Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава вторая



 

– Ну и почерк!

Женщина зашла за его стул и через его плечо смотрела, как он заполняет анкету. Лешка вообще‑ то мог писать лучше, в школе нареканий на его почерк не было, но сейчас у него отчего‑ то вздрагивала рука и брызгались чернила, и он с трудом соображал, как должен отвечать на вопросы.

Кадровичка направилась к своему столу. Лешка мельком глянул на нее. Скошенные плечи, неустойчивая, подпрыгивающая походка.

Теперь, когда она не стояла больше за его стулом, он немного успокоился. «Взысканий не имел», «не привлекался», «в белой армии не служил», «в плену не был» – дело пошло быстрее.

Он кончил, встал и протянул ей анкету. Она долго изучала ее, расставив широко локти на столе. Рот у нее маленький, верхняя губка подмалевана и распадается посредине надвое, точно бантик. Губки как из прошлого века. Но в общем симпатичная особа, ничего не скажешь. Голову от такой не потеряешь, но так ничего себе.

– А где же трудовая книжка?

– Нету.

Она откинулась на спинку кресла. Фасад этой женщины ничего общего не имеет с неуверенной спиной. Тяжелую грудь украшают рюшики крепдешинового цветастого платья, надо лбом высится уложенная в корону коса.

Он вдруг заметил, что и она рассматривает его. Он хорошо знал этот взгляд. Смотрят, точно он чучело какое‑ то. Обычно он плевал на это. Но сейчас вдруг весь напрягся под ее взглядом. Страшно глупо это, но он волновался. Он даже пожалел, что не снял, идя сюда, свою пеструю косынку, и теперь чувствовал себя так, будто косынка сдавливала ему горло.

– Что только делается с нашей молодежью! – сказала кадровичка, покачивая из стороны в сторону головой.

Ему отлично было известно все, что она сейчас скажет.

– Вы о чем? – спросил он, приглаживая разлохмаченные волосы, стараясь сдерживаться, потому что помимо его воли в нем поднималось раздражение.

– Не у советской молодежи учитесь. Наша форма одежды другая. – Говоря это, она приподнялась на локтях и бросила взгляд через стол вниз, на обшлага его брюк.

В груди у него прямо‑ таки заколотилось от раздражения.

– У кого какой вкус в конце‑ то концов!

– Это не вкус, а распущенность.

Ну что с ней разговаривать. Ведь это как о стену головой.

Вот на ней, например, надето черт знает что – крепдешиновое платье в цветах с рюшиками – порядочное уродство, но ведь он не тычет ей в нос это.

– Почему вы думаете, что вы лучше всех все понимаете? Ну почему? – Он вспомнил, зачем пришел сюда, присмирел и добавил: – А вообще‑ то это все ерунда, кто как одет. Не имеет значения.

– Еще как имеет! У нас передовое предприятие. Моральный облик молодого рабочего…

Лешка понял: работы ему не видать. Он молча стоял, подавленный.

– Не кипятись. Ты сядь. – Он опустился на стул. – Ну и народ. Мы такими не были. – Она включила маленький вентилятор, стоявший на столе, и наклонилась к нему, – Это все оттого, что не знакомы с трудностями. Поверь мне. Привыкли, чтоб вас опекали, нянчились с вами. Вот и растете уродами. Вам подавай все в готовом виде.

Он почувствовал такой гнет и уныние от этих слов, что ему страшно захотелось испариться отсюда. Ветер обдувал ее лицо, шевелил на лбу прядки волос. Наклонившись, подставив лицо под вентилятор, она снизу смотрела на Лешку мягкими карими глазами.

– Я не обо всех, конечно, – строго добавила она. – Есть прекрасные кадры молодежи. Ты вот поезжай на восток, на большие стройки. Послушай меня. Трудности там, конечно, есть, так на то и молодость. Зато попадешь в большой здоровый коллектив. Всю эту гниль с тебя собьет. Поваришься в таком коллективе, характер закалишь и станешь человеком. Это ведь тебе на всю жизнь, – горячо убеждала она. – Ты сам себя потом не узнаешь. Поверь мне. Только не надо бояться трудностей.

– Все учат! На нервы действуют, честное слово.

Она выключила вентилятор, села, выпрямившись.

– Мы не такие были. Много переживать приходилось. Благодаря этому и вышли на большую дорогу. А вы? – с жаром говорила она, заглядывая в лицо Лешке. – Ведь вы каждый о себе думаете, а не о стране в целом. Что с вами делать? Ну что?

Она горячилась, но не кричала, а старалась, чтобы до него дошло то, чем она так сильно озабочена. Как бы там ни было, Лешка почувствовал себя тронутым. Конечно же не все благополучно. Взять хотя бы его…

– Только не в трудностях причина. Я, например, если честно, их не боюсь. Можете верить или нет.

Он хотел сказать, что, может быть, поедет на восток или еще куда‑ нибудь. Но не сейчас. Сейчас он никак не может уехать.

Чисто личные обстоятельства. Сейчас ему совершенно необходимо устроиться на шаланду.

Кадровичка читала его анкету, и он замер, выжидая.

– Так где же трудовая книжка?

– Нету.

– Не понимаю. У тебя ее что, совсем нет? Как это может быть? Так ты работал на кроватной фабрике или нет?

– Работал, но мало совсем. Я ж вам говорил. Так что не успели выдать.

– Ах, вот что – не успели, – сказала она таким тоном, что Лешка даже взмок, поняв: она не верит ему.

– Ну да. Не успели.

– Понятно. – Она покладисто сложила руки на стекле, покрывающем письменный стол. – Не ты первый. Позволяете себе много… Что вам трудовой стаж! Запачкаете трудовую книжку, бросите ее, давай новую!

Он понял, в чем она подозревает его.

– Говорят же вам! Не оформляли. Там ведь сначала испытательный срок был. А я ушел, не стал оформляться…

– Вот‑ вот, – сказала она.

Он почувствовал, как кровь ударила ему в лицо. Но он молчал. Он сдерживался. Он даже сам удивлялся, как крепко держал себя в руках. Ему во что бы то ни стало необходимо было устроиться на шаланду.

– Ваше дело. А только…

Он замолчал, волнуясь. Сунул машинально руку в карман, вытянул ключ от дома. Все в его жизни сошлось сейчас на ее решении.

– А мы тебя тоже без испытательного срока не допустим.

– Это конечно. Это пожалуйста. Я не подведу, сами увидите.

– Школу бросил. Фабрику бросил. Что же получается? Вот и надо было это отразить в автобиографии. Русским языком.

И объяснить, как это: взял и ушел с фабрики.

– Понятно. Это я сейчас все допишу.

Но она и не подумала вернуть Лешке его коротенькую автобиографию.

– А почему с фабрики ушел? Не понравилось, неинтересно мне было. Вот и ушел. А почему не понравилось?

Он намотал до отказа на палец веревочку от ключа, с отчаянием чувствуя: что б он ей ни говорил, она будет верить себе, а не ему. И как только она могла показаться ему привлекательной? Это же отрава, не человек.

– Во вторник явишься за ответом, – сказала она и в последний раз взглянула на него бархатистыми карими глазами.

Он постоял, слушая, как подрагивают, дышат и скрежещут заводские корпуса. Посмотрел на строгие мартеновские трубы в полукилометре отсюда, зачем‑ то пересчитал их, хотя, как любой житель в городе, и так знал, сколько их.

