Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





XVIII. II. Невидимые лица. III. Сообщение о слепых. НАБЛЮДАТЬ



І

 

Когда именно здесь началось то, что вскоре должно завершиться моим убийством? Нынешняя моя беспощадная ясность ума освещает все как маяк, и я могу направлять его яркий луч на обширные области своей памяти: я вижу лица, вижу крыс в амбаре, улицы Буэнос-Айреса или Алжира, проституток и моряков, а если сдвину луч, то вижу предметы еще более далекие: ручей в усадьбе, знойные часы сиесты, разных птиц и глаза, которые я выкалываю гвоздем. Быть может, это было здесь, но – как знать – возможно, гораздо раньше, во времена, которых я уже не помню, в давние времена моего раннего детства. Не знаю. А впрочем, какое это имеет значение?

Зато я превосходно помню начало моих систематических исследований (другие, подсознательные, быть может, намного глубже, но откуда мне это знать? ). Был тихий летний день 1947 года, я проходил мимо Пласа-де-Майо по улице Сан-Мартин, шел по тротуару со стороны Кабильдо. Шел, углубясь в свои мысли, и вдруг услышал колокольчик, точно кто-то стремился звяканьем этого колокольчика пробудить меня от тысячелетнего сна. Я шел и слышал звон, стремившийся проникнуть в глубины моего сознания, – слышал, но не прислушивался. И вдруг этот нежный, но сверлящий, настойчивый звон как бы затронул некую чувствительную зону моего «я», одну из точек, где кожа нашего «я» особенно тонка и ненормально чувствительна; я очнулся, всполошившись, словно почуяв внезапную жуткую опасность, словно в темноте коснулся руками ледяной кожи какого-то гада. Я увидел перед собой загадочную, застывшую фигуру слепой, которая там продает всякую дребедень, – она глядела на меня всем своим лицом. Теперь она перестала звенеть колокольчиком, будто делала это только для меня, чтобы пробудить меня от бездумного сна и известить, что предыдущее мое существование кончилось как некий бесцветный подготовительный этап и теперь мне предстоит встреча с действительностью. И она, недвижимая, с устремленным ко мне лицом без выражения, и я, парализованный инфернальным, но ледяным призраком, – оба мы не двигались несколько тех мгновений, что не укладываются во времени, но открывают доступ к вечности. И едва сознание мое вернулось обратно в поток времени, я опрометью кинулся прочь.

Так начался последний этап моего существования.

С того дня я понял, что нельзя больше упустить ни одной минуты и что я обязан сам предпринять исследование этого мрачного мира.

Минуло несколько месяцев, пока в один из дней нынешней осени произошла вторая, решающая встреча. Я был поглощен своим исследованием, но тут работа застопорилась из-за необъяснимой абулии – как я сейчас думаю, то наверняка была скрытая форма страха перед неизвестным.

И все же я следил за слепыми, изучал их.

Они всегда меня интересовали, и мне при разных обстоятельствах случалось спорить об их происхождении, иерархическом устройстве, образе жизни и ее условиях. Но едва я попытался изложить в печати свою гипотезу об их холодной коже, как на меня сразу же посыпались письменные и устные оскорбления членов обществ, связанных с миром слепых. И все это с деловитостью, быстротой и непостижимой осведомленностью, всегда присущей тайным ложам и сектам: тем ложам и сектам, которые незаметно растворены в нашем обществе и без нашего ведома, пользуясь тем, что мы о них не знаем и даже не подозреваем, непрестанно за нами следят, преследуют нас, определяют нашу участь, наши неудачи и даже гибель. Все это в высшей степени характерно для секты слепых, которые, на беду людей неосведомленных, пользуются услугами нормальных мужчин и женщин, частично обманутых Организацией, частично завербованных слезливой демагогической пропагандой, и, наконец, в большинстве случаев, запуганных физическими и метафизическими карами, каковые, по слухам, ожидают тех, кто дерзает проникнуть в их тайны. Карами, которые меня, кстати сказать, к тому времени, по-моему, уже частично постигли, и я был убежден, что они будут сыпаться на меня и дальше во все более ужасной и утонченной форме; и это – несомненно, из-за моей гордыни – усугубляло во мне негодование и укрепляло решимость довести свое исследование до последних пределов.

Будь я поглупее, я, пожалуй, мог бы похвалиться, что исследованиями этими подтвердил гипотезу, сложившуюся о мире слепых у меня еще в детстве, так как первое открытие принесли мне детские мои кошмары и галлюцинации. Затем, по мере того как я взрослел, усиливалось мое предубеждение против этих узурпаторов, своего рода нравственных шантажистов, которых, естественно, полным-полно в метро – из-за их родственности холоднокровным тварям со скользкою кожей, обитающим в пещерах, фотах, подвалах, в старых галереях, канализационных трубах, бассейнах, крытых колодцах, глубоких расщелинах, заброшенных рудниках, где бесшумно сочится вода; иные же, самые могучие, живут в огромных подземных пещерах, иногда глубиною в сотни метров, как можно заключить из двусмысленных и неполных сообщений спелеологов и кладоискателей, – сообщений, однако, достаточно ясных для людей, знающих, какие ужасы грозят тем, кто пытается нарушить великую тайну.

Раньше, когда я был более молод и менее недоверчив, я, убежденный в истинности своей теории, не пытался ее проверить и даже говорить о ней, зная, что натолкнусь на сентиментальные предрассудки общества, эту демагогию чувств, которая мешала мне преодолеть воздвигнутые Сектой барьеры, барьеры тем более неприступные, чем они утонченней и незаметней, барьеры, состоящие из почерпнутых в школах и в прессе прописях, уважаемых правительством и полицией, пропагандируемых благотворительными учреждениями, знатными дамами и учителями. Барьеры, мешающие проникнуть в те сумрачные окраины, где эти пошлые мнения постепенно теряют силу и где человек начинает прозревать истину.

