Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 6 страница



 Однажды вечером она нашла двери закрытыми. Дрожь пробежала по ее телу. Она несколько раз обошла ферму, ища как бы войти. Тщетно. Во двор вели двое ворот. Те, которые выходили в сад, растворялись на обе половины. Верхняя скобка могла быть не заперта на замок. Она взяла шест, попробовала приподнять скобу. Ворота не поддались. Маленькими частыми толчками плеча она попытала сдвинуть тяжелую балку. Тогда ей пришло в голову перелезть через забор, но все лестницы были сняты, и вдруг, чувствуя себя погибшей, она упала на землю с мрачным отчаяньем в душе. Быть может, ее посещения стали известны. Один из братьев мог сыграть с ней эту штуку, заперев все двери до ее прихода. Завтра все станут надоедать ей своими расспросами, если будет замечено, как она пробиралась в дом, и она уже слышала над собой раздававшийся, как колотушка, суровый голос Гюлотта. Что могла бы она ответить? Глухой непрерывный шум донесся до нее сквозь толщу стен: это пережевывали жвачку коровы. Их тихое спокойствие возбудило в ней зависть. Она хотела бы быть, как эти коровы, лежавшие на соломенных подстилках хлева: животные ведь не имеют мыслей. Вдруг раздавшийся из комнаты фермера кашель заставил ее внезапно привскочить. Что, если он выслеживал ее! Она бросилась в тень. К ее руке прикоснулась другая. Перед ней стоял Ищи-Свищи. — Пойдем, — сказал он. Лицо его сияло широкой, радостной улыбкой. Она сделала отрицательный знак головой, и хотя говорила «нет», но не противилась ему. Он обвил ее стан рукою и приподнял ее. Они прошли через сад. Он уносил ее, как клад и как добычу. Оцепенение овладело ею, и она позволяла увлечь себя. Они углубились в лес. Там она вырвалась от него. — Пусти меня! Он отстранил руки. Она упала на землю, разразилась потоком слез и билась о траву головой, причитая: — Я погибла! Кто вернет мне мою честь? Он пожимал только плечами, мало понимая эти тонкости. С руками в карманах, он раскачивался на коленях, стараясь найти какое-нибудь хорошее, доброе слово. Он наклонился к ней и проговорил: — А на что же я, наконец? Она ответила с гордым презреньем. — Ты? И окинула его с ног до головы. Он возразил, слегка раздражаясь. — Да, я… Разве я хуже других? Она разразилась потоком упреков. Он, он — был виной, что с ней случился такой срам. Теперь она ничто. Она принуждена провести ночь в лесу. У публичных девок есть, по крайней мере, свои койки. Это слово возбудило в ней другие мысли, она стала выговаривать ему, что он обошелся с ней, как со всеми другими девками, к которым он привык. У него бывали грязные и позорные сношения. Это сразу видно. Если бы это было не так, он уважал бы ее, он… и тому подобно. Он холодно и жестоко ответил: — Ты сама могла бы не поддаться. Эта ледяная жестокость придавила ее. Он оскорблял ее теперь, позднее станет, наверно, бить! На него вдруг налетела печаль. Он присел возле Жермены. — Постой, Жермена, ты так скажи своему отцу… Она резко перебила его: — Довольно, мы больше не увидимся. Все кончено. Что?.. Что такое она сказала? Он на мгновение замер. Это резко сказанное слово оглушило его, как удар прикладом. Он встал перед ней и сказал, глядя в упор: — И чтобы я тебя не видел больше, Жермена? Он вытягивал шею с недобрым огоньком в глазах, сжимал обеими руками свою грудь и продолжал: — Чтобы я тебя не видел больше! Ты ли, Жермена, говоришь это? О, если это правда, если это только так, я возьму тогда тебя за горло…, вот так и те… Он не кончил. Она вскричала. Тогда он развел руками, отрывисто дыша, охваченный ужасной слабостью. — Вероятно, я не так понял. Слушай, Жермена, не нужно мне говорить о том, чего я не могу понять. Я не учился в школе, да. Люди леса то же, что звери в нем. Скажи, Жермена, ведь все это неправда, что ты наговорила? … Ведь так? Он запутался в словах от волненья. Его голос заглох в неистовом потоке поцелуев, и Жермена, видя его покоренным и кротким, с гордостью почувствовала себя более сильной. Она позволила его дрожавшим рукам привлечь себя. С выражением беспомощности и слабости на лице, он, улыбаясь, говорил ей: — Ты можешь меня теперь бить. Я не отплачу тебе ничем. У меня нет больше силы. Я теперь как малый ребенок, который только что родился. Она испытующе поглядела на него с любопытством и восторгом. — Ты говоришь мне это, чтобы заставить меня поверить? — Совсем нет. Я не комедиант и ничего из себя не разыгрываю… Все равно. Она помнит еще, что он только что произнес. И так как он делал вид, что не припоминает, она повторила ему. Он обнял ее и безумно поцеловал, желая превратить все в шутку. Она почувствовала, что досада ее миновала, благодаря ошеломляющим поцелуям. К ее сладостным мечтам примешивался страх от царившего безмолвия леса. Никогда еще не испытала она чудесного ужаса полночи. Целый уголок ее существа пробуждался для новых ощущений. Легкое дуновение ветра обвевало кусты и замирало, коснувшись ее кожи, словно чье-то холодное дыханье. Она слушала, как в воздухе тянулся глубокий ропот леса, и мало-помалу дремота овладела ею. Она