Доменные печи, соединенные подвесными мостами, растянулись по берегу, заслонив море. Слышен ритмичный звук. Это скользит вверх груженая вагонетка. «Жжж‑ и‑ их! » – вагонетка ссыпает шихту в доменную печь.

Лешка пошел по заводской территории, спускаясь с нагорной части в низину, к заводскому порту. Его обгоняли машины. Они громыхали в облаке пыли, и пыль оседала на серые кусты, аккуратно выезженные у дорожной насыпи. А верхом, заслоняя солнце, несло сюда огромные клубы дыма, удушливо пахло гарью и драло лицо и глаза от несгоревшей угольной мелочи.

Тут надо не один год поработать, чтобы прилепиться душой.

Лешка шел мимо одноэтажного длинного дома‑ столовой, сквозь затянутые густыми проволочными сетками окна виднелись на столах бутылки из‑ под кефира. У входа был прибит комсомольский стенд. Он подошел ближе. Стенд назывался «На сатирической орбите». Какой‑ то мастер товарищ Берландий его хмурая сфотографированная физиономия была приклеена к нарисованному телу‑ грубит рабочим. «Вот так дядя‑ автомат – что ни слово, то и мат».

«Заснять бы кадровичку и приклеить сюда, – подумал Лешка. – Эта и без мата заплюет». Она все время старалась уличить его в чем‑ то, а он вертелся, как паршивый щенок, оправдывался.

Ему стало жарко от вспыхнувшей в нем злости. Он пошарил в кармане и вытащил сигарету.

Рядом под стеклом висела вчерашняя многотиражка с какими‑ то стихами. Заводской поэт писал:

…В этом городе в большой семье рабочих Человеком стал, как говорят.

Лешка усмехнулся и присвистнул. «Откажете» – твердо решил он. Он хотел бы знать, о чем это она говорила, на какую такую большую дорогу она вышла в своей жизни.

Бренчали стрелки, волоклись составы‑ по исполосованной рельсами заводской земле надо ходить умеючи.

Над стареньким туннелем виднелась полустершаяся дата:

«1933» – год пуска завода. Это одно из немногих сохранившихся за войну сооружений на заводе.

Лешка вошел в туннель. Проезжая часть его была сильно изношена, а на оттиснутой к стене узкой пешеходной дорожке то тут, то там стояли лужи воды, и через них приходилось прыгать.

– Эй, откуда ты взялся?

Перед Лешкой стоял, загородив проход, парень в темном комбинезоне, проволочная скоба прихватывала его курчавые волосы. На плече у него лежал конец трубы, которую несли вместе с ним несколько человек, вынужденные из‑ за него остановиться.

– Как дела?

Это был Гриша Баныкин. Лешка обрадовался ему – как‑ никак вместе плавали на шаланде прошлым летом.

– Дела? В большом порядке.

– На завод устраиваешься, что ли?

Лешка бросил под ноги в лужу окурок, одернул ковбойку, спросил настороженно:

– А что?

– Давно не виделись с тобой. Надо бы поговорить. Не здесь, конечно, в нормальной обстановке.

Он поправил конец трубы у себя на плече, Лешка, не зная сам, для чего он это делает, подставил плечо, и труба сразу же тяжело налегла.

Они двинулись по туннелю, неся трубу, – впереди Гриша Баныкин, за ним Лешка, а позади еще несколько человек. Мимо, обгоняя их, шли и шли торопливо люди в комбинезонах, на их спины падал свет лампочек. Лешке нравилось так шагать со всеми, таща на плече эту тяжелую трубу. Он готов был идти и идти так без конца. Они уже вышли из туннеля, кто‑ то сзади сунул Лешке рукавицу, и он подложил ее под трубу.

– Куда это все прут? – крикнул он в спину Баныкину.

– Привет, Маруся! Ты откуда свалился? Не знаешь ничего?

Печь номер два стала!

Ему передалась общая тревога. Аврал. Вроде как в ту штормовую ночь прошлым летом. Тогда шаланду метало в волнах, как какую‑ то щепку. Волны перекатывались по палубе. Кого‑ то смыло, и Лешка бросился в воду, ничего не разбирая. Они барахтались вместе‑ Лешка и свалившийся дядька, грузчик, не нюхавший моря, он совсем ошалел, захлебывался и топил Лешку.

Лешка помнит только прыгающий конец, который он старался ухватить, чтобы приладить к нему дядьку, и свое бессилие, и мгновенную леденящую жуть от сознания, что сейчас утонет.

И вынырнувший вдруг рядом Баныкин, этот самый, что шагает впереди него своей морской походочкой, слегка покачиваясь.

Баныкин остановился и стал громко командовать: «Раз‑ два! »

Все дружно сняли с плеча трубу и опустили ее на землю.

Лешка обернулся. Рядом был парень в тельняшке, видневшейся в распахнутом вороте комбинезона, на голове его ловко сидела шапочка, сложенная из газеты. Лешка протянул рукавицу.

– Ваша?

Тот кивнул, беря.

– Познакомились, Цыган? – спросил, подходя, Баныкин. – Это мой приятель, – сказал он, показывая на Лешку, – Мы с ним вместе в одной переделке прошлый год были.

Лешка покраснел даже‑ помнит все‑ таки. Это была не пустячная аттестация. Он понял это по тому, как зыркнул на него черными глазищами Цыган, промямлил вежливо:

– Будем знакомы.

Баныкин отвел Лешку в сторону и, переминаясь с ноги на ногу, стал вдруг выспрашивать, свободен ли он завтра.

– А то приходи в клуб моряков.

– А что там?

– Так, кое‑ что. Я там выступать буду. Если, конечно, здесь управимся. Пока дутье не дадим, с завода никуда. – Он сунул Лешке руку, наклонившись и ищуще заглядывая в лицо. – А то, может, придешь завтра? В семь ровно.

– Постараюсь. Если свободен буду.

Лешка поправил косынку на шее, одернул ковбойку и пошел назад к выходу с заводской территории. Издали он увидел: на солнцепеке в группе людей торчала лысина Игната Трофимовича, его соседа по дому, мастера доменного цеха. А сам Игнат Трофимович, размахивая руками, шумел:

– Здорово! Воодушевили людей! Нечего сказать!

Он заметил Лешку и не удивился, откуда тот мог взяться, не до того ему сейчас. Подозвал его пальцем.

– Леша! Слетай домой, живо! Предупреди там у меня: может, к ночи вернусь, может, нет. Как печь задуем. Пусть не тревожится.

– Схожу. Погодя немного. У меня дело тут, – сказал Лешка. Он хотел заглянуть в заводской порт.

– Ты только не забудь.

Игнат Трофимович и вообще‑ то не умел обижаться, зла не затаивал. А тяжелые впечатления дня и вовсе вытеснили у него из памяти недавнее столкновение с Лешкой. Он позабыл, что позавчера на «топталовке» между ними произошла перепалка. Он с доверием наклонился к Лешке, темные косоватые глаза запали на осунувшемся лице.

– Слыхал?

Лешка кивнул;

– Слыхал.

– Стала, – сокрушенно сказал Игнат Трофимович. – Режем прямо по живому месту.

Он замолчал, прислушиваясь к разговору рабочих. Один из них вызывался лезть на верхотуру, чтобы ускорить дело.

– Милый, – сказал прочувственно Игнат Трофимович, – сейчас время не военное – не допустят.

Он опять заспорил, и Лешка, удаляясь, слышал, как он ругал какого‑ то начальника из «Домноремонта», Лешка спустился в заводской порт незадолго до обеденного перерыва. Скоро «грязнуха» причалит сюда.