Много лет должно было пройти, прежде чем я преодолел внешние барьеры. И мало-помалу с тем же огромным и парадоксальным упорством, которое в кошмаре понуждает нас идти навстречу ужасному, я проникал в запретные области, где царит метафизический мрак, различая то здесь, то там – сперва смутно, как мимолетные и неясные видения, а затем все ярче, с убийственной четкостью – целый сонм омерзительных тварей.

Я расскажу, как я добился этой страшной привилегии и после долгих лет поисков и угроз сумел войти в пределы, где действует целое скопище существ, в котором обычные слепые – это, пожалуй, еще самые безобидные особи.

 

II

 

Очень хорошо помню тот День 14 июня, день холодный и дождливый. Я наблюдал за поведением слепого, работающего в метро в районе станции Палермо, – невысокий, плотный мужчина со смуглою кожей, чрезвычайно сильный и дурно воспитанный, он курсирует по вагонам, бесцеремонно расталкивая всех, предлагая пластмассовые пластинки для воротничков, пробиваясь сквозь плотную гущу спрессованного люда. В этой толпе слепой двигается напористо и злобно – одна рука протянута, в нее он собирает дань, которую со священным трепетом платят ему злополучные трудяги, а в другой зажаты символические пластинки – ведь не может того быть, чтобы человек жил на выручку от этих пластинок, пара пластинок вам бывает нужна раз в год, ну пусть раз в месяц, однако же никто, пусть он сумасшедший или миллионер, не станет покупать их по десятку в день. Следовательно, логически рассуждая – и все это так и понимают, – пластинки тут чистая символика, нечто вроде вывески этого слепого, его патента на пиратский разбой, отличающий его от прочих смертных, как и пресловутая белая трость.

Итак, я наблюдал за ходом событий в намерении следовать за этим типом до конца, дабы раз навсегда подтвердить свою теорию. Я прокатился бог весть сколько раз от Пласаде-Майо до Палермо и обратно, стараясь на станциях никому не мозолить глаза, чтобы не возбудить подозрений у Секты и не быть обвиненным в воровском умысле или какой-либо другой нелепости в тот момент, когда каждый день моей жизни имел ценность невообразимую. Итак, я держался на близком расстоянии от слепого, но соблюдал осторожность, и, когда наконец в половине второго ночи 15 июня мы совершили последний рейс, я приготовился идти за ним до его убежища.

На станции Пласа-де-Майо, откуда поезд возвращался на свою стоянку на Палермо, слепой вышел из вагона и направился к выходу на улицу Сан-Мартин.

По этой улице мы прошли до улицы Кангальо.

На перекрестке он свернул к Бахо [101].

Мне пришлось удвоить осторожность – в эту зимнюю, безлюдную ночь других прохожих, кроме слепого и меня, на улицах не было или почти не было. Так что я шел в благоразумном отдалении, памятуя, сколь изощрен у них слух и вообще инстинкт, предупреждающий о любой угрозе для их тайн.

Тишина и безлюдье действовали угнетающе, как всегда в этом районе Банков. Районе, ночью более тихом и безлюдном, чем какой-либо другой, вероятно, по контрасту, ибо днем на этих улицах столпотворение – шум, толчея, все куда-то спешат, народу в Присутственные Часы видимо-невидимо. Но, конечно, еще и по причине поистине священного безлюдья, царящего в этих местах, когда отдыхают Деньги. Так бывает, едва разойдутся по домам последние служащие и управляющие, едва покончат они с изнурительным и нелепым своим трудом, когда жалкий бедняк, зарабатывающий пять тысяч песо в месяц, ворочает пятью миллионами, а бесчисленные клиенты, совершая уйму всяческих процедур, кладут на счет наделенные волшебными свойствами кусочки бумаги, которые другие клиенты, совершив противоположные процедуры, забирают из других окошек. Фантасмагорическое, магическое действо, хотя они-то, верующие, мнят себя реалистами и практиками, получая эту грязную бумажонку, на которой, если приглядеться, можно разобрать нечто вроде абсурдного обещания, в силу коего некий господин, даже не подписавший бумаженцию собственноручно, обязуется от имени Государства дать верующему бог знает что в обмен на эту бумажку. И любопытно, что получивший ее довольствуется обещанием, ибо, насколько мне известно, ни один человек никогда не потребовал, чтобы обещание было выполнено; и еще более удивительно, что вместо этих грязных бумажонок обычно выдают другую, почище, но еще более идиотскую, на которой другой господин обещает, что в обмен на нее верующему может быть выдано некое количество вышеупомянутых грязных бумажонок – какое-то безумие в квадрате. И всему этому служит обеспечением Нечто, чего никто никогда не видел и что, говорят, хранится Где-то, особенно в Соединенных Штатах, в подвалах из Стали. А что все это не что иное, как религия, свидетельствуют прежде всего такие слова, как «кредит», «доверенность».

Итак, я говорил, что эти кварталы, освобожденные от неистовой толпы верующих, выглядят в ночные часы более безлюдными, чем все прочие, ибо ночью здесь никто не живет, да и не смог бы жить из-за царящей тут тишины и жуткого безлюдья в гигантских холлах сих храмов и в огромных подземельях, где хранятся невообразимые сокровища. А тем временем могущественные воротилы, заправляющие этим волшебством, спят тревожно, с таблетками и наркотиками, терзаемые кошмарами о финансовом крахе. Ну и конечно, по той очевидной причине, что в этих кварталах нет пищевых продуктов, нет ничего для поддержания жизни человека или хотя бы крыс и тараканов: дело тут в предельной чистоте, характерной для этих арсеналов, хранящих ничто, где все символично и в высшей степени бумажно; и даже эти бумажки, хотя они и могли бы служить пищей моли и другим козявкам, хранятся в огромных стальных камерах, неуязвимых для любого живого существа.

Итак, среди абсолютной тишины, царящей в районе Банков, слепой шел по улице Кангальо по направлению к Бахо. Шаги его звучали глухо, с каждым мгновением все более таинственно и зловеще.

Так мы прошли до улицы Леандро-Алем и, пересекши авениду, направились к портовой зоне.

Я удвоил осторожность: временами мне казалось, что слепой может услышать мои шаги и даже мое возбужденное дыхание.

