Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





XXVIII 15 страница



Когда Лукреция потеряла всякое терпение и исчерпала всю силу своей любви, тщетно пытаясь заставить Кароля что-нибудь прибавить к тем невразумительным восклицаниям и намекам, которые ее пугали, она заговорила сама.

— Я вижу, мой ангел, что вы ревнуете, хотя и не хотите в том признаться, — начала она. — Вы ревнуете?! О, как горько мне в этом убедиться, ибо вы сами приучили меня парить на крыльях возвышенной любви, не снисходя до житейской прозы! Какую острую боль вы мне причинили, могла ли я когда-нибудь подумать, что вы унизитесь до ревности! Позвольте же мне быть откровенной и сурово упрекнуть вас за это. Меня упрекать вы не захотели, а ведь мне было бы куда легче, я бы сумела оправдаться, а теперь я даже не знаю, что вы мне ставите в вину. Но прежде чем воззвать к голосу вашего рассудка, а это, увы, необходимо, позвольте мне пожаловаться на судьбу, позвольте выплакать свое горе! Ведь сейчас последний возглас счастливой любви возносится к небесам, откуда она снизошла на нас и куда ныне улетает навеки! Позвольте мне сказать, что сегодня вы совершили огромное преступление передо мной, перед самим собою и перед Богом, который благословил царившее между нами полное доверие. Увы! Вы осквернили подозрением самую чистую, самую беззаветную и самую чудесную страсть в моей жизни. Ведь до вас я по-настоящему никого не любила, я никогда не была счастлива; зачем же вы так скоро лишили меня радости, неземных восторгов? Вы сами увлекли меня на небо, а теперь так безжалостно столкнули на землю! Видит Бог, я этого не заслужила, вместе с тобой, Кароль, я витала в эмпиреях! И верила, что это блаженство продлится вечно. Все дела земные казались мне пустыми и призрачными; для меня продолжали существовать одни только дети, я нежно прижимала их к груди и вместе с ними уносилась в горний мир, где жизнь текла без забот… И вот теперь мне надо сойти с этих высот, мне снова придется шагать по узким земным дорогам, обдирая руки о колючий терновник, ушибаясь о скалы… Ну что ж, вы этого хотели. Поговорим же о презренной прозе, о Вандони, о моем прошлом, о моих обязанностях, о тех докучных заботах, которые сулит мне будущее. Я надеялась справиться со всем этим одна, я хотела, чтобы невзгоды, не имеющие касательства к нашей любви, не нарушали вашего душевного мира и покоя. Я легко бы несла груз хлопот и обязанностей, если бы могла избавить вас от них. Если бы вы оставались самим собой, если бы сохраняли возвышенное доверие ко мне, которое придавало такую чистоту и силу нашей любви, вас бы даже не коснулась житейская суета!.. Но вы утратили это доверие, вы отняли у меня талисман, делавший меня неуязвимой для горя и тревог. И теперь я хочу сказать вам, какие у меня существуют обязанности, чьи интересы я должна блюсти, в чем именно я усматриваю долг перед собственной совестью. Однако, чтобы понять все это, вам придется о многом поразмыслить, вам надо будет узнать мое прошлое, составить о нем верное представление, раз и навсегда сделать для себя серьезные выводы!.. Вандони…

