Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





XXVIII 10 страница



— Все, что вы говорите, прекрасно, — с глубокой грустью ответил князь, — и вы, должно быть, совершенно правы. Однако пойдемте к Сальватору, он, без сомнения, нас разыскивает.

— Нет, нет! — воскликнула Флориани. — Он устал с дороги и задремал в саду под сенью миртов. Пойдем лучше к детям, я их уже целый час не видела.

Лукреция впервые так долго беседовала с Каролем о жизни и была довольна тем, что, как ей казалось, она удачно воспользовалась подходящим случаем, чтобы оправдать в глазах князя своего отца, которого искренне любила. Однако некоторые доводы убеждают только ум, но не сердце. Кароль не мог не признать, что Флориани весьма искусно выступила в защиту терпимости, всячески пытаясь обелить в его глазах человеческую природу. Тем не менее его, как и прежде, отвращала житейская проза и, сталкиваясь с человеческими недостатками, он мог в лучшем случае хранить вежливое молчание — обманчивая покладистость, которая оставляет сердце холодным и не побеждает неприязни.

  

Каролю хотелось бы, чтобы Флориани вышла из более достойной семьи, то есть из такой, какой и на свете нет, чтобы соседнее озеро было гораздо шире, но при этом столь же спокойно, чтобы жилище Лукреции было еще более живописным, но при этом столь же удобным, светлым и чистым, чтобы слава досталась ей ценою меньших усилий, но при этом была бы столь же блестящей, а главное, чтобы отец ее был человеком более изысканным и романтическим, но при этом оставался рыбаком и ловил форелей. Князю была чужда аристократическая спесь и ограниченность, ему даже нравилось, что Лукреция родилась в крестьянской семье, выросла в скромной хижине, что на прибрежных ивах до сих пор развешаны рыбачьи сети, но для того чтобы окончательно примириться со всем этим, ему нужно было, чтобы отец ее походил на поселянина из какой-нибудь буколической поэмы или романтической драмы либо на горца, какие встречаются у Шиллера и Байрона. Шекспира он принимал лишь с большими оговорками, находя, что тот выхватывает характеры прямо из жизни и что его герои говорят чересчур правдивым языком. Каролю больше нравились эпические и лирические образы, творцы коих оставляют в тени жалкие подробности человеческого бытия, поэтому он сам говорил мало и почти не слушал других: он высказывал собственные мысли и соглашался с чужими только тогда, когда они были достаточно возвышенны. Глубоко вскапывать землю, обнаруживать в ней и благотворные, и вредные соки, а потом со знанием дела сажать, сеять и собирать плоды — все это казалось ему занятием презренным и недостойным. А вот срывать прекрасные цветы, восхищаться их великолепием и ароматом, даже не вспоминая о труде и искусстве садовника, — это приятное занятие было ему по душе.

Таким образом, Лукреция, полагавшая, что ей удалось переубедить Кароля, на самом деле уподобилась человеку, вопиющему в пустыне. Он сосредоточенно слушал ее, но занимало его не содержание слов, а форма, в которую она облекала свои мысли, он восхищался тем, как искусно она доказывает значение терпимости и как благородны ее побуждения. Однако он находил, что она неправа, когда мирится со злом из боязни проглядеть добро. Сам он совершенно иначе смотрел на отношения между людьми. Правда, он тоже высоко ставил сыновний долг, однако умел делать различие между долгом и чувством, между намерением и поступком, что было совершенно чуждо Флориани. Окажись он на ее месте, он бы не пытался оправдать скупость старика Менапаче, ибо для того чтобы как-то обелить порок, нужно прежде всего признать, что тот существует. Кароль же, напротив, всячески отрицал бы такой порок в своем отце или уж, во всяком случае, никогда бы о нем не упоминал, что, надо признаться, гораздо легче.