Теперь он шагал с уверенностью, в которой мне чудилось что-то пугающее, но я. конечно, отвергал пошлую мысль, что этот слепой не настоящий слепой.

Особенно удивило меня и усилило мой страх то, что он внезапно опять свернул налево, к Луна-парку. Это меня испугало своей нелогичностью – ведь если таково было его первоначальное намерение, ему вовсе незачем было, пересекши авениду, идти направо. Предположить, что человек этот заблудился, я никак не мог – уж слишком уверенно он двигался; значит, оставалась гипотеза (очень страшная), что он учуял мое присутствие и пытается сбить меня со следа. Либо – что было бесспорно страшнее – пытается заманить меня в ловушку.

И однако же влечение, что толкает нас заглядывать в пропасть, заставляло меня идти за слепым, и чем дальше, тем решительней. И вот мы уже почти бежим (со стороны эта сцена могла показаться смешной, не будь она столь мрачной) – человек с белой тростью и набитой пластинками сумкой, которого молча, но упорно преследует другой человек, – сперва по улице Бушар к северу, а затем, пройдя Луна-парк, они сворачивают направо, будто намереваясь спуститься к порту.

Тут я потерял его из виду – ведь я шел на расстоянии почти в полквартала.

В отчаянии я убыстрял шаги, опасаясь потерять его, когда (как мне казалось) я уже приближался к разгадке их тайны.

Чуть не бегом я достиг угла и резко свернул направо, как то сделал и он.

О ужас! Слепой стоял у стены, весь напрягшись, очевидно поджидая меня. Уклониться, отступить я уже не мог. И вдруг он схватил меня за руку со сверхчеловеческой силой, и я ощутил на своем лице его дыхание. Свет был очень тусклый, я едва различал его черты, но его поза, прерывистое дыхание, рука, сжимавшая мне запястье словно клещами, его голос – все обнаруживало злобу и крайнее возмущение.

– Вы гнались за мной! – сказал он негромко, но мне показалось, что прокричал.

С отвращением (ощущая его дыхание на своем лице, слыша запах его влажной кожи) и со страхом я бормотал какие-то несвязные слова, безумно и отчаянно все отрицал, сказал: «Вы ошибаетесь, сеньор», едва не падая в обморок от гадливости и ненависти.

Как он мог заметить? В какой момент? Каким образом? Невозможно было предположить, что он обнаружил мою погоню за ним, как обнаружил бы любой нормальный человек. Что? Неужто сообщники? Невидимые помощники, которых Секта хитро рассовывает повсюду, в самых неожиданных местах и должностях: няньки, школьные учительницы, почтенные матроны, библиотекари, трамвайные кондуктора? Кто знает! Как бы там ни было, я в ту ночь добыл подтверждение одной из моих гипотез насчет их Секты.

Все это с молниеносной быстротой промелькнуло в моем мозгу, пока я вырывал свою руку из его лап.

Что было сил побежал я прочь и потом долго не решался возобновить свои изыскания. Не только из страха – а страх я испытывал нестерпимый, – но также по расчету, воображая, что тот ночной эпизод мог побудить их к неусыпной и враждебной слежке за мной. Надо выждать месяцы, а может, и годы, надо сбить их с толку, заставить их думать, что все это было обычным преследованием с целью грабежа.

Прошло более трех лет, другое происшествие навело меня на главный след, и я, наконец-то, смог попасть в убежище слепых. То есть тех людей, которых общество называет Не Зрячими – отчасти из глупой простонародной чувствительности, но также (в этом я почти уверен) из страха, побуждающего многие религиозные секты никогда не называть Божество по имени.

 

III

 

Существует коренное различие между людьми, потерявшими зрение из-за болезни или несчастного случая, и слепыми от рожденья. Благодаря этому различию я и сумел проникнуть в их убежища, хотя мне все же не удалось побывать в самых потаенных логовах, откуда правят Сектой, а стало быть, и Миром, их могущественные, таинственные главари. В этом предместье я сумел лишь получить кое-какие сведения, всегда неполные и двусмысленные, о тех монстрах и о способах, коими они пользуются, дабы повелевать человечеством. Я узнал, что гегемония эта достигается и поддерживается (не говоря об обычной игре на массовой сентиментальности) анонимками, интригами, распространением эпидемий, властью над снами и кошмарами, над сомнамбулами и наркоманами. Достаточно вспомнить операцию с марихуаной и кокаином, раскрытую в Соединенных Штатах в колледжах, где совращали одиннадцати– и двенадцатилетних мальчиков и девочек, дабы держать их в полном, безусловном повиновении. Следствие, естественно, закончилось там, где начала брезжить истина – порог этот непреодолим. Что же до господства с помощью снов, кошмаров и черной магии, нечего говорить, что Секта имеет для этого в своем распоряжении целую армию ясновидящих, доморощенных колдуний, знахарей, целителей наложением рук, гадальщиков по картам и спиритов; многие из них, даже большинство, просто притворщики, но есть и обладающие подлинной силой, и, что любопытно, силу эту они обычно скрывают под внешними замашками шарлатанов, дабы удобней было управлять окружающим миром.

Если, как утверждают, Бог правит на небесах, то Секта господствует на земле и над плотью. Не знаю, должна ли будет Секта дать рано или поздно отчет в последней инстанции, отчет перед тем, что можно именовать Светлой Силой; но, пока суд да дело, совершенно очевидно, что мир находится под ее абсолютной властью над жизнью и смертью, и осуществляется это посредством эпидемий или революций, болезней или пыток, обмана или лживого сочувствия, мистификаций или анонимок, скромных учительниц или инквизиторов.

Я не богослов и не склонен думать, что существование этих инфернальных сил можно объяснить какой-либо вывороченной наизнанку теодицеей. Во всяком случае, таковая была бы лишь теорией или надеждой. А то, что я видел, что испытал, – это факты.

Но вернемся к различным видам слепых.

