Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





XXVIII 14 страница



Флориани была слишком правдива, отзывчива и великодушна, а потому не могла догадаться об истинных чувствах Вандони. Она испытывала лишь безмерную жалость к нему и боялась, что человек, который так сильно ее любил и которого она тоже пыталась любить, уйдет из ее дома опечаленным и униженным. Она хорошо понимала, что, выполняя задуманное, вызовет сильное раздражение у Кароля, но решила, что по размышлении он не только простит ее душевный порыв, но даже одобрит его. Сердце долго не рассуждает, а когда оно еще прислушивается к внутреннему голосу, то это заставляет нас отбросить все сомнения и без колебаний принести в жертву собственные интересы. Лукреция подбежала к неоконченной изгороди, громко окликнула Вандони, а когда тот повернулся и направился к ней, сама сделала несколько шагов ему навстречу, протянула руку и ласково его обняла.

  

Вандони, разумеется, был тронут ее смелым и великодушным порывом. Он надеялся немного позлорадствовать, так как был уверен, что Лукреция смутится, встретившись с ним в присутствии нового любовника. Он не ждал, что она его окликнет, и поэтому находил удовольствие в том, чтобы идти как можно медленнее и таким способом продлить ревнивые муки соперника. Но Лукреции были чужды такие мелкие соображения, она была выше их: трудно заставить покраснеть женщину, глубоко искреннюю и мужественную. Вандони позабыл свою роль, он покрыл поцелуями и оросил слезами руки той, кого только что мысленно называл неверной. Он больше не разыгрывал драму, он был побежден.

— Я не разрешу тебе так вот уйти от нас, — сказала ему Лукреция со спокойной и дружеской решимостью. — Не знаю, откуда ты идешь, устал ты или нет, все равно ты здесь отдохнешь и побудешь со своим сыном, сколько тебе захочется. Мы с тобою поговорим о нем и расстанемся на сей раз более спокойно и дружески, чем раньше. Ты согласен, друг мой? Ведь мы с тобой были когда-то как брат и сестра. Самое время вернуться к таким отношениям.

— Но как же князь фон Росвальд?.. — спросил Вандони, понизив голос.

— Ты полагаешь, он станет ревновать? Не будь же фатом, Вандони! Ему это и в голову не придет. Кстати, ты убедишься, что он ничего дурного о тебе здесь не слышал, и ты имеешь полное право рассчитывать на его уважение.

— Будь я на его месте, я бы не захотел, чтоб бывший любовник…

— Очевидно, он благороднее тебя, мой друг! И относится ко мне с большим великодушием и доверием, чем в свое время относился ты. Пойдем, я тебя представлю.

— Это ни к чему! — сказал Вандони, который чувствовал себя расслабленным и умиленным и не мог решиться предстать в таком виде перед соперником. — Я уже с ним познакомился. Он был весьма учтив. Так ты все еще настаиваешь, чтобы я был твоим гостем? Это безрассудно!

Вместо ответа Лукреция молча указала ему на малютку Сальватора. И Вандони сдался: в нем заговорила не только нежность к сыну, но и тайная хитрость.

 

    XXVI

  

Трудно встретить мужчину, который, столкнувшись с соперником, занявшим его место в сердце возлюбленной, не испытывает желания чем-нибудь досадить ему; трудно встретить и такую женщину, которая без душевного смятения решилась бы одновременно принимать у себя обоих этих мужчин.

И все же Лукреция Флориани не испытывала той тайной неловкости, какая сопутствует подобным встречам. Да и отчего бы стала она испытывать неловкость, если всю жизнь вела открытую игру и никогда ничего не утаивала? Ей не нужно было проявлять ни особой ловкости, ни отваги, как это делает женщина, когда держит про запас двух соперников, обманывая обоих. Ведь в ее доме встретились двое мужчин, одного из которых она, не таясь, признавала своим нынешним возлюбленным, а второго — бывшим своим возлюбленным. Если бы ослепленный страстью человек был хоть немного философом, то всякий счастливый любовник относился бы с необыкновенной учтивостью и великодушием к любовнику брошенному; однако страсть мешает этому, и человеку хочется владеть всем: не только настоящим, но и будущим, и прошлым. Даже воспоминания возлюбленной его тревожат, и тут он глубоко неправ, ибо в любви люди меньше всего склонны возвращаться к прошлому, и для счастливого любовника совсем не опасен человек, которого возлюбленная бросила сама, потому что устала от него.

