Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





II. Невидимые лица 1 страница



ІІ

 

Прошло много дней, насыщенных волнением. Потому что он знал,  что увидит ее снова, был уверен, что она вернется на то самое место.

За все это время он ничем иным не занимался, только думал о незнакомой девушке и каждый вечер усаживался на ту скамью, чувствуя в душе ту же смесь страха и надежды.

Пока однажды, подумав, что все это сплошная нелепость, он не решил сходить в Боку [8], вместо того чтобы еще раз со смехотворным упорством идти к скамье в парке Лесама. И он шел уже по улице Альмиранте-Браун, как вдруг повернул обратно к привычному месту – сперва не торопясь и как бы колеблясь и робея, затем со все возрастающей спешкой, пока прямо-таки не побежал, будто боясь опоздать на условленное свидание.

Да, она была там. Он издали увидел, что она идет ему навстречу.

Мартин остановился, ощущая, как колотится его сердце.

Девушка подошла к нему и, стоя уже совсем близко, сказала:

– Я тебя ждала.

Мартин почувствовал, что у него слабеют ноги.

– Меня? – спросил он, краснея.

Он не смел на нее взглянуть, но заметил, что на ней был черный свитер с высокой горловиной и юбка, тоже черная или очень темного синего цвета (этого он сказать точно не мог, да и какое это имело значение). Глаза, показалось ему, у нее были черные.

– Черные? – спросил Бруно.

Да нет же, это ему так показалось. И когда он увидел ее во второй раз, то с удивлением обнаружил, что глаза у нее темно-зеленые. Возможно, первое впечатление объяснялось сумерками или его робостью, не позволявшей взглянуть на нее прямо, а верней всего, и тем и другим. И еще он при второй встрече увидел, что ее длинные прямые волосы, которые ему показались такими черными, на самом деле были с рыжеватым оттенком. Впоследствии ее портрет уточнился: губы пухлые, рот большой, пожалуй, слишком большой, складки в уголках рта опускались книзу, словно бы с горечью и презрением.

«Описывать мне внешность Алехандры, – сказал себе Бруно, – какое у нее лицо, какие складки у рта! » И он подумал, что именно эти презрительные складки и мрачный блеск в глазах более всего отличали лицо Алехандры от лица Хеорхины, которую он на самом-то деле любил. Потому что теперь он понял, что по-настоящему любил Хеорхину и, когда полагал, что влюбился в Алехандру, на самом-то деле стремился к матери Алехандры – подобно средневековым монахам, которые старались обнаружить изначальный текст под слоем реставрации, под зачеркнутыми и замененными словами. И это безумие было причиной столь печальных невстреч с Алехандрой, и Бруно иногда испытывал то же чувство, какое могло бы охватить его, если бы после долгих-долгих лет отсутствия он вернулся в дом своего детства и, попытавшись ночью открыть какую-то дверь, наткнулся бы на стену. Несомненно, ее лицо было почти копией лица Хеорхины: те же черные волосы с рыжеватым оттенком, те же серо-зеленые глаза, тот же большой рот, те же монгольские скулы, та же матовая, бледная кожа. Но это «почти» жестоко ранило, и ранило тем сильнее, чем было незаметней, неощутимей – тогда иллюзия становилась еще более глубокой и болезненной. Потому что костей и плоти – думал он – еще недостаточно, чтобы создать лицо; вот почему в лице куда меньше физического, чем в теле; от лица неотделимы взгляд, складка рта, морщины, вся совокупность тончайших признаков, через которые душа обнаруживает себя в плоти. Вот почему в тот миг, когда человек умирает, его тело превращается в нечто иное, настолько иное, что мы могли бы сказать «как будто другой человек», хотя у него те же кости, та же плоть, что за секунду до того, всего за одну секунду до таинственного этого мгновения, когда душа покидает тело и оно остается столь же мертвым, как дом, откуда ушли навсегда существа, что в нем обитали, а главное, страдали и любили в нем. Потому что облик дома создают не стены, не потолок, не пол, но люди, в нем живущие, их разговоры, их смех, их любовь и ненависть; люди, наполняющие дом чем-то нематериальным, но характерным, чем-то столь же мало материальным, как улыбка на лице, хотя делается это с помощью разных предметов вроде ковров или книг, или даже красок. Ибо картины, которые мы видим на стенах, цвета, в которые окрашены двери и окна, узоры на коврах, букеты в комнатах, пластинки и книги, хотя и материальны (все равно как губы и брови на лице), тем не менее, они – проявление души, так как душа не может проявить себя для наших материальных глаз иначе как посредством материи, и в этом есть некая ущербность души, но также особая утонченность.