Кроме того, Лукреция, говоря о самой себе, сильно огорчила князя. Она произнесла несколько слов, которые жгли его, как раскаленное железо. Она заявила, что никогда не была на содержании, с беспощадной правдивостью описывала нравы и обычаи актерской среды. Она поведала о своей первой любви и даже назвала по имени своего первого любовника. А Каролю хотелось бы, чтобы у нее не было такого прошлого, чтобы она даже не знала, что на земле существует порок, или чтобы она по крайней мере не упоминала, беседуя с ним, о подобных вещах. Словом, в довершение всех этих фантастических требований ему хотелось бы, чтобы его возлюбленная, оставаясь доброй, нежной, самоотверженной, сладострастной и по-матерински любящей Лукрецией, была бы одновременно бледной, невинной, строгой и девственно чистой Люцией. И только! Больше он ни о чем не мечтал, этот злосчастный юноша, чья душа алкала невозможного!

 

    XIX

  

Сальватор, уснувший в тени густолиственного дерева, пробудился в бодром и веселом расположении духа. Когда мы здоровы и полны энергии, мы не так чутки, как обычно, и не сразу замечаем или угадываем горе окружающих. Вот почему бледность и подавленность Кароля ускользнули от взгляда его друга; Лукреция же совсем не встревожилась, ибо приписала их усталости после слез, — ведь она видела, как, преисполненный любви и умиления, князь плакал, глядя на ее портрет.

Когда в детстве мы страдаем от тайной обиды, нам хочется, чтобы все наши попытки скрыть свое горе оказались тщетными перед тонкой и благотворной проницательностью любящих нас людей; при этом мы замыкаемся в гордом молчании и несправедливо обвиняем их в равнодушии, хотя на самом деле они просто боятся быть назойливыми. Многие, даже став взрослыми, походят в этом на детей, и Кароль принадлежал к их числу. Шумная и деятельная веселость Сальватора все больше повергала его в меланхолию, а безмятежная ясность Лукреции, которая до сих пор как бы гипнотически передавалась ему, в первый раз не оказала на него своего благотворного влияния.

К тому же его впервые утомляли и дети, они, как нарочно, все время шумели и ни минуты не сидели спокойно. Обычно в присутствии матери они вели себя тихо; но в тот день за обедом дружеское подтрунивание и добродушные насмешки Сальватора привели их в такой восторг и возбуждение, что они подняли неописуемую возню, опрокидывали бокалы на скатерть, распевали во все горло одни и те же песни, точно зяблики, которых голландцы науськивают друг на друга и заключают при этом пари. Челио разбил тарелку, а его собака принялась лаять так громко, что за столом невозможно было разговаривать.

Лукреция относилась к этому снисходительно; ее против воли смешили ребяческие выходки Сальватора и забавные ответы малышей: они буквально опьянели и не помнили себя от восторга, как это часто бывает с детьми, которые легко возбуждаются и теряют чувство меры.

Вот уже целых два месяца Кароль каждый день восторгался грацией и прелестью этих чудесных малышей, он нежно любил в них ту, что даровала им жизнь. Князь даже не вспоминал о том, что у них были отцы, и кто знает какие! Он почти готов был допустить, что дети родились от святого духа, до такой степени они, как ему казалось, походили на свою божественную мать. Флориани была бесконечно благодарна Каролю за его нежность к детям: он горячо выражал ее, а она помогала ему делать весьма тонкие и поэтические наблюдения над ними, в каждом он находил особую привлекательность и особые дарования.

Однако дети не любили Кароля.