Хотя нет, надо еще многое сказать об инфернальных силах, иначе какой-нибудь простак подумает, что речь идет лишь о метафоре, а не о грубой действительности. Проблема зла меня всегда интересовала – еще когда ребенком я, вооружась молотком, подходил к муравейнику и начинал изничтожать этих букашек. Уцелевшими овладевала паника, они разбегались кто куда. Потом я поливал их водой из шланга – наводнение. Я воображал себе, что творится там, внутри: суматоха, беготня, приказы и контрприказы в надежде спасти запасы корма, яичек, уберечь цариц и тому подобное. В конце концов я переворачивал все лопатой, делал большие отверстия, добирался до ячеек и лихорадочно все разорял – вселенская катастрофа. Потом принимался размышлять о смысле существования вообще и вспоминал наши наводнения и землетрясения. И постепенно я выработал ряд теорий – идея о том, что нами управляет всемогущий, всеведущий и всеблагий Бог казалась мне совершенно неубедительной, мне даже не верилось, что ее можно принимать всерьез. Ко времени, когда я стал участвовать в банде грабителей, я разработал следующие возможные варианты:

1. Бога нет.

2. Бог есть, и он сволочь.

3. Бог есть, но иногда он спит: его кошмары – наше существование.

4. Бог есть, но у него бывают приступы безумия: эти приступы – наше существование.

5. Бог не вездесущ, он не может находиться повсюду. Иногда он отсутствует. Где он тогда? В других мирах? В других вещах?

6. Бог – жалкое ничтожество, которому его задача не по плечу. Он борется с материей, как художник со своим творением. Иногда, очень редко, ему удается быть Гойей, но большей частью это бездарь.

7. Еще до Истории Бог был низвергнут Князем Тьмы. И низвергнутый, превращенный, как полагают, в дьявола, он дважды унижен, ибо ему приписывают власть над этим злосчастным миром.

Все эти варианты выдуманы не мною, хотя тогда я полагал, что сам их изобрел; впоследствии я удостоверился, что некоторые из них были стойкими убеждениями у многих, особенно же гипотеза о победившем Сатане. Более тысячи лет смелые и проницательные умы подвергались казням и пыткам за то, что раскрыли тайну. Их уничтожали и изгоняли – само собой разумеется, что силы, правящие миром, не станут церемониться по пустякам, когда они способны творить то, что творят вообще. И простаков и гениев инквизиция равно подвергала пыткам, сжигала на кострах, их вешали, с них живьем сдирали кожу, целые народы уничтожались, изгонялись. От Китая до Испании государственные религии (будь то христианство или маздеизм [102]) очищали мир, пресекая любую попытку разоблачить тайну. И можно сказать, что в какой-то мере они своей цели достигли. Правда, некоторые секты так и не удалось уничтожить, и они в свой черед превратились в новый источник обмана – так произошло с магометанами. Рассмотрим этот механизм: согласно гностикам, чувственный мир был создан демоном по имени Иегова. Долгое время Верховное Божество предоставляло ему свободно орудовать в мире, но затем послало своего сына, чтобы тот вселился на время в Иисуса, дабы таким способом избавить мир от ложных учений Моисея. Теперь далее: Магомет, подобно гностикам, полагал, что Иисус был просто человеком, что Сын Божий сошел в него при крещении и оставил его в час Страстей, иначе был бы необъясним знаменитый его возглас: «Боже мой, Боже мой, для чего ты меня оставил? » И когда римляне и евреи издевались над Иисусом, они, так сказать, издевались над призраком. Но беда в том, что таким способом (а примерно то же происходит с другими мятежными сектами) мистификация не изобличается, но, напротив, укрепляется. Ибо и христианские секты, утверждавшие, что Иегова был Демоном и что с Иисуса началась новая эра, равно как магометане полагают, что Князь Тьмы, царивший до Иисуса (или до Магомета), низверженный, возвратился в свою преисподнюю. Совершенно ясно, что тут двойная мистификация: когда великий обман хиреет, эти жалкие дьяволы служат его укреплению.

Мой вывод очевиден: миром и поныне правит Князь Тьмы. И правление его осуществляется через Священную Секту Слепых. Это настолько ясно, что я готов расхохотаться, не будь мне так страшно.

 

IV

 

Но вернемся к различиям среди слепых.

Прежде всего существует коренное неравенство между слепыми от рожденья и теми, кто утратил зрение из-за болезни или несчастного случая. Пришельцы, разумеется, со временем приобретают многие из черт туземной расы, тут действует примерно тот же механизм, который заставляет мимикрировать евреев, живущих среди народа, их ненавидящего или презирающего. Ибо – хотя факт этот очень странный – ненависть слепых к зрячим куда меньше их ненависти к ослепшим.

Чем вызвано это явление? Вначале я думал, что причины его сходны с теми, которые порождают вражду меж соседними государствами или меж согражданами: известно ведь, что самые беспощадные войны – это войны гражданские; достаточно вспомнить гражданские войны в Аргентине в прошлом веке или войну в Испании. Одна скромная учительница, Норма Гладис Пульесе, на которой я несколько месяцев изучал реакции провинциальных интеллектуалов, разумеется, считала, что ненависть и войны вызываются незнанием друг друга и всеобщим невежеством; мне пришлось ей растолковать, что сохранение мира между людьми возможно лишь при полном их равнодушии и незнании друг друга – сие есть единственное условие, при котором эти твари бывают относительно доброжелательны и справедливы, ибо все мы достаточно терпимы по отношению к тому, что нас не интересует. С книгами по истории и полицейской хроникой вечерних газет в руках мне пришлось толковать азбуку человеческого характера этой дурехе, которая училась под руководством светил педагогики и верила в то, что грамотность хоть как-то сумеет решить главную проблему человечества; и тут я напоминал ей, что именно самый грамотный народ в мире придумал концлагеря для массовых истязаний и кремации евреев и католиков. В результате почти всегда она покидала постель, возмущаясь мною, вместо того чтобы возмущаться немцами, – ведь мифы сильнее враждебных им фактов, и миф о благотворности всеобщего начального образования в Аргентине, при всей своей нелепости и комизме, устоял и устоит перед атакой любых сатир и доказательств.