– Как? Как она сказала? – спросил Бруно.

«Я пришла, чтобы встретиться с тобой», – сказала Алехандра, по словам Мартина.

Она села на траву. И в лице Мартина, видимо, появилось удивленное выражение, потому что девушка прибавила:

– Ты, может быть, не веришь в телепатию? Это было бы странно, тип у тебя как раз подходящий. Когда я в прежние дни видела тебя на этой скамейке, я знала, что в конце концов ты обернешься. Разве не так? Ну вот, и сегодня я была уверена, что ты вспомнишь обо мне.

Мартин ничего не ответил. Сколько раз потом повторялись такие сцены! Она угадывала его мысль, а он молча слушал. У него было отчетливое чувство, что он ее знал раньше, чувство, иногда возникающее у нас, будто мы этого человека видели в какой-то прежней жизни, чувство столь же похожее на действительность, как сновидение – на события вчерашнего дня. И должно было пройти еще немало времени, пока Мартин понял, почему Алехандра показалась ему смутно знакомой, и тогда Бруно снова усмехнулся про себя.

Мартин смотрел на нее с восхищением: черные волосы в контрасте с матовой, бледной кожей, высокий рост, угловатость; что-то в ней было от модели из модного журнала, но в то же время и суровость и глубина, какие не встречаются у женщин этого типа. Очень-очень редко Мартину случалось уловить оттенок нежности в ее лице, один из тех оттенков, которые считают характерными для женщины и особенно для матери. Улыбка ее была жесткой и саркастичной, смех – резким, как движения и характер в целом. «Я с трудом научилась смеяться, – сказала она однажды, – но все равно я никогда не смеюсь от души».

– И однако, – прибавил Мартин, глядя на Бруно с той страстностью, с какой влюбленные стараются заставить других признать достоинства любимого существа, – и однако, разве не правда, что мужчины и даже женщины оборачивались на нее?

И Бруно, кивая в знак согласия и забавляясь в душе этим наивным проявлением гордости, подумал, что так оно и было, что Алехандра в любом обществе везде и всегда привлекала внимание не только мужчин, но и женщин. Хотя и по разным причинам. Алехандра женщин терпеть не могла, просто ненавидела, утверждала, что они презренные существа, и говорила, что может поддерживать дружбу только с некоторыми мужчинами; и женщины в свой черед ненавидели ее столь же сильно и по тем же причинам, что вызывало у Алехандры презрительное безразличие. Хотя, ненавидя ее, они наверняка втайне не могли не восхищаться ее внешностью, которую Мартин называл экзотической  и которая парадоксальным образом являла собой аргентинский тип, нередкий и в других южноамериканских странах, когда цвет лица и черты белого сочетаются с монгольскими скулами и индейским разрезом глаз. И эти глубокие, тревожные глаза, большой, презрительный рот, эта смесь противоречивых чувств и страстей, сквозивших в ее чертах (желание и усталость, энергия и рассеянность, почти свирепая чувственность и отвращение, порожденные чем-то смутным и сокровенным) – такое лицо, увидев раз, забыть было невозможно.