Они как будто боялись его, и трудно было объяснить, почему они так нерешительно и робко встречали его приветливые улыбки и ласковое внимание. Собака Челио и та прижимала уши и переставала вилять хвостом, когда князь смотрел на нее или окликал. Животное словно понимало, что Кароль говорит с ним вполне доброжелательно, но ни за что не прикоснется к нему, ибо тщательно скрываемая брезгливость не позволяла князю хотя бы притронуться к четвероногому. Ну, а уж если собаки инстинктивно остерегаются человека, который сам остерегается их, то надо ли удивляться тому, что и дети испытывают похожее чувство, когда к ним приближается тот, кто их не любит. Кароль же, вообще говоря, не любил детей, хотя он бы ни за что не признался в этом не только другому, но даже самому себе. Напротив, он думал, будто очень их любит, потому что созерцание красивого ребенка наполняло его умилением, достойным поэта, и восторгом, достойным художника. Однако безобразный ребенок отпугивал его. Жалость, которую он испытывал при виде маленького уродца, была столь мучительна, что он просто заболевал. Он не мог примириться с малейшим физическим недостатком ребенка, подобно тому как не мог примириться с нравственным уродством взрослого.

Дети Флориани, все без исключения здоровые и красивые, ласкали его взор; однако если бы кто-нибудь из них сделался калекой, то, помимо горя, которое ощутил бы Кароль, он испытывал бы и невыразимую тягость. Он бы никогда не решился прикоснуться к бедняжке, взять его на руки, погладить по голове. Если бы князю суждено было постоянно видеть глупого или злого ребенка, он бы не вынес такого испытания и потерял бы вкус к жизни; но не только не попытался бы как-нибудь и чем-нибудь облегчить участь маленького страдальца, но заперся бы у себя в комнате, чтобы не видеть и не слышать его. Словом, он любил детей разумом, а не сердцем; и если Сальватор заявлял, что готов снести все тяготы брака ради счастья стать отцом, то Кароль с дрожью думал о возможных последствиях своей связи с Лукрецией.

За десертом веселость Челио достигла апогея. Как вдруг, очищая грушу, он сильно порезался. При виде брызнувшей крови мальчик испугался и с трудом сдерживал слезы; однако мать сохранила присутствие духа и хладнокровие, она взяла сына за руку, обернула ему палец салфеткой и, улыбаясь, сказала:

— Это пустяки. Ты не в первый и не в последний раз порезался, доскажи нам ту забавную историю, которую начал, а когда кончишь, я перевяжу тебе руку.

Этот великолепный урок твердости не пропал даром для Челио: он тут же рассмеялся; но Кароль, который при виде крови едва не лишился чувств, не мог постичь, как способна мать проявить такую выдержку и ни капельки не встревожиться.

Однако самое страшное началось, когда Лукреция, выйдя из-за стола, вымыла руку сына, сдвинула края раны и, не дрогнув, наложила тугую повязку. Князь не мог понять, как может женщина выступить в роли хирурга, если пациент — ее собственный ребенок, его почти пугала такая сила воли, которой сам он был совершенно лишен. В то время как Сальватор помогал Лукреции при этой маленькой операции, Кароль вышел из комнаты и остановился на крыльце: он не хотел смотреть, но против воли видел всю эту простую, обыденную сцену, которая в его глазах принимала очертания драмы.

Дело в том, что как в больших делах, так и в малых, Кароль устранялся от борьбы, которую нам навязывает жизнь; в то время как смелая и решительная Флориани без страха и отвращения вступала в бой с чудовищным драконом, он не решался хотя бы прикоснуться к нему пальцем.

Нечаянное кровопускание сразу же успокоило Челио, но этого нельзя было сказать о других детях. Девочки, особенно Беатриче, не знали удержу, а крошка Сальватор то смеялся, то сердился, то плакал, он вел себя так плохо и испускал такие отчаянные и требовательные вопли, что Лукреции пришлось вмешаться: она сперва пригрозила малышу, а потом взяла его на руки, чтобы насильно уложить спать. Впервые мальчик так истошно кричал при Кароле, а вернее сказать, Кароль в первый раз соблаговолил заметить, что у самого прелестного ребенка проявляются подчас деспотические наклонности и безрассудное упрямство, бывают самые нелепые капризы и выражается все это в пронзительных воплях, ибо они — его единственное оружие. Гневные и горестные крики маленького Сальватора, его рыдания, крупные слезы, точно струи грозового дождя сбегавшие по розовым щекам, красивые ручки, которыми он размахивал в воздухе, стараясь вцепиться в волосы матери, старания Лукреции унять малыша, ее сильный голос, строгие интонации, крепкие мускулистые руки, которыми она, как тисками, сжимала сына, соблюдая при этом ту осторожность, какую всегда соблюдает мать, оберегая хрупкое тельце ребенка, — все это было полно непередаваемого колорита для графа Альбани, и он любовался этим зрелищем с доброй улыбкой; Кароль же смотрел на эту сцену с таким же испугом и страданием, какие испытывал, когда перевязывали рану Челио.