Однако, возвращаясь к интересующей нас проблеме, скажу, что позже, когда я лучше узнал и изучил Секту, я пришел к выводу, что решающим моментом во вражде к пришельцам является кастовая гордость и, как следствие, неприязнь к тем, кто пытается, и в известной мере с успехом, войти в касту. Конечно, это характерно не только для слепых, это происходит также в высших слоях общества, куда лишь после долгого испытательного срока и с неохотой допускают тех, кому благодаря богатству или браку детей все-таки удается пристать к высшему свету, – сперва тут не обходится без легкого презрения, но постепенно к презрению примешивается возрастающая враждебность: возможно, срабатывает интуиция, подсказывающая, что от такого медленного, но верного нашествия чужаков нет защиты и преград, как они себе воображают, и в конечном счете у них возникает парадоксальное чувство униженности. И еще, конечно, влияет то, что их тайны обнаруживаются людьми, бывшими вчера их наивными жертвами и мишенью самых безжалостных акций. Этакие нежелательные свидетели, которые, хотя лишены и тени надежды вернуться в свой изначальный мир, с удивлением узнают истинные мысли и чувства людей, казавшихся им верхом беззащитности. Впрочем, все это, так сказать, анализ явлений и, хуже того, анализ посредством слов и понятий, пригодных для нас с вами. По сути, мы столь же способны понимать мир слепых, как мир кошек или змей. Мы говорим: кошки независимы, кошки аристократичны и коварны, кошки не преданы хозяевам; но в действительности все эти понятия в данном случае лишь относительны, ведь мы применяем наши, человеческие, понятия и оценки к существам, с нами не соизмеримым; точно так же люди не способны вообразить богов, не наделенных какими-то человеческими чертами, – вплоть до гротеска, вроде того, что греческие боги бывали рогаты.

 

V

 

Сейчас я расскажу, как в эту игру включился наборщик Селестино Иглесиас и как я напал на главный след. Но сперва хочу сообщить, кто я, чем занимаюсь и т. д.

Зовут меня Фернандо Видаль Ольмос, я родился 24 июня 1911 года в селении Капитан-Ольмос провинции Буэнос-Айрес, носящем имя моего прапрадедушки. Рост – метр семьдесят три, вес – около семидесяти кило, глаза серо-зеленые, волосы прямые с проседью. Особых примет нет.

Вы можете спросить, какого черта я привожу эти данные из удостоверения личности. Знайте, в мире людей нет ничего случайного.

В детстве у меня много раз бывал один и тот же сон: я видел мальчика (странное дело, этим мальчиком был я, однако я себя видел и наблюдал как постороннего), молча играющего в игру, которую я не могу понять. Я внимательно наблюдаю за ним, стремясь угадать смысл его жестов, взглядов, слов, которые он бормочет. И вдруг, строго глянув на меня, он говорит: я слежу за тенью этой стены на земле, и, если тень начнет двигаться, может произойти бог весть что. В его речах чувствуется сдерживаемая тревога, напряженное ожидание. И тогда я тоже начинаю со страхом следить за тенью. Незачем говорить, что речь шла не о смещении тени из-за обычного движения солнца: нет, то было ЧТО-ТО ДРУГОЕ. Итак, я тоже с тревогой наблюдаю. Пока не замечаю, что тень и впрямь начинает двигаться – медленно, но вполне заметно. Весь в поту, с криком я просыпаюсь. Что это было? Что за предупреждение? Что за символ? Каждый вечер я ложился, страшась этого сна. И каждое утро, проснувшись, вздыхал с облегчением, что мне еще раз удалось избежать неведомой опасности. В другие ночи, напротив, ужасный момент наступал: я снова видел мальчика, стену и тень; снова мальчик строго глядел на меня, снова произносил эти странные слова, и наконец, снова, после того как я с тревожным ожиданием наблюдал за тенью стены, я замечал, что она начинает двигаться и менять очертания. Тогда я с криком, в поту просыпался.

Сон этот мучил меня долгие годы – я понимал, что он, как почти все сны, должен иметь скрытый смысл, а если так, стало быть, он, бесспорно, был предвестьем чего-то, что со мною произойдет. Так вот, я не знаю, был ли мой сон предвестьем того, что со мною произошло, или же он был символическим началом будущих моих переживаний. Первое из них я испытал много лет назад, когда мне еще не было двадцати и я был главарем банды грабителей (возможно, в дальнейшем я расскажу об этом). Меня вдруг поразила мысль, что действительность может начать деформироваться, если я не сосредоточу всю свою волю на том, чтобы удерживать ее в стабильном состоянии. Я устрашился, что мир вокруг меня может внезапно, в любой миг, начать двигаться, деформироваться, сперва медленно, затем все быстрее, что он будет распадаться, преображаться, терять всякий смысл. И, как тот мальчик из сна, я, сосредоточив все свои силы, стал глядеть на тень, то есть на окружающую нас действительность, которая есть тень некоего строения или стены, недоступной для нашего зрения. И вдруг (это произошло в моей комнате в городке Авельянеда [103], к счастью, я был один и лежал в постели) я с ужасом увидел, что тень начала двигаться и что старый сон сбывается. Голова у меня закружилась, я лишился чувств, провалился в хаос, но в конце концов огромным усилием воли мне удалось выбраться из него, и я стал вновь связывать нити реальности, которая словно распадалась неудержимо. Вроде якорь забрасывал. Вот именно – мне необходимо было как бы закрепить реальность якорем, однако корабль мой состоял из множества разрозненных кусков, и сперва надо было все их связать вместе, а затем уж бросить тяжелый якорь, чтобы не унесло течением. К несчастью, такие приступы повторялись, и порой с очень большой интенсивностью. Я вдруг чувствовал, что все вокруг начинает сдвигаться, а затем распадаться, но, уже зная симптомы, я не бездействовал, как в первый раз, и сразу с величайшей энергией принимался за дело. Люди не понимали, что со мной происходит; они видели, что я сосредоточиваюсь, видели мой неподвижный, отсутствующий взгляд и думали, что я схожу с ума, не разумея, что все обстоит наоборот – ведь именно благодаря этому моему усилию мне удавалось удержать реальность на должном месте и в должной форме. Но иногда, как я ни старался, реальность все же начинала мало-помалу распадаться, деформироваться, точно она каучуковая, и подвергаться огромному давлению с разных сторон (с Сириуса, из центра Земли, отовсюду), чье-нибудь лицо распухало, с одной его стороны выпячивался шар, глаза сдвигались вместе, рот растягивался, вот-вот разорвется, и все лицо искажалось в чудовищной гримасе.