— Прошу вас, не произносите этого имени! — воскликнул Кароль, дрожа как малое дитя. — Сделайте милость, избавьте меня от своих признаний. У меня еще недостает сил, да, верно, и никогда недостанет, чтобы выслушивать подобные признания. Я ненавижу Вандони, я ненавижу все, что было в вашей жизни недостойного вас. Пусть это вас не заботит! Вы вовсе не обязаны пытаться примирить меня со всем тем, от чего меня коробит и что возмущает в вашем прошлом. Я приучил себя видеть в вас двух разных женщин, не препятствуйте же мне в этом! Одну из них я никогда не знал и знать не желаю; другую я знаю превосходно, она безраздельно принадлежит мне, и я не хочу, чтобы она имела какое бы то ни было касательство к событиям и людям, которых я терпеть не могу. Да, да Лукреция, ты ведь сама сказала, что горько спускаться с небес и шагать по грязи земных дорог. Дай же прижать тебя к груди, забудем об ужасных страданиях этого дня и вернемся на небо. Пусть тебя не заботят мои переживания! Это касается только меня, у меня достанет сил все вынести, ибо я люблю тебя все так же, словно ничто не нарушило мир в моей душе! Нет, нет, никаких объяснений, никаких рассказов, никаких излияний, никаких доводов! Заключи меня в свои объятия и унеси далеко-далеко от этого окаянного мира, к которому я не умею приспособиться, где мне нечем дышать! Если я и дальше буду жить в нем, но не смогу найти опору в нашей любви, я паду еще ниже, чем другие.

Флориани пришлось удовольствоваться этим полуизвинением, а вернее, она до такой степени устала, что сделала вид, будто удовольствовалась им; однако она совершила большую ошибку и обрекла себя в будущем на горькие муки. С этого дня Кароль уверовал, что ревность вовсе не оскорбительна, что любящая женщина может и должна неизменно прощать ее.

Она еще сидела в гостиной, когда незадолго до полуночи туда вошел Сальватор, провожавший Вандони; у графа хватило деликатности не сказать Лукреции, каким смешным и скучным показался ему ее бывший возлюбленный. У нее же не хватило мужества признаться Сальватору, в какое бешенство пришел князь от встречи с Вандони; но про себя она отметила, насколько дружба более терпима, отзывчива и великодушна, чем любовь. Дело в том, что теперь она и сама ясно видела недостатки Вандони и оценила готовность Альбани сделать все, чтобы избавить ее от назойливого присутствия актера.

  

Лукреция удалилась в спальню, твердо решив позабыть об огорчениях этого дня и уснуть, чтобы на рассвете пробудиться бодрой и деятельной, как того требовали ее материнские обязанности. Но хотя полная переживаний жизнь приучила ее забывать на время о неприятностях и. засыпать, как засыпает на бивуаке усталый солдат, несмотря на голод и ноющие раны, на сей раз она всю ночь даже глаз не сомкнула, и горестные воспоминания, уже давно теснившиеся в ее голове, вдруг стали оживать одно за другим; мало-помалу они сплелись в клубок и стали безжалостно терзать ее. Былые ошибки и разочарования принимали обличье насмешливых и грозных призраков, перед мысленным взором Лукреции проходили люди, заплатившие ей неблагодарностью за добро и злобой за ласку. Тщетно она пыталась отогнать мрачные видения прошлого, ища прибежища в настоящем. Отныне настоящее также не сулило ей надежной защиты, и былые горести ожили именно потому, что их будто пришпорило новое горе, самое сильное, ни с чем не сравнимое.

Она поднялась с постели бледная и разбитая, и яркое утреннее солнце, еще влажные от росы благоухающие цветы, соловьи, опьяненные собственным пением, в тот день не принесли ей, как обычно, надежды и душевного покоя. Против обыкновения, поэзия природы не трогала ее. Ей казалось, что между свежей, сияющей природой и ее несчастным, разбитым сердцем притаился отныне тайный враг, гложущий червь, который мешает жизненным сокам проникать в него. Однако она все еще не понимала истинных размеров постигшей ее беды. В тот день Кароль не отходил от Лукреции. Он был почтителен и нежен, но не потому, что хотел заставить возлюбленную забыть о его вине, нет, он не чувствовал за собой никакой вины, он, как всегда, уже забыл о случившемся, но после нескольких дней, проведенных в слезах и гневе, он нуждался в ласке, сердечных излияниях, жаждал счастья. Никогда не бывал он столь обворожителен и неотразим, как в те часы, когда приступ отчаяния и тоски проходил и он переставал страдать. Лукреции снова пришлось выслушивать настойчивые просьбы князя стать его женою, но на сей раз она была тверда и неумолима. Накануне ей многое стало понятно, и она не желала снова услышать о том, что ее умоляют забыть об этих просьбах. Предложение князя свидетельствовало о почтительной любви, которую она, впрочем, заслужила, но то, что в минуту ревнивых подозрений он с холодной учтивостью отказался от своего предложения, глубоко оскорбило ее, и гордая Флориани, в отличие от Кароля, не могла этого забыть. Разумеется, она не стала говорить князю, что его вчерашний поступок укрепил ее решимость отказаться от брака с ним, но теперь уже не оставила ему никакой надежды, и на этот раз он встретил ее приговор без прежней горечи, видимо, поняв, что заслужил кару и должен безропотно принять долгий искус.