Мартин тоже сказал, что, даже если бы между ними ничего не произошло, если бы ему случилось с ней увидеться и говорить лишь однажды и о каком-нибудь пустяке, он бы не смог забыть ее лицо до конца своих дней. И Бруно думал, что это правда, потому что в Алехандре было нечто большее, чем красота. Или, вернее, нельзя было с уверенностью сказать, что она красива. Это было нечто иное. Она была необычайно привлекательна для мужчин, что можно было заметить, идя рядом с нею. Вид у нее был одновременно рассеянный и сосредоточенный, как будто она размышляет над какой-то страшной тайной и целиком погружена в себя, – несомненно, всякий, встречая ее, задавался вопросами: кто эта женщина? чего она хочет? о чем думает?

Та первая встреча была для Мартина решающей. До тех пор женщины ему представлялись либо чистыми и героическими девами из легенд, либо легкомысленными, ветреными созданьями, сплетницами и неряхами, эгоистками и болтуньями, коварными и практичными («как собственная мамаша Мартина», – подумал Бруно, приписав эту мысль Мартину). И вдруг он встретил женщину, не укладывавшуюся ни в одну из этих двух схем, казавшихся ему до их встречи единственно возможными. Долго еще его смущало это открытие, эта неожиданная разновидность женщины, которая, чудилось ему, обладала кое-какими добродетелями героинь, восхищавших его в книгах для подростков, но, с другой стороны, обнаруживала такую чувственность, какой он наделял лишь ненавистный ему сорт женщин. И даже впоследствии, уже после гибели Алехандры, после их мучительной бурной связи, ему не удавалось найти разгадку этой тайны, и он спрашивал себя, как бы он поступил при той второй их встрече, угадай он, что Алехандра такова, какой оказалась. Убежал бы?

Бруно молча посмотрел на него: «Да, как бы он поступил? »

Мартин в свой черед посмотрел на Бруно с пристальным вниманием и несколько секунд спустя сказал:

– Я так страдал с нею, что не раз был на грани самоубийства.

«И все же, при всем этом, даже зная заранее, что со мною произойдет, я бы побежал за ней».

«Разумеется, – подумал Бруно. – И кто из мужчин, мальчик или взрослый, глупый или мудрый, не поступил бы так же? »

– Она завораживала меня, – добавил Мартин, – как мрачная пропасть, и если я впадал в отчаяние, то именно потому, что я ее любил и нуждался в ней. Ведь то, к чему человек равнодушен, не может довести до отчаяния.

Он надолго задумался, потом снова вернулся к своей навязчивой теме: он стремился вспомнить (попытаться вспомнить) минуты, проведенные с нею, как влюбленные перечитывают хранимое в кармане старое любовное письмо, когда тот, кто его написал, ушел навсегда; и, как строки письма, воспоминания ветшали и стирались, целые фразы терялись в складках души, выцветали чернила и с ними дивные, магические слова, порождавшие чары. И тогда приходилось напрягать память, как, бывает, напрягаешь зрение, приближая к глазам измятый, пожелтевший листок. Да, да, она его спросила, где он живет, и при этом сорвала травинку и стала жевать ее (это ему запомнилось очень четко). А потом спросила, с кем он живет. С отцом, ответил он. И после минутного колебания прибавил, что и с матерью. «А чем занимается твой отец? » – спросила тогда Алехандра, на что он ответил не сразу, но потом все же сказал, что отец у него художник. Однако на слове «художник» голос его чуть изменился, прозвучал как-то надтреснуто, и Мартин испугался, что это может привлечь ее внимание, как непременно привлек бы внимание прохожих человек, шагающий по стеклянной крыше. И Алехандра действительно заметила что-то странное в его тоне – потому что наклонилась к нему и внимательно на него посмотрела.

– Ты покраснел, – заметила она.

– Я? – удивился Мартин.

И как всегда бывает в таких случаях, покраснел еще сильней.

– Да что с тобой? – допытывалась она, перестав жевать стебелек.

– Со мной? Ровно ничего.