С моря дул ветер, дышалось легко. Лешка сел на лавочку у портовой конторы, в тени, отбрасываемой лихтером, пришвартовавшимся под разгрузку. Лихтер пришел, как и все остальные суда, выстроившиеся у причала, из Камыш‑ Буруна, доставил агломерат для доменных печей.

Камыш‑ Бурун. Может быть, для кого‑ то это название полно загадочной неизведанности, а Лешка сколько себя помнит, столько же и его. Однако, чтобы добраться туда, надо пройти двести двадцать километров. Это уже кое‑ что.

Он заметил вдалеке черную точку, привстал, следя за ней, – «грязнуха» ковырялась в километре отсюда. Но вскоре он потерял ее из виду. Может, «грязнуха» зашла за «Прибой», ждущий на рейде разрешения войти в порт и стать под краны.

– Эй, посторонись, пацан! – предупредил его пожилой помощник моториста: Лешка зашел в зону подъемного крана. – Глянь сюда! – Он мотнул через плечо Лешки большой брезентовой рукавицей.

Лешка обернулся и обомлел. Левее, на третьей домне, шел чугун. В такой близости Лешка никогда это не видел. Из кромешного дыма вырвалась огненная лава и била отвесно вниз, в огромный ковш, подставленный на платформе. Дым рассеивался, светлел, и было видно, как на литейном дворе по канаве движется река пламени, выбрасывая языки. Освещенные пламенем, мелькали горновые в суконных куртках и суконных шляпах с опущенными на глаза полями. Огненная река бурным водопадом срывалась вниз, бушевали искры, каждая величиной со звезду‑ просто дух захватывало.

Когда пуск чугуна закончился, часы у портовой конторы показывали двадцать минут первого. Лихтер отошел, и под разгрузку стало судно «Ява». «Грязнухи» не было. Либо пристала на обед на том конце канала в большом порту, либо застряла в море.

«Грязнуха» не дредноут, это точно. Но все‑ таки тоже шаланда. Когда Лешка вспоминал, как прошлым летом плыли на шаланде «Эрика» к Островам за ракушечником, ему казалось: и у него кое‑ что в жизни было.

Лабоданов играл в шашки с Длинным Славкой. Лешка поздоровался.

– Что так кисло? – не поднимая головы, сказал Лабоданов.

Он был без рубашки, в одних брюках.

– Там одна в отделе кадров мутит воду. «У нас передовое предприятие»… и прочие красоты.

– Стерва, – сказал Лабоданов. – Видал я ее в гробу в белых тапочках.

– Счас я буду плакать. – Славка откинулся на спинку стула и загоготал.

Лешка тоже засмеялся. Когда есть товарищи, понимающие тебя с полуслова, и ты сам мгновенно настраиваешься на их волну, все тусклое, гнетущее отступает, и вообще – море по колено.

– Говорил я тебе, что не возьмут? Нет, ты скажи – говорил? – спросил Лабоданов.

Лешка кивнул.

– И не возьмут! – сказал Лабоданов. – Тут, знаешь: не подмажешь – не поедешь. А много дать – ума не хватит, – Он пошевелил в горстку сложенными пальцами, – Да и не со всяким свяжутся.

– Это точно, – согласился Лешка.

– А то, может, нашелся на это место хмырь – папенькин сынок. Десятилетку заканчивает. Виды на институт имеет. Ты разбежался, а место для него придерживают. Немного поплавает взад‑ вперед на «грязнухе». А там сезон вышел‑ шаланду консервируют, хмырь сидит дома, учебники листает, А стаж, между прочим, идет.

– Точно! – сказал Лешка; он почувствовал себя совсем шатко.

Лабоданов посмотрел на доску – Славка проводил еще одну шашку в дамки‑ и сказал:

– Надо уметь примениться. При любых обстоятельствах.

И ущерба не нести.

Все это было туманно и недосягаемо для Лешки.

– С кроватной фабрики нечего было уходить – вот что!

– Да ведь он получал там шиш с прицепом, – ответил за него Славка.

– Не в том дело… – сказал Лешка.

– Не в том, – передразнил Лабоданов.

Он сдался и, подавляя досаду, сильно потянулся, встал, поддев ногой табурет, и шашки подпрыгнули на доске, а некоторые свалились на пол.

– А ты бы походил слегка для видимости в разнорабочих и примостился бы к литью этих, как их, шаров на кровати‑ самая там денежная работа. Разряд бы получил и так далее, с помощью папаши.

– Вот это и хуже всего для меня там было.

Лабоданов стоял спиной к нему у комода и, напруживая плечи, разглядывал себя в зеркало. Он обернулся.

– Дешевка! Не терплю дешевой рисовки!

– Не кричите, не утомляйте меня, – сказал Славка.

– Да я не вру, – сказал Лешка, сникая.

Лабоданов пошел на кухню.

– Чего ты, правда, из себя строишь? – вяло спросил Славка.

Лешка огрызнулся:

– А что тебе?

– Скажи лучше, ты виделся с тем человеком? Куда я тебя посылал, ты был там?

– Ну, виделся, ну что? Унылый тип он…

– Я не влезаю, не влезаю в суть. Конспирация так конспирация. Ну, ты молодец. Я даже не ожидал, откровенно говоря.

Выглянул из кухни Лабоданов, слышавший, о чем они говорили.

– Уголовщиной пахнет. Не терплю!

Всерьез это он или подшучивает? Через минуту Лабоданов появился с кружкой воды для бритья.

– Не кисни, – дружелюбно сказал он Лешке.

– Да я что! Перезимуем!

– Мой совет тебе – развлекись! Хорошее настроение – это все!

– Это точно, – подтвердил Славна.

Лабоданов, стоя у комода перед зеркалом, быстро намыливал лицо. На спине его бугрились мышцы, а между лопатками залег тугой желобок.

– Познакомь его, Славка, с какой‑ нибудь, Есть что‑ нибудь на примете?

– Замутозят такого щенка.

Разговоры о девчонках Лабоданов и Славка не раз затевали между собой при Лешке, и он добродушно слушал со стороны.

А сейчас его подташнивало.

– У него ведь своя есть.

Лешка вспыхнул, смутился. Славка стоял, привалясь к подоконнику.

Он многозначительно пристукнул носком туфля.

– Если ее, конечно, не закадрят.

Лабоданов с занесенной над щекой бритвой молча обернулся к Славке и перевел взгляд на Лешку.

– Так что тебе, Брэнди, в жизни надо? Выскажись! – Лешка встретился с ним взглядом и почувствовал: какая‑ то неловкость встала вдруг сейчас между ними. – Может, ты горишь положить свой кирпич в здание счастливого будущего?.

– На черта мне сдалось! – угрюмо сказал Лешка и пригладил волосы. Хорошее настроение окончательно улетучилось, – Вот выпить охота!

– Это благородно! – вяло сказал Славка.

Он вообще был вял, безразличен и держался так, точно вялость и безразличие составляют особые преимущества его перед прочим человечеством.

А у Лешки внутри все запротестовало от собственной лжи, подыгрывания. Он нервно покусывал ногти.

– Честно говоря, я б не отказался. Если б строили, напри. мер, домну. Я б пошел…

– А что потом? – спросил Лабоданов.

– Ну, поглядел бы, как чугун идет.

– Колоссально! – лениво протянул Славка.

Лабоданов медлил, точно решал что‑ то, вытирал бритву, пудрил лицо, всматриваясь в зеркало. Он обернулся, странный. с белым от пудры лицом, обнаженный по пояс. как цирковой борец. Голубые глаза со злым холодком.

