Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 9 страница



 В воскресенье рано утром Варнан и Матье покинули ферму. Их сопровождал конюх Григоль. У них был свой план. Так шли они втроем около часа вдоль большой дороги, где Ищи-Свищи избил сына Эйо. Они шли не спеша, спокойным шагом, уверенные, что поспеют ко времени. Матье по обыкновению молчал, Варнан насвистывал сквозь зубы, Григоль по временам беззвучно посмеивался, как будто предчувствовал интересное развлечение. На повороте дороги показались крыши домиков. — Иди теперь прямо по дороге, — сказал старший из братьев конюху, — и сделай так, как было сказано. Мы сойдемся в церкви к началу обедни. — Ладно, — ответил Григоль, подмигнув. — Знаю, недаром служил в солдатах. Он ускорил шаги и опередил их на несколько сажень. Они смотрели, как он все уменьшался в глубине отдаления. Вскоре он был у домиков, пошел вдоль забора и углубился под навес широкого сарая, а они продолжали идти, не изменяя своего шага. Тропинка спускалась зигзагами по откосу, немного не доходя домиков. Они пошли по ней и вышли на проезжую дорогу. Низкие строения с соломенными крышами мелькали по краям и далее примыкали теснее друг к дружке, образуя целую улицу, в конце которой находилось открытое пространство — общественная площадь. В глубине возвышалась между домами церковь со своей колокольней, напоминавшей перечницу. На колокольне звонили. Они поднялись по трем ступенькам на паперть. Григоль в это время бродил по двору фермера Эйо, ища кого-нибудь. Он заходил в конюшню, в хлев, в подвал; не найдя никого, стал толкаться в двери, покашливал, звал, громко стучал по земле башмаками. — Эй, есть ли какая живая душа за этими стенами? — крикнул он под конец, выведенный из терпенья. Голая фигура человека высунулась из окошка чердака и недовольно окликнула: «чего надо? » — Спустись-ка сюда, Кроллэ, мне надо кое-что сказать тебе, — ответил Григоль. — Ах, это ты! Дай вот оденусь, сейчас, — сказал другой, натягивая рубашку. — Живей! Не канителься! Через несколько времени заскрипела лестница, ведшая на чердак, и Кроллэ, со спутанными волосами, в которых застряли соломинки, спустился во двор, застегивая подтяжки. — У меня есть новости, — сказал Григоль. — Ну, какие такие. — Дело в том, если тебе не лень, можно будет подраться, так, просто ради забавы: ведь ни ты на меня, ни я на тебя не в обиде, — об этом что говорить, — ну, а так только позабавиться, понимаешь. Григоль выждал минутку и затем таинственно продолжал: — Ты только молчи, слышишь! Никому ни гу-гу! Наши господа хотят потягаться с вашими, смыть свое бесчестье, как говорится… Надо вот об этом с ними переговорить. Позови-ка их. Кроллэ вращал удивленно глазами. Это был вялый и тихий парень с бычьей шеей. Благодаря настояниям Григоля, он, наконец, позвал фермеровых сыновей. — Эй, господа, подите-ка сюда! В прихожей раздались шаги, и Гюбер Эйо показался. Григоль приблизился, снял фуражку и сказал: — Меня послали сыновья Гюллота. Их будет двое, Варнан и Матье. Они просят, чтобы вы тоже пришли вдвоем. Они будут сейчас в церкви. Потом пойдут в кабачок, что против церкви, и пробудут там до полудня. Если вы туда не придете, они будут вас ждать у Лабюзетт, в «Золотом Горшке», до двух часов. После того, если вы не будете там, они будут у вечерни, а потом, если вас и там не будет, они будут вас ждать в кабачке на большой дороге до шести часов. После этого они будут ходить по всей деревне, чтобы оборвать вам уши. А если вы приведете с собой Кроллэ, я приведу самого себя. Нас будет тогда шестеро. Он покачивался на ногах, отчеканивая слова кивками головы, и когда кончил, остановился, ожидая ответа. Гюбер пожал плечами, бледный, кусая губы, и вдруг его осенила мысль: — Ладно, придем. Григоль присоединился к господам в церкви. Они стояли, прислонившись к колонне, у паперти. Они стали было перешептываться, но так как люди начали обертываться на них, они смолкли и складывали молитвенно руки, поворачивая головы в сторону двери каждый раз, когда толчок возвещал о прибытии нового лица. Табачный запах налетал порывами снаружи, смешиваясь с ароматом ладана, когда мальчик-прислужник взмахивал кадилом. И голос священника постоянно терялся в смутном говоре голосов, шум передвигаемых по полу стульев, в шаркании ног, в шелесте четок в мозольных руках. Колокольчик прозвенел. Водворилась тишина. Служитель храма простер руки с жестом благословения. И затем снова все стулья сразу задвигались, шарканье возобновилось, не прекращаясь больше. И толпа медленно поплыла к двери, толкаясь и давя друг друга. Сыновья Гюлотта остались последними на паперти, впиваясь глазами в эту человеческую массу, ища братьев Эйо. Круглые спины в лоснившихся рубашках исчезли в дверях кабаков или направлялись вдоль домов, пропадая в отдалении. Эйо не показывались. Гюлотты пошли в кабачок. Кругом них столы были заполнены. Начиналась карточная игра. Пальцы громко стучали по картам; раздавались восклицания. Кричали, смеялись, божились возбужденные хмелем. Равнодушные к этому шуму, серьезные, они оба сидели, усиленно куря свои сигары. Прошел час. Эйо все еще не появлялись. Был уже полдень. Они вышли на улицу, пошли по тропинке, которая вела к большой дороге недалеко от фермы Эйо. Ворота были широко распахнуты. Гюлотты сделали вид, что хотят встать под навес, обратясь лицом ко двору, и пожимали плечами в знак презрения. И когда и это не подействовало, они вернулись на деревню, заказали у Лабюзетта, в «Золотом Горшке», омлет на сале и, усевшись рядом за стол, подкрепились обильной пищей в ожидании мести. На колокольне ударили к вечерне. Они отправились в церковь занять прежние места позади колонны и, стоя с фуражками в руках, глядели, как колебались головы молящихся. Произошла толкотня: сзади напирали. Они повернули головы и увидели трех Эйо среди целой кучки молодых людей. Наконец-то, решились. Их обдало жаром. При выходе они должны были оказаться рядом друг с другом. Эйо шли впереди. Варнан ускорил шаг, протискиваясь плечами вперед. В то время, когда он хотел опустить руку на плечо Гюбера, приблизился коренастый парень и стал спокойно между ними. Варнан увидел здесь известный тактический прием. Эйо отдались под защиту своих Друзей: они не будут драться или же, если и будут, то за ними будет стоять подкрепление. Презренные трусы! Еще сильнее гнев охватил Гюлоттов. Глаза их пылали огнем, глядя на Эйо, но три братца упрямо стояли, повернувшись к ним спинами. Вся эта кучка вошла в кабачок. Гюлотты присели также к столу. Между собутыльниками наступило молчание и затем началось перешептыванье. Шум пререканий достиг многих ушей. Любопытные пристальные взгляды переходили от стола, где сидели Гюлотты, к столу Эйо. Гюбер медленно зажигал сигару. Щеки его были бледны, а уши — красны. И он упорно уставился глазами на пепел, ведя разговор и не отрываясь от своей сигары, чтобы не растеряться под взглядом устремленных на него глаз. Донат, более спокойный, зубоскалил, кивая в их сторону головой. Туман заволакивал ту часть кабачка, где трубки и сигары искрились красными вспышками и разносили дым густыми облаками. Варнан ерзал на своей скамье, теряя хладнокровие, и надувал свои потные малиновые щеки, томясь ожиданием драки, которая все еще не начиналась. Проклятия застревали в его горле, сопровождались по столу ударами кулака и резкими движениями плеч, достигая, однако, слуха Эйо. Наконец, он крикнул: — Гюбер Эйо! Я плюю тебе в лицо, как вот плюю сюда! Видишь? И он с презрением сплюнул на пол. Гюбер покачнул головой из стороны в сторону и ответил, бросив на него нерешительный взгляд: — Плюй, молодчага, только сам себя оплюешь! Раздался смех. Гюлотт встал. — Повтори-ка за дверями, что ты сказал, если у тебя хватит духу! Гюбер не двинулся. — Не хочется, — проговорил он. — А мне нот хочется. Не смеешь, негодяй, мерзавец, трижды сволочь! И вот Варнан расчистил себе место, отделявшее его от стола, и двинулся к этому помертвелому, взволнованному лицу. Гюбер вскочил в свой черед, растерянный, объятый гневом. Встал, выставив вперед ногу, и в ожидании удара размахивал своим стаканом. — Прочь, — крикнул он, — или я расквашу тебе морду! С быстротою мысли молодой Гюлотт, согнувшись всем телом, ринулся, как бык, вперед головой. Звон разбитого стакана затерялся позади него в топоте ног зрителей, дававших дорогу. Гюбер кубарем откатился под ужасным ударом на два шага. В кабачке произошла давка. Все повскакали со своих мест. Варнан поднялся, готовый снова броситься на своего противника. Чьи-то руки схватили его под мышки. Он почувствовал себя в цепких объятиях. Ярость взяла его. Подпрыгивая и стараясь ударить наугад, он стряхивал нависшую на него ношу толчками. На его висках вздувались жилы, подобно тетиве, и он испускал хриплые и короткие звуки от гнева и напряжения. Руки выпустили его, и круг около него расширился. Гюбер Эйо шел на него, размахивая стулом. Стул перевертывался в воздухе, но Варнан успел отскочить. Он вырвал его из рук Гюбера, швырнул в сторону и сам кинулся, схватил Гюбера поперек тела и стал давить ему своими могучими руками на позвонки. Гюбер захрипел. И вдруг новый противник напал на Варнана, охватив его за шею, и изо всех сил сжимал, оттаскивая назад. Это был Донат. Варнан опрокидывался уже, как его брат Матье, в свой черед, с размаха ударив кулаком по голове Доната, заставил последнего покачнуться, как срубленное дерево, которое вздрагивает в воздухе ветвями при падении. Тогда Варнан, поднявшись на ноги, бросился