Наступила недолгая пауза, потом Алехандра растянулась навзничь на траве, опять занявшись стебельком. А Мартин, наблюдая за сражением крейсероподобных ватных облаков, думал, что ему, собственно, нечего стыдиться неудач отца.

Донесся с Дарсены гудок парохода, и Мартин подумал: «Coral Sea [9], Маркизские острова». Но сказал другое:

– Алехандра – редкое имя.

– А твоя мать? – спросила она.

Мартин сел и принялся обрывать травинки вокруг. Обнаружил камешек и стал изучать его с видом геолога.

– Ты меня не слышишь?

– Слышу.

– Я спросила про твою мать.

– Моя мать, – ответил Мартин еле слышно, – клоака.

Алехандра привстала, опершись на локоть и пристально глядя на него. Мартин не сводил глаз с камешка и молчал, крепко сжимая челюсти и думая «клоака, матьклоака».  Потом прибавил:

– Я всегда был ей помехой. С самого рожденья. Он чувствовал себя так, будто в душу ему под

тысячефунтовым давлением вкачали ядовитые, зловонные газы. С каждым годом все более распираемая ими душа уже не вмещалась в теле и в любой момент грозила извергнуть сквозь трещины потоки нечистот.

– Она всегда кричит: «Почему я прозевала! »

«Как будто в душе моей скопилась под сильным давлением вся грязь моей матери»,  – подумал он под взглядом Алехандры, лежавшей на боку. И такие словечки, как «плод», «ванна», «мази», «живот», «аборт»,  плавали в его мозгу, в мозгу Мартина, будто липкие, тошнотворные отбросы в застоявшейся, тухлой воде. И, точно разговаривая с самим собой, он прибавил, что долго думал, будто мать не кормила его грудью из-за того, что у нее не было молока, пока однажды она не крикнула ему, что не кормила, не желая портить фигуру, и еще объяснила, что делала все возможное, чтобы скинуть плод, все, кроме чистки, потому что боялась боли, зато любила карамельки и шоколад, любила читать модные журналы и слушать мелодичную музыку. Хотя говорила, что ей, мол, нравится и серьезная музыка, например венские вальсы. Так что можно себе представить, с какой радостью встретила она ребенка, после того как месяцами прыгала через веревку, как боксеры, и била себя по животу, по каковой причине (объясняла ему, крича, мать) он и получился придурком и еще чудо, что не угодил в клоаку.

Мартин умолк, снова оглядел камешек, потом отшвырнул его.

– Наверно, поэтому, – прибавил он, – всегда, когда я о ней думаю, мне на ум приходит слово «клоака».

И он снова засмеялся каким-то нехорошим смехом.

Алехандра взглянула на него, удивляясь, как это у него хватает еще духу смеяться. Но, увидев на его глазах слезы, вероятно, поняла, что то, что она услышала, было не смехом, а (так уверял Бруно) тем странным звуком, который существа человеческие издают в необычных обстоятельствах и который – быть может, по бедности нашего языка – мы пытаемся определить как смех или как плач; ибо это результат чудовищного сочетания фактов достаточно мучительных, чтобы вызвать плач (и даже безутешный плач), и событий достаточно гротескных, чтобы превратить этот плач в смех. Вот и получается некое гибридное, жуткое клохтанье, возможно, самый жуткий из звуков, какие способен издать человек, и самый неподвластный нашей воле, ибо слишком сложны смешанные чувства, его породившие. Слыша его, испытываешь то же противоречивое ощущение, что при виде иных горбунов или безногих. Горести Мартина копились постепенно на его детских плечах как все возраставшее, непомерное (но также гротескное) бремя – и он всегда чувствовал, что должен двигаться осторожно, как канатоходец, который по проволоке переходит через пропасть с каким-то гадким, дурно пахнущим грузом, вроде огромных мешков с грязью и экскрементами, и, когда он сосредоточивает все свое внимание на том, чтобы пройти и не свалиться в пропасть, в черную пропасть своего существования, визгливые мартышки да маленькие, крикливые, вертлявые клоуны кричат ему обидные слова, насмехаются над ним и затевают на мешках с грязью и экскрементами адскую возню, осыпая его бранью и издевками. Столь трагикомическое зрелище (по его мнению) непременно вызывает у зрителей горечь, смешанную с невероятным, чудовищным весельем; по этой-то причине он не считал себя вправе отдаться простому плачу даже перед таким созданьем, как Алехандра, созданьем, которое он словно бы ждал целый век; нет, им владело чувство долга, почти профессионального долга паяца, убитого горем, – превратить плач в гримасу смеха. Однако по мере того, как он высказывал Алехандре свои немногие «ключевые» слова, ему становилось все легче, и в какой-то миг он подумал, что эта смеющаяся гримаса может в конце концов перейти в безудержный, судорожный, теплый плач; о, если б он мог припасть к ней, словно бы перейдя наконец ту пропасть. И он так бы и сделал, хотел бы так сделать, Бог мой, но не сделал; нет, он только слегка опустил голову и отвернулся, чтобы скрыть слезы.