– Выходит, Брэнди – мальчик с идеалами. – Он был явно чем‑ то задет и не скрывал этого. Долго стирал полотенцем пудру, что‑ то обдумывая. – Был бы ты Ванятка‑ без своего лица.

А то ведь парень как парень‑ имеешь вкус к жизни, пообтесался тут.

В самом деле, ходит рядом малый, смотрит тебе в рот.

А вот, оказывается, что у него за пазухой…

Лешка старался не смотреть на Лабоданова. То, что всегда так пленяло в нем Лешку‑ его физическая сила, сейчас отталкивало.

Лабоданов надел рубашку, с непривычной для него возбужденностью сказал:

– А я вот, понимаешь, делаю то, что для меня лучше.

И каждый так. Если это не слюнтяй и не серость, И пусть не врет! Не прикрашивается! Чего ж ты мечешься? Чего до сих пор не пристроен? Ну чего? – спрашивал он, все больше ожесточаясь.

– Вот именно! – вставил Славка.

– Заройся! – прикрикнул на него Лабоданов.

У Лешки гудело в голове. Они никогда так не разговаривали.

– Я Думал, правда, парень место себе в жизни ищет. А при таких понятиях давно можно было прилепиться.

– Не липкий, значит. – Лешка хотел огрызнуться, не вышло, не привык не то чтобы грубить‑ возражать Лабоданову, Лабоданов и не слушал.

– Я вот слюней не пускаю. Мне все равно: хоть завтра объявляйте коммунизм. А при этом я вкалываю как надо, не то, что ты. Передовик как‑ никак у себя на производстве. И работа арматурщика, сам знаешь, тяжелая. А я еще как‑ нибудь и учусь.

Окончу вечернюю школу на ту весну, как раз три года рабочего стажа отстучит. В любой институт подамся – только захоти.

А что ты? Проболтался год. Ни туда и ни сюда! Ведь не хуже тебя я, а вкалываю. Потому что всеми силами борюсь за жизнь.

Без этого не возьмешь ничего в жизни.

Лешка молча, насупленно страдал от презрения к себе. Прав Лабоданов‑ пустопорожнее у него все.

Лабоданов закурил и протянул, замиряясь, пачку Лешке.

Лабоданов был чисто выбрит, подтянут, щеголеват. Как быстро он овладел собой. Он вообще знает, чего хочет в жизни и как ему этого добиться. Лешка всегда ставил Лабоданова намного выше себя. Но как тяжело, как неприятно было сейчас его превосходство!

В семь утра гудит Большой металлургический. Ширясь, разбухая, гудок рвется с моря на город, повисая над улицами и закоулками.

Один за другим‑ целая вереница автобусов катит по мосту через Кальмиус на завод.

В восьмом часу на проспекте лоточница Книготорга первая раскладывает свой товар, покрывает его рыбацкими сетями. чтоб не разлетелся. Возвращаясь с базара, присаживаются на скамейки передохнуть женщины с живыми утками под мышкой, с плетенками, из которых торчат редиска, салат, перья лука.

Нетерпеливо бренча пустыми бидонами, покупатели ждут открытия продмага.

Потом появляются озабоченные школьники. Девочки в белых фартуках‑ идут на экзамены.

Дворник поливает из шланга асфальт, и асфальт уже мокрый, почерневший, весь в лужах, и пахнет, как после дождя от мокрых листьев и земли на газонах. Мальчишки околачиваются возле дворника, норовя попасть под струю воды, и тут же отбегают, визжа и встряхиваясь. В такое вот утро Лешка отправился на базар по делу. Ему надо было договориться с возчиком – вывезти со двора железные обрезки.

Салют, товарищ инспектор. Можно, оказывается, заработать и без оформления в отделе кадров. Сучить ножками не станем в ожидании вашего ответственного решения. Пока что позаботимся о себе.

Чрезвычайно заманчивым рисовалось ему получить деньги.

Если кадровичка откажет, в родном городе его больше не увидят. Уедет, куда ему вздумается. На Север, например. Там люди нужны.

Он шел и думал о Славке, Как он сказал тогда: «Мандраж берет»? Он чуть не дал ему в морду за это, И стоило. Да и было б с чего трусить! Мальчишкой в седьмом классе не побоялся спуститься с четвертого этажа по трухлявой, проржавелой водосточной трубе. А тут что? Ерунда.

Но затея на самом деле казалась ему нелегкой: сумеет ли как надо договориться с возчиком. Кроме того, он боялся столкнуться с Жужелкой. Он слышал, как ее мать, торопясь на работу, громко, на весь двор, наказывала ей сходить на базар.

Лешка поплутал по базару, нигде не встретив ишака с повозкой, попал в галдящий рыбный ряд и застрял тут. Вяленая тарань, вздетая на веревочку, темные кучки тяжелоголовых бычков, красные вареные раки. Лешка смотрел на рыбаков с расписанными татуировкой руками‑ злых, неуступчивых, на рыбачек, молодых, полногрудых, и старых, темнолицых, тощих, дымящих папиросами и свирепо торгующихся. Он‑ то их знал совсем Другими. У себя в гавани они совсем не жадные, щедрые люди.

Когда они возвращаются с моря, они готовы любого встречного наделить рыбой.

Кто‑ то пихнул его.

– Проходите, детонька. – Вкрадчивый, певучий, осторожный голос торговца из‑ под полы: – Щелок, дамочка? Синька, ваниличка?

Лешка пошел дальше, пробираясь между рядов. В проходе он увидел поникшую голову ишака, спохватился и торопливо подошел ближе.

– Дяденька, с вами сговориться можно?

– Шо такое, а? – равнодушно протянул пожилой возчик в соломенном брыле с кнутом в руке.

Он. следил за тем, как рослая женщина в белой выпачканной куртке стаскивала с лотка бочонки и грузила к нему на повозку.

Женщина расторговала свой товар – сельди, и в бочонках плескался рассол.

Лешка помялся.

– Тут вот кое‑ что перевезти надо.

– А мы этим и занимаемся. Вот отвезу сейчас, тогда, значит, освобожусь. – Из‑ под соломенного брыля глянули на небритом лице кроткие голубые глаза.

– Мне не сейчас. Мне заранее договориться надо, – смелее сказал Лешка. – И так, чтоб уж точно.

– Приходи. Мы тут всегда на базаре. Нас нанимают, кому надо.

– Мне на завтра договориться надо. Я задаток могу дать. – У него было тридцать рублей, их дал ему для уплаты возчику тот унылый тип, к которому посылал его Славка.

– До завтра еще дожить надо. – Он помог женщине втащить на повозку последний бочонок. – А то приходи ко мне вечером во двор, коли у тебя такая нужда. Я на Торговой улице живу, возле булочной, дом четыре. А задаток ты пока что придержи. Договоримся после. – Он легонько потыкал кнутовищем в слинявший бок ишака. – Я ведь за него фининспектору плачу.

– Ясно, – подхватил Лешка. – Я точно приду. Вы меня ждите.

Старик заломит цену. Ладно, что там. Он был доволен – сумел договориться. Теперь дело, можно сказать, пошло на лад, и от этого оно показалось куда привлекательнее.

Женщина уселась на повозку, плечом подперла бочонок. Возчик хлестнул ишака, тот неохотно потянул, повозка затарахтела по булыжнику, запрыгали бочонки.

– Пшел, ну пшел же, кому говорят, – понукал возчик.