К несчастью, князь Кароль совершенно не знал человеческого сердца. Его собственное сердце было единственным в своем роде, и каждый раз, когда он, основываясь на собственных мыслях, пытался проникнуть в мысли другого, он неизменно ошибался. Так случилось и на сей раз. Он попробовал представить себе то волнение, какое испытал бы, появись вдруг княжна Люция, и решил, что если бы она, подобно призраку Банко, возникла за столом Флориани, он бы лишился чувств не столько от страха, сколько от угрызений совести и горьких сожалений. Отсюда он сделал вывод, что и Лукреция, увидев Вандони, причем живого, должна была почувствовать острую жалость к этому человеку, чью жизнь она разбила, должна была ощутить угрызения совести оттого, что Вандони видит ее в обществе возлюбленного, которому она теперь принадлежит.

Трудно было прийти к выводу более несправедливому и нелепому. Сейчас, когда Лукреция получила возможность взглянуть на Вандони трезвыми глазами, она особенно ясно видела все его мелкие недостатки и смешные черты. И сравнивала этого человека, которого никогда по-настоящему не любила, с тем, кто внушил ей безграничную любовь. Сравнение это было, надо сказать, настолько выгодно князю, что если бы он мог читать в душе своей возлюбленной, то сразу понял бы: присутствие Вандони только усиливает чувство Лукреции к нему, Каролю.

Однако Кароль не сознавал своего триумфа. Ревнивая тревога сделала его крайне неуверенным в себе, а, с другой стороны, он так невысоко ставил Вандони, что гордость его страдала и он чувствовал себя униженным оттого, что до него Лукреция принадлежала столь ничтожному человеку. Князь не умел скрыть свою досаду, беспокойство и огорчение. Пока Вандони ужинал, сидя рядом с Флориани, Кароль не мог заставить себя усидеть на месте. Он вышел из-за стола, чтобы не видеть актера и не слышать его голоса. Но почти тотчас же вернулся, желая помешать этому развязному человеку оставаться наедине с Лукрецией. Весь вечер князь был во власти лихорадочной тревоги, он избегал нежного и успокаивающего взгляда Лукреции и с презрением выслушивал любезные слова Вандони, которому поведение Кароля помогало разыгрывать роль великодушного человека.

Если источник нашей ревности — гордость, то следует признать, что гордость эта проявляется весьма неловко и необдуманно. Вандони с самого начала решил пробудить в своем сопернике тревогу и всячески старался показать, что между ним и Лукрецией сохранились близкие отношения, основанные на полном доверии. Однако из этой затеи у него ничего не вышло. Флориани держала себя так спокойно и открыто, с такою добротой и достоинством, что самые искусные уловки актера разбивались о ее безыскусственность. Зато князь вел себя столь безрассудно, как будто хотел помочь осуществлению дерзкого замысла Вандони, и тот почувствовал себя отомщенным, хотя сам ничего не сумел для этого сделать. Он с удовольствием наблюдал за смятением соперника, и когда тот в конце ужина чуть ли не в десятый раз вышел из-за стола, актер проводил его взглядом и сказал Лукреции:

— Вы были слишком высокого мнения о своей проницательности, мой милый друг, а вернее, были слишком высокого мнения о вашем очаровательном князе, уверяя, что он благороднее меня, что он вовсе не ревнует к прошлому и не будет страдать из-за моего присутствия. Однако он, напротив, страдает, и страдает так сильно, что я не рискую здесь дольше оставаться. Прощайте же! Я удаляюсь, а на прощание вот вам печальная истина: на свете не существует возвышенных любовников. Покинув меня, вы надеялись избавиться от докучливой ревности, а между тем вас теперь терзает ею другой. Вы добились только одного — сейчас у вас перед глазами красивый брюнет вместо блондина, тоже не лишенного приятности. Женщины вечно жаждут перемен! Зато теперь вы должны признать, что, ревнуя вас, я отнюдь не был каким-то чудовищем, ибо и ваше божество, вашего нового кумира, вашего ангела, терзает тот же демон, который раздирал мне сердце.

— Вандони, я не знаю, ревнует ли меня князь к тебе, — отвечала Лукреция. — Надеюсь, ты ошибаешься; но я не хочу, чтобы ты обвинял меня в притворстве, а потому допустим, что он и в самом деле ревнует. Что же из этого, по-твоему, следует? Что я была неправа, покинув тебя? А разве я пыталась доказать, что поступила правильно? Нет, я полагаю, что всегда виновен тот, кто хочет избавить себя от страданий. В том и заключается моя вина, но неужели ты меня до сих пор еще не простил?

— Ах! Разве может кто-нибудь сердиться на тебя? — воскликнул Вандони, с искренним волнением целуя руку Лукреции. — Я по-прежнему люблю тебя, я всегда буду готов посвятить тебе свою жизнь, если ты только согласишься вернуться ко мне, даже не испытывая любви, как и прежде!.. Ведь у меня нет на сей счет никаких иллюзий: ты никогда не питала ко мне ничего, кроме дружбы.

— Но я по крайней мере тебя не обманывала и всячески старалась платить благодарностью за твою любовь. Быть может, нас связывала слишком долгая дружба, быть может, мы чувствовали себя скорее братом и сестрою, чем любовниками!

— Говори только о себе, жестокая! Я…

— Ты, ты человек с благородным сердцем, и если тебе действительно кажется, что князь страдает, ты должен уйти. Но я ни за что не хочу отказываться от нашей дружбы; надеюсь, она возобновится позднее, когда пыл молодости пройдет и в душе князя на смену ему придет спокойная и безмятежная привязанность. Моя привязанность к тебе, Вандони, зиждется на уважении, ей не страшны ни время, ни разлука. Между нами существует нерасторжимая связь, и моя нежная любовь к твоему сыну — залог того, что мои чувства к тебе не изменятся.

— Мой сын! Ах да, поговорим о сыне! — воскликнул Вандони, сразу же становясь серьезным. — Скажите, Лукреция, вы довольны мною? Дал ли я хоть раз почувствовать вашим детям, что малютка Сальватор — мой ребенок? О, на какую странную роль вы меня обрекли! Мне так и не довелось услышать слово «отец» из уст собственного сына!

— Полно, Вандони! Ваш сын только еще учится говорить, он знает пока лишь мое имя да имена своих сестер и брата. Ведь я даже не была уверена, увидимся ли мы еще когда-нибудь… Но теперь, если вы успокоились и приняли какое-то важное решение, говорите! Какую фамилию он должен носить? Что должна я буду ему сказать об отце?

— Ах, Лукреция! Вы знаете мою слабость к вам, мою слепую преданность, мою, я бы сказал, безропотную покорность! Если вы не намерены выходить замуж, тогда пусть исполнится ваша воля, пусть мой сын носит ваше имя, мне же только позвольте изредка видеть его и быть ему лучшим другом, разумеется, после вас. Однако если вы намерены стать княгиней фон Росвальд, я потребую, чтобы ребенка вернули мне. Предпочитаю, чтобы он, как и я, скитался по белу свету, подчиняясь капризам изменчивой судьбы, но не уступлю своих отцовских прав и обязанностей чужому.