прижалась к его груди, согретая его теплыми объятиями, и они долго так оставались, слившись в немой радости принадлежать друг другу. Под конец глаза ее закрылись, обращенные к этому смуглому лицу мужчины, залитому голубоватым светом лунной ночи. Она заснула. Объятья ее возлюбленного служили ей ложем до рассвета. Эти объятья были гибки и теплы и лучше льна и пуха, а он бодрствовал над нею, боясь произвести малейшее движение. Черты ее тела вызывали в нем непрерывную сладость страсти, которую он хотел испить до конца. И он глядел, как волновалась белизна ее груди, и не думал ни о чем, ощущая внутри себя что-то сладкое и могучее, чего он никогда не знал. Незадолго до зари она потянулась, и медленно ее глаза открылись. Она увидела его как бы сквозь сон, неподвижно сидевшего с сияющей улыбкой, обнаруживавшей широкий ряд зубов. Она припоминала некоторое время. Ее глаза подернулись страхом при виде листвы, еще одетой мраком ночи. Она не сознавала ясно, почему проснулась на коленях мужчины и в таком месте. Когда вспомнила обо всем, она закрыла лицо руками, охваченная горьким стыдом. Утро медленно поднималось, пробуждая песни птиц. Они двинулись к ферме. Жермена услышала скрип отворяемых ворот… При проблесках света начинавшегося дня какая-то человеческая фигура отделилась от хлева. Жермена узнала в ней коровницу. Тогда они нежно распрощались. В то время, как она пробиралась через сад, исчезая позади деревьев, он следил за ней глазами, посылая ей воздушные поцелуи. Жермена вошла в дом. Комната ее была отдельно от других, и она могла пройти в нее неслышно. Она разделась и легла под теплое покрывало. От этой проведенной вне дома ночи у нее осталось смутное чувство удивления и омерзения, эта ночевка в лесу унижала ее в ее собственных глазах, как ужасное бесчестие. Это ее душевное состояние усугублялось еще мучительным беспокойством, как теперь отнесутся к ней фермер и ее братья. Она услышала, как они один за другим вставали. Надо было пойти в кухню и приготовить им утренний кофе. Она шла туда неуверенная, дрожащая, едва смея поднять глаза, и вдруг ее опасения превратились в радость: они, ничего не подозревая, думая, что она уснула, заперли ворота.  XX
 

 Они стали чаще встречаться у Куньоль. Иногда у Жермены являлось желание видеть его среди дня. Она находила тогда предлог, чтобы побежать к дому старухи. Он никогда не бывал далеко. Лень делала его жизнь однообразной. Порой он проводил дни, бродя по лесу, порой лежал на мягком мху, порой ходил так, без всякой цели, иногда убивал время, наламывая сухих сучьев для Куньоль или выкорчевывал для нее сгнившие пни. Почти уже месяц он не занимался браконьерством. У них были условленные тропинки, ведшие через кустарник. Часто она находила его распростертым в прохладе травы под буком или на дне канавы. Он спал. Она окликала его вполголоса по имени, и он просыпался с восторгом в глазах. Она ему снилась и внезапно озаряла его пробуждение. Его руки ощупывали ее, благодарные, полные любви и опьяненья. И они вдоволь наслаждались взаимными нежностями. Порой шелест листьев возвещал ему о приближении Жермены. Он шел ей навстречу. Издали она замечала среди сплетений ветвей его фигуру. Они брались за руки и углублялись в тенистую просеку, тесно прижавшись друг к дружке. Любовь опьяняла их, как дурман, и они смолкали, внимая биенью жизни в глубине своего существа. В те дни, когда Жермена не встречала его в лесу, она поджидала его у Куньоль. Он вскоре приходил, и они оставались вместе, сколько им хотелось, в уединенности лачужки, не боясь посторонних взоров. Куньоль придумывала разные штуки, чтобы предупреждать их о своем возвращении, она покашливала, ворчала, шаркала своими сабо, стучала в дверь, привыкши к подобным делам, и эта ее услужливость возрастала по мере того, как они более нуждались в ней. Эта Куньоль была очень странным созданием. Те, которые заявляли, что Рюпэн, ее муж, не имел ясного представления о семейном счастье, были правы; по поводу этого даже сложилась целая история. Когда внезапно Рюпэн умер, припомнились некоторые речи старухи. Она часто жаловалась, что ей дорого стоило пропитание мужа. У него были разные недуги, препятствовавшие ему работать. Целые недели он только и делал, что праздно валялся дома. Но эти толки смолкли перед шумным горем, которое она выказала. Она провела два дня возле трупа, не притрагиваясь к пище, испуская пронзительные вопли и неуклюже размахивая руками. У порога произошла потрясающая сцена, когда, стоя с вытянутыми вверх руками, она увидела, как выносили четыре сколоченные для покойника доски: она бросилась всем телом на гроб, желая снова увидеть мужа и угрожала кулаками несшим гроб. Но мало-помалу, по мере того, как вырастала трава над могилою усопшего, следы скорби Куньоль изглаживались, и история была похоронена, только Куньоль стала лучше питаться. Раньше она занималась одним ремеслом: она ходила за коровами, которые должны были отелиться, помогая им при родах. И, начав с коров, перешла к людям. У нее образовался опыт в родовспомогательном искусстве. Сельчане