Что и говорить, приступы эти меня пугали, да еще мучила необходимость быть все время начеку, в напряжении, мобилизовать все свое внимание, энергию. Временами мне даже хотелось, чтобы меня заперли в сумасшедшем доме, где я мог бы отдохнуть – уж там-то никто не обязан поддерживать реальность в том виде, в каком ей якобы положено быть. Там человек словно может себе сказать (и наверняка говорит): а ну их, пускай без меня разбираются!

Но самое худшее происходит не вокруг меня, а внутри, потому что начинает деформироваться, искажаться, преображаться собственное мое «я». Меня зовут Фернандо Видаль Ольмос, и эти три слова – они вроде печати, вроде гарантии того, что я есть «нечто», нечто вполне определенное: не только из-за цвета глаз, роста, возраста, дня рождения и родителей (то есть данных, записываемых в удостоверении личности), но из-за чего-то более глубинного, духовного: тут весь комплекс воспоминаний, чувств, мыслей, которые внутри человека поддерживают структуру «нечто», являющегося Фернандо Видалем, а не каким-либо почтальоном или же мясником. Но почему бы в это тело, описанное в моем воинском билете, не могла внезапно, по причине некоего катаклизма, вселиться душа швейцара или дух маркиза де Сада? Существует ли и впрямь нерасторжимая связь между моим телом и душой? Мне всегда казалось удивительным, что человек может расти, питать иллюзии, терпеть неудачи, отправляться на войну, духовно разлагаться, менять образ мыслей, испытывать совсем другие чувства и все равно носить то же имя: Фернандо Видаль. Есть ли в этом хоть какой-то смысл? Или же верно, что вопреки всему существует некая нить, растяжимая до бесконечности и в то же время чудесным образом единая, которая во всех этих переменах и катастрофах сохраняет тождество «я»?

Не знаю, как бывает у других людей. Могу лишь сказать, что у меня это тождество внезапно исчезает и деформация «я» принимает чудовищные размеры: целые области моего духа начинают разбухать (иногда я чувствую прямо-таки физическое давление в своем теле, особенно в голове) и продвигаться, как безмолвные амебы, слепо и осторожно, к другим областям рода человеческого и наконец уходят в темные, древние зоологические пределы; вот вдруг разбухло какое-то воспоминание, мало-помалу оно от звуков «Пляски стрекоз» – в детстве я однажды вечером слышал, как ее играли на фортепиано – переходит в музыку все более странную и необузданную, потом в крики и стоны и наконец в неистовые завывания, потом в колокольный звон, оглушающий меня, и – что еще более удивительно – звуки превращаются во вкусовые ощущения, во рту становится кисло, отвратительно, словно звуки из уха перешли в глотку, желудок корчится в судорогах тошноты, а между тем другие звуки, другие воспоминания претерпевают такие же метаморфозы. И иногда я думаю, что, возможно, учение о переселении душ истинно и что в самых потаенных уголках нашего «я» дремлют воспоминания существ, которые предшествовали нам, как сохранились у нас рудименты органов рыб или пресмыкающихся; они подавляются новым «я» и новым телом, но всегда готовы пробудиться и выйти на волю, когда те силы, те натяжения, проволочки и винтики, которые поддерживают наше «я», по неведомой нам причине слабнут и поддаются, и хищные звери, доисторические чудища, обитающие в нас, вырываются на свободу. И то, что происходит каждую ночь, когда мы спим, становится вдруг процессом неуправляемым и угнетающим нас также в кошмарах, которые совершаются при свете дня.

Впрочем, пока моя воля еще откликается на мои призывы, я чувствую себя более или менее в безопасности, зная, что благодаря ей могу выбраться из хаоса и восстановить свой мир: воля моя, когда она способна действовать, могущественна. Куда хуже бывает, когда я чувствую, что и воля моя распадается. Вернее, воля будто еще принадлежит мне, но части тела или той системы, которая ее передает, уже не мои. Или как будто тело-то еще мое, но «нечто» становится между телом и волей. Пример: я хочу пошевелить рукой, но рука мне не повинуется. Я сосредоточиваю все свое внимание на руке, смотрю на нее, делаю усилие, но вижу, что она все равно не повинуется. Как если бы линии связей между мозгом и рукой были разорваны. Со мною это бывало не раз – вроде бы я некая территория, опустошенная землетрясением: везде большие трещины и телефонные провода оборваны. А в таких обстоятельствах может произойти всякое – нет полиции, нет армии. Может свершиться любое злодеяние, любой грабеж или насилие. Словно мое тело принадлежит другому человеку, а я, беспомощный и онемевший, наблюдаю, как на той, чужой территории начинается подозрительное движение, дрожь, предвещающая новые судороги, покамест, нарастая, хаос не воцарится в моем теле и в конце концов – в моем духе.

Все это я рассказываю, чтобы меня поняли.

И еще потому, что иначе многие эпизоды моего рассказа были бы непонятны и неправдоподобны. Но происходили-то они в большей мере именно из-за катастрофического распада моей личности – не вопреки, но благодаря ему.

