечером разбираться с клиентами, легавыми…

– …и сутенерами, – добавляю я в ответ на нарочито безразличный взгляд, который Пьер устремляет на мою грудь.

Вижу, вижу, к чему он клонит. Когда его забегаловка была открыта, четыре комнаты на втором этаже сдавались уж наверняка не только туристам.

Нетрудно себе представить: вот Нини меняет ветхие салфетки, делает вид, что ищет сдачу в кармашке передника – о, благодарю, месье‑ мадам. А Пьер за стойкой; в дни получки, когда каждый забежит в бар пропустить рюмочку, он сможет снабжать меня клиентами бесперебойно.

– Не забудьте, мои псы посторонних не впустят, без моего разрешения в дом никто не войдет. Хватит того, что пришлось назвать наш адрес в больнице… Надеюсь, больше вы его никому не давали?

– Я же сказала, что не собираюсь возобновлять никаких знакомств.

– Смотря какие знакомства… Я имею в виду кого‑ нибудь из больных, из персонала, мало ли…

Теперь моя очередь позлить его.

– Адрес был написан черным по белому на моем температурном листе, который висел на спинке кровати. Кто хотел, мог его записать, я ни при чем. Но все равно почту получает Нини, если что – пусть отошлет письмо назад.

Мне стоило больших усилий не прыснуть со смеху. Знали бы они, что я запустила лапу в их милый бардачок.

По воскресеньям Пьер с Нини уезжали на целый день, вместе с мальчишкой, а мамашу оставляли на меня. Они купили где‑ то загородный дом, чтобы провести в нем остаток дней, и теперь торопились все покрасить, обставить, огородить, загнать свой дансинг и перебраться туда окончательно.

В субботу вечером Нини готовит еду нам с мамашей – просто‑ напросто варит картошку и яйца, чистить я должна сама. “Проголодаетесь – в шкафу есть консервы”. А в воскресенье рано‑ рано утром, когда первые солнечные лучи пробиваются сквозь ставни и я, оставив надежду дождаться Жюльена, собираюсь заснуть, она заглядывает ко мне в комнату:

– Мы уезжаем. Пожалуйста, никого не впускайте и не подходите к телефону. Пока, до вечера!

И уходит, прихватив ключи от комнат.

А я, пообещав не открывать дверь и не брать телефонную трубку, засыпаю и сплю, пока не подходит время поить мамашу кофе. Ну, этой вообще только бы поспать да поесть!.. Целыми днями она просиживает на кухне, безмолвно и неподвижно сложив перед собой землистые, как у покойника, руки, оживляясь лишь при виде тарелок с горячей пищей, на которую она набрасывается как голодный зверь и сжирает, торопливо и неряшливо. Посидишь денек в такой компании – немудрено и спятить.

Единственное, чего Нини не могла запереть, это дверцу холодильника, огромного, ресторанного, в котором поместились бы бычьи туши. В нем хранились бутылки. За спиной у мамаши я намешивала себе самые немыслимые коктейли. Труднее всего было унести стакан: руки заняты костылями. Приходилось ставить его на пол и подталкивать ногами метр за метром до самой террасы. Там, раздевшись догола, не считая гипса, я растягивалась на полу и потихоньку пропитывалась спиртом и солнцем.

К возвращению хозяев я успевала искупаться в прачечной, почистить зубы и встречала их свеженькая, трезвая и умирающая от жажды:

– Во рту пересохло – жарища дикая!

Бедолага Пьер подбивал меня принимать клиентов, а я между тем тайком попивала виски, припрятанное именно для такого рода приемов.

– Мне‑ то что, – говорю я, – но что скажет Жюльен, если узнает, что стал котом.

– Ну, заладила: кот да кот… Это ведь все слова. А Жюльен будет только рад, он не любит оставаться в долгу… И потом, если я не ошибаюсь, вы с ним не женаты?

Деньги я буду зарабатывать, чтобы погасить долг, и только, иначе он, Пьер, и не взял бы их, а что касается Жюльена, то если уж я вправду считаю его мужем, ему можно представить дело самым невинным образом.

– Что‑ что, а пудрить мозги женщины умеют!

Итак, приличия не пострадают: Пьер забирает то, что ему причитается. Жюльен знать ничего не знает, а я тружусь для пользы дела, в этом греха никакого нет.

Но мне на приличия наплевать, и я все рассказываю Жюльену.