приглашали ее иногда, но она была на виду у сельской стражи и потому помогала только тайком и то лишь тем роженицам, которые жили подальше. И потом намекали еще кое на что. Одна двадцатилетняя девушка, жившая в деревне, отстоявшей от того места в трех милях, была заподозрена в беременности, и вдруг, без резкого перехода, снова приняла свой обычный вид, правда, ненадолго, так как умерла через пять дней. Обвиняли Куньоль в причастности к этому делу, но никаких улик не было, — девушка унесла с собой свою тайну, и людская молва успокоилась, как успокоилась и потерпевшая. Однако, было известно, что Куньоль не безупречна; к этому подозрительному занятию повитухи она присоединяла еще и другое: устраивала свадьбы или просто занималась сводничеством. Кроме того, у нее имелся козел, к которому приводили коз из окрестностей, и это животное царство наполняло дом смрадом непрерывного оплодотворения. Она занималась, таким образом, некоторого рода торговлей предметами природы, живя от похоти животных и людей. В один прекрасный день козел был продан; она перестала беспокоить себя родовспоможением и довольствовалась беготней с фермы на ферму с корзинкой в руках, пробавляясь целую неделю пищей, которую она набирала за день. Сельчане слегка подсмеивались над ней по поводу ее прежних занятий, но она отделывалась от них шуткой и шла своей дорогой, заботясь лишь о том, чтобы нагрузить свою корзинку. Подавать ей милостыню вошло в обычай. Она ходила, согнувшись, опираясь на палку, волоча ноги, всегда очень чисто одетая, забавно подмаргивала глазом. Наверное не было известно, была ли она действительно бедна, но подавали. Когда же она вступала в лес и никто за ней не наблюдал, выпрямлялась, ускоряла шаги и сразу становилась здоровой. Соглашение между нею и Жерменой произошло как-то само собой. Жермена встретилась с Ищи-Свищи возле дверей старухи. Шел дождь, и Жермена промокла. Старушка затопила для нее печку, болтая по своему обыкновению и расспрашивая о нем. И вот, подняв голову, она внезапно заметила под окном чью-то высокую фигуру. — Входи, сын мой! Она сунула вязанку хвороста в очаг и, минуту спустя, ничего не говоря, захлопнула за собою дверь. Через два часа она вернулась и постучала. Высохла ли, наконец, милая девушка? К счастью, вместо того, чтобы блуждать напрасно по лесу, у них была под руками старая кума, которую можно было прогнать за двери, сказав: — Поди-ка, старая дура Куньоль, походи, пока мы с ним будем любезничать. Он отворил дверь, поискал ее и нигде не нашел: сна ушла в кустарники. Но когда они уходили, она выступила вдруг из-за деревьев, посылая им благословения и прося небольшого вознаграждения. Так было в первый раз. Вначале Жермене было стыдно, когда Куньоль уходила. Эта ее молчаливая уборка комнаты, прежде чем уйти, заставляла краснеть до корня волос, и она некоторое время сидела, погрузившись в свои мысли, и во всей ее фигуре и глазах было выражение смутного упрека самой себе за то, что пришла сюда. Это были минуты внезапного пробуждения совести, во время которых как будто добродетель ее матери возвращалась к ней. Но он подходил, касался поцелуем ее губ. Тогда пробуждалась в ней другая кровь, — кровь ее бабушки, и гордость ее исчезала в потребности любви. Мало-помалу привычка брала свое, и Жермена приучилась к таинственным исчезновениям Куньоли. Она только улыбалась напутствиям, благословениям старухи, как бы предварявшим то блаженство, к которому она приобщалась, находя все прекрасным, лишь бы только он был с ней, с своей дикой нежностью и неистовыми животными ласками, захватывавшими ее с ног до головы. В награду за свои услуги Куньоль имела всего вдоволь. Жермена приносила ей еду и одежду. У себя дома она лгала, чтобы выпросить себе побольше, говоря, что Куньоли очень плохо и что конец ее уже близок. А иногда даже брала без спроса. Однажды сунула в свою корзину рубашки матери. В другой раз положила туда пару одеял из дорогой шерсти. Разрознивала свое белье в своем усердии вознаградить Куньоль. Лачужка была как нельзя лучше приспособлена для таинственности их свиданий. Редко кто проходил по шоссе, бесконечно тянувшемуся однообразной лентой между деревьями там, где раньше была старая королевская дорога. Иногда только раздавался медленный топот лошадиных копыт сквозь глухой шум колес по дороге, хлестали кнуты, и, нагруженные каменным углем, дровами или сеном возы проезжали мимо, пропадая глухим шумом в отдалении. Они пребывали там одни-одинешеньки. Дверь была заперта, и засов задвинут. Они могли чувствовать себя отделенными от всех остальных людей. Безмолвие леса как бы продолжалось в тишине небольшой каморки, где лишь выбивали время старые настенные часы, удары которых напоминали кваканье лягушек под лучами солнца. И мысль прожить такою жизнью весь свой век очаровывала их. Он рассказывал ей о лесах. Свободно ходить по диким дебрям земли было истинной жизнью. Другой такой жизни он не знал. Он не променял бы ее на ферму. Правильность труда, степенная работа крестьянина, возделывающего свой клочок, бороздя пашню с своим братцем