– Так вы, дяденька, имейте в виду, – идя за ним, возбужденно говорил Лешка, – значит, завтра точно. А я еще, само собой, зайду к вам…

Среди солнца и поднятой ветром пыли, пустых ящиков из‑ под лимонада, которые сбрасывали рабочие с машины, стояла Жужелка с большой соломенной кошелкой в руках.

Он в замешательстве поспешно шагнул за машину‑ пусть она пройдет мимо, ждал, уставясь в прикрепленный к борту грузовика плакат: «Переходя улицу, убедись в безопасности».

Кто‑ то следом зашел за машину, а Лешка, не оборачиваясь, почувствовал: Жужелка.

– Я тебя видела, – раздалось у него за спиной.

Он вздрогнул. Не оборачиваясь, продолжал изучать плакат.

– Ты что тут делаешь на базаре?

– А что тебе?

– Мне? Интересно, вот и спрашиваю.

– Мало ли кому что интересно.

– Вот еще новости! Секреты!

Он пошарил в карманах, слушая ее незнакомо звучащий голос, достал сигареты и спички. Затянулся и сразу как‑ то окреп.

– Не видишь, что ли, читаю: «Переходя улицу, убедись в безопасности».

Она тоже прочла вслух плакат, улыбаясь и раскачивая в руках большую кошелку.

– Будет дождь. Посмотри, какая туча движется.

– Да, прет вовсю.

– Хорошо бы дождь. Только бы ветер не разогнал тучу.

Вот будет жаль. – Она выговаривала слова старательно и звучно, точно слушая сама себя.

– Дождь – это вещь, – сказал Лешка.

Вдруг перед ним всплыло, как она стояла вчера на проспекте с Лабодановым и Лабодамов держал ее за руку. Они вели себя так, точно Лешка умер и его не существовало на свете.

Ему стало так больно, так нехорошо, хуже, чем вчера.

– Пошли отсюда, что ли.

– Обожди. Сейчас, минуточку. Я загадала. – Задрав голову, она покачивалась на носках, безмятежно уставясь в небо, – там быстро плыла огромная туча, растрепывая и поглощая на своем пути небольшие облачка. – Я вон на то облачко загадала, вон оно, вроде собачонки. Заденет его или нет?

Огромная дождевая туча приближалась сюда. Она достала наконец краем маленькое облачко, похожее на собачонку.

– Ну, пошли теперь, – с удовлетворением сказала Жужелка.

Лешка сказал срывающимся от напряжения голосом:

– Клена, я тебя спрашиваю, ты занимаешься? У тебя: ведь экзамен на носу!

– Не так чтоб особенно. Понемножку. – Она смотрела на него невозмутимо сияющими глазами. – В общем кое‑ как.

Плохо.

Он быстро заговорил, закипая возмущением:

– Это ведь черт те что! Ерунда какая‑ то. Где ж твои стремления, в конце концов? Выходит, трепотня одна.

Она не защищалась.

– Два дня у тебя осталось. Ты что же, завалиться хочешь?

И вообще тебе каждый день дорог. О чем ты думаешь? Не понимаю! Могла бы и на базар не ходить.

– Мама послала.

– Ведь тебе химию готовить надо и для экзамена в институт тоже. – Он искоса взглянул на нее, сказал мягче: ‑ Это для тебя сразу же подготовка и в институт. Два дела. Ведь так я говорю?

Она молча кивнула. Сомкнутые губы ее огорченно набрякли.

Он взял у нее из рук кошелку, и они пошли медленно, не заговаривая друг с другом, мимо развевающихся мочал, кипы веников, железных кроватей, мимо загона с живыми колхозными утками и больших красных яблок, привезенных с Кавказа.

– Купите лилии! По рублю за ветку. Хорошо пахнут. Купите лилии!

– Ладно, ты не расстраивайся. – Он не мог вынести, что у нее такое огорченное лицо. – Сейчас быстро купим, что тебе надо. И все. Наверстаешь, что прохалтурила.

Ветер теребил ее волосы, и она иногда отбрасывала их с лица движением головы или слегка поправляя их плечом. И от ее такого знакомого движения, от того, что они шли рядом, затерявшиеся в толпе, и их толкали, и Лешка невольно касался ее руки, его захлестывало радостью и празднично гудело в груди.

И даже кадровичка сейчас не казалась ему мегерой. Может, еще и не откажет…

Жужелка остановилась, выбирая молодую картошку. Тот же вкрадчивый голос торговца из‑ под полы вопрошал за их спинами:

– Щелок, дамочка? Синька, ваниличка?

Лешка наклонился, подставляя кошелку, и вдруг увидел открывшееся под прядью волос маленькое ухо Жужелки, такое детское, трогательное, жалкое; у него дрогнуло в груди и часто‑ часто заколотилось сердце.

Жужелка взяла два пучка редиски, попросила:

– Вы не обрежете листья?

– Могу, могу, моя рыбонька, моя славненька, – запела старуха.

Женщины за прилавком задирали головы и переговаривались о том, будет ли дождь. Дождь наконец закапал. Сверкнула молния.

– Гроза! Господи, гроза! – с восторгом сказала Жужелка.

Пророкотало. Ветер поднял и закружил пыль, принялся хлестать дождь. Кто плащом, кто мешком накрылся, разбегаясь.

Продавцы, подхватив свой товар, причитая, бросились под навес. Лешка и Жужелка тоже помчались вместе со всеми. Они вбежали на крыльцо. Жужелка обернулась к нему запыхавшаяся, и ее мокрые волосы хлестнули Лешку по лицу.

Она внимательно посмотрела на него, точно впервые увидела, и молча стала поправлять на нем выбившуюся из ворота ковбойки косынку.

Их сжали со всех сторон сбежавшиеся на крыльцо люди.

Проталкивались с весами к окошку‑ расторговались, сдавали весы.

Кто‑ то рядом вздохнул:

– Вот цэ добре. Трошки смочить.

Девушки‑ мороженщицы, в белых куртках, с ящиками наперевес, громко перекрикивались. Жужелка вертела головой, ловя каждый возглас, заражаясь общим оживлением. А Лешка ничего не слышал, он не сводил с нее глаз, и в ушах у него стоял гомон.

Жужелка протолкалась к перилам и смотрела, как дождь хлестал по булыжнику. Лешка протиснулся за ней. Будь у него сейчас деньги, те обещанные двести рублей, ну пусть хоть не двести, а рублей двадцать или даже десять, он накупил бы Жужелке всех сортов мороженого.

Сверкнула Молния. Затрещало, загрохотало где‑ то совсем близко.

– Ай, картошка молодэнька! – ужаснулась рядом толстая бабка, глядя, как на прилавке у кого‑ то на весах осталась под дождем картошка.

– Скоро стихнет. Ты сразу домой иди. И садись зубрить.

И не нервничай. Зубри себе спокойно. За два дня наверстаешь. – Лешка говорил и удивлялся, как тупо у него выходит. Все эти слова‑ не имели отношения к тому, что чувствовал он сейчас. – У тебя ведь память что надо. Сама знаешь.

Она обернулась к нему.

– Пусть лучше не стихает. Пусть. Пусть льет и гремит вовсю! настойчиво, горячо сказала она и прижалась спиной и затылком к столбу, поддерживающему навес.

– Можно подумать… Можно подумать, что тебе наплевать.

Она ничего не ответила, смотрела, как девушки‑ мороженщицы, визжа «Ай, такси наше приехало! », грузили под дождем свои ящики в кузов крытой брезентом машины и следом сами перевалились через борт туда же, помахали на прощанье и уехали.