прямо на врага, нарочно стараясь, чтобы тот его схватил. Гюбер схватил его поперек, так же, как раньше Варнан, но в тот самый миг, когда приподнял его, Варнан надавил на его подбородок обеими руками, тяжелыми, как свинец, и они оба свалились на пол. Они стукались о столы, сталкивали стулья, извивались, тесно сжимая друг друга. Головы ударялись об пол, как пустые горшки, среди стонов, нечленораздельных криков, вырывавшихся из грудей, и резкие удары терялись в тупом, непрерывном ропоте. Порой борьба как бы застывала. Они так плотно прижимались телами, что даже не могли сдвинуться с места. Затем объятья разжимались, и снова кулаки, руки, колени сплетались, образуя на полу ужасные угловатые фигуры. Ярость придавала этой мятущейся массе вид бойни. Из-за разодранных рубах выступало голое тело, на рассеченных исполосованных шрамами кулаках сгущалась клейкая кровь. Два раза Гюбер впивался зубами в щеки Варнана, оставляя на них крупные, вдавленные следы. Варнан не мог пустить в ход своих неустойчивых зубов, но зато придавливал его своими коленями, вцеплялся жилистыми пальцами в его шею, пригвождая его к земле тяжестью всего своего тела, и тот начинал вопить, пуская в дело отчаянные средства: то впивался ногтями в его глаза, то старался схватить где побольнее, но Варнан, проворный и сильный, парировал его удары ловко и быстро. Благодаря удару, который нанес ему Гюбер головой в нос, Варнан лишился своего преимущества. Он откинулся на колени, сбитый с толку, как одурелый, с разрывавшимся черепом, в то время как Гюбер, освободившись толчком, зашел сзади него и принялся колотить сапогами по его спине. Дико избиваемый Варнан успел схватить Гюбера руками за ляжки и опрокинуть его через себя. Схваченный врасплох за самую слабую часть своего тела, — за свои высокие и сухие деревяшки, — Эйо снова упал на голову, сраженный на этот раз совершенно, и взывал о пощаде. Но Варнан не обращал ни на что внимания: от ярости у него выступила пена изо рта, он сопел; в глазах ходили красные круги. Навалившись, как животное, он пристукивал его головой об пол, приговаривая каждый раз: «Вот тебе, трус! Получай, разбойник! Вот тебе еще, мерзавец, негодяй, потрясучка, сукин сын! » И Гюбер стонал, задыхался, с разбитой спиной. В голове его стоял трезвон. Он, не переставая, взывал о помощи, но никто ему не откликался. Свалка в кабаке стала общей. Кроме нескольких стариков, поспешивших удалиться при первых же ударах, все остальные смешались в драке — кто за, кто против. Матье, на которого напал Донат, ударил его под ложечку с такой силой, что тот опрокинулся на стол, извергая рвоту, низвергнутый ужасным тумаком, но в тот же миг на Матье посыпался град ударов. Друзья Эйо вступили в завязавшийся бой и, окружая со всех сторон юного атлета, менее привычного к борьбе, чем его старший брат, отплатили ему ударами в грудь и в спину. Матье увертывался, насколько было можно. Краснощекому парню, старавшемуся схватить его, Матье кулаком выбил зуб, другого треснул по голове, третьему нанес неимоверный удар в грудь, и эти отступили тотчас же, давая место другим, которые в свой черед кидались на него. Ухо его было в крови, куртка изорвалась и обнажила тело, но он все еще стойко держался, стараясь отступать к стене. Кто-то ему вдруг дал подножку. Он качнулся, попытался было схватиться за стол, но руки на него напирали, и он упал. Драка превращалась в настоящую бойню. Партия Эйо набросилась тесной стеной на Матье. По телам раздавался хлест от ударов, словно шлепалось мясо на колоде мясника. Кулаки, не переставая, опускались. Каблуки со всего размаха били по бокам. От сдавленного топота ног и от падения столов сотрясался потолок. По временам раздавалось чье-то мычание, крик боли и ярости, подобный крику животного. Сквозь стиснутые зубы вылетали неистовые проклятия, но пропадали в нескончаемом смутном шуме борьбы. Хозяин кабачка, ошеломленный сумятицей, подхватывал стаканы, спешил спасать их то там, то сям, хотя большая часть их валялась на полу в осколках, покрывая красные половицы налетом белой стеклянной пыли. Безобидный человек, он плакался на свою горькую участь, будучи слишком в летах, чтобы принимать участие в ссоре, и время от времени восклицал, взывал о сострадании к себе и к другим. Было послано за сельским стражником, но он медлил. Быть может, его не нашли дома. Под конец посланный возвратился, объявив, что стражник, пользуясь воскресным отдыхом, пошел наблюдать за рубкой леса в миле от деревни. — Ко мне, Варнан! — простонал Матье. Толпа сломила его. Глаза его застилались мглой, руки были бессильны отражать удары. Он выбивался из сил. Его клич достиг ушей Варнана, как звук рожка. Расправляясь с высоким Гюбером, Варнан позабыл о брате. Он быстро повернулся к тому месту, откуда раздался крик, увидел, как Матье избивала рассвирепевшая толпа, вскочил на ноги, воскликнув: — Смелей! Держись крепче! По дороге случился стул. Схватив его в обе руки, как дровосек — топор, опустил его со всего размаха на скученные спины, головы, бока. Шесть раз подряд накосил он им удары, не давая времени опомниться; на шестой раз стул сломался. В руках остался лишь один обломок, которым он продолжал действовать. По лицам струилась кровь. У одного сломалась ключица, у другого была сворочена челюсть. Толкаясь, теснясь, давя друг друга, все старались уберечься от дробных ударов, загораживались локтями и сгибали плечи. И, размахивая со всею силою руки своим орудием, Варнан продолжал колотить по вспухшим и пылавшим телам. Это было концом битвы. Оба Эйо не подумали остаться, чтобы отразить новое нападение победителей. В разодранных костюмах, с кровью на лице и руках, они удирали по улице домой. Встречные останавливали их и выражали им свое сострадание. На что они только похожи? Словно ободранные зайцы. Эк, ведь даже не пощадили праздничных, новых костюмов! Женщины в особенности изумлялись, всплескивая руками. Эйо старались дать объяснения. Это все мерзавцы Гюлотты ни с того ни с сего вызвали их на драку, когда они мирно сидели в кабаке за кружкой, выхватили даже ножи, тогда как они, безоружные, защищались одними руками. И получилась неравная борьба. Но им это не пройдет даром. Расплата впереди. Позор всей деревне, что не смогли выгнать этих Гюлоттов из кабака. Толпа собиралась, и братья старались использовать ее чувства. Мужчины покачивали головами, молча выслушивая их вранье. Видя, что на их долю выпало одно лишь соболезнование женщин и глупое молчание мальчишек, стоявших перед ними, они двинулись домой. Когда окончилась борьба, любопытные начали стекаться в кабак, окружали Гюлоттов и закидывали их вопросами. Оба брата ослабели от усталости и были охвачены дрожью после такой неистовой драки. Они поспешили отправиться в лес, присели у ручья, который извивался змейкой под густыми кустарниками, и, уверенные, что никто не побеспокоит их здесь, обмыли себе лица и руки струями воды.  XXXI
 

 Жестокие дни были для Ищи-Свищи последние две недели. Дикий и гневный, он пылал возмущением против людей и Бога. Много дней и ночей прошло с того вечера, когда они в лачужке Куньоль наговорили друг другу столько колких слов, и она не приходила больше. Проклятая! Он хотел бы видеть, как демоны будут тащить ее в ад, как будет она кипеть в огне неугасимом и вместе с нею — он сам, презирая всякие муки. Пробудившиеся инстинкты дикаря вызывали в его душе ужасные картины пытки, которой подвергалась Жермена. Она позабавилась с ним. Ясно, как солнце на небе, он сделался посмешищем в роли героя фарса, разыгранном ею и этим Эйо. Его заставили поверить тому, чему им захотелось. Он припоминал ее холодность, ее загадочные слова, ее притворство. Ну и пусть! Он, Ищи-Свищи, поставит на прошлом крест, но такой крест, который стоял бы на погосте над могилой этой ненавистной Жермены. И то сказать, он слишком устал таскать с собой повсюду эту рану в сердце. Раненый зверь излечивается в лесу, но его рана не из таких, которые можно заживить. Довольно с него этого вечного ожидания ее тела и разочарования. Это была не жизнь. И весь остальной мир для него не был уже таким желанным, чтобы он мог возместить чем-нибудь другим то счастье, которое бежало от него, словно неуловимая добыча. Она заставила его отвернуться от своего занятия. Его жизнь свободного человека казалась ему теперь чрезвычайно пустою. Лес с его безмолвием тяготил его. У него уже пропала страсть охотиться за дичью. Он равнодушно пропускал мимо стада диких животных, за которыми прежде гонялся. У него рождались новые, неизвестные раньше печали. Он начинал думать о своем одиноком бродячем детстве, о родных, которые, как и он, прожили свой век в лесах немногим разве лучше, чем кабаны и волки, в печали, жестокости, презренье, ночуя в лачугах, похожих на берлоги; не зная ни довольства ни даже скудного достатка, без желания, глухие ко всему: к любви красивых девушек, к хорошей пище, к уюту крова, блуждая парами, не ведая зачем рождая детей, как щенят, диких, хмурых, сумрачных, умиравших без призора, одиноких с первого до последнего дня. А другие, Эйо, например, или Гюлотты, появлялись на свет Божий в богатых и сытых фермах, и их холили и лелеяли с самых младенческих лет, растили среди общего уважения и радости, и они становились позднее господами, женились на красивых женщинах и, в свою очередь, производили детей, которые вырастали в довольстве и веселье, как они. На земле живут люди, у которых есть все, и другие, у которых нет ничего, издыхающие с голодухи, лязгающие зубами