быком — претили ему. То ли дело его ремесло. Ничто не могло бы сравниться с удачным ловом, с хорошей проделкой над лесничими и с постоянным пребыванием начеку в засаде. Он любил ружейные выстрелы, пороховой запах, сухой треск курка. Он стал бы непременно солдатом, если бы случилась война. Она слушала, восхищаясь его хвастовством, и в ней возникало желание стать похожей на него. Она почти жалела о своем богатстве фермерши. Если бы была бедна, то стала бы бегать с ним по лесам, и они наслаждались бы вместе дикой жизнью земли. Он глядел на нее долгам взглядом и говорил: — У тебя к этому не лежит сердце, вот в чем дело. Однажды он рассказывал ей о Козочке Дюков. Этой было бы под стать быть с ним в одной узде. Одно время она вешалась ему на шею, но ведь девчата то же, что дичь: надо иметь известный возраст, чтобы прийтись по вкусу. Жермена нахмуривала брови, ревнуя отчасти к этому ребенку, которого ничто не связывало. И она встряхивала головой или пожимала плечами пред этой мечтою делить с ним жизнь, которая никогда не могла бы осуществиться. Она начинала лелеять другую мечту, что он откажется от своего промысла, встававшего преградой между ними и противопоставляла его бродячей жизни — прочное и серьезное существование фермера. У него была бы лошадь. Он мог бы, все равно, браконьерствовать. Ведь многие фермеры вместе с тем браконьеры. — Если так, я ничего не имею против, — замечал он мечтательно. Но как этого добиться? И они обсуждали будущее. Жермена прикидывала даже, сколько может прийтись ей от наследства. Кроме того, у нее будет еще приданое матери. — Домик лесничего… ты ведь хорошо знаешь. Ищи-Свищи находил смешным, чтобы он когда-нибудь жил в домике лесничего. Это было бы неслыханным делом, и он заливался своим раскатистым детским смехом. Мысли о будущем мелькали у них среди любовных порывов. Затем наступал вечер, на стенных часах раздавались крякающие удары, и пора расставанья настигала их, как тяжкое бремя. Эти два первобытных существа сливались во взаимных нежных «прости» и в долгих, нескончаемых поцелуях. Когда она уходила, Ищи-Свищи бежал к стороне кустарников, избегая быть замеченным. Издали она видела, как его высокая фигура постепенно уменьшалась. Он ожидал иногда под листвой наступление вечера. Медленно пылавший красный диск солнца угасал в холодной сумеречной мгле и, витая в мечтах, он брел в лачугу Дюков, чтобы заснуть там своим богатырским сном. Старая Дюк не расспрашивала его никогда ни о чем. Она, казалось, принимала его, как принимала безропотно бурю, недостачу в хлебе, разные иные случаи, не рассуждая, с бессознательной покорностью судьбе. Однако внутри себя она была поражена происшедшей переменой в привычках парня. Он стал каким-то другим. Но она ни за что бы не раскрыла рта: у него была своя тайна, и ладно. Однажды он послал ее в город попросить у Бейоля денег вперед. Продавец вручил ей деньги с бесконечными жалобами на то, что ныне нельзя уже рассчитывать на правильную доставку товара. Она сунула монеты за чулок и рысью понеслась по дороге на своих быстрых, как у животного, ногах. — Вот тебе все, что он дал, и вот что сказал, — передала она ему. Он тряхнул, смеясь, головой. — Я сегодня не в ударе. Меня, видно, сглазили. — И радостно и по-братски поделился деньгами с Дюками, которые так часто давали ему и хлеб, и кров.  XXI
 

 Время проходило. В любви Жермены наступило некоторое утомление. Эти вечные свидания с их однообразием страсти утомляли ее. И потом она смутно сознавала, что той принужденности, с которой она держалась все это время, чтобы не обнаружить перед всеми их отношений, она больше не могла выносить. Было как-то противно все время лгать, так что даже порой у нее возникало желание порвать со всем. Она мечтала тогда стать снова прежней беспечной и спокойной девушкой. Тогда ничто не тревожило ее жизни; тогда она каждый час трудилась и весь день проходил своей правильной чередой. А ныне на нее находила под вечер лень. Сущность ее жизни заключалась в бесцельном шатаньи сытого человека и вызывала в ней отвращение к ее обычным занятием. Эта пресыщенность, вначале смутная, под конец внесла обострение в их встречи. С рассеянным взором глядела она через голову своего возлюбленного. Безмолвие маленькой лачужки, окутывавшей тайной их любовь, начало ей прискучивать и казаться слишком тяжелым и пустым. Он говорил ей все время о лесе, животных, об утренней заре, которая, рассветая, тихо колеблет верхушки деревьев. Она ему едва внимала, с машинальной улыбкой или же насупливала брови от нетерпения. Зевота подкрадывалась к ней. Раз он устроил ей сцену. — Скажи, тебе это, видно, все уже надоело, ну, скажи? Его голос выходил из груди хрипло и твердо, кулаки его сжимались. Она боялась его гнева и потому ответила неопределенно: — Откуда ты это взял? Он сделал движение, как бы готовый все разрушить кругом себя, и вдруг встал со скрещенными на груди руками. — Скажи лучше теперь! У меня еще хватит свинца на нас обоих. Она подняла глаза, охваченная дрожью. Холодное решение омрачило ее лицо. — Глупый, — сказала