  

Не прошло, однако, и двух дней, как разыгралась новая буря. Какой-то бродячий торговец умудрился проникнуть в дом и предложил купить у него охотничье оружие. Челио давно мечтал о новеньком ружье, но мать сперва отказала ему; потом, решив сделать сыну сюрприз, она вернула торговца, чтобы столковаться с ним о покупке этого вожделенного подарка. Предприимчивый торговец был молод, красив, он ни на минуту не закрывал рта и держал себя несколько развязно. Красота и известность покупательницы еще прибавили ему красноречия, однако головы он не потерял и продал свой товар с выгодой. Дело происходило накануне дня рождения Челио, и мать задумала положить красивое и изящное охотничье ружье под подушку сына: вечером, ложась спать, он должен был обнаружить его. Торговец, даже не спросив разрешения, понес ружье в спальню, чтобы самолично положить его в постель Челио и получить деньги. В эту минуту вошел Кароль, отдыхавший перед тем после обеда, и застал Лукрецию наедине с красивым малым, чье лицо обрамляли пышные черные бакенбарды; незнакомец о чем-то оживленно разговаривал с Флориани, смотрел на нее дерзкими глазами и поправлял покрывало на постели, а она добродушно смеялась, слушая его болтовню и думая о том, как обрадуется Челио приятному сюрпризу.

Этого было более чем достаточно, чтобы придать мыслям князя зловещий оборот: необыкновенно впечатлительный, он всегда схватывал лишь внешнюю сторону событий, не стараясь вникнуть и разобраться в них, и сразу же давал волю оскорбительным подозрениям. Он остановился на пороге спальни, пробормотал что-то обидное и выбежал с видом человека, ставшего свидетелем своего бесчестья. Весь день он никак не мог успокоиться и трезво взглянуть на вещи. Флориани пришлось пойти на объяснение, унизительное для них обоих. На сей раз она обращалась с Каролем, как с больным, которого нужно разубедить и исцелить, не принимая всерьез его бредовые мысли. Но каким испытаниям подвергается восторженная привязанность, страстная любовь, если предмет этой любви ведет себя как маньяк?

  

Несколько дней спустя Лукреции сообщили, что Манджафоко, рыбак, в свое время добивавшийся ее руки и доставивший ей столько страшных и неприятных минут, при смерти и хочет с нею проститься. С той поры как она вернулась в родные края, человек этот ни разу не решился показаться ей на глаза, и Лукреция ужаснулась при мысли, что ей снова придется его увидеть. Однако милосердие предписывало исполнить последний долг, и она без колебаний отправилась на другой берег озера в сопровождении отца и Биффи. Умирающий горько раскаивался, что в прошлом он так часто пугал и огорчал ее, и просил помолиться за упокой его души. Лукреция мягко утешала несчастного, ее великодушное участие облегчило ужасную агонию этого человека — бывшего солдата, походившего на разбойника давних времен, злобного, грубого, алчного и вместе с тем наделенного природным умом и не лишенного патриотических чувств и романтических порывов.