– Не пойму. Ты какая‑ то не такая, на себя не похожа.

– Да? – переспросила она. – А какая же я? Нет, ты скажи.

Интересно ведь.

Она смотрела на него, выжидая.

– Ты всегда занималась как надо.

– Ах, ты об этом, – разочарованно протянула она.

Он нервничал.

– Да1 Об этом. А об чем же еще?

Она сказала беспечно:

– А другие не больно стараются. И сходит ведь. Живут себе.

Он уткнулся взглядом в широкое переносье, над которым легкой черной дужкой сбегались брови.

– Ты‑ не другие.

Она покраснела. Стало слышно, о чем говорят по соседству с ними люди.

– Видали, как енакиевские забили?

– Так то были дурные два гола.

– Мамка, где вы тапочки брали?

Жужелка спросила:

– А как же вот ты, например, живешь?

– Я‑ то? – переспросил Лешка, больно задетый. А ему казалось, она все понимает. – Мне бы только цель найти, Я б добрался до нее всеми силами. – Он никогда не мерился с ней. Его колыхало из стороны в сторону, а она была устойчивее, яснее. – Мне бы только найти… Уж я бы вцепился.

Она обеспокоенно посмотрела на него.

– Если б ты только знал все… Я развинтилась, конечно. Но я постараюсь… – торопливо, сбивчиво заговорила она. – Если б ты знал! Может, ты не говорил бы так.

Она посмотрела на него и замолчала.

Лешка постоял, точно сквозь пелену, но отчетливо, слово в слово, слыша, как за спиной у него женщина хвалила плащ на другой женщине и справлялась, подарили ли ей его, а та отвечала; «Да нет. Муж куплял». Стучало в висках. Руки наливались тяжестью. Он не хотел услышать больше ни слова. Он понял все, что Жужелка говорила. Не глядя ей в лицо, отдал кошелку и, проталкиваясь плечом, стал пробираться с крыльца.

Он шел под дождем, не разбирая луж. В оставленную на прилавке банку с томатом падал дождь, кто‑ то накрывшийся с головой плащом, обгоняя Лешку, весело сказал:

– Бог добавил!

Он слышал, как Жужелка громко позвала его:

– Лёша! – И потом еще раз опять: ‑ Леша!

Он не обернулся.

Прямо на земле под прилавком сидела женщина, по ее подолу, по голым коленям ползала белая морская свинка. Женщина доставала из‑ за пазухи скомканные рубли и пересчитывала их. Заслышав шаги, она привычно затянула, поглаживая морскую свинку:

– Боря не обманет, погадает сейчас. Боря все знает.

Лешка быстро прошел мимо.

– Есть ли мне счастье в жизни. Скоро ли придет, кого ожидаю, из заключения, – монотонно неслось ему вслед.

 

 

* * *

 

Он вошел в ворота и, точно слепой, не видя перед собой ничего, направился к дому.

– Алексей!

Он оглянулся. Они сидели вдвоем, мать и отчим, за вынесенным на улицу столом и играли в домино, точно ничего не случилось и сегодня такой же день, как вчера.

– Алексей! – нервно позвала мать.

Он вернулся от двери и подошел к их столу.

– Нам нужно поговорить с тобой. Это очень серьезно. – Мать замолчала, поглядывая то на мужа, то на сына возбужденно округлившимися глазами.

Ему было все равно: пусть говорят.

Матюша был в майке, белые руки и плечи его оголены.

– Вот твоя мать и я… Мы решили. Я согласен был тебя учить. Дать тебе образование. Настоящее. Но ты…

Слова доносились приглушенно, точно в ушах набилась вата.

В них было что‑ то оскорбительное. Лешка усмехнулся и отставил ногу.

– В наше время, когда мы наблюдаем такие свершения… – Матюша с усилием выбросил из зажатого кулака все пальцы и опять собрал их в кулак. Когда спутник в небе… и другие достижения. В такое время бездельничать позорное дело.

Это была истина, и тем хуже для нее, что она высказана таким скучным белотелым человеком в майке. Матюша запнулся, задвигал, костяшки домино по столу.

Помолчали. Во дворе хорошо пахло после дождя от кустов и деревьев. По булыжнику еще сочилась, стекала с пригорка вода.

Лешка мотался по городу в каком‑ то нервном возбуждении, ничего не чувствуя, а сейчас, настигнутый болью, безучастно ждал, когда можно будет уйти, скрыться с глаз.

– Как ты стоишь? Что ты корчишь из себя? – крикнула мать.

Чего она кричит? Было нестерпимо представить, что после всего, что произошло, Жужелка, если она появится сейчас здесь, услышит, как его песочат. Он не взглянул на мать. Медленно пригладил обеими руками волосы, пропуская их сквозь пальцы, чувствуя холодную испарину на спине.

– Ну так дальше‑ то что? Или это все?

– Ты не нукай! – сдерживаясь, строго сказал Матюша. Он никогда не забывал о сложности своего положения: он – отчим, не отец. – Тебе дело говорят.

– А я слушаю.

– Тебе добра желают. Надо понимать и ценить это.

– Везде добрые советы, вроде директив.

– А если кто не умеет понимать советы, так таких заставлять надо.

– Свирепо вообще.

Здесь опять помолчали. Матюша, скрестив на груди голые руки, раздраженно похлопывал себя по плечам.

– Ты не философствуй, – сказал он.

Мать обеспокоенно поглядывала на мужа, лицо ее пошло красными пятнами.

– Да ты скажи уж ему.

– Так вот, – туго, нехотя заговорил опять Матюша. – Фото у тебя есть? Две штуки надо.

– Какое фото? Откуда оно у меня?

– Значит, завтра же без промедления надо сняться. Заявление и короткую автобиографию‑ раз, фотографии‑ два, справку из школы, что окончил девять классов, – три. Пойдешь на Торговую, там учебный комбинат ремонтно‑ механического завода. Туда отнесешь все.

– Загадки, – сказал Лешка.

– Два места всего от фабрики было, – живо вставила мать.

– Туманности Андромеды, – сказал он, настораживаясь.

Он им не доверял. Могли бы объяснить яснее. Как‑ никак его касается.

– Развязно держишься, – хмуро сказал отчим.

– Вот именно, – подтвердила мать.

– Какие еще загадки! Представилась тебе возможность выучиться на помощника мастера. В общем кончай лоботрясничать.

Матюша стал излагать, как было дело. Как узнал вчера, что с их фабрики посылают двоих молодых рабочих в школу помощников мастеров и как сразу же принял меры, чтобы одно место оставили за ним, то есть за Лешкой. Он говорил обстоятельно, неторопливо, как уже давно не разговаривал при Лешке, а мать не выдержала, ворвалась, захлебываясь, возбужденно:

– Это все так уладилось только потому, что директор так ценит отца! Только из уважения к нему. (Он не выносил, когда она о Матюше говорила «отец». ) Как он тебе сказал: «Матвей Петрович, только для тебя могу пойти на это». Так, да?

То, что ей с Матющей казалось благом для Лешки, не раз принималось им в штыки. И сейчас, обращаясь к Матюше, мать не спускала пугливо скошенных глаз с сына, не умолкала и все захлебывалась:

– Год поучишься – и станешь прилично зарабатывать. Сможешь одеться и веселиться, как тебе нравится. Ну, чем тебе плохо?

– Я не пойду, – угрюмо сказал Лешка, глядя себе под ноги.