И даже немного сгущаю краски.

– Дорого мне обходятся эти разговоры с Пьером, еще неизвестно, кто у кого в долгу…

Жюльен явился среди ночи. В прошлый раз Нини пришлось вскочить с постели и открывать ему, а утром, в одиннадцать часов, притащив нам поднос с завтраком, она раздраженно проворчала:

– Больше этот номер не пройдет, хватит с меня! Звоните сколько влезет, хоть до посинения… Я вам не прислуга! Без записки, без звонка в два часа ночи заваливаться! Нет уж, извините, ровно в одиннадцать я запираю ворота и спускаю собаку – у нас так и было заведено, пока мы держали гостиницу.

Что ж, на этот раз Жюльен перелез через забор, приласкал пса и влез в окно первого этажа. Обычно я не запираю двери. Только если вечером у меня нервы на пределе и я злюсь, что сменила одну тюрьму на другую, я запираюсь на два поворота ключа – все‑ таки приятнее думать, что дверь своей камеры я закрываю сама. Если же вечер заканчивается вкусным ужином, желудки дружно переваривают пищу, приправленную мирными звуками – посуда в руках Нини, шарманка Пьера, – вся компания размякает в сонном умиротворении, дверь остается приоткрытой: пусть хозяева, проходя ночью в туалет, заметят эту деликатную щелку, знак доверия. Но однажды утром я получила от Нини замечание: если дверь закрыта неплотно, отвисают петли, а кто будет платить за ремонт, уж не вы ли?

Что ж, я стала плотно закрывать дверь и в добрые вечера.

Жюльен вошел совершенно бесшумно, так что если бы я спала, то даже не проснулась бы. Но я не спала. Я никогда не сплю. Во всяком случае, я чувствую себя даже слишком бодрой, когда Жюльен приходит, ложится и тут же отключается. Я бы и рада быть такой же усталой и уснуть рядом с ним, а не тормошить его, не приставать к нему, сонному.

– Прости, котенок, – говорит он, – я сегодня еле живой…

Я сердито отползаю на самый край кровати и притворяюсь спящей – хоть бы и правда заснуть!.. Отчего я так хочу его, только его? Конечно, он облегчает мою боль, развеивает скуку, он моя радость, но… Если бы я могла двигаться, если бы рядом был еще кто‑ нибудь, выбрала бы я его или нет?

В эту ночь Жюльен был в форме.

– То‑ то Нини утром скроит рожу! Хочется пить, схожу‑ ка я на кухню. Тебе чего‑ нибудь принести?

– Угу. Стакан воды. На четыре пятых разведенной “Рикаром”.

Текут часы. Мы лежим не шевелясь, голые, в испарине, вдыхая проникающий сквозь ставни прохладный воздух.

– У меня здесь есть рубашки? – вдруг спрашивает Жюльен.

– Да, я перестирала и перегладила целый мешок твоего барахла. Нини сказала, что раз я называюсь твоей женой, то должна заботиться о твоем белье.

– Нет, серьезно? Она заставила тебя вкалывать? С твоей ногой?

– Ну, не ногами же я стираю. Ничего, я даже повеселилась. После стирки развесила белье в окне, а Нини стала разоряться: соседи, мол, догадаются, что у них кто‑ то живет, что это мне не зона и т. д. А я, что ни день, что‑ нибудь новенькое изобрету. Извожу их, как могу. Вчера раковину засорила, перепачкала простыни – в общем, пакощу по мелочам. Будем квиты. Слинять бы отсюда, а, Жюльен?

Но оказывается, на Жюльена свалились новые заботы, объявился еще один тип в бегах, живет сейчас у матушки, и ему нужна крыша. Жюльен хотел пристроить его здесь. Для него и рубашки.

– Да они из‑ за меня уже на стенку лезут…

– Э, знала бы ты, сколько народу я им подкидывал! Они всегда так: повопят‑ повопят, но жадность сильнее, и в конце концов соглашаются.

– А что за женщин ты сюда водишь?

– Ага, уже наболтали… Да это все так, я их никогда и не помню… Какая разница, Анна, пойми, для меня есть только ты. Не верь никому и ничему, ты одна‑ единственная.

Больше я не спрашивала. Сегодня, сейчас на месте тех женщин лежу я, и эта ночь принадлежит мне одной. Может, они клянчили, скандалили, приказывали, но все ушло вместе с ними: подачки, уступки, покорность – все сгинуло, сегодня есть только я… А завтра… зачем думать? Завтра еще не наступило.