Флориани оставалась возле Манджафоко, пока он не испустил дух; возвратилась она к себе взволнованная. В присутствии Кароля она без прикрас рассказала Сальватору о том, как умирал старый рыбак, о его предсмертных словах, то лишенных смысла, то необычайно трогательных. Сальватор нашел, что и в этих обстоятельствах дорогая его сердцу Флориани вела себя, как всегда, безупречно; Кароль хранил молчание. Его немало встревожила неожиданная отлучка Лукреции и то, что она отсутствовала с заката и до полуночи. Он не мог постичь, как могла она проявить столько участия к негодяю, который того вовсе не заслуживал. И как этот человек посмел призвать к своему смертному одру женщину, которая должна была его ненавидеть? Стало быть, он верил в ее доброту и в способность забыть прошлые обиды!

  

Все эти соображения князь высказал каким-то странным тоном. Лукреция, которая еще не привыкла к тому, что его ревность может вспыхнуть по любому поводу, и которая не могла допустить, что ее добрый порыв может показаться Каролю предосудительным, с изумлением посмотрела на него и увидела, что он в ярости. Глаза у него были красные, и он машинально барабанил пальцами по столу; он с трудом подавлял нервную дрожь, которая, как поняла наконец Лукреция, свидетельствовала о крайнем раздражении.

Она только пожала плечами.

Кароль этого не заметил и продолжал:

— А сколько лет было этому Манджафоко?

— Не меньше шестидесяти, — ответила она холодно и сурово.

— И конечно же у него было красивое лицо, косматая борода и живописное рубище? — осведомился Кароль, немного помолчав. — Он походил на разбойника, каких изображают на театре или описывают в романах, и на него нельзя было смотреть без дрожи? Женщинам нравятся люди со столь колоритной внешностью, ведь так лестно приручить этакого дикаря! Бьюсь об заклад, что, испуская дух, он походил на раненого тигра, который бросает на голубку последний взгляд, исполненный вожделения и досады!

— Неужели смерть человека не вызывает у вас, Кароль, ничего, кроме неуместного красноречия? — со вздохом спросила Флориани. — Вам бы следовало теперь пойти и взглянуть на покойника, это бы мгновенно излечило вас от иронии и отбило охоту прибегать к поэтическим метафорам. Да только вы не пойдете: одно дело разглагольствовать, а совсем другое — проявить присутствие духа и войти в грязную хижину.

«Как она чувствительна нынче вечером! — подумал Кароль. — Кто знает, что в свое время было между нею и этим проходимцем? »

 

    XXVIII

  

В другой раз ревность Кароля вызвал священник, пришедший за подаянием для бедняков. В следующий раз повод для ревности дал нищий, которого князь принял за переодетого поклонника. А то вдруг он приревновал Лукрецию к лакею: избалованный, как и вся прислуга в доме, тот надерзил хозяйке, и Каролю такое поведение слуги показалось подозрительным. Затем причиной ревности стал разносчик, потом лекарь и, наконец, разбогатевший кузен Флориани, который жил то в городе, то в деревне, — он привез Флориани дичь, и она, естественно, приняла его по-родственному, а не отправила в людскую, как должна была сделать, по мнению князя. Словом, дело дошло до того, что Лукреция уже не смела обращать внимание ни на внешность прохожего, ни на ловкость браконьера, ни на стать лошади. Кароль ревновал ее даже к детям. Я сказал «даже»? Следовало бы сказать — «особенно»!