— Боже мой! — невольно вырвалось у князя. — Как несчастны маленькие дети, и как страшно, что приходится силой подавлять неразумные желания этих слабых существ!

— Полно! — со смехом возразил Сальватор Альбани. — Через пять минут мой тезка уснет крепким сном, а мать, только что отшлепавшая его, будет покрывать поцелуями свое уснувшее дитя.

— Ты думаешь, она его побьет? — с испугом спросил Кароль.

— Не знаю, не знаю, я так сказал потому, что это — лучший способ его унять.

— Я уверен, что моя матушка ни разу в жизни не дотронулась до меня пальцем и никогда ничем не угрожала.

— Ты просто не помнишь, Кароль. Впрочем, если даже это так, то не резон считать, будто родителям не следует иногда прибегать к крайним мерам. У меня нет определенных взглядов на воспитание, а когда речь идет о детях, то ты сам убедился, что я скорее способен привести их в возбуждение, нежели успокоить. Уж не знаю, как Лукреции удается держать их в страхе, но, по-моему, лучшая метода та, которая приносит успех. Понятия не имею, нужно ли в самом деле изредка слегка поколачивать детей, я буду знать это точно, когда они у меня самого появятся. Но только я за такое дело не возьмусь, у меня слишком тяжелая рука, пусть уж их наказывает мать.

— А я, если уж мне, к несчастью, суждено стать отцом, — объявил Кароль с горечью, но твердо, — я никогда не смогу выносить зрелище шумного детского бунта и родительских угроз, этой битвы с маленьким беззащитным существом, которое проливает горькие слезы, ибо не постигает причины запретов, не понимает, что есть на свете невозможное; для меня нестерпим показной гнев отца-воспитателя, внезапное, но ужасное нарушение внутреннего мира ребенка, все эти бури в стакане воды, которые, я и сам знаю, ничего не стоят, но смущают мою душу не меньше, чем серьезные события.

— В таком случае, любезный друг, тебе не стоит и помышлять о продолжении вашего знатного рода, ибо такие бури неизбежны. Но неужели ты и в самом деле думаешь, что в детстве никогда не разражался яростными воплями, требуя луну с неба и не понимая, что мать не в силах выполнить твое желание?

— Да, именно так я и думаю. Мне такое желание и в голову не приходило.

— Я просто прибегнул к иносказанию. Однако я был бы крайне удивлен, если бы оказалось, что тебе и в голову никогда не приходило нечто подобное, ибо сдается, что ты и до сих пор сохранил тягу к недостижимому и порою все еще обращаешься к Богу с мольбою о том, чтобы он уронил звезду в твои ладони.

Кароль ничего не ответил; Лукреция, которой удалось успокоить малыша, вернулась к гостям и предложила прокатиться в лодке по озеру. Крошке Сальватору на сей раз не пришлось испытать на себе строгость древнего закона и подвергнуться священной экзекуции. Мать хорошо знала, что свежий воздух спальни, темнота, мягкое ложе, отсутствие посторонних и ласковый звук ее голоса, напевающего колыбельную песню, быстро его успокоят; она догадывалась, что Каролю была неприятна разыгравшаяся за столом шумная сцена, хотя и не представляла себе, какое серьезное значение он придавал этому пустяковому происшествию.