Мать притихла, грузно осев, зло, несчастно вскинулась:

– Ты что, совсем ошалел? Нет, ты объясни, что это такое?

– Не пойду, и все, – упрямо повторил Лешка. – Пусть посылают, кого намечали. А я что? Откуда взялся? Сбоку припека? – Что он, какой‑ нибудь хмырь, папенькин сынок вроде того, что расписал Лабодапов?

– Абсурд! – веско сказал Матюша и похлопал себя по плечам.

– Я в другое место устраиваюсь. Уже договариваться ходил.

– Интересно, – сказал Матюша; он был задет. – Это интересно. Что ж ничего не сказал? Молчком, значит. Чего ж ради было просить, унижаться?

– Да, да1 Ведь он просил, унижался.

– А куда это ты устраиваешься? – привалясь грудью к столу, недоверчиво прищурился Матюша. – Давай обсудим, что целесообразней!

– Да, да! Давай обсудим, – всполошенно подхватила мать.

Они оба чувствовали себя с ним неуверенно, бессильно и потому отчужденно.

– Чего ж обсуждать. Сперва ответа дождаться надо.

– Так у тебя и ответа еще нет? – Матюша вытер рот рукой, сказал тяжело: – Ты вот что – ты прекрати издеваться над матерью. Ты вон до чего ее довел. Завтра же собери, что надо, и отправляйся на Торговую улицу.

– Не пойду. На чужое место усаживаться не собираюсь.

– Сопляк ты! – громко сказал Матюша, и его ноздри задрожали от возмущения. – Кто ты такой, чтобы судить! Посознательнее тебя, такого молокососа, люди…

Лешка шагнул к столу, лицо его потемнело от бешенства.

– А вы, вы… – задыхаясь, заговорил он.

– Как ты смеешь! – крикнула мать. – Отец все для тебя старается!

На их громкие голоса выглянула старуха Кечеджи и опять закрыла дверь. Зло, сквозь слезы, визгливо, мать не унималась:

– Вот дрянь! Какая дрянь! Что себе позволяет! Еще рассуждает! А у самого одна гадость на уме… Девчонка!

Он вцепился в край стола, яростно тряхнул его, и костяшки домино шарахнулись на землю.

– И скажу! Скажу! Это подлость! Все равно это подлость!..

Все, все подлость! И эти выкрики матери и то, что Матюша отнял у кого‑ то место для него. Все, все!

Мелькнуло побелевшее лицо матери. Она поднесла руку к глазам, защищаясь, будто ее собираются ударить.

– Что я такое сказала? Ну что я сказала? (Он сразу остыл, у него сжалось сердце: такая она была жалкая, испуганная. )

Давай говорить по‑ хорошему. Слышишь? По‑ хорошему! – просила она.

Но уже было поздно говорить по‑ хорошему, даже если б он мог ее простить. Да и как с ними разговаривать? Все вызывало с их стороны бешеный отпор. «Кто ты такой, чтобы судить! Заслужи сначала это право! Сопляк! » и так далее, вроде как сегодня, как будто, только выйдя на пенсию, научишься отличать честное от подлого.

Мать робко поглядывала на Матюшу, ища в нем поддержки, но он молчал. Никто не собрал с земли домино.

Лешка постоял молча, повернулся и побрел к двери. Он лег на свою кушетку лицом вниз и слышал, как тихо вошла мать. Она опустилась‑ к нему на кушетку, и он подвинулся, давая ей место. Она нерешительно гладила его по спине, и он чувствовал запах ее волос, который так любил в детстве, похожий на запах сена, потому что она мыла волосы настоем ромашки. Пригнувшись к его затылку, она шептала торопливо:

– Ты ведь не такой. Это все твой дружок научает тебя. Все наши несчастья от него. Все он, Лабоданов…

Лешка молчал; пусть говорит, бог с ней. Он не мог сейчас ничего объяснять, спорить. Ему было так плохо, так мучительно больно, что он даже хотел, чтобы она вот так сидела около него.

Он рывком повернулся на спину. Ее белое поблекшее лицо повисло теперь совсем близко над ним. Он видел ее светлые глаза в красных прожилках и располневшую шею, окольцованную глубокими складками. Она больше не казалась ему красивой, и он жалел ее.

– Ты был совсем другим, пока с ним не подружился. Ты был ласковый мальчик, Леша.

Он встрепенулся:

– Если б ты только знала все, мамуля! Если б ты могла понять!.

Больше он не сказал ни слова. Ведь она ничего не понимала, ничего. Когда она начинала рассказывать о нем, она всякий раз припоминала одно и то же: что у него были очень маленькие ножки и он лет до семи ходил в туфельках с пуговичками, как у девочек. И еще‑ как однажды она вернулась домой очень поздно, а он не спал, ждал ее и кинулся к ней с воплем: «Мамуля, я боялся, что ты умерла! » Его тошнило от этих рассказов.

Что с ним было потом, когда он сменил туфельки на ботинки с подошвами из кожимита, неведомо ей, прошло мимо нее.

Он подбил на катке внучку старухи Кечеджи, он убегал, и его возвращали домой из детприемника, он спустился по водосточной трубе с четвертого этажа школы‑ в ее представлении все это означало только одно: он грубел.

На своих маленьких, неустойчивых ножках, обутых в купленные еще по ордеру туфельки, он куда‑ то навсегда ушел от нее.

И превратился во что‑ то крайне неуютное: тайно курил, огрызался ломающимся голосом, вечно терзал ее тревогой за его будущее.

Она всегда сопоставляла то, каким он был, с тем, что с ним стало, и эта перемена всякий раз ошеломляла ее.

Он был куда чувствительнее ко всему, что происходило с ней.

Как принесли извещение о гибели отца и вообще подробностей того дня он не помнил – слишком мал был. Но крик матери, ужасом отозвавшийся где‑ то внутри у него, еще много лет готов был зазвучать опять, стоило только подумать об отце. И, оставаясь один в доме, он избегал смотреть на стену, где висела увеличенная фотография отца в пилотке. И если нечаянно встречался с его непреклонным взглядом, поспешно отводил глаза.

«Мой муж погиб в Берлине», – говорила всем мать, и ее глаза краснели от сдерживаемых слез.

Лешка знал: отец погиб, участвуя в штурме Берлина, за два дня до его падения. Всего за два дня. Плохо всем, к кому не вернулись отцы. Но им с матерью хуже всех, потому что отец погиб всего за два дня до победы.

Растерянная, сбитая с толку тем, что еще всего два дня, и он бы вернулся, как возвращались к другим женщинам мужья, и они бы тоже пили водку, смеялись, и плакали, и пели бы песни, а потом он стал бы заботиться об угле и картошке и после работы гулял бы за руку с мальчиком, она всюду твердила: «Мой муж погиб в Берлине».

Ее слушатели сочувственно покачивали головами и часто в утешение говорили ей, что она еще молода и красива, и тем еще больше растравляли в ней обиду на жизнь.

В то время она еще работала в больнице медсестрой, пропадала сутками на дежурстве, а вернувшись домой, отсыпалась и, вялая, с растрепанными волосами, сидела у патефона, подперев кулаком щеку, слушала музыку, мечтательно уставившись кудато в пустоту.

Лешка вечно хотел есть. Когда оставался опять на сутки один под присмотром соседок, старуха Кечеджи – ее зять Петька вернулся с войны с одним глазом и устроился на консервную фабрику кладовщиком – приносила ему тарелку вкусного рыбного супа. Он половину съедал, половину оставлял матери.