  

И в самом деле, его единственными соперниками были дети, ибо о них Лукреция думала не меньше, чем о нем. Он не сразу разобрался в том чувстве, которое охватывало его, когда он видел, как дети обнимают мать и осыпают ее поцелуями. Самым извращенным воображением обладает ханжа, но ревнивец не многим уступает ему в этом, и потому князь уже вскоре начал испытывать к детям неприязнь, чтобы не сказать отвращение. В конце концов он обнаружил, что они избалованы, очень шумливы, эгоистичны, своенравны, при этом он упускал из виду, что таковы все дети. Его теперь раздражало, что они постоянно становятся между ним и Лукрецией. Он находил, что она слишком потакает детям, превращается в их рабыню. Однако бывали случаи, когда он, напротив, возмущался тем, что она их наказывает. Простая, подсказанная самой природой метода воспитания детей, которая предписывает прежде всего нежно любить их и постоянно ими заниматься, делать все, чтобы они были довольны и счастливы, вовремя их останавливать и журить, а если надо, даже как следует побранить, вознаграждать их нежною лаской, когда они того заслуживают, — такая метода противоречила представлениям Кароля. По его мнению, не следовало слишком нянчиться с детьми, тогда их легче будет держать в должном страхе. Не следовало говорить им «ты», нельзя было слишком часто их ласкать, надо было всегда соблюдать известную дистанцию между ними и взрослыми — и все это для того, чтобы как можно раньше превратить их в маленьких мужчин и женщин, весьма благоразумных и вежливых, спокойных и послушных. Следовало заблаговременно внушить детям множество понятий, несмотря на то, что понятия эти были недоступны их уму и сердцу, чтобы приучить их таким образом уважать установленные правила, обычаи, верования; при этом не надо стремиться к невозможному, то есть не надо даже пытаться убедить их в полезности и высоких достоинствах тех начал, кои лежат в основе всех обычаев и правил. Словом, следовало забыть о том, что они — дети, следовало отнять у них все очарование детства, этой счастливой и вольной поры, которая дарована им самим небом, надо было всячески развивать их память, но гасить воображение, приучать их к хорошим манерам, но не объяснять смысла жизни, короче говоря, делать прямо противоположное тому, что делала и хотела делать Флориани.

  

Надо сразу же оговориться, что маниакальное стремление князя всему противиться и все осуждать возникало в нем далеко не всегда и не отличалось последовательностью. Когда ревность его не мучила, иными словами — в минуты душевного просветления, он говорил и вел себя совсем по-другому. В такие часы он просто боготворил детей, восторгался ими, даже когда восторгаться было нечем. Он их баловал больше, чем Лукреция, он становился их рабом и при этом вовсе не замечал собственной непоследовательности. Дело в том, что в такие часы он бывал счастлив и выказывал самые лучшие, самые светлые стороны своей натуры. Когда мягкость, нежность и доброта Кароля достигали своего апогея, это было верным знаком того, что апогея достигало пьянящее блаженство, которым его переполняла любовь к Лукреции. Ах, если бы он всегда мог оставаться таким, как в эти минуты, его можно было бы назвать серафимом, кротким ангелом! А ведь выпадали не только минуты, но и часы, порою даже целые дни, когда Кароль был само доброжелательство, само милосердие, сама любовь и преданность. И таким он был не только с окружавшими его людьми, — он сходил с дорожки, чтобы не раздавить ползущего муравья, он готов был броситься в озеро, если бы понадобилось спасти тонущую собаку. Да что там! Он, кажется, и сам готов был превратиться в собаку, лишь бы услышать веселый смех крошки Сальватора, готов был превратиться в зайца или в куропатку, чтобы только доставить Челио удовольствие выстрелить из ружья! Его любовь и нежность доходили порой до крайности, до абсурда, и он напоминал тогда тех восторженных чудаков, которых надо либо запирать в дом для умалишенных, либо почитать, как святых.