она. — Разве я не такая, как всегда? Он вскинул головой. — Нет, нет, не такая! Она пожала плечами — нежно и вместе с тем угрюмо. Он встряхивал головой, не произнося ни слова. И при виде его страдания ею овладело чувство страсти, и она вскочила к нему на колени. — Погляди на меня! Сидя с опущенной головой, парень медленно поднимал глаза и искоса взглядывал, как пес, продолжающий ворчать на побившего его хозяина. Его стеклянные зрачки светились бешенством и лаской. — Ну, что? — ворчал он. Она смеялась ему в лицо, обнаруживая свои десны. — Ну и вот, — говорила она. — Ты разве не видишь, как я люблю тебя? Тогда сладострастие обессилило его. Он взял ее голову, начал целовать, в то же время у него вырывались вздохи, с которыми мало-помалу выходило страдание, как выходит воздух из лопнувшего меха. Он с силой бросил на пол фуражку и воскликнул: — Черт возьми, — я самый презренный трус. Она кинулась к нему, прижимаясь своей упругой грудью к его груди. Он отстранил ее. — Ты умеешь только ластиться. Мы расстанемся навсегда. Но сила его подавалась. Он склонился перед ней, привлеченный ее смелыми и полными ласки руками, умоляя ее лишь о том, чтобы она была ему верна. Но в нем все еще оставалось сомненье, словно глухая боль раны, которая перестала сочиться кровью, и терзания сердца разъедали его. Она заметила это. — Ты в чем-то подозреваешь меня, — говорила она ему, крепко целуя его в затылок. Он боялся бередить это страдание, колебался, отрицательно мотал головой. Но она настаивала, и он решился высказать. Да, правда, его мучили сомнения. Ей стало скучно с ним. Разве она не зевнула недавно. И потом всегда торопилась уходить. Два дня подряд не приходила совсем. Она хотела незаметно порвать с ним. Да! Это было ясно, как день. Жермена пожимала плечами. — Это неправда! И она чувствовала себя снова захваченной потоком желания заставить его забыть ее охлаждение, утешая его нежностью и успокаивая его страдание ложью. Так продолжалось несколько недель. И снова появилось утомление. Она хотела бы найти случай не видеть его некоторое время. Эта полнота страсти пресытила ее. Им стало бы обоим приятнее после короткой разлуки. И она старалась подыскать средство передать ему об этом нежно и мягко, так, чтобы не рассердить его. Но он любил не так, как любила она. Он хотел бы ее всю безраздельно и навсегда. Он хотел бы проводить дни и ночи возле нее, смотреть, как живет она, и жить ее жизнью. И этой привязанностью, подобной привязанности животных, было проникнуто все его существо. Никакой хитрости не примешивалось к страсти его к Жермене. Он любил ее, как зверь — доверчиво и простодушно. Было странно, что лукавство, которое до утоления страсти исходило от парня, перешло к девушке после ее удовлетворения. Она хитрила, чтобы он ее покинул, как раньше он хитрил, чтобы она ему отдалась. Однажды она подумала, что наступил подходящий момент. Она взяла его голову, прижала к своей груди с долгой и нежно-баюкающей лаской. — Правда то, что мы слишком влюблены с тобой друг в друга, — сказала она ему. — Говорят, что любовь непрочна, если очень сильна. Он бросил на нее рассерженный взгляд. — Скажи им, что они наврали. Я это чувствую хорошо. Она промолчала и промолвила: — Говорят так. Я не знаю. Но, чтобы любовь была продолжительна, не надо часто видаться, это правда! Например, женатые… — Ну и что же? — … перестают любить друг друга. О! конечно, это правда. Он тряхнул головой. — Я ведь прекрасно вижу, к чему ты гнешь! Ее охватил незаметный трепет, и она, подняв на него глаза, сказала: — К чему? — Сейчас скажу. Ты — барышня, а я совсем простой. Вот ты и задумала. Я тебя стесняю. Он сопровождал каждое слово кивком головы, спокойный, с некоторым лишь волнением в голосе. И прибавил: — Так, значит, ты связалась со мной так, чтобы позабавиться. Я был в твоих руках игрушкой… Разве не так? Она зажала его рот рукой. — Ты ведь знаешь, что это не так. — Ну, тогда как же? — А так же. Я хочу только сказать, что если реже видаться, то приятнее потом снова встретиться. Он слушал ее с грустным изумлением. — Ты — больше мужчина, чем я, — сказал он наконец. — А я, чем больше тебя вижу, тем больше хочется мне видеть тебя. Тишина наступила в комнате, ставшей вдруг унылой, как кладбище, а за стеной гудел ветер в высоких деревьях и тяжко встряхивал их. Он промолвил: — Ты хочешь, чтобы я оставил тебя на время, так, скажи? Его голос дрожал. Она вперила свои глаза в глубину его глаз, беспокойно, не смея сказать «да» и не доверяя его спокойствию. И вдруг рассмеялась: — А может это было бы лучше, мой милый! Он опустил голову, страдая и, однако, радуясь, что может угодить ей хотя бы ценою огромной жертвы. Три дня они не встречались, и все-таки она первая почувствовала желание его видеть и покориться ему. Она побежала к Куньоли. Он бродил по лесу, сторожил, поджидал ее, надеясь, что она все-таки придет. Исхудавший, истомленный, с диким взором, он носил в своих чертах страдание томительного ожидания. — Ты, видишь, я иду! — кричала она ему издали. И все ее существо расширялось от истинной радости