 

III

 

Впрочем, когда через несколько лет Мартин говорил с Бруно об этой встрече, от нее оставались лишь отрывочные фразы, воспоминания о каком-то словечке, о ласке, о печальном звуке сирены неведомого парохода – вроде обломков колонн, – а если что и застряло в памяти, возможно потому, что сильно удивило, так это одна фраза, которую она тогда сказала, озабоченно глядя на него:

– У тебя и у меня есть что-то общее, что-то очень важное.

Слова эти Мартин выслушал с изумлением – что могло быть общего у него с этим волшебным существом?

Алехандра, наконец, сказала, что должна идти, но что в другой раз она ему многое расскажет и что – Мартину это показалось совсем уж удивительным – ей необходимо  это ему рассказать.

Когда они прощались, она еще раз на него посмотрела, словно врач, приглядывающийся к больному, и произнесла слова, которые Мартин запомнил навсегда.

– Хотя я думаю, что мне не следовало бы с тобой встречаться, но мы встретимся, потому что ты мне нужен.

Сама мысль, сама возможность того, что эта девушка может больше с ним не встретиться, привела его в отчаяние. Какое ему дело до причин, из-за которых Алехандра вдруг не захотела бы его видеть? Он-то жаждал ее видеть.

– Всегда, всегда, – с жаром повторил он. Она улыбнулась и ответила:

– Вот потому, что ты такой, мне и надо с тобой встретиться.

И Бруно подумал, что Мартину понадобятся еще годы и годы, чтобы постигнуть скрытый смысл этих загадочных слов. И еще подумал, что, будь Мартину тогда побольше лет и имей он побольше опыта, его бы удивили подобные слова, сказанные восемнадцатилетней девушкой. Но и очень скоро показались бы ему вполне естественными, потому что она родилась зрелой или созрела еще в детстве, хотя бы в известном смысле, ибо в других отношениях она, казалось, никогда не станет взрослой: словно бы девочка, еще играющая в куклы, была в то же время наделена страшной мудростью старца; словно ужасные события ускорили ее зрелость, а затем и смерть, так что она даже не успела вполне утратить черты девочки и подростка.

Когда они простились, Мартин, пройдя несколько шагов, вдруг вспомнил или сообразил, что они же не договорились о встрече. И, повернув обратно, поспешил к Алехандре сказать ей об этом.

– Не беспокойся, – ответила она. – Я узнаю, как найти тебя.

Не задумываясь над этим невероятным утверждением и не смея настаивать, Мартин повернул назад.