– Так вот, – продолжал Жюльен, – если я их уломаю, то сразу звоню домой – малый только и ждет сигнала, чтобы засвидетельствовать свое почтение и отрекомендоваться.

– Значит, ты останешься! Красота!

Пусть наступает завтра – теперь не страшно, я знаю, что будет. Жюльен с озабоченным видом сядет у телефона и станет что‑ то сосредоточенно обдумывать, и мне до него не достучаться, сколько ни порхай вокруг него на костылях. Я вроде гитары, которую, рассеянно тронув разок‑ другой, откладывают в сторону. Не могу же я мешать Жюльену думать, о чем он пожелает, и взваливать на себя уйму обязанностей и бескорыстных услуг, раз ему так хочется…

Пьер усмехается:

– Что, нынче опять день Жюльена Заступника?

Жюльен твердит о солидарности. Пьер в ответ острит (надо признать, довольно удачно), и так часами. Каждый из них прав по‑ своему, да они и не пытаются переспорить друг друга, просто выкладывают, что думают. Мы с Нини, женщины, слушаем молча, она – не отходя от плиты, я – не выпуская сигареты.

Веселый будет обед! Да еще этот малый, как там его…

– Как зовут твоего приятеля?

– Он называет себя Педро, и это ему подходит. Но сейчас к нему надо обращаться “господин аббат”.

– Это еще почему?

– На него идет охота, его обложили со всех сторон, вот он и вырядился попом – тем более что его так и тянет ко всякой пакости, вроде религии.

Вечером с нами за столом сидит молодой священник в новенькой, с иголочки, сутане. Педро. Знакомясь со мной, он сказал:

– Так это вы – Анна! Очень рад… Жюльен столько рассказывал о вас и о вашей… беде. Как ваша нога?

– Добрый день, отец мой. Благодарю вас, мне лучше.

Я отвечала довольно сухо: мне не улыбалось устраивать тут клуб беглецов на пару с этим Педро. Маслянистые глазки, вкрадчивая манера говорить – он смахивал на глянцевый каштан. Тело, насколько позволяла судить широкая сутана, было довольно мускулистым, ладным, в нем угадывалась та же латинская гибкость, что и в голосе и жестах. Педро выдавал себя за приезжего “профессионала” с юга и разыгрывал этакого рубаху‑ парня: говорил много, бурно, перемежая речь многозначительными паузами. Но в его обращении сквозила нарочитость, а в голосе недоставало естественной, живой интонации.

Он всячески старался подать себя, но подавать, по‑ моему, было нечего, все как на ладони: красавчик, болтун, бабник. Без маскарадной сутаны, в нормальной одежде, он все равно обращал бы на себя внимание: его внешность казалась мастерски наведенным гримом, даже щетинистые усики были словно приживлены искусственно.

Ему отвели комнату по соседству со мной. Наверх мы пошли все втроем, и Жюльен с Педро обсуждали что‑ то, все говорили и говорили, застряв на лестничной площадке, вместо того чтобы пожелать друг другу спокойной ночи и разойтись; поскольку мое участие в беседе ограничивалось междометиями и улыбками, то я пошла в спальню и стала раздеваться.

Ради Жюльена надо было понравиться Педро, и я старалась быть красивой, остроумной, кокетливой… заставить его забыть, что он видел и знал обо мне, стереть представление о немощной хромуше на костылях, малолетке… впрочем, похоже, он и сам не намного старше: года двадцать четыре – двадцать пять. Еще зеленый. Единственное его преимущество передо мной в том, что он мог ходить. Мог, но зачем‑ то цеплялся за Жюльена – ишь, пристроился, тащи его!

Я влезла в постель: придет Жюльен, я уступлю ему согретое местечко, а сама откачусь на холодную простыню. Беру книжку, поправляю на себе поношенную ночную рубашку.

Но вместе с Жюльеном заходит Педро и рассыпается в извинениях:

– Только два слова, Анна, и я оставлю вас…

Они стоят перед зеркальным шкафом и говорят невнятной скороговоркой, как на прогулке в тюремном дворе. Тарахтят взахлеб… Ну и долго вы еще будете торчать тут, около моей постели? Я усердно перелистываю страницы, внутри все кипит, они никак не наговорятся!