обрести его снова. Она нашла в нем новую красоту. Это отсутствие изменило его, внеся что-то новое. И она любовалась им, охваченная прежней любовью. А он плакал. Крупные капли горячих слез стекали по его смуглым щекам и орошали руки Жермены. — Не нужно часто повторять это… И он прибавил, что был очень несчастлив. У него возникали странные мысли. Он хотел было идти во двор фермы и там покончить с собой. Она пожала плечами. — Совсем рехнулся. Это потому, что я там! Эх ты! Он ответил: — Ах, да. Ты права. Ты ведь там. Она призналась ему, что разлука была вначале для нее коротким отдыхом после восхождения на крутизну, но потом ощутила в себе словно пустоту, как будто ей вырвали все внутренности. Если бы его не было там, она стала бы разыскивать его повсюду, в самой чаще лесов… Теперь она знает, что любит его! Он внимал ей, восхищенный, жадно впивая всем существом ее слова. За этой встречей последовало несколько чудных дней.  XXII
 

 В одну из пятниц фермер Эйо пришел на ферму Гюлотта. Он был арендатором фермы в двух милях от последнего и считался большим хитрецом. Это был маленький, коренастый и коротконогий мужчина с лукавыми глазами. Он слез со своей одноколки, подвел лошадь под ворота и привязал ее за повода к кольцу, ввинченному в стену. Так как шел дождь, то он захватил с собою широкий синий зонт в медной оправе и держал его раскрытым на плече. Его мясистые кирпичного цвета щеки, тщательно выбритые, выделялись на фоне зонтика, и по бокам их спускались прилизанные клочки бакенов. Он вошел на двор, одним взглядом окинул навозные кучи, тележки под навесом, все богатство упорядоченного хозяйства и двинулся к хлеву. Кайотта — коровница доила коров, сидя на низкой скамеечке, с головой на высоте вымени и тискала пальцами коровьи соски, откуда выливалось прерывистыми струйками прекрасное, густое молоко. Она не услыхала, как он подошел, и сидела согнувшись, упираясь голыми до колен красными ногами в липкую навозную жижу. Эйо оглядел с порога хлева коров одну за другой, и вдруг его зонт зацепился за притолку у двери. Кайотта обернулась на шум и увидела его. — Вот тебе на… Господин Эйо, — всполошилась она от неожиданности, опуская свою юбку. Он дружелюбно кивнул головой и продолжал оглядывать коров. Их костлявые массы вырисовывались огромными очертаниями тени и света в тусклой полутьме хлева. Рога блестели на озаренных светом лбах. Округлые черные спины словно сливались с другими, бурыми и рыжими спинами. И жирные туши, растянувшиеся на мясистых брюхах, валялись на кучах соломы или стояли, выставляя свои розовые отвислые вымени между кривыми ногами. И фермер глядел с видом знатока на толщину сосков, блеск шерсти, на чистоту и ясность дремавших глаз. — На — вот тебе с твоим возлюбленным на праздник, — сказал он, вынув три су из кармана куртки. Лицо девушки просияло. Она встала со своей скамеечки и пошла взять деньги. Тогда он попросил ее заставить подняться лежавших коров. Она подходила от одной к другой корове, толкая их своими сабо и окликая их по именам. Она остановилась возле одной черной коровы и потрепав ее по спине, проговорила: — Вот эту бы я уж непременно взяла, если бы мне случилось покупать. Эйо увидел, что его разгадали, и, покосившись в сторону коровницы, хитро подмигнул ей, проговорив: — Я полагаю, ты права. Он прибавил еще два су к тем, которые ей уже вручил. — Спасибо вам, господин Эйо, спасибо, — повторила Кайотта, расплываясь в широкую улыбку. Такая щедрость развязала ей язык, и она начала расхваливать превосходства черной коровы перед другими, пускаясь в обстоятельные подробности. Ей было бы тяжело, по правде сказать, расстаться с этой коровой, но она знала, что животное у господина Эйо «в хороших руках», и поэтому уж не так тяжело будет расставание. Он рассеянно слушал ее, прикидывая заранее в уме цену коровы. Он вошел в дом и постучал о приступочку концом своего зонта. — Эй, фермер! Гюлотт сидел в одной жилетке за письменным покатым, на манер конторки, столом. Внутри же по бокам углубления, где были кучи бумага, находилось пять ящиков для денег. С массивными очками на косу Гюлотт подводил итоги счетам за последний месяц. Вся его фигура терялась в глубине стола. Перед ним лежала раскрытая книга, исчерченная крупным неровным почерком, запачканная кляксами и захватанная грязными пальцами, а рядом с книгой были навалены стопочки монет. Он закрыл свою конторку и направился к порогу. — Не господин ли Эйо пожаловал — сказал он. — Несомненно, он. Чего же вы стоите в прихожей? — Не беспокойтесь, — ответил тот. Я проездом. Дай, думаю, загляну, как поживает фермер. И вот завернул к вам ненароком. Гюлотт настаивал: — Вы, наверно, выпьете стакан пива. Закройте-ка зонтик. — Нет, уж я как-нибудь в другой раз. Ведь я на своей одноколке. Теперь пора и домой. Гюлотт взял из его рук зонтик и поставил его на лестницу, чтобы стекла с него вода, говоря, что неучтиво так скоро уезжать и, раз он уж приехал, то побудет с ним немножко. Эйо уступил. — Немножко разве, так уж и быть, только ради вас. Не откажусь, пожалуй. В передней он счистил с