среди дорог и другие — богачи, одетые в золотые ткани, сидящие за столами яств в своем очаге. Не со вчерашнего дня существует это неравенство. Он знал это хорошо, но раньше оно не задевало его мысли, не оставляло в мозгу отпечатка, теперь оно звучало в нем мятежным набатом. Он был одним из тех, которые со дня рождения были лишены всего. За что? за что? Разве он не человек? Разве среди лесных зверей одни имеют больше, другие — меньше. Разве в обществе, как в чаще лесов, не должна была бы быть равная всем доля, которая обеспечивала бы каждому приют и пищу? По крайней мере, богатство и радость должны бы принадлежать сильным людям, могучим, имеющим зубы и когти. Он вспомнил об одной деревне, где раз в воскресенье, после вечерни, он схватил одного человека, назвавшего его разбойником и вором, за горло среди всего кабака, повалил его и оттиснул на его лбу отпечаток своего каблука, подбитого гвоздями. Да, вот как, его называют разбойником и вором за то, что он охотится за зверями в лесу, как будто лес и звери принадлежат Ивану больше, чем Петру! Разве Господь Бог наложил запрет свыше? Слепы и глупы эти олухи-мужики. Им стоило бы только вооружиться своими вилами и косами, чтобы самим стать господами, иметь богатство, сытно жить, главенствовать над высшими и плодить детей в полнейшем довольстве и счастье. Разбойник! Да, и надо до конца остаться им, восстать бунтом против несправедливости, растереть ее в прах, переменить свое нищенское, убожеское прозябание на независимую и широкую жизнь. Три ночи блуждал он вокруг фермы Гюлоттов, объятый страстью мщения. Под навесами была навалена солома; ему стоило лишь бросить туда зажженную спичку, вся ферма запылала бы, как охапка табаку. Под покровом пожара он побежал бы к Жермене и там среди пляски пламени, в красном танце высшего, погребального празднества, он крикнул бы ей: — Твой дом, твой отец, братья, твоя прислуга, животные в конюшне и в хлевах горят из-за тебя. Беснуйся, мучься, зови на помощь. Теперь ты моя. Я хочу увидеть, что останется от твоих костей. Но природное отвращение к низким деяниям заставило его отбросить свой план. Что сделали ему эти люди? Никакого зла. Он питал злобу лишь против Жермены. Луч луны отблескивал голубым сиянием на окнах ее комнаты, когда Ищи-Свищи, спрятавшись за изгородь, размышлял. Она спала там, покоясь, полунагая, на своем ложе. И он представлял ее прекрасное тело под одеялом с полными упругими грудями. Жгучим чувством сладострастья закипела его кровь. Сердце судорожно сжалось. Он представлял себе, как пробирается к ней, как касается ее губ поцелуем и погружает свой нож в ее сердце. Луга начинали бледнеть, и он не замечал наступления дня, лежал на земле, отупелый, уткнув лицо в ладони, глядя теперь, как окна вместо блеклой луны озарялись розовым лучом встававшей зари. Шум отворявшихся ворот вывел его из оцепенения. Он убежал и целый день носился по лесу, охваченный кровавыми мечтами. С наставшей ночью он отправился на прежнее место, следя за окошком своими большими и темными глазами. По временам выходил из-за забора, приближался к дому, изучая высоту окошек. Его тянуло к этому спящему телу за стеной. Груда срубленных сосен была навалена около ограды фруктового сада, и некоторые из них были довольно высоки. Он выбрал самую крепкую и приставил ее к стене. Руки его дрожали: он не был в ударе. Конец шеста доставал до крыши. Он уперся руками и начал карабкаться, но дерево переломилось и он упал на землю. Страх напал на него, обыкновенно такого храброго. Он побежал к лесу, думая, что за ним гонятся. Небо было темно. Густой мрак покрывал землю, В отдалении завывал ветер и шумел ливень. Нижние ветви хлестали его по лицу. Он видел перед собой, как качалась неясная масса кустарника. Порой весь лес встряхивался, склоняясь под порывами урагана с метавшейся гривой листвы. И густое завывание ветра, не переставая, разносилось по лесу, покрывая низкими нотами хрустящий шелест верхушек, который порой затихал и вдруг возобновлялся, заглушая остальные звуки своим непрерывным шумом. Он бродил в этом ужасе до утра. Природа, как и он, бушевала, и он находил отклик своей муки в этой мятежной буре. Потом буря стихла, мало-помалу растаяла в ливень. Дождь лил двое суток. Ищи-Свищи покинул лес и пошел на деревню. У него осталось пол-экю. Этим он мог заплатить за водку, которая погрузила его в безмятежное забытье. Эка важность! Взамен потерянной Жермены найдется сколько угодно других. Перцовая настойка переливалась пламенем в его жилах. У него возникло страстное желание покутить. Но откуда взять денег? Он прибег к своему обычному средству — к лесу. Он обошел восемь миль по корням и густым травам, проник в заповедные леса и принялся там за то жестокое ремесло истребления, для которого, казалось, природа его предназначила. Он поймал двух козуль западней, одну убил из ружья, перебил несколько кроликов, охотясь и уничтожая с радостью в душе. Он говорил купцам, что убитая дичь переправлялась в город под самым носом лесников. Снова наполнив свой кошелек, он засиживался по вечерам в кабаках, тратил без расчета, стараясь производить на крестьян впечатление своими широкими замашками. Пиво, можжевеловая водка и вино развлекали его. Он отводил свою душу в этих попойках и безмерно хвастался. Он громко выражал свое презрение к деревенской сволочи; вызывающе говорил о жандармах, рассказывал свои похождения. Отбросив всякую осторожность, останавливался возле столов, принимал вызывающий вид, откидывая голову назад, становился в различные позы, приводя в изумление окружающих своими хвастовскими выходками. Курил сигары, бросал деньги девкам, тискал их за груди и бросал их, насмешливый, разочарованный в любви. Кутежи притупляли его, но не опьяняли. Выходило так, что пиво, вместо того, чтобы веселить, одуряло его, наводя мрачную тоску. Он садился тогда в сторонку, погружался в воспоминания, опустив голову на руки. У него возникало отвращение к жизни; он хотел бы стать падалью, иссыхающей под светом солнца где-нибудь на лужайке, и он в отчаяньи потрясал кулаками. И все с любопытством смотрели, как мучится этот гигант. Кто-то вздумал было подшутить над ним, но он разозлился. Начался спор, который превратился бы в драку, если бы крестьяне не оттащили от него шутника. Он пожал плечами, промолвив, что переломал бы всем ребра, если бы захотел. Ему не возражали. Он поигрывал в карты; ему нравились неожиданности выигрышей и проигрышей. На все, что могло только утишить его внутреннюю рану, он с жадностью набрасывался. Он любил биться об заклад. Однажды поспорил, что возьмет под мышки по кулю картошки и в таком виде будет танцевать на площади. Он выиграл пари. Другой раз поспорил, что может выпить пинту пива в одну минуту и опустошить десять таких пинт подряд. И выиграл снова. После этого он послал вызов одному бочару в деревне, силачу, который, как говорили, не имел себе равного. Сперва бочар — человек мирный и тихий — отказался, но затем, побуждаемый своими друзьями, согласился. Выбрали огороженное место для борьбы. Бочар снял свою куртку и повесил ее, тщательно сложив, на забор. Телосложения он был геркулесовского. Плотные, округлые плечи образовали на лопатках огромные твердые ядра. Его мышцы походили на перетянутые узлы каната, взрывавшие кожу шероховатыми бороздами. Силач стал в оборону. Ищи-Свищи кинулся на него. Первый выпад ему удался. Он быстро вытянул руки вперед, как бы желая ударить головой. Бочар отразил удар, оставив без защиты нижнюю часть тела. Проворный, как белка, Ищи-Свищи схватил его за левую ногу и, зацепив ногой его правую ногу, свалил на землю. Он тяжело грохнулся на землю; даже бык не свалился бы с такой силой. Бочар поднялся. Ищи-Свищи стоял в ожидании. Они бросились друг на друга. Произошло несколько коротких схваток, и затем гигант приподнял браконьера с земли и подержал его так несколько мгновений. Неоспоримо, он был сильнее, но Ищи-Свищи был хитрее и проворнее. Сильно встряхнув бедрами, он высвободился и, не теряя ни секунды, пользуясь замешательством великана-противника, схватил его поперек тела и положил. Бочар был добрый малый. Он изобразил на своем лице выражение досады, как человек, признающий себя побежденным. Он пыхтел, и из его груди вырывалось дыхание, как из кузнечных мехов. Ищи-Свищи, спокойный, с ровным дыханием, без признаков возбуждения презрительно опустошал стакан. Но гигант восстановил свою репутацию. Он поспорил, что поднимет на вытянутой руке пень, валявшийся около забора. Он ухватился рукою за него, подвигал его по земле, выбирая место, где бы поудобнее взяться, и медленно поднял его. Мышцы его перекатывались, как кегельные шары. Ищи-Свищи попробовал тоже, но смог только слегка приподнять пень и выпустил его из рук. — Проиграл. Согласен, — сказал он. И он вдвойне уплатил проигрыш. Бочар предложил тогда поднять на своей спине теленка, но никто не хотел дать своего теленка, и тогда он предложил поднять лошадь. Но относительно лошади высказали опасения. И в заключение бочар подошел к телеге, до верха нагруженной соломой, и, громко смеясь, поспорил что сдвинет ее. — Идет, — ответили голоса. Бочара впрягли. Надели на его прямую шею хомут, и он потянул, стараясь привести в движение колеса. Вначале они медленно поворачивались, потом описали круг и телега покатила. На лбу у силача напряглись жилы; он побагровел, вспотел, надувался и тянул изо всей силы, наклонившись вперед. Ему хлопали в ладоши, кричали «браво». Но, к несчастью, по пути оказался небольшой