 

IV

 

После той встречи он каждый день бывал в парке, надеясь опять увидеть ее. Но Алехандра больше там не появлялась. Проходили дни, потом недели, потом, когда он уже отчаялся, – долгие месяцы. Что с ней? Почему не приходит? Заболела? Он даже не знал ее фамилии. Будто сквозь землю провалилась. Тысячу раз он упрекал себя – какая глупость, не спросить даже ее фамилии! Он ничего о ней не знал. Сам не понимал, почему так получилось. Временами ему даже чудилось, что все это было галлюцинацией или сном. Разве не случалось ему частенько дремать на скамье в парке Лесама? Возможно, он так ясно видел их встречу во сне, что потом счел, будто все это и впрямь происходило наяву. Но эту мысль он отверг, вспомнив, что встреч-то было две. Потом, однако, подумал, что и подобное соображение ничего не опровергает, ибо в одном и том же сне он мог увидеть две встречи. И никакой вещицы не осталось от нее, которая могла бы разрешить сомнение. В конце концов он пришел к выводу, что встречи происходили наяву, однако вся беда в том, что он попросту болван, каким всегда себя считал.

Вначале он сильно страдал, день и ночь думая о ней. Пытался рисовать ее лицо, но выходило совсем не то – ведь в эти две встречи он не решался ее разглядывать, разве что в считанные секунды; и получалась она какой-то неопределенной и безжизненной, вроде тех идеальных легендарных дев, в которых он прежде влюблялся, изображая на своих рисунках. И хотя неумелые эскизы эти не передавали своеобразия ее облика, воспоминание о встрече было ярким, и Мартина не покидало чувство, что он встретил существо очень сильное, с незаурядным характером, такое же несчастное и одинокое, как он сам. Однако черты ее расплывались как в тумане. Это походило на спиритический сеанс, когда призрак вдруг материализуется и вполне отчетливо стучит по столу.

И когда надежда его почти угасала, он припоминал ее слова: «Я думаю, мне бы не следовало с тобой встречаться. Но мы встретимся, потому что ты мне нужен». И еще: «Не беспокойся. Я узнаю, как найти тебя».

Эти фразы – думал Бруно – Мартин оценивал с благоприятной для себя стороны и видел в них источник неизъяснимого блаженства, не замечая – по крайней мере в то время, – сколько в них эгоизма.

И конечно – говорил Мартин о тогдашних своих мыслях, – девушка она была необычная, и с какой стати подобное созданье захотело бы вдруг встретиться с ним на другой же день или на следующей неделе? А не через многие недели и даже месяцы, когда ей понадобится его увидеть? Эти размышления его подбадривали. Но затем, в мрачные минуты, он говорил себе: «Я ее больше не увижу, она умерла, может быть, покончила с собой, у нее был вид отчаявшийся, измученный». Тогда он вспоминал свои собственные помыслы о самоубийстве. Почему бы и с Алехандрой не могло происходить то же самое? Разве она не сказала ему именно это – что они похожи, что их объединяет что-то сокровенное? Может, она, говоря об их сходстве, как раз имела в виду навязчивую мысль о самоубийстве? Но потом он убеждал себя, что, даже если б она хотела покончить с собой, прежде постаралась бы встретиться с ним, а если бы она этого не сделала, это было бы вроде обмана, на который, казалось ему, она не способна.

Сколько унылых дней прошло на той скамье в парке! Миновала осень, наступила зима. Вот и зима кончилась, пришла весна (она уже заглядывала ненадолго, зябкая и торопливая, как соседка, забегающая посмотреть, как вы живете, и постепенно засиживающаяся все основательней и дольше), уже энергичнее бежали согретые солнцем древесные соки, стали появляться листья, а через несколько недель зима исчезла из парка Лесама, отправившись в другие, дальние уголки земли.

Затем пришли первые жаркие дни декабря. Палисандровые деревья стали фиолетовыми, бобовые деревья покрылись оранжевыми цветами.

А потом цветы стали засыхать и падать, листья желтели и отрывались, сдуваемые первыми осенними ветрами. И тогда – сказал Мартин – он окончательно потерял надежду снова ее увидеть.