— Друг мой, такое решение подсказано вам скорее гордыней, нежели любовью, — возразила Лукреция, — и я приведу лишь один довод, чтобы разубедить вас. Допустим даже, что я завтра выйду замуж. Но ведь Сальватор по меньшей мере еще восемь или десять лет будет несмышленым ребенком, которому необходима женская забота. Какой женщине собираетесь вы его доверить? У вас есть мать? Или сестра? Нет! Вы можете поручить его только своей любовнице либо служанке! Неужели вы думаете, что за ним станут ходить и что его станут воспитывать лучше, чем здесь? Что он будет с ними счастливее, чем со мной? Сможете ли вы спать спокойно, зная, что, уходя каждое утро на репетицию, а каждый вечер — на представление, вы оставляете бедного ребенка на милость ненадежной служанки или недоброй мачехи?

— Нет, конечно! Вы совершенно правы, — со вздохом ответил Вандони. — Вы богаты, знамениты, ни от кого не зависите, а потому на вашей стороне все права, все возможности, даже право прогнать отца и оставить ребенка у себя.

— Ты меня огорчаешь, Вандони, не говори так, — ответила Лукреция. — Хочешь, я уже сейчас перепишу на имя нашего сына часть своего состояния и назначу тебя его опекуном с правом распоряжаться этими деньгами? Ты, если захочешь, будешь следить за его воспитанием, я стану советоваться с тобою во всем, ты сам определишь его будущую судьбу! Я соглашусь на это с радостью, лишь бы ты оставил ребенка у меня и поручил мне быть исполнительницей твоей воли. Уверена, что мы с тобой обо всем столкуемся, ибо речь идет об интересах существа, которое нам обоим дороже собственной жизни.

— Нет! Нет! Никакой милостыни! — воскликнул Вандони. — Я никогда не был негодяем и лучше умру на больничной койке, но ни за что не приму от тебя денежной помощи ни в какой форме, ни под каким видом. Оставь у себя ребенка, оставь навсегда! Я хорошо понимаю, что он будет признавать и любить только одну тебя! Тщетно попытался бы я когда-нибудь прийти сюда и потребовать его себе, тщетно стал бы я внушать ему, что он мой сын и должен следовать за мною. Никогда он по доброй воле не расстанется с такой матерью, как ты! Ну, ладно! Жребий брошен, вижу, что ты скоро станешь княгиней…

— Тут еще ничего не решено, мой друг, клянусь тебе. Больше того, если ты заявишь, что в случае моего замужества ты отнимешь у меня сына, то, клянусь тебе всем самым святым, клянусь твоей честью и жизнью нашего ребенка, я никогда не вступлю в брак!

— Оказывается, ты все та же! О чудесная, непостижимая женщина! — восторженно воскликнул Вандони. — Как всегда, ты прежде всего мать! Как всегда, дети для тебя дороже славы, богатства, самой любви!

— Разумеется, они для меня дороже богатства и славы, — отвечала она со спокойной улыбкой. — Что же касается любви, то сейчас я бы не решилась это утверждать; бесспорно лишь одно: я помню о своих обязанностях, и первейшая из них — все приносить в жертву, даже любовь, ради них, этих детей любви. Даже самый страстный, самый преданный любовник утешится, а дети никогда не найдут второй матери.

— Ну что ж, я вижу, что могу уйти спокойно, — сказал Вандони, пожимая руку Лукреции. — Хочу только взять с тебя одно обещание. Дай мне слово, что ты не выйдешь замуж за своего очаровательного, но ревнивого князя раньше, чем через год! Мне трудно поверить в то, что он благороднее меня и всегда будет спокойно взирать на детей, которые станут напоминать ему о твоих былых привязанностях. Я знаю, ты необычайно прозорлива, тверда и готова на жертвы, когда речь идет о судьбе твоих детей. Я хорошо понимаю, почему ты не могла дольше сносить мое присутствие! Ведь я, несмотря на все усилия, не мог спокойно смотреть на маленькую Беатриче, ибо она напоминала мне этого негодяя Теальдо Соави! Так вот, не пройдет даже года, и князь фон Росвальд возненавидит крошку Сальватора, если этого еще не случилось: быть может, уже сегодня вид бедного ребенка для него невыносим! Дорогая моя Лукреция! Умоляю тебя, никаких опрометчивых увлечений, никаких необдуманных шагов, и тогда ты вечно будешь свободна! Теперь, когда я способен рассуждать здраво и беспристрастно, я хорошо понимаю: полная свобода — вот что тебе необходимо, ибо нежная мать четверых детей не должна ставить их в зависимость от отчима, каким бы добродетельным человеком он ни казался.