  

Но зато какая ужасная, какая катастрофическая перемена происходила во всем существе Кароля, как низко он падал, когда владевшая им кроткая радость внезапно сменялась подозрительностью и отравлявшей его душу горькой досадой! Тогда все вокруг неузнаваемо искажалось, даже сама природа. Солнце в Изео испускало уже не лучи, а отравленные стрелы, над озером поднимались тлетворные пары, божественная Лукреция преображалась в Пасифаю, дети становились маленькими извергами, Челио предстояло кончить жизнь на эшафоте, Лаэрт непременно должен был взбеситься, Сальватор Альбани превращался в предателя Яго, а старик Менапаче — в ростовщика Шейлока. Черные тучи заволакивали небосклон, в них таились Вандони, Боккаферри, Манджафоко, бесчисленные обожатели Лукреции, принимавшие обличье нищих, бродячих торговцев, священников, слуг, разносчиков и монахов; тучи эти должны были вот-вот разверзнуться и обрушить на виллу целую армию бывших друзей, бывших любовников Флориани (для князя и те, и другие были хуже гадюк! ), и Лукреция, запятнанная их отвратительными поцелуями и объятиями, с адским смехом призывала его принять участие в этой фантастической оргии!

Не думайте, однако, что необузданное воображение Кароля, которое еще больше подстегивали привычка все видеть в черном свете и безрассудная страсть, ограничивалось только одной этой картиной. В его голове вихрем проносились бредовые видения, которые я не только не возьмусь вам описать, но даже представить себе не могу. Данте, и тот не мог вообразить такие муки, которым подвергал себя этот несчастный. Именно в силу своей нелепости преследовавшие его видения были столь ужасны: ведь даже самые причудливые призраки нагоняют страх на детей, больных и ревнивцев.

  

Однако князь был неизменно сдержан и учтив, а потому никто из окружающих и не подозревал о том, что творится в его душе. Чем сильнее был он раздражен, тем более невозмутимым казался, и о степени его бешенства можно было судить лишь по его ледяной учтивости. В такие минуты он делался поистине невыносимым, ибо повседневную жизнь, в которой ничего не смыслил, он хотел беспощадно судить по законам, которые и сам не мог ясно изложить. Тогда он обретал остроумие, остроумие разящее и язвительное, и мучил тех, кого любил. Он становился насмешливым, чопорным, манерным, все ему претило. Казалось, он кусается только в шутку, совсем не больно, а на самом деле он наносил глубокие раны. Если же Кароль почему-либо не отваживался перечить или насмехаться, то погружался в презрительное молчание, в мрачную меланхолию. Все становилось ему чуждо и безразлично. Он уходил от всего — от окружающей природы, от людей, становился глух к чужим словам и взглядам, замыкался в себе. Когда в ответ на ласковые попытки друзей отвлечь его от печальных мыслей Кароль заявлял, что он этого не понимает, становилось ясно: он глубоко презирает не только то, что ему говорят, но даже то, что могут сказать.

Флориани боялась, что ее близкие, и в особенности граф Альбани, догадаются о ревности князя, которая наконец открылась ей и глубоко ее унижала. Вот почему она изо всех сил скрывала ничтожные поводы, вызывавшие у Кароля вспышки ревности, и старалась сгладить дурное впечатление, которое они производили на окружающих. Сперва она сильно тревожилась за здоровье своего возлюбленного и даже за саму его жизнь, но вскоре убедилась, что он чувствует себя лучше всего именно в те часы, когда им овладевают раздражение и гнев, хотя всякий другой на его месте этого бы не выдержал. На свете существуют люди, которые черпают силу в страдании: сжигая самих себя, они, подобно фениксу, как бы возрождаются к новой жизни. И Лукреция мало-помалу перестала тревожиться, но теперь она жестоко страдала от постоянного общения с князем, которое можно было уподобить разве только аду, созданному мрачным воображением поэтов. В руках своего безжалостного любовника она уподобилась камню, который Сизиф вечно вкатывает на вершину горы и который тут же низвергается в бездну: злополучный камень при этом никогда не разбивается!