Поэтому, желая развеселить князя, она и увлекла его к озеру вместе с Сальватором Альбани, Челио, Стеллой и Беатриче. В нескольких шагах от берега им повстречался старик Менапаче, он тоже собрался на озеро, чтобы закинуть там сети. Детям захотелось влезть к нему в лодку, и мать, видя, что старому рыбаку не терпится ex professo[6] показать им свое ремесло, которое в его глазах было лучшим ремеслом на свете, согласилась на это.

Кароль с испугом смотрел, как трое все еще лихорадочно возбужденных детей уселись в лодку со стариком, и думал, что этот равнодушный эгоист даже не заметит, если они свалятся в воду и, уж конечно, не сумеет вытащить их оттуда.

Он сказал об этом Лукреции, но она не разделяла его страхов.

— Дети, выросшие возле воды, хорошо знают о грозящей им опасности, — ответила она, — и если какой-нибудь ребенок тонет в нашем озере, то всегда оказывается, что это приезжий, катавшийся в лодке и не проявивший необходимой осторожности. Челио плавает как рыба, а Стелла, хотя она нынче вечером совсем шальная, будет не хуже меня следить за своей сестренкой. К тому же мы поплывем следом и не будем терять их из виду.

Тем не менее Кароля эти доводы не успокоили. Он ничего не мог с собой поделать и тревожился, точно заботливый отец: с той минуты, как Челио порезался, князь все время ждал непредвиденной беды. Словом, в тот злосчастный день его душевный покой был непоправимо нарушен; всем казалось, что ничего особенного не произошло, а князь по своей привычке уже терзался.

Прогулка, однако, протекала безмятежно. В лучах заката озеро было необычайно красиво; дети успокоились и с огромным любопытством глазели на то, как натягиваются сети, которые их дед забросил в зеленой и благоухающей ароматами бухточке. Сальватор больше не рассказывал о Венеции, и по счастливой случайности имя Боккаферри больше не слетало с его губ. Лукреция срывала водяные лилии, она перепрыгивала из лодки в лодку с такой ловкостью и изяществом, какие трудно было ожидать от женщины с виду несколько тяжеловесной, и это свидетельствовало, что она еще не утратила сноровки, присущей ей в молодости; она сплетала из кувшинок венки и украшала ими головы дочерей.

Постепенно к Каролю возвращался душевный покой. Старик Менапаче с уверенностью, дающейся только долгим опытом, управлял лодкой, умело лавируя среди утесов и прибитых к берегу древесных стволов. Никто из детей не упал в воду, и князь, видя, как они перебегают с одного борта лодки на другой, хватаются за руль и нагибаются к самой воде, больше не вздрагивал от испуга при каждом их движении.

Подул легкий и освежающий вечерний ветерок, он принес с собою запах цветущих виноградников и ванили.

Но так уж, видно, было предначертано: в тот день пришел конец тихим восторгам Кароля, и для него началась полоса хотя как будто и пустяковых, но невыразимо мучительных страданий. Сальватор вдруг объявил, что красивые водяные лилии будут необыкновенно хороши в черных волосах Лукреции. Она сперва отказалась украсить ими голову, объяснив, что достаточно мучилась на сцене от тяжести пышных причесок и замысловатых уборов, а теперь просто счастлива, что может даже не закалывать волосы шпилькой. Однако Кароль поддержал просьбу друга, и Лукреция разрешила князю воткнуть в ее роскошные косы несколько кувшинок.

Все шло хорошо, если не считать новой прически Флориани: Кароль справился со своей задачей весьма неумело и неловко, так как боялся повредить хотя бы волосок на голове своей возлюбленной. Сальватору пришла злополучная мысль вмешаться в это дело. Он разрушил все, что соорудил князь, и, взяв в обе руки густые волосы Флориани, закрутил их как попало и украсил по собственному вкусу стебельками тростника и лилиями. Ему удалось это как нельзя лучше, ибо он обладал, как говорится, ловкостью рук (выражение это, правда, несколько вульгарно, но его нелегко заменить другим). У графа, бесспорно, был тонкий вкус, ему мог бы позавидовать даже скульптор.