— Полагаю, что ты прав, — сказала Лукреция, — и с удовольствием слышу разумную речь моего старинного друга. Будь спокоен, брат! Твоя испытанная подруга, твоя верная сестра никогда не поставит на карту будущее своих обожаемых детей, какую бы сильную страсть она ни испытывала.

— А теперь прощай! — вскричал Вандони, с глубокой и целомудренной нежностью прижимая Лукрецию к своей груди. — Прощай, милая, и помни, что нет на земле человека, которого я любил бы сильнее, чем тебя! Должно быть, я не скоро увижусь с тобой. Я не стану искать этой встречи, не хочу быть помехой вашей любви, да и сам я, признаюсь, не так тверд, чтобы, видя вас вместе, не испытывать страданий. Когда ты вновь будешь свободна, когда будешь отдыхать от своих возвышенных и безрассудных страстей, призови меня хоть ненадолго к себе; я буду послушным и покорным, я буду счастлив увидеть тебя и обнять своего сына, я поживу в твоем доме, пока ты не скажешь мне, как сегодня: «Ступай, я снова люблю, но не тебя, а другого! »

Если бы после этих великодушных слов Вандони, не мешкая, удалился, он бы выказал себя таким, каким был от природы, то есть человеком умным и добросердечным. Если бы он нашел в себе силы вырваться из мира вымышленных чувств, принадлежавших персонажам, которых он изображал, и хотя бы некоторое время оставаться пылким и правдивым, иначе говоря, самим собою, то после этого он вновь появился бы на подмостках преображенным и публика, по всей вероятности, в приятном изумлении встретила бы рукоплесканиями превосходного артиста; она, пожалуй, даже не признала бы в нем того посредственного комедианта, чьим холодным, хотя и тщательно заученным тирадам прежде внимала со снисходительной улыбкой.

Но никому не дано избежать своей судьбы; в комнату внезапно опять вошел князь Кароль, и Вандони внезапно вернулся к своему привычному тону. Он захотел произнести прощальную речь и, обращаясь к Каролю, попытался весьма тонко выразить владевшие им мысли и чувства. Увы, актер потерпел полный провал: он путался, нес околесицу, произносил банальные слова, терял нить, переходил от серьезных вещей к пустякам, от шутливых замечаний к суровым предупреждениям, словом, выказывал себя то человеком напыщенным, то заурядным, то педантом, то шутом.

Надо сказать, что надменный вид и нескрываемое нетерпение князя, его холодные ответы и насмешливые поклоны могли привести в замешательство и более искусного артиста, чем Вандони. Бедняга вскоре и сам понял, что не произвел того впечатления, на какое надеялся; и тогда с наигранным апломбом освистанного комедианта он повернулся к Лукреции и сказал развязным тоном:

— Я, кажется, совсем зарапортовался и уж лучше остановлюсь на этом, так как не хочу совсем увязнуть и заставить тебя краснеть за своего незадачливого собрата. Но неважно, после моего ухода ты договоришь за меня и скажешь, что твой старый друг — славный малый и никому не хочет причинять зла.

Какой конфуз!

Сальватор Альбани, который битых два часа старался развлечь Кароля, поспешил со своим обычным доброжелательством изгладить из памяти присутствующих воспоминание об этой неловкой сцене. Он учтиво и ласково взял Вандони под руку, сказал, что польщен знакомством с ним, что непременно хочет увидеть его на сцене и отправится в театр тотчас по приезде в тот город, где будет выступать Вандони; затем граф прибавил, что он готов составить гостю компанию и проводит его до Изео, где тот оставил нанятый им экипаж.