А все этот смазливый “аббат”, прощелыга чертов!

Однако на другое утро мы с Педро засиделись за кофе. Мы поведали друг другу о том, что отреклись от своих приличных семей и пренебрегли приличным образованием, но поскольку больше похвастаться было нечем и нельзя, не нарушив запрета, а блеснуть хотелось, то мы пустили в ход светские таланты. Улыбки, цитаты, тонкие намеки… Сутану Педро снял, теперь на нем были шорты с футболкой и теннисные туфли; перед завтраком он как следует размялся – вор должен быть гибким: комплекс шведской гимнастики, с фырканьем и уханьем, а затем обливания и обтирания из котла в прачечной. Эх, не прохлаждаться мне больше в костюме Евы! Выбритый и благоухающий лосьоном Адам изгнал меня из прачечной, моего последнего рая.

Наконец Педро встал.

– Ну, ладно, – сказал он. – Я сегодня еду в Париж встретиться кое с кем из друзей. Вам ничего не нужно, Анна?

Он потянулся – омерзительный здоровяк, расставил свои ножищи и играет грудными мышцами.

– Спасибо, ничего или, пожалуй, привезите газет, если вам не трудно.

Педро стал снабжать меня чтивом. Он и сам много читал, в основном литературу, соответствующую его роли: “Дневник вора”[4], учебники по слесарному делу, а в метро – “Руководство по криминалистике” доктора Локара или “Юридический вестник”. Ему довольно скоро надоело слышать насмешливое или благочестивое “отец мой”, надоело, что ему почтительно уступают место в транспорте, надоела длинная душная сутана, и он сменил ее на обычный летний костюм.

Несколько ночей подряд он пропадал до рассвета, и, должно быть, вылазки оказывались удачными, потому что он стал каждое утро менять рубашки. Белоснежная рубашка, серый костюмчик и шляпа в тон; ни ученые книги, ни папка под мышкой не спасут: Педро никак не примешь за студента‑ юриста. Свет учения на нем не отражался, зато темные делишки так и просвечивали. Пьер немилосердно над ним насмехался за глаза и в глаза: “Твои рубашки незаменимы по ночам, ладно еще сейчас, а вот зимой, без луны, ты будешь прямо светиться в потемках. Рубашка вместо фонаря – и руки свободны, красота! ”

Иногда Педро звонил Жюльену, и они договаривались о каких‑ то таинственных встречах. Возвращались вместе, под утро, и я получала усталого до горячечного блеска в глазах, взмыленного, запыленного и небритого Жюльена.

После такой ночи Педро делал себе поблажку и спал до самого обеда без зарядки. А мы с Жюльеном разговаривали: переутомление – я спала еще меньше обычного – перерастало в лихорадочную бодрость.

Пьер же, оставив смешки, рылся в добыче. Между тем я‑ то знала, что как раз теперь ему бы и веселиться: Педро сутки не было дома, значит, он не спал с его женой.

Я наткнулась на них случайно, и мне стало так же неприятно, как бывало в тюрьме, когда преспокойно открываешь запертую камеру – пардон, палату – и застаешь там двух подружек, которых, по их просьбе, закрыла на задвижку снаружи третья. Хорошо еще, что Педро с Нини не догадывались, что я про них знаю: мне от этого не менее противно, зато они могут сохранять ко мне нормальное отношение – приязнь или равнодушие, – а не задабривать и не запугивать меня, чтобы молчала.

В тот день стояла жуткая жара, так что часов до трех‑ четырех вылезать на солнце было невозможно; мы с Педро и Нини пожевали за обедом зелени, свежих овощей – и поскорее разошлись по прохладным, зашторенным спальням. Как славно я вздремнула на широкой кровати, залив под гипс одеколон и замотав пальцы больной ноги мокрой перчаткой! Часа в два мне захотелось окунуться, и я отправилась вниз.

К тому времени я виртуозно освоила свои деревяшки, ступала на костылях так же легко и мягко, как на ногах, могла на них плясать, кружиться, раскачиваться, как кукла‑ акробат, закрепленная на двух палочках: сдвинешь‑ раздвинешь – кувыркается. У меня три конечности, и я переставляю их ловко и четко: раз – живая нога, два, три – пара деревянных; вот и сейчас я шустро поскакала по ступенькам, перемахнула с пролета на пролет, сделав пируэт на пятке, и ворвалась в танцевальный зал. Дальний конец его был отгорожен барьерчиком – там располагался бар, а рядом, в углу, стоял диван, где в случае чего мог отлежаться хвативший лишку посетитель или переночевать оставшийся без комнаты гость, на нем вечно кто‑ нибудь пристраивался подремать или поболтать, а то лежали стопки белья – в общем, получалось отдельное помещение с диваном.