скат. Колеса вдруг разошлись и заставили бочара изменить положение своего тела и, удерживая уже теперь телегу, он откинулся туловищем назад, упираясь каблуками в землю. Но телега продолжала катиться, и ноги бочара не выдержали. — На помощь! — крикнул он. Ищи-Свищи прыгнул к нему и повис на колесах. Огромный воз застыл на месте. Бочар чувствовал неимоверную усталость в спине. Он выпустил оглобли из рук. И затем они вместе привезли телегу на прежнее место. Ищи-Свищи каждое утро убивал дичь, чтобы обеспечить себе свое расточительное и веселое существование. Он называл лес своим «капиталом». От него получал он доходы и поддразнивал своих собратьев-браконьеров, менее отважных, чем он, преследуемых страхом перед лесничими. Никогда еще не бывал он таким смелым. Он покидал их компанию, говоря, что идет расставлять тенета, и на глазах у всех отправлялся в кустарники. Войдя туда, он бесследно исчезал. Лесничий в этой области был человек уже старый, страдавший ревматизмом. Он пустился было в одиночку преследовать хвастуна, но это имело такой же смысл, как черепахе гоняться за белкой. Он уведомил администрацию, что Ищи-Свищи опустошал леса. Ему немедленно отправили двух других в подмогу. Они начали втроем охотиться за Ищи-Свищи. Сторожили его, обеспечили себе соглядатаев за ним в кабаках, где он разглагольствовал. Соглядатаи заходили в кабаки, присаживались к соседнему с ним столу, вслушивались в то, что он говорил, не подавая вида, и передавали затем лесникам его хвастливые речи. Он немедленно уходил. Они смотрели, как он удалялся, насвистывая, заложив руки в карманы, и спокойно проскальзывал в лес с беспечным видом. Однажды под вечер в лесу они видели, как он наклонился над землей и делал такие движения, которые явно говорили, что он навязывал силки. Засевши все трое в кусты, они дождались, пока кончит. Он встал, прошел несколько шагов и снова опустился с теми же движениями. Он их водил за собою таким образом в течение двух часов, расставляя силки с равнодушным видом, чувствуя себя в безопасности под защитой густой листвы. Ночь наступила. Он исчез в темноте. На этот раз они держали его в своих руках. Они засели в разные места, полагая, что парень придет за своими силками на заре. Забрезжило утро. Ищи-Свищи не показывался. Они пробыли до полудня. Никого. Тогда они переглянулись, поняв, что он их провел. И вот, в то время как они, ожидая его, мерзли в утренней стуже, он преспокойно отправился поднимать свои тенета, расставленные в полумиле от них. Злость охватила лесничих. Они набрали помощников и днем, и ночью обходили кустарники. Ищи-Свищи был неуловим. Иногда он появлялся между деревнями, и в тот же миг исчезал, превращаясь в тень, сливавшуюся с тенями вечера. Словно между ним и лесом был заговор. Он влезал на суки, прятался в густых верхушках деревьев или притаивался за кустом, зарывался под кучи листьев, пользуясь малейшими неровностями земли, незначительным изгибом, сам такой же бурый, как земля, темный, как ночь, неподвижный, невидимый, скрытый глубокой таинственностью. Лесники проходили мимо него, ничего не подозревая. Раз ночью он сидел, скорчившись, на дубе и видел, как они шли по дороге. Они тихо разговаривали, заглушая шум своих башмаков, и луна озаряла снопом лучей стволы их ружей, висевших за спинами. Он пропустил их и вдруг разразился со своего высокого насеста отрывистым смехом, который прокатился по шумевшему лесу. Они, как вкопанные, застыли на месте. Иногда, когда они дрогли от холода, промокши до костей на дожде, подкарауливая Ищи-Свищи, он, удобно развалившись за столом в кабачке, опустошал стаканы или сражался в карты, полный презрения к жалким неудачникам, ожидавшим его под ветвями вяза. Между тем, дичи становилось меньше. Козули, которых вначале было много, блуждали теперь редкими кучками. Самки бродили беспокойные, растерянные, ища своих самцов. Самцы подзывали самок. Ищи-Свищи выкинул смелую штуку. Возвратившись ночью из лесу, когда вся деревня спала, он положил у дверей главного лесничего шесть пар молодых и старых копыт. Он поставил тут же ногтем крест, не умея подписывать своего имени. Проснувшись, лесничий увидел эту насмешку и вдвойне усилил надзор. Напрасный труд! Ищи-Свищи был необычайный противник. Он спутывал всякие хитросплетения, разведывал обо всех преследованиях. Когда его искали на правой стороне, он действовал слева. Часть крупных фермеров соединилась с властями против него, другие же — мелкие крестьяне, владельцы убогих избушек — были за него и осведомляли его обо всем. Щедро угощая их пивом и наделяя деньгами, он, кроме того, приносил им дичи, которую он съедал вместе с ними при закрытых дверях. Его пренебрежительные выходки по отношению к другим браконьерам, однако, погубили его. Последние раздражились против него, слушая, как он их поносил в кабаках, и, пылая ревностью, присоединившейся к другим обидам, они решили выдать его. Ищи-Свищи был ненавидим большинством этих людей, охотившихся по двое, а то и целыми кучками, за то, что работал в одиночку, на свой страх и риск. Этот одинокий охотник стал им поперек дороги. Он не только присваивал себе целиком весь барыш от своего лова, живя широкой жизнью, но обладал еще особым нюхом, который обеспечивал ему лучшую добычу. Один из этих браконьеров вызвался устроить ему ловушку. Он присел к Ищи-Свищи в кабаке и предложил с ним чокнуться. Затем началась карточная игра, и браконьер дал Ищи-Свищи выиграть. Наконец, таинственно сообщил ему об одном, обильном дичью месте, предлагая поделиться добычей пополам. Ищи-Свищи, несмотря на свою хитрость, доверчиво согласился. Они отправились вместе расставлять силки. Была прекрасная, светлая ночь. Луна кидала узорные ткани голубого цвета на листву. Мхи, окропленные росою, рассыпали лучи сияния. Дневной жар еще дышал в кустарниках, а на равнину уже ложилась сырая прохлада сумерек. Ищи-Свищи с браконьером принялись бродить по тропинкам. Они поздно вышли из кабачка. Домой не стоило возвращаться и, делясь можжевеловой водкой, которую захватил с собой Ищи-Свищи, они дождались первых проблесков утра. Небо вспыхнуло серебром лучей, лес встрепенулся, ветер зашуршал в листве. И когда пробудились птицы, они медленными шагами двинулись по дороге, которая вела к силкам. — Заяц! — крикнул Ищи-Свищи. Он прыгнул, наклонился к животному и внезапно подскочил. Кто-то трогал уже силок. Он не узнавал своей петли. И воскликнул: — Меня предали! В то же время шорох послышался в ветвях: три человека бросились на него и вцепились в него руками. Это были лесничие. Предатель скрылся. Движением плеч Ищи-Свищи отбросил Бастоня, самого старшего, и, напирая на Бэйонэ, пристукнул его головой о ствол дерева. Хлынула кровь, заливая ему руки. Он ринулся в сторону, думая скрыться в лесу, но чьи-то руки обхватили его вокруг шеи, крепкие как, тиски. Это был Мальплакэ, повисший на нем. Лесник был сильный и жилистый, и в молодые годы был сам браконьером. От своего ремесла он сохранил ловкость и хитрые приемы в борьбе. Удары его были метки и ловки. Ищи-Свищи побагровел под давлением железных пальцев, с каждым мгновением сжимавших все сильнее. Мальплакэ держал крепко. Бэйонэ и Бастонь подбежали на подмогу, и все вместе попытались связать его. Бэйонэ захватил веревкой его ноги. Ищи-Свищи оборвал веревку, ударил каблуком по животу несчастного, который заикал и, обессилев, шлепнулся на землю. Почти в то же мгновение неимоверным ударом кулака он расшиб голову Бастоню. Мальплакэ начал слабеть. — Смелей! смелей! — кричал он другим, чувствуя, как судорога начинает сводить ему пальцы. Бэйонэ, на половину разбитый, сделал усилие достать Ищи-Свищи, и ударил его по переносице кулаком. На мгновение у Ищи-Свищи, оглушенного ударом, зарябило в глазах. Мальплакэ, напрягая последние силы, взывал о помощи к Бастоню, который поднялся на ноги. Руки Мальплакэ растянулись, как износившиеся пружины; он почувствовал по могучим движениям этого тела, которое он до сих пор одолевал, что оно неминуемо выскользнет из его рук. Ищи-Свищи неожиданно повалился на землю, всем телом увлекая за собой Мальплакэ. Произошла свалка. Здоровенный парень перевертывался быстрыми и сильными толчками, отбиваясь головой, как тараном, опрокидывая лесничих одного на другого, порой задыхаясь под их тяжестью, взрывая лицом землю. Крики с хрипом вырывались из грудей, смешиваясь с непрерывными ударами подскакивающих тел. Этот зверь о трех спинах извивался в корчах со сплетенными ногами и руками и, теряя человеческие очертания, превращался в кишевшую груду, казавшуюся месивом пыхтевших, задыхавшихся тел. Ищи-Свищи бесновался в этой куче, прибегая ко всевозможным уловкам. Бастонь был выбит из схватки ударом по голове. Бэйонэ с рассеченными глазами, в которые вонзились, как вилы, железные пальцы и давили на орбиты, оглашал воздух воплем. И снова Ищи-Свищи остался лишь с Мальплакэ. Ярость разобрала его. Красные круги вращались в его глазах. Он сунул руку в карман, вытащил нож, раскрыл его и всадил его под ребра лесничему. Потом поднялся, изорванный, в лохмотьях, с лицом в грязи и в крови и, перескочив через Бэйонэ и Бастоня, скрылся в лесу. Раздались два выстрела. Мальплакэ, приподнявшись на коленях, делая последние усилия, приложился к ружью. Пуля просвистела, прорезая листву, и исчезла в необъятном море зелени. Ищи-Свищи был спасен, но отныне он находился в открытом бунте против закона, т. е. был вынужден скрываться при малейшем шуме, перебегать из берлоги в берлогу. Дело усложнялось еще тем, что