 

V

 

«Надежду снова ее увидеть» (думал Бруно с меланхолической иронией). И еще сказал себе: а разве все надежды человеческие не столь же нелепы, как эта? Ведь в этом нашем мире мы лелеем надежды на какие-то события, которые, осуществляясь, принесут нам лишь горечь и разочарование; по этой-то причине пессимисты и вербуются из бывших надеявшихся, ибо, чтобы видеть мир в черном цвете, надо было прежде верить в него и в его возможности. И еще более забавно и парадоксально, что ярые пессимисты после постигшего их разочарования вовсе не чураются надежд постоянно и систематически, но странным образом склонны в любой момент снова воспылать надеждой, хотя из некоей метафизической стыдливости пытаются это скрыть под черной оболочкой вселенской скорби; похоже, будто пессимизму, чтобы быть в силе и расцвете, необходим время от времени некий импульс, порожденный новым жестоким разочарованием.

И разве сам Мартин (думал Бруно, глядя на него), сам Мартин, пессимист в зародыше, как и положено всякому чистейшему созданию, готовящемуся ожидать Чего-то Прекрасного от людей в частности и от Человечества вообще, не пытался уже покончить с собой из-за этой гнусной нечисти, из-за своей мамаши? Разве это не говорит о том, что он ждал от нее чего-то иного и уж наверняка чудесного? Однако (и это еще более удивительно) разве после подобной катастрофы не обрел он снова веру в женщин, встретив Алехандру?

И вот он тут, этот беззащитный мальчик, один из множества беззащитных в этом городе. Потому что Буэнос-Айрес – это город, в котором они кишмя кишат, как, впрочем, во всех наших гигантских, чудовищных вавилонах.

Штука в том (думал Бруно), что с первого взгляда это незаметно, и большинство из них с первого взгляда не кажутся беззащитными, может потому, что обычно они не хотят казаться таковыми. И напротив, огромное число людей, открыто притязающих на это свойство, только усложняют проблему, и в конце концов ты приходишь к убеждению, что настоящих беззащитных вовсе нет.

Ну, конечно, если у человека нет ног или обеих рук, мы все знаем или думаем, что знаем, что этот человек беспомощен. Но в тот же миг он уже становится менее беспомощным, так как мы его заметили и страдаем за него, покупаем у него ненужные нам расчески или цветные фото Карлитоса Гарделя [10]. И тогда этот увечный, у которого нет ног или обеих рук, частично или полностью исключается из класса абсолютно беззащитных, как мы их себе представляли, вплоть до того, что в нас зарождается чувство смутной злобы, возможно, от мысли о множестве абсолютно беззащитных, которые в этот самый миг (не обладая дерзостью или уверенностью в себе или даже агрессивностью продавцов расчесок и цветных фото) молча и с достоинством сносят свое положение подлинно несчастных.