Я мягко приземлилась на гулкий пол. Добралась до дивана и вдруг увидела на нем Нини, безмятежно спавшую носом к стенке, натянув покрывало до ушей, а рядом, обратив ко мне голую спину – с идеально развитой мускулатурой! – стоял Педро и листал на стойке телефонный справочник.

Он обернулся, увидел меня, толкнул дверцы перегородки и подошел. Руки и шорты у него были в пыли.

– Лучше поищу этот номер на почте. Здесь слишком грязно.

– Еще бы, – сказала я самым невинным тоном, – за кулисами всегда грязно… А мы и живем тут, как за кулисами, особенно мы с вами.

Педро подобрал свою рубашку со швейной машины, что стояла впритык к дивану, и, не взглянув на неподвижную спеленутую мумию Нини, вышел на террасу.

Я поскакала в прачечную: скорее под холодную прозрачную струю воды, – да, здоровы ребята, в этакую жарищу!

Не я проболталась Жюльену и не он мне, мы заговорили об этом не сговариваясь и оба покатились со смеху. А потом Жюльен сказал:

– Нет, каков бродяга! Я даю ему хату, отсыпаю на первое время монет, учу уму‑ разуму… А он… Нет чтобы отчалить, как только раскачается, он норовит еще свить тут гнездышко! Забрасывает якорь!

– Но, милый, ему же просто нечего делать! Промышлять в одиночку он не может, ждет, пока ты возьмешь его за руку. Я уверена: эти его ночные походы – сплошной блеф, как и все остальное.

– Да мне все время приходится его то тянуть, то погонять… “Лезь, если башли нужны! ”, а он… где это видано, чтобы мужик так трясся… Зато по женской части удалец хоть куда!

Оказывается, в одну из недавних вылазок Педро отдал Жюльену пятьдесят кусков из своей доли “на покрытие больничных расходов”, но тот же Педро, по словам Жюльена, был бы не прочь пришить меня, как только я отсюда уйду, чтобы раз и навсегда обеспечить мое молчание и безопасность здешних хозяев, а точнее, берлоги, где он залег.

– Ну, ясно, тут ему и стол, и дом, и постель с подстилкой. Согласна, это стоит шкуры какой‑ то пацанки вроде меня…

Кроме того, Педро великодушно предложил Жюльену разделить с ним Нини.

– Наверное, чтобы я ему не завидовал, – объяснил Жюльен. – А сам для разнообразия скоро начнет клеиться к тебе, вот увидишь. Нечего, говоришь, ему делать? Да ему не хватает дня на все его пакости, он их небось и во сне обдумывает. Смотри в оба, Анна, Педро палец в рот не клади!

– Ну, к этому ларчику ему ключа не подобрать, нечего и соваться! С погаными отмычками, которые он целыми днями вытачивает на верстаке Пьера. Пусть подкатывается к Нини, к кому угодно, только не ко мне – тут ему ничего не светит.

Но он сунулся, и очень скоро. Сначала долго ходил вокруг меня кругами, как волк – гладкий, вежливый волк, – действовал терпеливо, исподволь, забрасывал пробные камешки: что‑ нибудь, что, по его разумению, могло меня привлечь или возбудить: то забудет на виду какую‑ нибудь пикантную часть туалета, то попросит простирнуть нейлоновую рубашку, “самую малость, только освежить воротник и манжеты”.

Я терла его одежки, вдыхала запах его одеколона, принимала его комплименты – хоть какое‑ то развлечение!

Слово “женщина” он произносил с трепетом восточного стихотворца.

– Но Анна у нас не женщина, а парнишка. Правда, Анна? Переодетый парнишка… У вас должна быть очень красивая грудь.