Мальплакэ протянул два дня и скончался. Об этом он узнал от крестьянина, приносившего ему по ночам в лес хлеба. Как ни был он горазд на хитрости, однако понял теперь, что положение его стало безысходным. Как бы ни старался он обмануть, зарываясь в землю, залезая на самые верхушки деревьев, все равно, его в конце концов изловят. Мужик предупредил его, что целые отряды лесничих рыскают по всем кустарникам. Жандармы были тоже снаряжены, и вся эта банда окружала высокий лес широким поясом. Одно оставалось ему: перекочевать в родной густой и темный лес. То был его лес. Он знал его вдоль и поперек, каждый изгиб, каждую ветку. Этот лес был связан с каждым мгновением в его жизни. Мудрено было изловить его там. Десять миль он мог пройти в одну ночь при условии, если ему ничто не помешает. Он запасся порохом и свинцом, перекинул ружье через плечо и пустился в путь. Он шел большими шагами, избегая открытых мест, прячась за стволами деревьев, подвигаясь ползком вдоль заборов, порой останавливаясь, когда шум казался ему подозрительным, и затем снова шагал быстрой и проворной походкой козули, согнувшись в дугу. Был один опасный момент. Ветер донес до него издалека звуки голосов. Он остановился, прислушиваясь. Насколько он мог разобрать, шло десять человек с правой стороны. Шум шагов урывками слышался ясно. Ищи-Свищи побежал некоторое время, затем снова прислушался. Никакого шума, кроме шелеста листвы. Сияние заливало белым светом небо, когда он подходил к лачужке Куньоль. Он чувствовал голод и жажду. Сон одолевал его. Он постучал в окошко со двора. Старая Куньоль спала крепко. Она проснулась лишь тогда, когда зазвенели окна, дребезжа под его пальцами. — Бог с тобою! Кто там? — проговорила она. — Иди своей дорогой! Здесь только бедная старуха, у которой одна защита — милосердный Бог. Он назвал свое имя через замочную скважину. Тотчас же голые ноги зашлепали по половицам, и она открыла дверь. — Это ты, сын мой? — Дай мне пить! Он затворил за собою дверь и растянулся на постели старухи. Уф! Он измучился. Спросил о Жермене. Она пожала плечами, не имея никаких известий. И на него, добравшегося до этого домика, чтобы выспаться, нахлынули яркие воспоминания при виде этой комнаты, где он провел столько отрадных мгновений. Увидеть снова ее! Неодолимое желание ощутить ее горячее полное тело рассеяло его сон. Он сунул Куньоль в руку деньги. — Меня схватят, если ты вымолвишь хоть одно слово. Лесничие ходят за мною по пятам. И все-таки мне надо видеть Жермену. Мне надо, необходимо, понимаешь! Возьми свою палку, беги на ферму. И пусть я после издохну, мне наплевать, это так же верно, что как Бог есть Бог, если он существует. Он напился, наелся, выспался и, условившись встретиться со старухой в кустарниках, ушел.  XXXII
 

 Натянутые отношения между братьями и Жерменой смягчились. Казалось, смытое оскорбление мало-помалу загладило и ее позор. Как раньше — точно установилось общее соглашение не обращать на нее внимания, так и теперь произошло как будто молчаливое решение смягчить обращение с ней. Голос отца звучал не так строго, когда он говорил с нею. Старик был рад обрести в своих сыновьях свой прямой и крутой нрав. Избитые и поруганные Эйо будут впредь держать себя осторожно. Они отведали, насколько тяжелы кулаки его сыновей. К нежности примешивалась гордость, когда Григоль, вернувшись с фермы в воскресенье, рассказал ему о происшедшем сражении. Сыновья пришли немного позже. От радости старик расчувствовался. — Так, ребята, отлично! Нате вот по двадцати франков на брата. Я очень, очень рад. История облетела всю ферму, разукрашенная подробностями, которые присовокупил Григоль, не забывая и о себе. В продолжение целого часа, он, оказалось, дрался с Кроллэ, наделяя его нещадными тумаками. Под конец последний не выдержал и свалился… Тогда Григоль, как победитель, наступил ему ногой на грудь. Жермена тоже чувствовала, что позор ее был отчасти смыт ударами, полученными Эйо. Она теперь имела право считать себя обеленной, и ее презрение к бледному попу возросло еще от его трусливого поражения. Дни уныния и печали постепенно растаяли в ясном спокойствии. Она начинала питать надежду. Ее жизнь, разбитая на мгновение, могла бы снова начаться. Ее приключение рассеется среди других подобных историй. Лето становилось для нее милей. По мере того как восстанавливалась ее прежняя жизнь, она мало-помалу приходила в себя. Между тем как она машинально совершала работы по дому, в ней пробуждалось благоразумие; и более решительно, чем когда-либо, она дала себе слово противиться попыткам Ищи-Свищи видеться с нею. В это утро на ферму пришла Куньоль. Она двигалась, согнувшись в три погибели, опираясь на палку и едва волоча свои ноги. Ее сухие кости болтались в скомканных черных чулках, видневшихся под холстинной юбкой, доходившей лишь до колен. В руках она несла свою неизменную плетеную корзину, заплатанную местами материей. Жермене стало немного стыдно, что она увидела ее перед собой, загадочную и подозрительную. Она делала ей какие-то воровские знаки, громко бормоча свои благословения. Воспоминания преступных минут оживали в ней с приходом на ферму этой сводницы. Почем знать? Быть может, он дал ей поручение. Тем хуже! Она ничему не будет внимать, и однако ее недавняя решительность сменилась теперь любопытством. Быстро оглянувшись кругом, она увлекла старуху к фруктовому саду. Куньоль потащилась вслед за ней, стуча своей палкой по дороге, и причитала. Когда они очутились за забором, Жермена спросила: — Ну, что? Куньоль оперлась обеими руками на свою палку, перевела дыхание, причем из ее груди вырвались хриплые, клокочущие звуки, как из старых часов, и начала: — Милая ты моя, святая моя. Я совсем уж расклеилась с тех пор, как ты была в последний раз. Не знаю уж сама, как Господь Бог принес меня сюда. Судорога мне все ныне ноги сводит. Так все и жду, что вот-вот свалюсь. Я вовсе, милая, не хочу сказать тебе ничего дурного, а только, дорогая моя, райская красоточка перестала уже думать о своей старой Куньоль. Я говорила себе: у нее и так, без моих охов да вздохов, дел много, но все-таки мне было как-то не по себе. Может, она забыла обо мне, думала я. Я-то ей доставляла маленькие услуги! Ах, что вспоминать! Миновало хорошее время, когда вы встречались, бывало, у меня в домике, да и старухе было отрадно, да и вы знали, что у меня, как у Христа за пазухой, уж никто не придет глазеть. Да ведь и никого никогда не бывало, сама знаешь. Ну, ничего, думала я про себя, пускай себе дуются. Снова настанет мир. Прекрасная была парочка! Так под стать друг другу! Прямо словно Господь Бог создал вас друг для дружки. Я любила вас, как родных, как сына с дочкой. Право! И жизнь мне была отраднее и легче, не то, что теперь. Чего таить, родная моя, он-то, бедняжка, все заходил да расспрашивал о тебе! Всегда он ко мне ласков и добр. И никогда не пропустит, бывало, всегда что-нибудь, а уж даст, да еще назовет дорогой маменькой и прибавит, бывало: «На вот тебе, старушка, порадуйся на старости лет. У тебя башмаки-то худы, каши просят, и лачужка-то твоя того и гляди развалится, а дожди не щадят, небось вся в дырах. Поди-ка скажи ей. — Да, конечно, — отвечала я, — у нее найдется для меня кое-что. Может ли быть, чтобы у нее не нашлось двух рубашек, платьица да старых юбок, немножко поесть и можжевелочки на два-три глотка, — вот я зиму-то и скоротаю. И чтобы она допустила свою старушку ни за что ни про что умереть? Кто смеет это сказать? Какие-нибудь злыдни могут такое наплесть! Но я-то ведь знаю ее хорошо! У нее сердце золотое!.. Я всегда по вечерам молюсь за тебя да поминаю твою матушку, — говорю тебе, как перед самим Господом Богом, который поставит тебе одесную! » Она повздыхала некоторое время и продолжала: — Я ведь пришла к тебе, дочь моя, по другому делу. Бедный милый твой и не ест и не спит, не живет совсем. На себя не похож, совсем не человек стал, так, тень какая-то. «Ах, — сказал он мне. — Пойди к ней. Передай ей, чтобы она тебе сказала, что нужно. Если она скажет, что все кончено, над всем крест, — ладно, пусть так, я уйду навсегда в лес. Никто не узнает обо мне: я пойду своей дорогой, и никого не будет, кто бы рассказал ей обо мне. Я волен остаться или уйти, я волен распоряжаться собой. За спиной моей стоит смерть. Пускай, мне все равно — издохнуть сейчас или завтра». — И он плакал. — «Стой, — возразила я ему, — никак невозможно, чтобы она хотела твоей смерти. Есть, может, кое-что, чего мы не знаем. Она, может, больна, милая девочка. Надо сходить к ней». — «Нет, — ответил он мне, — она не больна, пусть лучше я умру. Она никогда меня не любила, поверь мне. Вот в чем ее болезнь. » Куньоль вздыхала после каждого слова, подносила ладонь к глазам, продолжая сокрушаться о нем. Ее дорогая девушка, наверно, не узнает его: так он изменился, одна кожа да кости. Душа надрывается смотреть на него и т. д. Жермена слушала ее, раздраженная воспоминаниями, которые вызывала старуха, и вместе — очарованная ими. Постоянство этой любви нежило ее, выводило из равновесия, как что-то навязчивое и сладкое. Значит, правда, что он любил ее так. Она врезалась в его жизнь, как топор в дерево. Ее тщеславие женщины радовалось этой грубой нежности, но она пожимала плечами, прикидываясь скучающей. Наконец, возразили: — Все это одни только песни. Не то, чтобы я его не любила. Нет! Я его очень люблю, но этот бездомный бродяга не такой человек, которого мне нужно. Я и без того уже несчастна по его милости. И Жермена