  

Лукреция испробовала все: нежность, гнев, мольбы, упреки, молчание. Все оказалось тщетно. Она сохраняла наружное спокойствие и веселость, не желая, чтобы другие видели, как она несчастна; Кароль же, которому такая сила воли была недоступна и непонятна, выходил из себя, видя, что она, как всегда, ровна и великодушна. В такие минуты он ненавидел в Лукреции то, что мысленно называл плебейской бесчувственностью и беспечностью, которой она, по его мнению, набралась в среде актеров. Его не смущало, что он причиняет Лукреции боль, ибо он уверил себя, будто она ничего не чувствует: хотя в иные минуты она бывает добра и заботлива, но, вообще-то говоря, столь грубую и сильную натуру, как у нее, ничем не прошибешь, тем более что она быстро обо всем забывает и легко утешается. Порою могло показаться, будто Кароля выводит из себя даже то, что его возлюбленная, судя по всему, обладала завидным здоровьем и что Бог наградил ее таким ровным нравом. Если Флориани нюхала цветы, подбирала на берегу красивый камешек, ловила бабочек для коллекции Челио, читала вслух дочери басню, гладила собаку, срывала грушу для маленького Сальватора, он говорил себе: «Какая удивительная натура!.. Все-то ей нравится, все занимает, от всего она приходит в упоение. Любой пустяк приводит ее в восторг, всюду она что-то выискивает: красоту, аромат либо изящество; все-то ей доставляет радость, во всем она находит пользу. Да, она любит все подряд, без исключения! Стало быть, меня она не любит, ибо для меня всего этого не существует, я вижу только ее, восхищаюсь только ею и люблю лишь ее одну! Нас разделяет пропасть! »

В сущности, так оно и было: душа, открытая всему миру, и душа, сосредоточенная, только на самой себе, не могут слиться. Одна непременно погубит другую, оставив после нее лишь пепел. Так и произошло.

Если Лукреция, подавленная грузом забот и горя, не находила в себе сил скрыть страдания, Кароль внезапно снова обретал былую нежность к ней, забывал свое дурное расположение и начинал заметно тревожиться. Он чуть не на коленях прислуживал ей, он в такие минуты боготворил ее, как не боготворил даже в самую первую пору их любви. Отчего присутствие духа и мужество не оставили ее совсем? Отчего не умела она притворяться? Ведь если бы князь видел, что Лукреция постоянно угнетена и подавлена, если бы она была способна делать вид, что она мрачна и недовольна, это, пожалуй, помогло бы ему избавиться от всего болезненного, что было в его натуре. Ради нее он позабыл бы о самом себе, ибо этот жестокий себялюбец становился необыкновенно преданным и нежным, когда видел, что его друзья и близкие страдают. Однако в ту пору он сам глубоко и непритворно страдал, а потому великодушная Флориани стыдилась своей минутной слабости. Она спешила стряхнуть с себя уныние и вновь казалась твердой и спокойной. Ну, а уж притворяться она и вовсе не умела; она только изредка давала волю своему гневу, но зато, сердясь, не сдерживалась и резко выговаривала Каролю. Она никогда ничего не скрывала, ничего не приукрашивала. Чаще всего, становясь жертвой несправедливого к себе отношения, она испытывала не только горе, но и своеобразное сочувствие к обидчику, а потому чаще всего страдала, не приходя в негодование, а главное, не позволяла себе дуться. Лукреция с презрением относилась к обычным женским уловкам и хитростям; поступая так, она, разумеется, была неправа и вредила этим себе самой; ей скоро пришлось в том убедиться! Людям свойственно злоупотреблять добрым к себе отношением, они охотно оскорбляют своих близких, особенно когда уверены, что получат прощение и что им даже не придется об этом просить.

Сальватору Альбани был хорошо известен неровный и причудливый характер князя, который бывал то чересчур требователен, то чересчур уж бескорыстен. Однако прежде Кароль гораздо чаще приходил в хорошее расположение духа и гораздо дольше сохранял его; теперь же, после того как Сальватор возвратился на виллу Флориани, он видел, что князь все реже и реже бывает спокоен, все чаще впадает в угрюмое и раздраженное настроение и что характер его с каждым днем заметно портится. Сначала Кароль бывал мрачен один час в неделю, затем — час в день. Но постепенно все изменилось, и он уже бывал весел всего лишь один час в день, а в последнее время — всего час в неделю. Граф был необыкновенно терпим и обладал легким нравом, по и он стал находить такое положение вещей невыносимым. Он сказал об этом своему другу, потом Лукреции, затем повторил это им обоим вместе и наконец почувствовал, что если он и дальше будет жить рядом с ними, то его собственный характер, чего доброго, испортится.