 

VI

 

Сообщение мое предназначено для передачи после моей смерти, которая уже близка, какому-нибудь институту, которому будет интересно продолжить мои изыскания о мире, доныне остававшемся неисследованным. Ввиду чего оно ограничивается ФАКТАМИ, теми фактами, которые я лично пережил. Достоинство моего сообщения, как я считаю, в абсолютной объективности: я буду говорить о происходившем со мною, как может говорить ученый о своей экспедиции на Амазонку или в Центральную Африку. И хотя страсть и неприязнь, естественно, могут иногда смутить мой ум, я намерен быть точным и не поддаваться подобным чувствам. Мой опыт оказался ужасным, но именно поэтому я хочу держаться фактов, пусть факты эти бросают не весьма выгодный свет на мою жизнь. После всего сказанного ни один здравомыслящий человек не станет утверждать, что цель написанного на этих страницах пробудить симпатию к моей особе.

Вот, например, один из нелестных для меня фактов, в котором я хочу признаться в доказательство своей искренности: у меня нет друзей и никогда не было. Разумеется, мне не чужды страсти, но любви я никогда и ни к кому не испытывал и, полагаю, никто ее не питал ко мне.

И все же я поддерживал отношения со многими. У меня были «знакомые», как принято говорить, употребляя столь двусмысленное слово.

И одним из этих знакомых, чья личность имеет значение для последующего рассказа, был худощавый, молчаливый испанец по имени Селестино Иглесиас.

В первый раз я его увидел в 1929 году, в центре анархистов Авельянеды, именовавшемся «Рассвет»; в том же центре я тогда же познакомился с Северино Ди Джованни, за год до его расстрела. Я посещал анархистские центры, потому что во мне уже зрело намерение организовать – и я действительно организовал ее впоследствии – банду грабителей; и хотя не все анархисты были бандитами, среди них встречались всевозможные авантюристы, нигилисты и вообще тот тип врага общества, который всегда меня привлекал. Одного из этих субъектов звали Освальдо Р. Подеста, он участвовал в ограблении Банка в городе Сан-Мартин [104] и во время испанской гражданской войны был расстрелян из пулемета самими же красными поблизости порта Таррагоны, когда намеревался бежать из Испании в шлюпке, нагруженной деньгами и драгоценностями.

С Иглесиасом меня и свел Подеста – это было как если бы волк познакомил меня с ягненком. Потому что Иглесиас был из числа добродушных анархистов, он неспособен был муху убить; пацифист, вегетарианец (из отвращения к тому, чтобы жить за счет гибели живых существ), он лелеял фантастическую надежду, что мир когда-нибудь будет дружеским сообществом свободных братьев кооператоров. В этом Новом Мире все будут говорить на одном языке, и языком этим будет эсперанто. По каковой причине он с немалым трудом изучил эту разновидность ортопедического протеза, которая не только ужасна сама по себе (что для универсального языка еще не самое худшее), но на которой практически никто не говорит (что для универсального языка просто гибель). И в письмах, которые он писал, высовывая от усердия язык, он общался с несколькими из полутысячи чудаков единомышленников, набравшихся во всем мире.

Странный, но среди анархистов нередкий факт: такое ангельское существо, как Иглесиас, могло, однако же, заниматься изготовлением фальшивых денег. Во второй раз я его увидел в подвале на улице Боэдо, где у Освальдо Р. Подеста были все принадлежности для этого занятия и где Иглесиас исполнял весьма деликатные работы.

В то время ему было лет тридцать пять – поджарый, очень смуглый, невысокого росточка, весь какой-то высохший, как многие испанцы, которые жили там, у себя, словно бы на выжженной земле и почти без пищи, летом иссушаемые беспощадным солнцем, а зимою – жестокими холодами. Щедр он был чрезвычайно, никогда не имел в кармане ни одного сентаво (все, что зарабатывал, плюс фальшивые деньги отдавалось профсоюзу или на темные дела Подеста); в его комнатушке обычно ютился какой-нибудь сожитель, какие часто встречаются в анархистской среде, и хотя Иглесиас был неспособен муху убить, большую часть своей жизни он провел в тюрьмах Испании и Аргентины. Подобно Норме Пульесе, он воображал, что все беды человеческие будут устранены некой смесью Науки и Взаимного Познания. Надо бороться против Темных Сил, которые испокон веков препятствуют торжеству Истины. Но Прогресс Идей не остановить, и раньше или позже грядет Рассвет. А тем временем надо бороться с организованными силами Государства, изобличать Церковный Обман, следить за Армией и развивать Народное Образование. Основывались библиотеки, где были не только произведения Бакунина или Кропоткина, но и романы Золя и тома Спенсера и Дарвина, ибо даже теория эволюции казалась им подрывающей основы, и некая странная связь объединяла историю Рыб и Сумчатых с Торжеством Новых Идей. Была там, конечно, и «Энергетика» Оствальда [105], нечто вроде термодинамической Библии, где Бог замещен мирским, но тоже непостижимым понятием, именуемым Энергия, каковое, подобно своему предшественнику, все объясняет и все может, но имеет то преимущество, что связано с Прогрессом и Локомотивом. Мужчины и женщины, посещавшие эти библиотеки, вскорости соединялись в гражданском браке и рождали детей, называя их Свет, Свобода, Новая Эра или Джордано Бруно. Детей, которые – в большинстве случаев в силу известного закона, восстанавливающего детей против отцов, а в остальных вследствие сложного и обычно диалектического Хода Времени – превращались в матерых буржуа, штрейкбрехеров и даже в свирепых гонителей Движения, как то было со знаменитым комиссаром полиции Джордано Бруно Тренти.

Я потерял Иглесиаса из виду, когда началась война в Испании и он, подобно многим другим, отправился сражаться под знаменами Иберийской Анархистской Федерации. В 1938 году он бежал во Францию, где наверняка имел возможность оценить братские чувства граждан этой страны и преимущества Соседства и Знакомства сравнительно с Отдаленностью и Взаимным Незнанием. Оттуда он наконец сумел вернуться в Аргентину. И тут я его снова встретил года через два после эпизода в метро, о котором рассказано выше. Я тогда был связан с группой фальшивомонетчиков, и, так как нам нужен был надежный и опытный человек, я подумал об Иглесиасе. Я стал расспрашивать о нем прежних своих знакомых в анархистских группах Ла-Платы [106]и Авельянеды, пока не отыскал: он работал наборщиком в типографии Крафта.