Вроде этих молчаливых и одиноких людей, которые ни у кого ничего не просят и ни t кем не разговаривают, просто сидят на скамьях в городских парках и на больших площадях и о чем-то думают; иные из них, старики (в большинстве слишком явно беспомощные, так что они должны нас тревожить не меньше и по тем же причинам, что продавцы расчесок), да, старики с пенсионерскими тростями, которые глядят на проходящий мимо них мир как на воспоминание, старики, которые погружены в размышления и, возможно, на свой лад обдумывают великие вопросы, давно поставленные могучими умами, о смысле существования, о причине и цели всего: браков, детей, военных кораблей, политической борьбы, денег, королей и лошадиных скачек или автомобильных гонок; старики, которые все смотрят и смотрят – или нам кажется, что смотрят, – на голубей, клюющих зерна овса или маиса, или на непосед воробьев, или вообще на любых птиц, садящихся на площадь или живущих на деревьях больших парков. У мира есть удивительное свойство – обособленность, расслоение всего живого: и пока некий банкир собирается провернуть грандиозную операцию с твердой валютой, накопленной им на берегах Рио-де-ла-Платы (попутно сокрушая Консорциум Икс или опасную Анонимную Компанию Игрек), в ста шагах от его Всемогущей Конторы, по газону парка Колон, скачет птичка, ища соломинку для своего гнезда, завалявшееся зернышко пшеницы или овса или червячка для пропитания себя или птенцов; а тем временем в другом слое, еще более мизерном и в какой-то мере более чуждом всему прочему (не Грандиозному Великому Банкиру, но даже скромной трости пенсионера), существа еще более крохотные, безвестные и таинственные живут своей жизнью, вполне независимой и весьма деятельной: черви, муравьи (не только большие черные муравьи, но и мелкие рыжие и другие, еще мельче, почти невидимые) и уйма прочих козявок, вовсе ничтожных, самой разной окраски и нрава. Все эти создания обитают в разных мирах, чуждых один другому, пока не происходят великие Катастрофы, пока Люди, вооружась Окуривательными Аппаратами и Лопатами, не предпринимают Поход против Муравьев (поход, кстати сказать, совершенно бесполезный, ибо он всегда кончается победой муравьев) или Банкиры не затевают свои Войны из-за Нефти; тогда несметные козявки, которые до того момента жили в просторных зеленых лугах или в тихих закоулках парков, уничтожаются бомбами и газами, между тем как другие, более удачливые твари из породы неизменно торжествующих Червей собирают обильную жатву и размножаются с неимоверной быстротой, равно как там, наверху, богатеют Поставщики и Фабриканты Оружия.

Но, не считая этих периодов смешения и смятения, просто диву даешься, что в одних и тех же регионах мира такое множество существ может рождаться, расти и умирать, не зная друг о друге, не питая ни ненависти, ни приязни; вроде того, как по одному кабелю, слышал я, происходит одновременно множество телефонных разговоров, и они не пересекаются и не мешают один другому благодаря хитроумным механизмам.

Таким образом (думал Бруно), во-первых, есть люди, сидящие в задумчивости на площадях и в парках. Некоторые смотрят в землю и минутами и даже часами развлекаются, наблюдая бесчисленные непонятные маневры вышеупомянутых козявок, разглядывая муравьев, различные их виды, высчитывая, какой груз они могут переносить, как трудятся сообща, вдвоем или втроем, если работа потяжелей, и так далее. А иногда эти люди палочкой или сухой веточкой, которых столько валяется на земле в парках, забавы ради оттесняют муравьев от трудовых траекторий, добиваются, чтобы какой-нибудь обалдевший муравей забрался на палочку и пробежал до ее конца, где, совершив несколько осторожных акробатических номеров, он поворачивает назад и бежит к противоположному концу; так и бегает взад-вперед без толку, пока одинокий человек не устанет от игры и из жалости, а чаще от скуки не опустит палочку на землю, и тут муравей спешит к своим товарищам, вступает в краткую, взволнованную беседу с первыми встречными, чтобы объяснить свое опоздание или осведомиться об Общем Ходе Работ в его отсутствие, и сразу же включается в дело, присоединяясь к длинной, энергично движущейся египетской веренице. А тем временем одинокий задумчивый человек возвращается к своим довольно общим и отчасти хаотическим размышлениям, почти не задерживающимся на чем-то одном: то взглянет на дерево, то на играющего поблизости ребенка, который напомнит ему далекие, теперь почти неправдоподобные дни в Шварцвальде или на маленькой улочке в Понтеведре [11]; и тут глаза его затуманиваются, в них усиливается обычное для старческих глаз влажное мерцанье, так что никогда не знаешь, вызвано ли оно чисто физиологическими причинами или же воспоминанием, ностальгией, чувством фрустрации или мыслью о смерти, или той смутной, но неодолимой меланхолией, которую нам, человекам, всегда внушает словцо «Конец», поставленное в заключение истории, тронувшей нас своей таинственностью и печалью. А ведь это можно сказать об истории любого человека – разве найдется среди нас такой, чья история в конечном счете не оказывается печальной или таинственной?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.