— А как же малютка Сальватор? — спохватился Вандони, уже совсем собравшийся уходить. — Я его больше не увижу?

— Он уснул, — ответила Лукреция. — Пойди простись с ним.

— Нет, нет! — возразил актер, понижая голос, но так, чтобы князь и граф могли его слышать. — Это лишит меня последних остатков мужества!

Интонация, с какой он произнес эти слова, удовлетворила его, и он стремительно вышел из комнаты. Вандони добился пусть небольшого, но явного эффекта, и никакие дети были не в силах заставить его задержаться и тем ослабить произведенное впечатление.

«Если князь не последний осел, — подумал Вандони, — он должен будет признать, что мне присуще благородство, что таков от природы мой характер, а потому я заслуживаю гораздо большего, и только несправедливость публики и зависть актеров вынуждают меня играть второстепенные роли».

У Вандони была тайная слабость: он полагал, что рожден для гораздо более высокого жребия и, знакомясь с каким-нибудь человеком, непременно рассказывал ему о закулисных интригах, жертвой которых себя почитал. Не пощадил он и графа Альбани, с которым они довольно долго шли пешком. Любезность Сальватора, который, подавляя скуку, терпеливо слушал Вандони, желая дать возможность Каролю и Лукреции без помех объясниться, подбадривала актера, и он не только самым подробным образом поведал графу обо всех подводных камнях театральной жизни, но даже не удержался и прямо на берегу начал громко декламировать отрывки из пьес Альфьери и Гольдони, чтобы показать своему спутнику, как он, Вандони, справился бы с исполнением главных ролей.

Пока Сальватор самоотверженно сносил это испытание, Кароль, забившись в угол гостиной, упорно хранил молчание, а Лукреция старалась придумать, с чего бы начать разговор, который помог бы им откровенно объясниться. До сих пор ей не приходилось еще проникать в те тайники души Кароля, где гнездилась ревность, и, несмотря на предупреждение Вандони, она отказывалась верить, что ее возлюбленный способен на такое чувство. Не в ее натуре было говорить обиняками, а потому она встала с места, подошла к князю, взяла его за руку и прямо повела речь о том, что ее волновало.

— Вы очень печальны нынче вечером, — сказала она, — и я хотела бы знать, по какой причине. Вы дрожите! Вы, должно быть, больны или страдаете от какого-то тайного горя. Кароль, ваше молчание причиняет мне боль, говорите же! Заклинаю вас именем нашей любви, умоляю вас, ответьте! Неужели вас так огорчает мой упорный отказ соединить наши судьбы? Неужели вы никогда с ним не примиритесь?.. Если это так, Кароль, я готова уступить, я только прошу вас еще подумать над своим предложением, повременить хотя бы год…

— Ваш друг, господин Вандони, дал вам превосходный совет, — отвечал князь, — и я бесконечно благодарен ему за участие. Но уж позвольте мне не подчиниться тем условиям, которыми вы, по его наущению, сопровождаете свое согласие. Прошу у вас разрешения уйти. Меня несколько утомили пышные декламации, которые мне пришлось выслушивать целый вечер. Быть может, я к ним привыкну, если визиты ваших друзей будут часто повторяться. Но пока этого еще не произошло, и у меня просто голова разламывается. Что же до настойчивых просьб, которыми я вас преследовал и которые вас, видимо, так утомили, то умоляю вас забыть о них и верить, что отныне я всегда буду уважать ваш покой, а потому никогда больше их не возобновлю.

Произнеся все это ледяным тоном, Кароль встал, отвесил Лукреции низкий поклон, вышел из гостиной и заперся у себя в комнате.