Он придумал для Лукреции прическу, достойную античной наяды, и спросил:

— Помнишь, в Милане, если я попадал к тебе в артистическую уборную, когда ты одевалась к выходу, я неизменно добавлял какой-нибудь штрих, завершавший твой туалет?

— Верно, я и позабыла, — ответила она. — У тебя был необыкновенный дар придавать украшениям особый колорит, на редкость удачно сочетать цвета, и я часто советовалась с тобою, какой выбрать наряд.

— Ты, кажется, не веришь, Кароль? — спросил Сальватор у своего друга, который при этих словах вздрогнул, точно человек, ощутивший внезапный укол. — Взгляни сам, как хороша сейчас Лукреция! Разве тебе удалось бы придумать прическу, которая так бы подчеркивала чистую линию ее лба, гордую посадку головы и сильную шею. Все это ты не сумел оттенить так, как я. Твоя прическа придавала Лукреции вид мадонны, но для ее типа красоты это совсем не характерно. А теперь она походит на богиню. Мы, слабые смертные, должны пасть ниц и воздать хвалу нимфе озера!

С этими словами Сальватор прижался губами к коленям Флориани, а Кароль содрогнулся, словно его пронзили кинжалом.

 

    XX

  

Злополучный юноша совсем позабыл, что Сальватор был влюблен в Лукрецию, пожалуй, не меньше, чем он сам, но великодушно отказался от своих притязаний, правда, не без усилий воли и не без сожаления. Князь ничего не смыслил в мужской страсти и потому не понимал, как сильно страдает его друг, видя, что он, Кароль, стал счастливым обладателем того, к чему стремился сам Сальватор. Он решил про себя, что первая же красотка, которая встретится графу Альбани, поможет тому забыть о своем безрассудном увлечении.

А скорее он и вовсе об этом не думал. У него не хватило бы духа до конца разобраться в деликатной стороне создавшегося положения. Он просто отстранил от себя воспоминания о первой ночи, которую оба они провели на вилле Флориани, об искушениях и покушениях Сальватора и даже о том, как нежно граф обнимал Лукрецию в то утро, когда думал, что разлучается с нею надолго. Приступ болезни и наступившее вслед за тем чудесное блаженство изгладили все это из памяти князя. В один день, в один миг он заставил себя ни над чем больше не задумываться и ничего не осуждать; а теперь, точно так же в один день, в один миг, снова начал надо всем задумываться и все осуждать, да к тому же строго, иначе говоря, ко всему относиться придирчиво и, стало быть, из-за всего страдать.

Слов нет, Сальватор Альбани искренне решил смотреть отныне на Флориани только глазами брата. Однако в нем, как и в каждом молодом итальянце, таилась чувственность, которая мешала ему достичь монашеского целомудрия. Будь у него две сестры, красавица и дурнушка, он, без сомнения, даже не отдавая себе в том отчета, больше тянулся бы к красавице, даже если бы она была не так мила и добра, как другая. А будь его сестры одинаково хороши собою, он отдавал бы предпочтение не той, что сохранила добродетель, а той, что познала любовь, он бы стал большим ее другом, ибо она лучше бы понимала его собственные слабости и страсти.

Любовь была его божеством, а всякая смазливая женщина с нежным сердцем — жрицей этого божества. Он, пожалуй, еще мог относиться к ней дружески, но смотреть на нее без волнения не мог. Вот почему, хотя Лукреция любила его приятеля, это отнюдь не мешало ему восторженно любоваться ею и упиваться ее дыханием. Сальватор с таким же удовольствием, как прежде, прикасался к ее руке, волосам, даже краю одежды, и легко понять, что все это вызывало у Кароля ревность не меньшую, чем если бы граф домогался сердца его возлюбленной.