рассказала ей о своей распре с отцом и братьями, давая волю слезам. Куньоль воскликнула, тряхнув головой в знак согласия, и, всплескивая руками, проговорила: — Если это так, дорогая моя, ты очень разумно поступаешь, раз не хочешь видеть этого бездельника. Человек, у которого одно раздолье да приволье, как вот он, тебе не пара. И подумать только, что у этого лесного бродяги такая красавица из благородной семьи, как сахар на прикуску, ведь это что же? Ему, видно, мало того, что с ним немножко пошалили, поиграли. Ах ты, милая моя! Что же мне говорить? Вот приди он только ко мне, уж задам я ему! Ты уж поверь. Он ведь меня любит! Да и ты не хуже его любишь меня — знаю. Никогда не оставляешь меня, да и теперь не поскупишься, небось. А я помолюсь за тебя перед Господом Богом. Жермена нашла нужным заступиться за Ищи-Свищи. Надо было поступить осторожнее, не подать ему повода заподозрить ее в чем-нибудь, сказать ему только, что за ней установлен надзор домашних, и исподволь запугать его возможностью разрыва. — Ладно уж, ладно, адвокат ты мой, — воскликнула старуха, подмигивая. — Про мух и мухоловка. Куньоль ушла с нагруженной корзиной, бормоча сквозь зубы благодарности, и долго еще раздавался ее гнусавый и тягучий голос. Жермена следила за ней. Она шла, прихрамывая, по дороге, освещенной солнцем, и когда ее кривая фигура исчезла вдали, за полями пшеницы, с Жермены словно свалилась тяжесть, она почувствовала, что какая-то опасность уходила с этой лицемерной старухой. Куньоль вступила в лес. Как гибкие пружины, ее хромые ноги выпрямились вдруг, и она зашагала широкими шагами. Теперь ее палка была ей ни к чему. Тропинки пересекали одна другую, извиваясь по склонам, крутизнам, бежали по оврагам в зеленом блеске растений. Ее не смущали неровности почвы. Она бодро взбегала на круглые пригорки и быстро спускалась по склонам, шла вдоль иссякших ручейков. Вскоре лес перешел в кустарник, широко разросшийся кругом. Солнце заливало его жаркими лучами, словно огненная печь, опаляя корни, хрустевшие под ногами Куньоль. Кругом стояла глубокая тишина, нарушавшаяся лишь жужжанием мух. Кусты выдавались сплошной неподвижной массой под лучами беспощадного зноя, от которого растрескивалась земля. Старуха напялила платок на самые глаза, ослепленные солнцем, и, раздвигая руками ветки, двинулась через кустарники… Ищи-Свищи лежал в тени под дубом, он выглянул из листвы, подползая на животе, и, увидя ее, приподнялся. Среди моря зелени выделялся он, широкоплечий и гордый. — Сын мой, — промолвила старуха, опускаясь на землю. — Я вся в поту и выбилась из сил. Господи, пощади мои старые кости. Ищи-Свищи затопал ногами, нетерпеливый и мрачный. — Ты ее видела? Ну? Она кивнула ему утвердительно головой и, вдыхая воздух полной грудью, словно задыхаясь, повторяла: — Ах, эта бедность! Стоит ли стараться для людей! Ох, ох, ох! И что за это получаешь? Ничего. Он вытащил из кармана горсть монет. — На вот тебе, мать моя, на водку. Она сунула деньги в корзину, и язык ее развязался. — Раз это так, — промолвила она, — можно и духу набраться. Да, конечно, я ее видела. Она не больна, бедная девочка, но ей от этого не лучше. Она выплакала все свои слезы, что не видится с своим дорогим милым! Просто жалость берет. Лицо парня просияло. — Что ты это сказала? Она плачет! — Ей так тяжело приходится! Ведь ее отец бьет ее немилосердно. И все из-за тебя, бездельник! На лице его выразилось умиление. — Бедная, бедная моя! Она рассказала ему о том, как рассердились ее братья, какой был учинен за ней надзор и как она грустит. Возбужденный, с улыбкой на лице, с блестевшими глазами, он видел только ее, страдающую из-за любви к нему, и повторял: — Да, да! … Она подняла голову. — Ну, да. Я ей и сказала все, что надо было сказать. Бедный милый твой, — сказала я ей, — худ и тощ, как волк в лесу. — О, о! — Его глаза совсем как колодцы! — Хорошо сказано, старуха. Ему только и остается отдать Богу душу. — Хорошо сказано. — Он с собой еще сделает что-нибудь! — Это правда. Ты хорошо сказала. Пускай меня съедят лучше черви, чем жить без Жермены. — Но ты подожди. Она кричала, как свинья напоследях. Она пришла бы, если бы могла, но ей нельзя. — «Кончены и встречи, и голубиные речи, — сказала она мне». — «Хорошо, — ответила я ей, — если это ненадолго, так не беда». — «Да, да, — сказала она, — жить мне без него все равно как не жить». Он слушал ее, впиваясь в ее слова, как в счастье. Его грудь усиленно дышала. Он хотел кричать, петь, валяться по земле. — Милая, дорогая моя, радость! — бормотал он. И под палящим зноем полдня, казалось, грезил широко раскрытыми глазами. — Прощай, сын мой, — сказала ему нищая старуха. — Пойду помолюсь Богу. Мой желудок сух, как черствый хлеб. Если ты не зверь, ты мне дашь еще немножко на водку. Он опустошил свой карман и весело проговорил: — Возьми вот все. Я и без этого богат. Она отошла от него, сделала сотню шагов и, спрятавшись за кустарниками, прокричала ему, не оборачиваясь, чтобы он ничего не пробовал предпринимать в отношении Жермены в продолжение недели или двух, думая про себя, что к тому времени они разойдутся или примирятся, как захотят.  XXXIII
 

 Он опустился в траву на грудь, уткнув лицо в ладони. Радость обессиливала его. Он переживал ощущения, вызванные в нем словами Куньоль: он был как пьяный от музыки их звуков и старался припомнить малейшие подробности. Все внутри его горело. Его охватило тихое безумие, приятно терзавшее его. И один среди этого опаленного солнцем леса, не имея с кем поделиться своим счастьем, он тихо заплакал одинокими слезами. И земля вокруг него страдала, как и он, под тяжким бременем дня. Солнце иссушало немую зелень. Темные от лютого, яркого света ветви вытягивались словно в агонии. Казалось, соки под прокаленной корой земли застыли и оцепенели. К Жермене он питал нерасторжимую привязанность зверя. Он любил ее, как самец — самку, носил ее образ в глубине своей души, жаждал ее объятий, хранил в себе от ее прикосновений огонь желаний. И вот она снова его после разлуки, казавшейся концом всего. Нет, неправда, что она перестала быть его страстью и радостью! Неправда, что все кончилось! Безумные мысли роились в его голове, не переставая твердить, что она еще принадлежала ему. Он хотел бежать через лес на ферму, проникнуть во двор, вырвать ее из круга враждебных ей родных. Глупец! А если кто-нибудь его узнает! Ба! Он перерядится, вымажет лицо, сгорбится, прикинется хромым, седым сварливым стариком… Но это не то! Надо было придумать другое. Видеть ее — в этом заключалось все! Мало-помалу это желание, родившись в нем, овладело им с лихорадочным нетерпением. Он думал лишь об этом. Оно стало нестерпимой страстью, разъедавшей его существо. Он бросился наземь, как раненый зверь, бил руками, проклинал день, который медлил закатиться. В нем закипала ненависть к сиявшему солнцу. Его желание могло осуществиться только ночью, и он считал часы, как преступник, выжидающий сумрачные тени, приближая своим желанием минуту убийства. Его наполнило злобой к этому упрямому свету, затягивавшему день на своде неба. Он озлобился на Бога за то, что тот запаздывал сумерками. Наконец, вечер настал. Как охлажденная печь, гасло солнце в сгущавшихся небесах. Сонливость охватила деревья. Ищи-Свищи услышал шелест листвы. Затаенная жизнь пробудилась в кустарниках. Земля, словно сбросив оковы сна, проснулась на ложе росы. Ищи-Свищи скользнул ползком во мглу. С ружьем он больше не расставался. За каждым стволом мог скрываться враг; ветки, внезапно раскрывшись, могли вдруг оказаться руками человека. И он осторожно шел, держась начеку, чуткий и внимательный, точно кругом был заговор. Лиловатая дымка заката медленно таяла под возраставшим голубым сиянием луны. Целая река бледного света разливалась по дорогам, погружая в свою мглу округлость деревьев. То там, то здесь белели лужайки. Фосфорным блеском мигало в густоте листвы. И мир, весь день палимый жгучим солнцем, познал близость вечера. Ужасной была для него это светлая ночь. В полосах белого света мелькали рыжеватые пятна проскальзывавших встревоженно кроликов. Он видел двигавшиеся спины, ноги, уши. Он видел их ясно, и его, наверное, видели тоже. Он удвоил хитрость и осторожность, чтобы не выдать себя. Ничто, однако, не указывало на то, чтобы в этой глубокой неге ночи были люди. Едва различимый шорох слышался в кустарниках и замирал, подобно вздоху. Легкий ветерок колебал нежным касанием листья, пропадая вдали в неподвижности деревьев. Единственным доносившимся до Ищи-Свищи шумом было сухое хрустенье земли под его ногами и невнятная беспорядочная погоня в темноте животных друг за другом. Он достиг лесной опушки. Серебристая ширь неба, унизанного звездами, простиралась над равниной. Под лунным мирным сиянием поля казались неподвижной поверхностью озера. Он видел, как в глубине, над плотной массой леса, светились гребни черепичатой кровли, и, внезапно охваченный волнением, почти изнемогая, он опустился на землю и пристально долго глядел на крышу и дом. Из его груди выходили глубокие вздохи. Да, жизнь его была всецело там, под этой кровлей. Идти туда, к Жермене, пробыть вдвоем всю ночь, сжимать ее в своих обьятьях, как прежде! Какое ему дело до остального, до лесников, выстрелов, смерти? Да и уготованная для него пуля еще не была отлита; он мог постоять за себя и принялся громко смеяться среди ночи, думая о своре преследователей, которых он сбивал с толку вот уже две недели. Он встал. Нетерпение скорей придти туда