 

    XXVII

  

Нет ничего более ужасного и мучительного, ничего более мрачного и жестокого, чем ярость человека, который сохраняет при этом учтивую холодность. Коль скоро он до такой степени владеет собою, вы вправе, если угодно, утверждать, что в нем есть величие и сила, но не вздумайте говорить, будто он мягок и добр. Меня меньше возмущает грубость ревнивого крестьянина, который колотит свою жену, чем ледяное высокомерие князя, который не моргнув глазом раздирает сердце своей возлюбленной. Ребенка, который царапается и кусается, я предпочитаю тому, который молча дуется. Если мы сердимся, выходим из себя, говорим колкости, осыпаем друг друга бранью, бьем зеркала и стенные часы, — все это еще куда ни шло, это нелепо, но вовсе не означает, что сердца наши полны ненависти. Однако если мы, сохраняя учтивость, поворачиваемся друг к другу спиной, расстаемся, обменявшись горькими и презрительными замечаниями, тогда мы пропали и, как бы затем ни пытались поправить дело, мы будем испытывать все большее отчуждение.

Вот о чем думала в полной растерянности Флориани, когда осталась одна. Хотя по натуре она была очень мягкой, но и ей случалось испытывать сильные приступы гнева. И тогда она, под влиянием нестерпимого горя, приходила в неистовство, била посуду, проклинала и, возможно, даже (я это вполне допускаю) бранилась; ведь она была дочерью рыбака и родилась в стране, где люди, богохульствуя, клянутся телом Вакха и мадонны, кровью Дианы и Христа, по всякому поводу призывая силы небесные — и христианские, и языческие — принять участие в их домашних распрях. Но одно можно сказать с уверенностью: ей никогда и в голову не приходило попытаться изгнать из своего сердца тех, кого она, даже гневаясь, продолжала любить, или безжалостно отвернуться от них. А потому ей была чужда и непонятна холодная и слепая ярость, которая сродни отвратительному бездушию, нечеловеческой выдержке, полному отказу от жалости. Вот почему неслыханные речи ее возлюбленного буквально ошеломили Лукрецию и она минут пятнадцать не в силах была сдвинуться с места.

Наконец она встала и принялась шагать по гостиной, спрашивая себя, не привиделся ли ей страшный сон: неужели тот самый Кароль, который еще утром плакал от любви у ее ног и был, казалось, охвачен дивным восторгом, только что дал выход своей досаде и говорил с нею на языке, достойном напыщенного и недалекого комедианта, но, уж во всяком случае, недостойном человека, чье сердце полно искренней привязанности и глубокой любви?

Лукреция не могла долго сносить тревогу такого рода, не понимая, что так разгневало князя, поэтому она направилась в его комнату, постучалась сначала осторожно, затем настойчиво; наконец, не услышав никакого ответа и убедившись, что дверь заперта, она резким движением (так поступает мать, спасая ребенка из пламени) сорвала задвижку и вошла.

Кароль сидел на кровати спиной к двери, уткнувшись головою в изодранные подушки; его манжеты и носовой платок были разорваны в клочья, скрюченные, дрожащие пальцы напоминали когти тигра; он был смертельно бледен, глаза у него налились кровью. Красота его исчезла, словно под влиянием колдовских чар.

Нестерпимое страдание принимало у Кароля форму ярости, которую ему тем труднее было сдержать, что прежде он не знал за собою столь прискорбного порока и, никогда не встречая противодействия, не научился подавлять порывы гнева.

Флориани поставила подсвечник на столик возле кровати. Она отвела пылающие руки Кароля от его лица и растерянно смотрела на своего возлюбленного. Ее конечно же не мог удивить вид человека, которого ревность привела в бешенство. То было не новое для нее зрелище, и она хорошо знала, что от этого не умирают. Неожиданно и необъяснимо было другое — то, что ангельски добрый и мягкий юноша пришел в такое же неистовство, как Теальдо Соави и ему подобные, а потому Лукреция не могла поверить глазам своим.