Нашел я его сильно изменившимся, особенно по причине хромоты – во время войны у него ампутировали правую ступню. Он был еще более иссохший и молчаливый, чем прежде.

Мое предложение Иглесиас после некоторого колебания принял, когда я сказал, что деньги эти будут употреблены на помощь анархистской группе в Швейцарии. Его было нетрудно убедить в чем угодно, если речь шла об общем деле, как бы невероятно оно ни казалось на первый взгляд и именно потому, что было невероятно. Наивность его не знала границ: разве не работал он на такого подонка, как Подеста? Подбирая национальность анархистов, я слегка задумался, но тут же решил вопрос в пользу Швейцарии – чем абсурдней, тем лучше! – ибо нормальному человеку поверить в существование швейцарских анархистов – это все равно что поверить в существование крыс в сейфе. Когда я в первый раз посетил эту страну, у меня создалось впечатление, что домашние хозяйки каждое утро подметают ее всю как есть (естественно, выбрасывая мусор в Италию). И впечатление было настолько сильное, что я заново обдумал проблему национальной мифологии. Анекдоты обычно по сути своей правдивы – ведь их придумывают фраза за фразой, чтобы точно подогнать к данному человеку. Нечто подобное происходит с национальными мифами, создающимися, дабы выразить душу народа; и вот пришло мне тогда на ум, что легенда о Вильгельме Телле очень верно описывает швейцарскую душу: когда стрелок угодил своею стрелой в яблоко, и наверняка в самую середку яблока, швейцарцы упустили единственную историческую возможность заиметь великую национальную трагедию. Чего можно ждать от подобной страны? В лучшем случае нация часовщиков.

 

VII

 

Можно себе представить, что в мир слепых меня привело невероятное стечение случайностей: если бы я не вошел в контакт с анархистами, если бы среди этих анархистов не оказался бы такой человек, как Иглесиас, если бы Иглесиас не был фальшивомонетчиком, если бы он, даже будучи фальшивомонетчиком, не пострадал от несчастного случая, из-за которого лишился зрения, и так далее… Стоит ли продолжать? События бывают или кажутся случайными в зависимости от того, с какой точки рассматривать реальность. А почему бы не посмотреть с противоположной точки и не предположить, что все происходящее с нами повинуется конечной цели? Слепые были моей навязчивой идеей с детства, и, сколько я себя помню, у меня всегда было смутное, но неизменное желание проникнуть когда-нибудь в мир их обитания. Не окажись у меня под рукой Иглесиаса, я бы придумал другой способ, так как все силы моего ума были направлены на достижение этой цели. А когда человек энергично и систематически стремится к цели, доступной в пределах нашего детерминированного мира, когда мобилизуются не только сознательные усилия нашей личности, но самые мощные силы подсознания, то в конце концов возникает поле телепатических волн, подчиняющее других нашей воле, и даже происходят события, внешне как бы случайные, но по сути вызванные тайным могуществом нашего духа. После неудачи со слепым из метро я порою думал, что мне сгодился бы некий посредник между двумя царствами, человек, который, потеряв зрение при несчастном случае, еще оставался бы, пусть недолго, членом нашего мира зрячих и одновременно уже стоял бы другой ногой на территории слепых. И, возможно, эта все более неотвязная идея овладела моим подсознанием до такой степени, что в конце концов материализовалась, как я уже сказал, в виде незримого, но мощного магнетического поля и произвела с человеком, в нем находившимся, то действие, какого я более всего жаждал в этот момент своей жизни: несчастный случай, приведший к слепоте. Размышляя об обстоятельствах, при которых Иглесиас манипулировал с кислотами, я вспоминаю, что тому взрыву предшествовало мое появление в лаборатории и внезапная, пронзившая меня мысль, что если Иглесиас приблизится к горелке Бунзена, то случится взрыв. Предчувствие? Не знаю. А не мог ли несчастный случай каким-либо образом произойти из-за моего желания, и это происшествие, воспринятое тогда как типичное явление равнодушного материального мира, не было ли, напротив, типичным явлением того мира, где рождаются и произрастают наши самые темные наваждения? Я сам не очень-то четко помню этот эпизод, так как переживал тогда один из периодов, когда мне приходилось очень трудно, когда я чувствовал себя как капитан корабля в бурю – ураганные ветры сметают все с палубы, корпус корабля трещит под ударами волн, а я пытаюсь сохранять ясность ума, чтобы все оставалось на месте, и вся моя воля, вся энергия устремлены на то, чтобы держать верный курс, несмотря на качку и мрак. Обессиленный, я падал на кровать – мучили провалы в памяти, словно мой дух был опустошен ураганом. Лишь через несколько дней все понемногу приходило в норму, и по мере того, как волны успокаивались, люди и события реальной моей жизни постепенно являлись мне, всплывали в памяти, унылые и бледные, обескровленные и серые.

После таких периодов я возвращался к нормальной жизни, лишь смутно вспоминая о своем предыдущем существовании. Так, мало-помалу, в памяти моей снова возник Иглесиас, и я с трудом восстановил события, кульминацией которых был взрыв.

 

VIII

 

Прежде чем наметились первые результаты, был пройден долгий путь. Нетрудно вообразить, что промежуточная область, разделяющая два мира, полна неясностей, недоразумений, двусмысленностей: при затаенных и жестоких нравах мира слепых естественно, что никто не может туда пролезть без череды искусных преображений.

Я наблюдал этот процесс вблизи, по возможности не расставаясь с Иглесиасом: он был самым надежным моим средством пробраться в запретную среду и я не желал потерпеть неудачу из-за глупой оплошности. Итак, я держался рядом с Иглесиасом, поскольку это было возможно и не вызывало подозрений. Я за ним ухаживал, читал ему какие-то книги Кропоткина, беседовал о Взаимопомощи, но главное – наблюдал и ждал. У себя в комнате я повесил, чтобы было видно от изголовья моей кровати, большой лист с надписью:

 

 

НАБЛЮДАТЬ



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.