подгоняло его. Ведь в этот час все спало на ферме. Был подходящий, удобный момент. Ему припомнилось, что он видел лестницу в саду. Он приставит ее к стене тихо и осторожно, взберется к окошку, постучит слегка в него. Она сразу узнает, что это он. Он подаст ей знак молчать, перешагнет через окошко, припадет поцелуем к ее алым губам, обовьет ее в жарких объятиях, и они пробудут вдвоем до зари. Внезапно на белом фоне равнины выплыла черная масса. Люди шли к лесу по тропинке, пробивавшейся сквозь поле пшеницы. С своего места Ищи-Свищи видел белевшие головы и плечи, но не мог разглядеть фигур, скрытых за высокими колосьями. Его глаза расширились. Он старался определить их численность. По мере приближения людей очертания их вырисовывались яснее. Их было четверо… У одного из них на голове сидела фуражка с блестевшим околышем. Все они были в куртках. И когда выступили из темноты, он узнал четырех молодых стройных лесников. За спинами их висели освещенные луной винтовки. Неужели его проследили? Ужели им пришло в голову захватить его в окрестностях фермы? Нет, это немыслимо! Одна Куньоль знала, куда он пошел, а на нее он мог без опасенья положиться. Она не обманула бы его. Э, да что тут! Его не пугали ни четыре, ни пять, ни даже десяток лесников. В нем еще жила прежняя вера в себя. В то время как эта кучка людей углублялась в лес, он бросился к полю, усеянному пшеницей, ползком по земле, и приподнимался лишь, чтобы осмотреться кругом. Лесники миновали. Он видел за деревьями в голубом тумане их медленно подвигавшиеся высокие фигуры. И мало-помалу они исчезли в глубине, с каждым шагом расходясь друг от друга в разные стороны. Ему казалось, что они старались как будто охватить весь лес, оставляя себе отступление к ферме. Он плыл по зеленому полю зревших колосьев, разгребая руками и подвигаясь вперед. Расстояние между ним и фермой сокращалось. Она выступила перед ним громадной грудой среди ночи. Ясный шум заставил его остановиться. Он высунул голову из неподвижного моря колосьев. Справа внизу по равнине тянулось обсаженное деревьями шоссе, спускаясь к пруду. Шум исходил оттуда. То были мерные и ровные шаги группы людей, шедших по дороге, но падавшая от шоссе тень от деревьев скрывала их от него. Порою темное передвигавшееся по земле пятно прорезывало белизну лунного сияния, но было слишком темно, чтобы он мог различить очертания людей. Шаги вскоре затихли, казалось, затерялись в шелесте колебавшегося кустарника. Вот как! Славно они сговорились. У него мелькнула мысль, что, быть может, была организована правильная облава на него. Глупо было бы попасться в ловушку! Затаившись, как заяц, в густоте пшеницы, он стал размышлять, объятый вдруг нерешительностью. Его страсть была сильней. Поля пересекала дорожка, по которой прошли лесники. Яркий свет заливал ее. Перейти ее представляло опасность. Он съежился в комок, прыгнул и перескочил через дорожку в чащу колосьев и побежал со всех ног, расчищая себе проход. Но пшеничное море внезапно оборвалось. Перед ним лежало поле картофеля. Это обнаженное, открытое пространство озарялось лунным сиянием. Ну, что же? Он выкинет новую штуку. Лег, распластавшись всем телом, в одну из канавок. Темная скученная зелень загибала над ним густые своды. Он принялся ползти на животе, раздвигая перед собой сплетение стеблей. Тишина снова водворилась в лесу. Таинственный топот ног, доносившийся со стороны пруда, растаял в немой неподвижности далей. Забор огорода Гюлоттов преградил ему вскоре путь. Неосторожно было бы продвигаться дальше по наружной стороне. Какому-нибудь подозрительному или усталому леснику могло придти в голову задержаться у лесной опушки. Ищи-Свищи проделал в заборе дыру, нырнул в огород и побежал большими шагами вдоль ограды, согнувшись вдвое. Немного дальше возвышался фруктовый сад, отделенный от строений фермы протоптанной дорожкой. Там стояли телеги, сложенные в кучи дрова и были разбросаны выкорчеванные пни. В конце огорода возвышался на четырех кирпичных столбах навес с коричневыми черепицами крыши. Ищи-Свищи прошел мимо навеса, заглушая шум своих башмаков. До него ясно доносилось из хлева протяжное дыхание коров, и порой в конюшне лошадь фыркала, тянула за привязь и взрывала копытами землю. Во всем, казалось, была разлита жизнь Жермены. Он прислушивался ко всему, восхищенный. Здесь все ему было родное. И, будучи так близко от нее, он вдруг почувствовал прилив страха. Ему почудилось, что земля заколебалась под его ногами и что-то подступило к горлу. Со стороны пруда доносилось кваканье лягушек. Он замер на мгновенье под чарой этой почти безмолвной ночи, словно усыпленный, и вдруг неожиданный шум заставил его привскочить на месте и обернуться, насторожившись. Под навесом что-то зашевелилось. Не успел он опомниться, как темная масса отделилась от навеса. Два жандарма с ружьями наперевес бросились на него. Он отскочил с удивительной ловкостью назад, вскинул ружье, прицелился и спустил оба курка раз за разом. Двойной выстрел прорезал тишину ночи ужасными ударами, и эхо, раскатившись в пространстве, словно разбудило целый залп ружей в чаще леса. Жандармы не успели даже увернуться. Красное пламя блеснуло дважды на темной стене, и один из жандармов опрокинулся навзничь, испустив крик. Дробь изрешетила ему лицо и грудь. Другой выстрелил в убегавшую с быстротою козленка через сад фигуру, но пуля ударилась в яблоню: Ищи-Свищи мчался под гору с неимоверной быстротой. Жандарм в свой черед пустился за ним со всех своих ног, обутых в тяжелые сапоги. Беглец, напротив, легкий и быстрый, достиг ровного места и ускорил свой бег. Жандарм выбивался из последних сил, и, видя, что расстояние между ними возрастало, делая погоню невозможной, остановился, прицелился и выстрелил. Ищи-Свищи споткнулся. Ужасный удар раздробил ему голову и лопатки. Он упал, как подкошенный, на руки. В глазах мигали красные языки. Сад казался объятый пожаром. В голове стоял неистовый грохот, и в висках стучало, словно от колокольного перезвона. Он вдруг поднялся и побежал, как раненый волк, ускоряя шаги. Перед ним вынырнул лесник, преграждая дорогу. Ищи-Свищи не растерялся. — Прочь, — крикнул он изо всех сил и, взмахнув над головой ружьем, с размаха ударил лесника. В нескольких шагах раздался крик: — Бей, бей его! То был приближавшийся жандарм. Лесник вскинул ружье правой рукой, оставшейся невредимой, и выстрелил наобум, не целясь. Ищи-Свищи сделал прыжок, увернувшись от пули, вонзившейся в ствол дуба. Он бежал все вперед до потери дыхания, и листья колебались от ветра, который он оставлял за собой. Хладнокровие снова вернулось к нему. Он ясно слышал в отдалении топот целой стаи, кинувшейся по его следам. И казалось даже по тяжелому стуку бегущих по земле ног, что число преследователей возросло. Этот бесконечный резкий топот порою ускорялся. Упирая руки в бедра, он взбегал на горы, скатывался в овраги, гибкий, соразмеряя свой бег, едва касаясь земли. Он держал вправо, намереваясь достигнуть лачуги Дюков. Впереди был густой кустарник ежевики. Он предупредит Дюков мимоходом и спрячется сам в непроходимой густоте чащи. Мудрено было бы захватить его здесь. Ужасная боль раздирала ему левое плечо. Вся часть туловища от плеча до бедра словно омертвела, и жгучие уколы, как раскаленные железные прутья, разъедали его тело. Он ощупал рукою плечо. Рука покрылась липкой влагой теплой крови. Грудь и легкие не были повреждены. Дыхание его оставалось ровным и сильным. Его ноги действовали, как послушные пружины. Он мог еще держаться на ногах. И гордый сознанием своей силы, он рассмеялся своим молодецким смехом прежних славных дней. Мало-помалу погоня утихла. Он услышал два выстрела. Вероятно, стреляли в кусты по какой-нибудь сомнительной тени. Потом людской шум растаял в глубине, и он немного замедлил шаги, уверенный, что сбил с толку погоню. Люди углублялись налево в лес по его ложным следам. Ищи-Свищи до зари прибрел к лачуге Дюков. Постучал. Малютка была одна в жилище. Старик со старухой набирали в миле от дома сучья, ночуя в лесу, чтобы не терять времени на ходьбу. Она глядела на него злым, враждебным и вместе радостным взглядом. Ее волосы спадали ей на глаза, как хворост. Он попросил можжевеловой водки. Но водки не оказалось. В его горле пересохло, как в печке. Он разом опорожнил ковш воды. Малютка беспокойно и с любопытством оглядывала его со всех сторон, хмуря брови. Заметив струйку крови, она вскрикнула и, мигом вскочив к нему на колени, спросила: — Лесники? Он кивнул головой. От неимоверной боли не мог говорить. Стиснув зубы, задерживая дыхание от пронизывавшей с каждым вздохом боли, делая усилия, рассказал в двух словах о перестрелке, погоне, лесной чаще, где думал скрыться. — Дай пить, — прибавил он. — Внутри словно ад. На лице его усиливалась бледность. Он пошатнулся. Детское сердечко воспылало мужеством. Она кинулась к нему. — Обопрись о мое плечо. Я поведу тебя. Он ответил: — К чему? Не так уж я плох. Сопротивляясь охватывавшей его слабости, он вышел, сжимая ствол ружья, как посох. Она пошла за ним, полунагая, с тощими, выдававшимися из-под рубашки плечами, с подвязанными на животе лохмотьями юбки. Каждый раз, как он терял равновесие, она приближалась, поддерживая его своим телом, на своих сухих ногах, похожая на мальчика. Они вступили в чащу. Ищи-Свищи испытывал страшную трудность пробираться сквозь густые ветви. Ему пришлось расчистить проход ножом после тщетной попытки проползти. Малютка храбро ступала голыми ногами, бесчувственными