— Так вам еще мало? Вы еще сильнее хотите унизить и оскорбить меня! — вскричал Кароль, отталкивая ее. — Пришли полюбоваться, как низко я пал по вашей вине! Надеюсь, теперь вы довольны? С кем из своих любовников вы соблаговолите меня сравнить?

— Какие горькие и обидные слова, — проговорила Флориани печально и мягко. — Но я не стану обижаться, ибо вы и в самом деле сейчас не в себе. Я ожидала, что вы встретите меня с тем же холодным презрением, какое только что выказали в гостиной, и хотела во имя нашей любви и правды потребовать, чтобы вы объяснили, чем это вызвано; я потрясена, видя вас в такой ярости, и, поверьте, мнимый триумф, о котором вы толкуете, отнюдь не льстит моей гордости. Каким тоном мы говорим друг с другом, Кароль! Господи, что произошло? Неужели вы можете сомневаться в том, что мне нестерпимо больно видеть, как вы страдаете? И если я — невольная причина ваших мук, то, без сомнения, должна найти в себе силы их прекратить. Скажите, что я должна сделать, и если нужна моя жизнь, мой разум, моя честь и достоинство, я все готова положить к вашим ногам, лишь бы помочь вам исцелиться и утешиться. Говорите же, объяснитесь, помогите мне вас понять — вот все, о чем я прошу. Я не в силах дольше пребывать в сомнении и не могу видеть ваши муки, не пытаясь облегчить их, на такое я никогда не соглашусь, этого от меня требовать нельзя. Откройте же мне свою больную, измученную душу, а если вам хочется осыпать меня упреками и оскорблениями, не сдерживайте себя: я предпочитаю такие попреки молчанию, я не сочту себя оскорбленной и, не насилуя себя, охотно оправдаю вас. Если будет нужно, я даже попрошу у вас прощения, хотя и не знаю за собой никакой вины. Но, как видно, я в чем-то сильно провинилась, раз уж вы так страдаете. Отвечайте же, умоляю вас!

Только огромная любовь могла заставить Лукрецию проявить такое терпение и покорность; она и сама не думала, что способна на подобное чувство, после того как испытала в жизни столько бурных страстей, столько горьких разочарований и обид, которые переполнили ее ум и сердце усталостью и отвращением; тем не менее такая любовь пришла и полностью подчинила ее себе. Флориани никогда не лгала, она всегда была готова проявить преданность и самоотверженность, но никогда ни перед кем не унижалась, не заискивала, она была обидчива и горда; малейшее подозрение всегда смертельно оскорбляло ее, и оправдываться было свыше ее сил.

И все же на сей раз с необычайной мягкостью долго упрашивала несчастного юношу объясниться с ней, однако он не хотел говорить, потому что не мог.

В самом деле, что мог он сказать ей? Мысли его мешались, и душевное смятение было так велико, что он и сам жестоко страдал от этого. Если бы он послушался совета Лукреции, если бы он выбранил ее и осыпал горькими упреками, ему, без сомнения, стало бы легче; но, жестоко страдая, он не способен был на откровенные излияния, он не был настолько эгоистичен и не хотел, чтобы другие разделяли с ним муку. К тому же бранить свою возлюбленную! Да он скорее предпочел бы убить ее, а потом убил бы себя, унеся свою страсть в могилу. Но оскорбить ее словами!.. Ему казалось, что если он решится на это, то осудит ее перед лицом неба, а они будут обречены Богом на вечную разлуку. Чтобы дойти до такого кощунства, Кароль должен был прежде избавиться от любви к Лукреции, но чем больше он страдал из-за нее, тем больше становился рабом собственной страсти.

Флориани только догадывалась о том, что происходило в душе князя, ибо она ничего не могла от него добиться, кроме уклончивых ответов, изредка нарушавших его скорбное молчание. Порою ей казалось, что он вот-вот склонится на ее мольбы, но в душе он был непоколебим, и с его губ так ни разу и не сорвалось имя Вандони.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.