ног грязь, обвиняя погоду за то, что приходится марать пол и затем, заметив половик у дверей комнаты, принялся с усердием вытирать свои ноги. Он вошел, наконец, и при виде Жермены, которая заканчивала уборку комнаты, осклабился улыбкой. — И подумать, что когда-то я носил ее на руках, господин фермер. А теперь такая большая выросла. Чудеса! Его восхищенье росло. Он с интересом оглядывал ее со всех сторон. — А руки-то какие, грудь одна чего стоит, глаза… Прямо настоящее божье созданье, залюбуешься просто. Эх, хе-хе… Наше бы время, да нашу бы молодость. И прибавил тряхнув головой: — То ли бы было. Я уж знаю, что бы тогда сделал. Ну, а теперь-то мы, как говорится, старые хрычи. Теперь очередь за нашими сыновьями. — Ну, не скажите, — промолвил Гюлотт. — Раз у человека есть это… Он показал на сердце. — Э, да что тут говорить, — закончил Эйо с гримасой. Он сел, протянув ноги вперед. Жермена предложила ему на выбор пива, вина, ликеров. Он мотал головой, говоря нет, а под конец согласился остаться позавтракать. — Это — другое дело, — сказал он. — Скушать чего-нибудь не откажусь. Я-то свой завтрак, признаться, просрочил. Выехал он из дома в шесть часов утра. Заезжал на фермы, чтобы поговорить о делах. Выпил водки и теперь немного проголодался. Он рассказывал свои приключения, посмеиваясь при каждом слове, и глазки его блестели… Гюлотт, почуяв навертывающееся дельце, смеялся вместе с ним. — Видите, какой я невежа. И не спрошу даже, как ваша супруга? Как ее здоровье? — проговорил он, когда Эйо кончил. — Как всегда, слава Богу, спасибо. Ревматизм, разумеется само собою. — Да, она пожилая женщина. У всех в ее годы всегда что-нибудь. У одного — одно, у другого — другое. У меня вот — поясница. Иногда так заболит… Страсть. И разговор продолжался в рамках учтивости с обеих сторон, и каждый думал о возможной для него выгоде. Жермена разостлала скатерть, на которой уставила пшеничный хлеб, целую тарелку масла, кофейник, сахарницу и красивую чашку, расписанную золотыми разводами с веточкой розы, под которой красовалась надпись: «шипов бояться, розы не сорвать». Эйо присел, все еще отговариваясь и заявляя, что он удовольствуется одним лишь ломтиком хлеба. У него сегодня, собственно говоря, нет аппетита. И, продолжая отнекиваться, он отрезал себе еще кусок хлеба и густо намазал его маслом. Дожевав его, он взялся за третий кусок. Хлеб был воистину на славу, — кто таким хлебцем не соблазнится? Он расточал Жермене похвалу, аппетитно разжевывая куски. Он уничтожил целую треть хлеба, прикончил все масло и выпил целых три чашки кофе, одну за другой. После чего обтер удовлетворенно губы о край скатерти и похлопал себя слегка по животу. — Ведь надо же было войти, — сказал он. — Я очень, очень рад, что увидел вас. Хорошие приятели — сущий клад. Он закурил трубку и попросил осмотреть животных. Гюлотт подумал, что ему нужна лошадь и провел его в конюшню. Эйо нашел лошадей прямо великолепными. — Я ошибся, — подумал Гюлотт, — не стал бы он так — расхваливать… Он повел его в хлев. Там господин Эйо выказал осмотрительность, молча оглядел коров, одну за другой, и, под конец, заявил, что он видел более красивых. — Несомненно, ему нужна корова, — подумал Гюлотт. И, засунув руки в брюки, Гюлотт равнодушно ответил ему, что быть может, есть коровы покрасивее, но нет лучше. Эйо ступал по навозу до самых лодыжек, ощупывая каждую корову одну за другой. Белянка очень задыхалась, у буренки были слишком сонные глаза, соловая была истощена своим теленком, а когда подошел к черной корове, то пожал плечами, надувая щеки. Он взглянул искоса на фермера. Они перешли затем в свинятник. Когда Гюлотт отворил дверь к свиньям, животные бегали в задней половине с задранными колечком хвостами и вращая заплывшими жиром, отупевшими глазами. Гюлотт и Эйо постояли некоторое время, глядя, как они, хрюкая, резвились и взрывали своими розовыми рыльцами солому. По временам они оступались на жирном полу и шлепались в навозную жижу, разбрасывая брызги в разные стороны, потом подымались и снова мчались, причем их мясистые ягодицы вздрагивали мелкою дрожью. Эйо пришел в восторг от их прелестных рыльцев. — Дело-то, видно, опять к корове клонится, — подумал Гюлотт, следуя своей мысли. И он показал Эйо по порядку: курятник, дровяной сарай, огород, фруктовый сад, и оттуда направился в поле. Коротконогий человек находил все превосходным. Фруктовый сад оказался «знаменитым». Что касается картофеля, то только диву надо даваться такому росту. И так как они прошли осматривать люцерну, которая находилась от фермы в пятнадцати минутах ходьбы, Эйо вдруг заговорил о коровах, о белянке, которая задыхалась, о соловой, которая была истощена теленком, о черной, которая не стоила многого. — У каждого свои соображения, — возразил Гюлотт спокойно. Мелкий дождь моросил не переставая, застилал перед ними деревню, покрывал тонкой серой сеткой листву и травы. Их одежды были обрызганы алмазными каплями воды, от которой защищал их зонтик в руках Гюлотта. Промокшая земля приставала к их башмакам комьями густой, желтой