  

И он решил уехать. Лукреция пришла в ужас при мысли, что ей придется остаться вдвоем со своим возлюбленным, хотя еще два месяца назад она бы охотно уехала с ним на край света, согласилась бы жить с ним в пустыне. Мягкость и доброта Сальватора, его способность всегда сохранять жизнерадостность и философски смотреть на житейские неурядицы служили ей немалой поддержкой. Кроме того, присутствие графа вынуждало Кароля сдерживаться и следить за собой, хотя бы при детях. Что станется с нею, а главное, что станется с самим князем, когда их доброго друга уже не будет рядом с ними и некому будет улаживать все недоразумения?

Лукреция настойчиво удерживала графа, она не могла утаить от него свой страх и горе, ее тайна обнаружилась, и бедняжка дала волю слезам. Потрясенный Альбани увидел, что она глубоко несчастна, и понял, что если ему не удастся хотя бы на время увезти Кароля, то и сам князь, и Флориани погибнут.

На сей раз Сальватор не колебался. Он не проявил к другу ни мягкости, ни жалости. Он решил не считаться с его чувствительностью и обидчивостью. И не испугался ни его гнева, ни отчаяния. Он не стал скрывать от Кароля, что сделает все, чтобы разлучить его с Лукрецией, если Кароль сам не найдет в себе силы уехать.

— Расстанетесь ли вы на полгода или навсегда, сейчас меня это не заботит, — сказал он князю, заканчивая свою резкую отповедь. — Я не берусь угадывать будущее. Не знаю, забудешь ли ты Лукрецию, что было бы счастьем для тебя, разлюбит ли она тебя, что было бы весьма разумно с ее стороны, но одно для меня ясно: она совсем разбита, больна, пришла в полное отчаяние и нуждается в отдыхе. Не забывай, что у нее четверо детей. Она обязана беречь себя ради них и потому должна избавиться от невыносимых страданий. Мы с тобой либо уедем вместе, либо будем драться на дуэли, ибо все, что я тебе говорю, ты пропускаешь мимо ушей, ты не только не прислушиваешься к моим доводам, но, напротив, все сильнее цепляешься за эту несчастную женщину. Однако знай, Кароль: добром ли, силой ли, но я тебя отсюда увезу! Я поклялся в этом счастьем Челио и остальных ее детей. Я тебя сюда привез, заставил тут остаться. Думая, что я тебя спасаю, я тебя погубил; однако не все еще потеряно, я многое теперь понял и спасу тебя даже против твоей воли. Мы уезжаем сегодня ночью, слышишь? Лошади у ворот.

  

Кароль был бледен как смерть. С огромным трудом он разжал стиснутые зубы. И наконец с мрачной решимостью проговорил:

— Превосходно, вы отвезете меня в Венецию, оставите там, а сами вернетесь сюда, чтобы получить награду за свой подвиг. Вы с ней об этом заранее столковались, я уже давно жду такой развязки.

— Кароль! — взревел Сальватор, впервые в жизни по-настоящему приходя в ярость. — Твое счастье, что ты слаб и хрупок, будь ты настоящим мужчиной, я бы размозжил тебе голову. Скажу только одно: лишь злобный человек может такое придумать, лишь трус и неблагодарный может такое высказать! Ты мне отвратителен, я отрекаюсь от дружбы, которую так долго к тебе испытывал. Прощай, я уезжаю, я не хочу тебя больше видеть, рядом с тобою сам рискуешь стать злобным и трусливым.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.