к уколам, по сучьям ежевики; подол ее юбки задевал позади нее за ужасные колючки. Он упал на покрытый высокою травою бугорок; изнемогая, терял последние силы. Его рана, разбереженная бегом, пылала, как раскаленная огненная печь. Рукой нельзя было двинуть; она беспомощно болталась, вызывая ужасную боль. Пуля раздробила ключицу и застряла в ткани шейных мускулов. Кровь текла непрерывно. Он приказал Малютке распороть ему куртку. Она послушалась. Он разорвал зубами сам кусок своей одежды и, вспомнив, что недалеко бил из земли студеный ключ, захотел, чтобы она намочила его разорванную куртку. И малютка долго бегала от ключа к нему, стараясь унять кровь из раны. И он затих. Заря поднялась над лесом. Малютка сидела в двух шагах от него. Ее сухие глаза с жалостью впивались в его обнаженное плечо. Это огромное тело смущало ее. Что-то горячее разливалось по ее жилам. Губы вздрагивали. Он привскочил на своем ложе, попросил пить. В его движениях проглядывало безумие. Он быстро хлопал глазами, как бы силясь припомнить что-то. Крики сдавленной боли срывались с его губ. Вылетали слова проклятий, заглушенные вздохи истерзанного пыткой. Малютка приносила ему воду в своих горстях. Свежесть воды успокаивала его на мгновение, но тотчас же он снова звал малютку, просил воды глухим и хриплым голосом, почти крича. Она бежала к источнику, снова возвращалась к раненому, подносила мокрые руки к его губам, и порой останавливалась перед ним, уперев руки в бока или приседала, запустив пальцы в свои спутанные волосы. Плечо распухло. Вокруг зиявшего красного отверстия тело вздулось лиловатой каемкой. Полуденное солнце кидало огненные снопы лучей на эту горевшую язву. Он пополз под тень, издавая стоны при каждом движении, хотя малютка тихонько подталкивала его. И, ощутив на своем воспаленном теле прохладу от сени листвы, он взял малютку за руки с нежностью, и взглянув на нее, пробормотал: — Мог ли я думать, дорогая, что ты будешь со мной в последние минуты?.. Ох, ох! Я умираю. Я чувствую, что это конец. Передай старой Зайчихе, пусть расскажет всем, что лесники меня убили. О, о! Сходи потом на ферму и передай поклон моей милой… Ты скажи ей… Знойное солнце все выше поднималось на небе, озаряя землю, сжигая черную, как безутешное горе, листву. В чаще трещала ежевика, иссыхали кусты, и мука земли передавалась человеку. Ищи-Свищи хрипел, как зверь, под яростным зноем, растравлявшем его рану, дико разъедаемую. Живой, он чувствовал, как распадалось его тело в общем гниении. Ужасная жажда иссушила его горло. Малютке приходилось беспрестанно бегать к источнику и приносить воду. Но из ее рук вода выплескивалась наполовину. Он показал ей на свою пороховницу. Малютка опустошила ее, и зачерпывала ею воду, как ковшом, поднося к его губам. Влага вливалась в него, словно целебный бальзам, на миг унимая боль. Часы страданий сменялись часами покоя. Тень, казалось, сгущалась под деревьями. В красноватых лучах заиграла золотистая пыль. Солнце торжественно спускалось к закату. Теперь они реже перебрасывались словами. Хриплые звуки раздирали его грудь и раздавались чаще по мере приближения ночи. Малютка, этот тощий, вечно голодный волчонок, чутко прислушивалась к нему, забывая о пище и питье, но все в глубине ее существа переворачивалось, кричало, и она караулила его с верностью собаки, застыв на месте, не думая о голоде. Темный вечер окутал эту дикую парочку. Порой он привскакивал и взывал о смерти. — Мерзавцы! Хоть бы прикончили совсем! Разве я нехристь, чтобы так мучиться? Голова его бессильно повисла, точно под тяжестью свинца. Он вскидывал руки, борясь с воображаемом врагом, и движения его были сильны и грозны. Порой выкрикивал имя Жермены, как будто вкушая наслаждение страсти, протяжно, глубоко, со всею нежностью своего существа, повторяя с сладким и грустным замиранием этот звук сотни раз. И Малютку тогда охватывало бешенство. Она лелеяла в своей дикой душе мечты о мщении той богатой девушке, которая оставляла его издыхать здесь. Глубокий мир разлился по голубому простору. Словно покоем и благодатью вселенной напоен был воздух над величественным лесом. И ласкающий ветерок касался земли, таинственно шевелил листвой, казавшейся дрожащими и ищущими объятиями. Кустарники трепетали сверкавшим покровом блистаний. Родник журчал рыданиями любви. Темные кусты оживились множеством алмазных мигавших искр. Вокруг раздавались пламенные звуки. Звери визгливо выли на луну. Ночь осеняла благодатью обширного светлого неба обряды любви, скрытые в тайниках чащи. Агония тянулась до зари. Он с яростью разодрал на себе одежды. Квадратная и волосатая грудь его обнажилась. Малютка глядела на эту могучую рыжую грудь, озарявшуюся все сильней и сильней бледным светом наступавшего утра. Она перевела глаза на его лицо. Раскрытый, перекошенный гневом рот придавал ему угрожающий вид, и оскаленные зубы готовы были вцепиться в невидимого врага. Внезапно зрачки его расширились. На что глядел он? Видел ли он, как заиграло на макушках деревьев ясное утро? Ведь он так часто видел, как оно поднималось. Быть может, вечная заря зажглась в глубине этой зари летнего дня? В глазах его отражался зеленый блеск листвы. Он привстал на своем ложе с страшным усилием, не отрываясь, глядя на то, что один он только видел. И с первым лучом, озарившим края розоватых облаков, сверкнувшим стрелой под ветвями, он упал со всей тяжестью своего тела, откинувшись головой назад. Плавно и мерно закачались ветви, и шум расходился все дальше и дальше. Встрепенулись с пеньем птицы в глубине листвы, и из чащи кустарников среди ликующего утра, раздался шепот, словно унылый и грустный напев. Малютка глядела, не понимая. Видела, как застыло его лицо, его широко раскрытые глаза неподвижно уставились в одну точку, искривленный мукой рот принял обычный вид, и мало-помалу его чело осенила ясность, необъятная немая радость. Она подумала, что он заснул. Окликнула его. Он не шелохнулся. Коснулась слегка рукой его тела: уже холод могилы сковывал члены. В диком ужасе стала она трясти его изо всех сил. Его затвердевшее, словно камень, тело упало, как тяжелая глыба. Что с ним? Она повисла на нем, обвила руками, целовала его в порыве любви своими горящими губами. На своем веку она видела животных, таких же бездушных, застывших, как он… Она не проронила ни одной слезы. Опустилась к распростертому трупу, обняла своей худой рукой его голову и весь день просидела лицом к лицу, вперяя в остекленевшие зрачки свой острый и безумный взгляд. Она тупо смотрела на него. И снова ласкали его ее горячие руки. Ей было все равно, что он мертв, — теперь он принадлежал ей. Ее скрытая девичья страсть, которую приходилось так часто подавлять при нем, когда он был живой и сажал ее к себе на колени, не видя и не подозревая ничего, теперь обрушилась на этот бесстрастный, не сопротивлявшийся труп. И, осмелев перед этой безропотностью мертвеца, она его ласкала, обнимала, озверевшая и нежная, без ужаса и отвращения. Наступила ночь. Дикая кошка подползла, почуяв запах. Малютка кинула в нее камнем. На соседние деревья слетелись вороны и закаркали, важные, как судьи. Она крикнула, чтобы их спугнуть. Придя в лачужку, она ничего не сказала Дюкам, ревниво храня свою тайну, и на другое утро вернулась к нему. Прошло несколько дней и она увидела страшное зрелище: рана медленно шевелилась, какое-то суетливое волнение наполняло язвину, ставшую жизнью, напоминая нечто похожее на движение, на жест лежавшего человека, пригвожденного неотдираемым гвоздем смерти. Она пронзительно вскрикнула и упала на руки в траву.  XXXIV
 

 Лето кончилось. Наступали прохладные дни. Однажды вечером Жермена вышла и села на каменную скамью у стены фермы, выходившую на дорогу. Кусты жимолости разрослись и склоняли до самой земли свои ветви, окутывая листвой скамью. Утопая в зелени, Жермена с наслаждением ощущала ее свежесть на своей коже. Серые тучки собрались на небе, и сквозь них порой проглядывала луна. Словно глубокая широкая река, разлилась темнота над окрестностью. Гудевший в лесу ветер разносил могучий шум кругом. Смертельная тоска навеки нарушила ее покой. Она глядела в ночь, темную, как ее горе. Небо померкло, как и ее душа, и этот закат лета казался горестью дней, надвигавшихся на нее. На нее нахлынули воспоминания. На этой самой скамье она почувствовала впервые томление любви однажды вечером, когда жимолость в цвету вливала негу в ее жилы и ночной ветер, словно рука влюбленного, гладил ее слабевшее тело. С той поры цветы завяли на солнце. Скамья погрузилась в густое море листьев. Тело изведало страсть, и утомилось желание. Через открытые ворота доносился до нее со двора острый раздражающий запах навоза, как в тот день под палящим зноем полуденным, победившим ее стыдливость. Сколько воды утекло с той поры! Пламенные ласки, охлаждение, приведшее к равнодушию, все более редкие встречи и, наконец, та ужасная ночь, когда Ищи-Свищи был ранен под ее окном и найден десять дней спустя мертвым в кустарнике… Эти воспоминания придавливали ее могильной тяжестью угрызений. Она разразилась тоскливым, глухим рыданьем и простерла руки, как бы стремясь сама раствориться в вечности смерти и забвенья. В это мгновение в ее утробе забилась жизнь, которой дал начало самец. И, охваченная отчаянием, она вспомнила о том вечере, когда жалобные стоны разрешавшейся от бремени коровы оглашали хлев и двор, расходясь по ясному простору полей сквозь трепетавшие тени.
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.