Тон безупречно дружеский, взгляд на мой вырез – почтительный, полный братского восхищения. Нини преспокойно убирала со стола. Ее энергичные, точные движения – живой укор нашей сытой лени: мы с Педро развалились на стульях, выпятив животы и вытянув отяжелевшие ноги. Грязные тарелки, огрызки исчезли со стола, и все более внушительный вид обретала стоявшая на мраморном столике, между мной и Педро, пепельница – зримый атрибут порока. Убрав посуду, Нини напустилась на капли и крошки, ее мокрая тряпка расписала стол размашистыми мыльными кругами. Потом Нини тщательно протерла места перед каждым из нас, вытряхнула пепельницу в ведро и снова красноречиво водрузила ее, сияющую, точнехонько между нами. Ну что, дескать, так и будете торчать тут на кухне целый день, занимать место и осквернять чистую пепельницу? Но вслух наша милая хозяюшка‑ служаночка ничего не сказала и продолжала работать, как автомат, натянуто улыбаясь на подначки Пьера.

– В двадцать лет, – сказала Нини, не глядя на меня, – у всех женщин недурная грудь. Особенно если они не рожали.

Нини не рожала, но не думаю, чтобы у нее когда‑ нибудь был хоть намек на грудь. И как только Педро не противно прижиматься к ее костлявому килю?

– Хотите, сниму лифчик, полюбуетесь, – насмешливо предложила я.

Наконец Педро сменил пластинку и попросил Нини принести бутылку шампанского.

– Это еще что за фокусы? Зачем вам шампанское?

– Чтобы пить, – пояснил Педро. – Когда много болтаешь, во рту сохнет. Как вы считаете, Анна?

Ну, промочить глотку я никогда не прочь. Нини послушно открывает холодильник: бутылка будет записана на счет Педро, и вообще желание клиента – закон. Если барину с барыней угодно нажираться в такую рань и в такую жару – пожалуйста. С постным лицом она поставила на стол бутылку и два фужера, а сама снова взялась за посуду.

– Те‑ те‑ те, Нини! – воскликнул Педро.

Меня передернуло: работая под южанина, он чуть не каждое слово сдабривал звонким “те‑ те‑ те”, “хо‑ хо”, “э! ”, “ва! ”, будто пальцами прищелкивал.

– Нини сердится? Э‑ э, улыбнитесь‑ ка лучше. Достаньте еще один фужер и выпейте с нами.

– Пить? Мне? Вы же знаете, что я не пью. Мне нельзя – у меня сердце…

Так, значит, красные прожилки на скулах не от возлияний, как я полагала, а от сердечных спазмов. О, Педро, вы ведь не сделаете больно бедному сердечку Нини? Ладно, выпьем вдвоем, мое сердце может трепыхаться без всякого риска.

– Ах, Анна, Анна, вы никогда не теряете головы…

– Хватит того, что потеряла ногу!

Педро долго раскачивал пробку, наконец она подалась, выползла из бутылки и с хлопком вылетела в стеклянный потолок; золотистая струя зашипела, метко направленная в бокал. Этот ритуал я люблю гораздо больше, чем сам напиток, безвкусный, шипучий и бьющий в нос. Нини с брезгливой гримасой удалилась наверх, а мы рюмка за рюмкой распили всю бутылку.

Шампанское жаром разливалось по телу, но охладило голову; лицо Педро куда‑ то отступило, поплыло, померкло и почти исчезло; конечно, он там что‑ то говорит, жестикулирует, но меня это не касается, я далеко. Я снова замкнулась в круге своего “я”, свернулась в нем, все линии извне – касательные, скользят, отскакивают и уносятся прочь – мне на все плевать. Я все слышу, все понимаю, отвечаю; может, язык у меня чуточку заплетается, но мысль ясная и четкая, вся собранная в одну‑ единственную крепко затверженную фразу, в которую я намертво вцепилась: “Смотри в оба, Анна”.

Не волнуйся, Жюльен, я выхожу из игры.

– Подайте мне мои ходули, Педро. Мне до стены не доковылять. Наклюкалась за ваш счет. Теперь черед за мной. А пока пойду‑ ка я просплюсь.

– Позвольте, я отнесу вас.

– Ага, и останетесь… Нет, спасибо. Давайте костыли, я уж доберусь как‑ нибудь сама до своей постели.

У запасного дивана я делаю привал и… остаюсь на нем, глаза слипаются. Последнее, что я успеваю увидеть, проваливаясь в золотистое сонное марево, это нерешительно топчущийся около меня Педро. И все‑ таки – может, вспомнив о Нини, – опуститься на диван он не посмел.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.