грязи. И время от времени Эйо тщательно вытирал свои нога о траву, отличаясь вообще чистоплотностью. — Отвратительная погода. Но это ничего не значило. Он не раскаивался, что завернул. Он был далек от этого и повторял свою фразу с сокрушением: — Я очень рад, что нашел вас в добром здоровье. Они пошли по дороге к ферме. У Эйо возникло желание посетить хлев. Он прямо направился к черной корове и ощупал рукой ее бока, брюхо, ноги; оглядел ее рога, вымя; приподнял ее морду, потрогал зубы. И, наконец, решил: — Я бы ее, пожалуй, взял, если сна не слишком дорога, — промолвил он. Гюлотт мерно покачивался взад и вперед. Он сохранил на своем лице равнодушный вид. И спросил: — Тебе ее хочется? — Хочется и не хочется, как сказать. Это все от цены будет зависеть. Они перешли на ты. Гюлотт, казалось, долго обдумывал. — Ну, ладно, для тебя только, и только потому, что для тебя, так уж вот — хочешь, семьсот? Эйо тряхнул головой. — Пятьсот, — сказал он через некоторое время. — Семьсот, — возразил Гюлотт. Кум Эйо, сжав правую руку в кулак, ударил ей изо всей силы по левой руке Гюлотта. — Черт возьми… — проговорил он, — не хочу только торговаться. Даю тебе пятьсот пятьдесят. — Да я-то разве торгуюсь, черт возьми? Пусть не будет ни по-твоему, ни по-моему, не семьсот, даже не шестьсот семьдесят пять, а ровно шестьсот пятьдесят. Вот каков я! Но другой ничего не хотел прибавлять сверх своей суммы. — По-товарищески говоря, Гюлотт, разве она большего стоит? Гюлотт сделал движение, как человек, который принял решение. — Не стоит больше разговаривать: приберегу свою корову, а ты — деньги. Пойдем-ка лучше разопьем бутылочку. Они возвратились на кухню. Рабочие только что встали из-за стола. Крошки хлеба валялись на дне недопитых стаканов пива. Груда тарелок терялась среди оловянных приборов. Три кошки, забравшись на стулья, подвигали к себе лапками недоеденные кусочки сала. — Теперь наша очередь, — сказал Гюлотт. Жермена прибрала на столе, постлала белую, накрахмаленную скатерть и подала чудно подрумяненную говядину. Было подано два прибора. — Вы обедайте, а я уж поеду, — сказал Эйо. Но фермер не хотел отпустить гостя. Ведь второй прибор был для него, — он не уедет так, и т. п. Эйо поглядел на прекрасную говядину, не выдержал соблазна и сел за стол, промолвив: — Один кусочек разве? не откажусь, пожалуй. Жаркое было съедено дочиста. И он неизменно приговаривал с оттенком умиления: — Я очень, очень рад, можно сказать, очень славно. За второй бутылкой вина он снова начал о корове. — Прямо, как человек, предлагаю — шестьсот. Но уж больше ни полушки. Согласен, что ли? Гюлотт был непоколебим. — Нет! Мое слово крепко, как сказал… Тогда Эйо пожал плечами и, кинув взгляд в сторону Жермены, воскликнул, что невозможно иметь дело с таким непокладистым человеком, как фермер. Так тянулось до вечера. Лошадь, впряженная в одноколку, переминалась с ноги на ногу. У ворот, стоя под дождем, который не переставая лил, Эйо взял зонт, распустил его и опустился на сиденье своей повозки. Гюлотт держал под уздцы лошадь, улыбаясь своей спокойной улыбкой. А с порога следила глазами Жермена, как садился кум Эйо, и, в то же время вглядывалась вдаль, туда, где был лес и где, быть может, ждал Ищи-Свищи. Эйо усаживался не спеша, поудобнее. Он перевернул подушку на сиденье, присел направо, переместился налево, расправил вожжи, стараясь выиграть время. Может быть, Гюлотт за это время передумает, дойдет до шестисот, и он искоса взглядывал на него своими хитрыми глазами. Но фермер говорил о погоде, о дожде, продолжая держать под уздцы лошадь, которая начинала выражать нетерпение. Эйо внезапно принял решение: он бросил вожжи, закрыл свой зонт и слез со своей одноколки. — Ну, вот, — сказал он, — ладно, я покупаю ее за шестьсот двадцать пять. И снова полез обратно. На этот раз Гюлотт уступил. Было условлено, что Рак, один из рабочих на ферме, прозванный так за свои растопыренные ноги, поведет корову в Трие, проведет ночь у Эйо и вернется на заре домой. Гюлотт откупорил последнюю бутылку, в то время как Эйо вынимал из засаленного бумажника шесть кредиток и разглаживал их на столе. Остальное он додал монетами по пяти франков и мелочью. Эйо громко и медленно считал деньги. Фермер дал расписку. Тогда Эйо стал выражать радость по поводу того, что выгадал все же двадцать пять франков на корове. Он пригласил Гюлотта с сыновьями и с барышней придти к нему на ферму обедать в следующее воскресенье. — Все пожалуйте, все, милости просим, — повторил он. Гюлотт сам не мог обещать, но один из его сыновей и Жермена наверное придут. Эйо забавно осклабился улыбкой: — Мамзель Жермена увидит моих парней, — сказал он. — Неизвестно, о чем они там будут разговаривать, ко надо полагать, не поедят друг друга. Он ввалился в свою одноколку, хлестнул лошадку и поехал догонять на шоссе Рака, который отправился с коровой вперед. Жермена некоторое время следила за повозкой, думая об этом визите, который должен внести некоторую неожиданность в однообразие ее жизни.  XXIII
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.