Разумеется, в это трудно поверить, но Флориани была чиста душою, как дитя. Что и говорить, это весьма странно, если вспомнить, что она много любила и благодаря страстной натуре всем своим существом отдавалась любви. От природы она обладала пылким темпераментом, хотя и казалась холодной тем мужчинам, которые ей не нравились. Дело в том, что, всецело поглощенная своей любовью, она больше ни о чем не думала, ничего не видела и ничего не чувствовала. В те недолгие промежутки, когда сердце ее безмолвствовало, ум тоже бездействовал; и если бы ее навсегда лишили общения с сильным полом, она стала бы примерной монахиней, спокойной и бесстрастной. Вот почему, пока Лукреция жила в одиночестве, мысли ее были совершенно чисты, а когда она кого-нибудь любила, то на земле для нее существовал только ее возлюбленный, все же остальные мужчины словно исчезали, уходили в небытие.

Сальватор мог сколько угодно обнимать ее, твердить, что она необыкновенно хороша, с трепетом пожимать ей руки, она замечала все это не больше, чем в тот день, когда граф, еще не догадывавшийся о том, что Кароль уже полюбил Лукрецию, был вынужден говорить с нею не только прямо, но даже дерзко, для того чтобы открыть ей свои устремления.

И все же ни от одной женщины не может укрыться красноречивый взгляд и взволнованный голос мужчины — косвенные признаки любви. Светские дамы обладают на этот счет такой невероятной проницательностью, что нередко даже попадают впросак; правда, их постоянная готовность к защите даже тогда, когда на них никто еще не нападает, — часто лишь едва прикрытый вызов с их стороны, который может только поощрить дерзкого. В отличие от них, порывистая и доброжелательная Лукреция всегда приписывала внимание мужчин интересу, который она вызывала как актриса, или дружеским чувствам, которые внушала как человек. С людьми, которым она не доверяла и которых сторонилась, она была резка и неприветлива, зато с теми, кого ценила, держалась открыто и радушно; ей казалось, что она оскорбит священное чувство дружбы, если будет постоянно настороже. Она хорошо понимала, что у любого из ее друзей может вдруг зародиться мимолетное желание, но взяла себе за правило не показывать вида, что она это замечает, и если друзья не вынуждали ее проявить строгость, всегда была с ними мягка и доверчива. Лукреция считала, что мужчины — большие дети, что, имея с ними дело, лучше всего постараться переменить разговор, чем-нибудь отвлечь их, нежели отвечать на настойчивые вопросы и обсуждать деликатные, а потому опасные темы.

Казалось, Кароль должен был хорошо понимать, как надежна эта простая и бесхитростная женщина, однако на самом деле он ее совершенно не знал. В своем безрассудстве он впал в непростительное заблуждение и вообразил, будто Лукреция со всеми, кроме него, должна держать себя сурово и неприступно и быть холодна, как девственница. Он упорствовал в этом заблуждении, не желая понять истинную сущность ее натуры и полюбить такой, какой она была. Сначала в своих мечтах он вознес ее слишком высоко, а теперь готов был низвергнуть с пьедестала; он даже допускал, что между неодолимой чувственностью Сальватора и тайными побуждениями Лукреции могут существовать опасные точки соприкосновения и этого следует страшиться.

Когда взошел Веспер, казавшийся огромным белым алмазом на фоне еще розового неба, лодки повернули к берегу. Они неслышно скользили по прозрачной поверхности озера, которое Флориани так любила, а Кароль вновь начинал ненавидеть. Он хранил молчание; Беатриче заснула на руках у матери; Челио сидел за рулем в лодке старика Менапаче, который, устроившись рядом с внуком, погрузился в глубокую задумчивость; тоненькая Стелла, одетая в воздушное белое платьице, мечтательно созерцала звезды, в честь которых ее нарекли, [7] а Сальватор Альбани громко пел, и его свежий звучный голос далеко разносился над водою. Ни у кого, кроме Кароля, самого чистого и безупречного из всех, не было и тени дурной мысли. Он повернулся спиной к остальным, ибо не хотел видеть того, чего вовсе и не было и о чем никто даже не помышлял; ему чудилось, что его окружают не ундины озера, а яростные эвмениды.

Неужели его обманули? Неужели Сальватор грубо солгал, уверяя, что никогда в жизни не был возлюбленным Флориани? Князю много раз приходилось выслушивать витиеватые рассуждения своего приятеля касательно дружбы между мужчиной и женщиной, причем, по словам самого Сальватора, такая дружба непременно заключала в себе некую долю умело замаскированной и открыто не выражаемой любви; он считал, что граф Альбани, не желая огорчать его, был способен даже сказать неправду, а потому вполне мог, проведя блаженную ночь сразу же после их приезда, тут же, не моргнув глазом, отпереться от этого. В ту пору Лукреция не была обязана отчитываться перед Каролем, и он, упиваясь собственным великодушием, тогда же решил ни в коем случае не расспрашивать ее о событиях той ночи.

Но если даже предположить, что в тот раз она устояла против соблазна, то можно ли допустить, что, ведя жизнь актрисы, жизнь полную волнений, нередко принимая Сальватора в своей артистической уборной, даже, быть может, одеваясь в его присутствии и уже во всяком случае разрешая ему украшать ее театральный костюм, Лукреция ни разу не позволила графу воспользоваться минутой слабости или нервного возбуждения? Можно ли допустить, что этого ни разу не случилось, хотя она, возвращаясь к себе после спектакля и изнемогая от усталости или опьяненная успехом у публики, конечно же не задумываясь, опускалась рядом с ним на софу и они какое-то время оставались наедине?.. Ведь Сальватор так пылок и так дерзко обращается с женщинами! Разве не навлек он на себя немилость княжны Люции, когда осмелился сказать, что у нее красивые руки? А уж если он не застыл в благоговейном молчании в присутствии Люции, то легко можно вообразить, что он позволял себе с Лукрецией!

И тут ужасное сравнение, которое князь так долго отталкивал от себя, внезапно всплыло в его мозгу: с одной стороны княжна, девственница, ангел, с другой — комедиантка, женщина, лишенная нравственных устоев, мать, родившая четырех детей от трех разных отцов, из которых ни один не был ее мужем и которые Бог знает куда подевались!

Ужасная действительность вставала перед испуганным взором Кароля, она, как Горгона, готова была его погубить. Конвульсивная дрожь пробегала по его телу, голова раскалывалась. Ему мерещилось, будто ядовитые змеи ползают по дну лодки, подбираются к его ногам, а покойная мать возносится к звездам и с ужасом отворачивается от него.

Лукреция в это время предавалась грезам о вечном блаженстве; когда же она, стараясь не разбудить дочь, оперлась на руку князя, чтобы сойти на берег, то с удивлением заметила, что рука эта холодна, хотя вечер был очень теплый.

Взглянув при свете на его лицо, она немного встревожилась; однако он сделал над собой огромное усилие, чтобы казаться веселым. Лукреция еще никогда не видала Кароля таким, она знала, что он обладает глубоким умом и поэтическим воображением, но не подозревала, что он может быть остроумен. Теперь же она заметила, что князь весьма остер на язык; правда, шутки его были хотя и тонкие, но язвительные и злые, однако, так как Лукреции нравилось в Кароле все, она пришла в восторг, обнаружив в нем еще одно достоинство. Сальватор отлично понимал, что нарочитая и желчная веселость его друга отнюдь не свидетельствует о хорошем расположении духа. Но в тот вечер он не знал, что и подумать. Он даже допускал, что любовь решительно переменила нрав князя, что тот, возможно, смотрит теперь на жизнь не столь сурово и мрачно, как прежде. Так или иначе, граф Альбани воспользовался случаем и подхватил шутливый тон Кароля, хотя время от времени ему казалось, что за меткими репликами юноши скрывается невысказанная горечь и досада.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.