Изредка он спрашивал мать об отце, но она либо ничего не знала о нем, либо позабыла и помнила только то, что у нее был муж и он погиб в Берлине за два дня до победы, и она осталась одна с ребенком на руках. Из‑ за смешивших его слов «с ребенком на руках» то, что она говорила, казалось ему не совсем правдоподобным. Но отца все же не было, и его не ждали больше.

Ему не нравилось играть в войну. А когда Лешку как меньшего ребята заставили быть «фрицем», потому что кто‑ то ведь должен им быть, иначе игра не могла получиться, и вскоре у него вышибли из рук палку, которой он размахивал, и закричали, что «фриц» убит, а Лешка продолжал драться, размахивая руками, и тогда ему сильно влепили по уху, чтобы играл как надо‑ по правилам, он едва не разревелся, но сдержался: у него не было отца, чтобы наказать обидчиков.

К матери время от времени стали приходить по вечерам гости. Перед тем как им прийти, мать возилась на кухне и напевала своим нелепым, деревянным голосом. И ему становилось весело, он шумно хлопал дверьми, вбегая со двора, и подпевал ей Она надевала нарядную кофту, сшитую из голубого панбархата, присланного в посылке отцом в те последние дни, когда он еще был жив и она еще не была «одна с ребенком на руках».

Иногда мать звала его, чтоб он шел к ним в комнату, где пили и веселились гости, и те угощали его, и мать, красивая и чужая, прижималась к нему и чмокала его в щеку, и ему было неприятно, что она это делает на глазах у всех. И он был рад, когда вскоре его выдворяли за дверь. В такие вечера он укладывался спать на кушетке в проходной комнате, и слышал, как гости хором пели «Выходила на берег Катюша», и различал голос матери, и ему казалось, что это песня о ней с отцом. Но не о той, которая сидит сейчас с гостями в голубой панбархатной кофте, и не о том, который погиб в Берлине, но в то же время о них, но только молодых, и без кофты, и без «погиб в Берлине».

Потом в доме завелся небольшого роста тихий человек в старом милицейском кителе, взлохмаченный кларнетист, которого все звали Духовой. Гости вывелись. Духовой приволок выданный ему в школе, где он руководил кружком, мешок картошки.

Мать стала исправно готовить обед. В это время на Большом металлургическом восстановили взорванную немцами домну и по вечерам все выходили на Торговую улицу, откуда хорошо было видно, как шел чугун. Он шел огненной лавиной, брызги огня отражались в реке Кальмиус, розовый дым окутывал их, а на небе вставало зарево, и люди восторженно подбрасывали вверх шапки, обнимались и говорили: «Это счастье. Это необыкновенная красота. Это наш салют».

Духовой, как чуть ли не все в городе, считал себя причастным к Большому металлургическому. В дни своей молодости он работал на заводе и был, по его словам, выдвинут из рабочей массы в училище как музыкально одаренный. Он рассказывал, как потом руководил духовым оркестром в мартеновском цехе при покойном начальнике Бережном и как тот приходил усталый на репетиции, сидел, закрыв глаза, дремал и слушал. И гордился: на демонстрации мартеновский цех выступал со своим оркестром. А с его смертью стала глохнуть в цехе культура, не нашлись средства, и Духовому пришлось перейти с завода в оркестр городской милиции. Он считал, что перевелись люди, умевшие ценить культуру, и нынешние некультурные руководители ради копеечной экономии не привлекают к работе квалифицированных музыкантов.

Если ему возражали, он не настаивал, легко уступал, тушуясь.

Он оставался здесь в годы оккупации‑ не успел вовремя выбраться из города – и был схвачен немцами как сотрудник советской милиции. Но отчаянные рыбачки из слободки – среди них он прожил всю свою жизнь и на их свадьбах неизменно играл на кларнете – сумели сунуть немцам хабар и выкупить его.

Он был человек с оккупированной, к тому же подвергавшийся, и, если не был выпивши, вечно чего‑ то боялся, и храбрился, лишь когда открывал футляр, припадал к кларнету и надувал щеки. И мать, притихшая, напряженная, заражалась его тревогой. Она теперь говорила тихо, как бы защищаясь от возможных бед: «Мой муж погиб в Берлине», – и делала вид, что по‑ прежнему живет вдвоем с сыном, хотя это было нелепо – все знали про Духового и видели каждый день, как он шел по двору. Если кто‑ нибудь колол ей глаза Духовым, мать вспыхивала:

«На что он мне сдался! » Или говорила еще грубее, передергивая нервно плечами: «На черта мне его обстирывать! »

Старуха Кечеджи недоверчиво покачивала головой:

– Не скажи! Когда мужчин нету, то и петух Сулейманпаша.

Но беда пришла не с той стороны, откуда ее ждали. Она явилась из слободки в облике старых рыбачек, галдевших под окнами. требовавших, чтоб Духовой к ним вышел.

Суровые и властные, они увели его, и он покорно пошел за ними назад в слободку, к объявившейся невесть откуда жене, старой, измученной гречанке, угнанной немцами много лет назад вместе с поездом, где она служила проводницей; тогда она была еще молодой и здоровой.

Духовой несколько раз приходил и молча, страдая, смотрел на мать. А мать сидела красная, надутая. Лешка чувствовал, как она оскорблена и несчастна, и ему было мучительно жалко их обоих.

В это время в доме у старухи Кечеджи тоже разыгрывалась драма. Ее зять, Петька, такой покладистый до войны, не приживался в семье во второй раз, подозревал, что жена ему изменяла. пока он воевал и лишился глаза.

Он скандалил и громко требовал развода. И старуха Кечеджи на весь двор. чтобы слышали люди, уговаривала дочку:

– Дай ты ему развод. Не ты ж его бросила, он тебя – пусть ему будет стыдно!

Но взрослым стыдно никогда не бывает. Стыдилась за них и страдала внучка старухи Кечеджи – Томочка, которая сейчас учится в Рязани в фельдшерском училище. Повзрослевшая, молчаливая, ни на кого не глядя, она быстро проходила через двор.

Лешке нравилось, идя в школу, красться за ней, смотреть, как она разбегается и скользит по обледенелым, накатанным дорожкам. Залепить ей в спину снежком и следить из‑ за укрытия, как, обернувшись сердито, она будет искать, кто это сделал, и не найдет и пойдет дальше быстрым, деловитым шагом, и две косы будут настороженно подпрыгивать на спине.

Он отчаянно влюбился в нее. Она училась двумя классами старше, и на такую мелюзгу, как он, никакого внимания не обращала. Отец ее переселился в общежитие консервной фабрики.

Стояла зима‑ короткий сезон коньков, и Томочка, махнув на взрослых рукой, весело каталась с Полинкой на катке. Лешка гонял у них под носом, выделывал всяческие фортеля, но тщетно – его не замечали.

Тогда и случилось это‑ он подбил Томочку. Он хотел только слегка задеть ее, чтобы заставить обратить на себя внимание, а произошло нечто ужасное. Она грохнулась на лед, сильно разбив колено. Полинка помогала ей дотащиться домой. Томочка плакала, и они обе с возмущением гнали его, а он шел за ними, забегал вперед и видел, как из разбитого колена Томочки сквозь чулок просачивалась кровь.

Истошно кричала и бранилась старуха Кечеджи.

Лешка бежал из дому, сложив в школьный портфель карту и альбом с марками, шестнадцать рублей, кусок хлеба, горсть сахару, наточенный кухонный нож и зубную щетку.

Через четыре часа пути его высадили из поезда и отправили в детприемник. За ним явилась мать с взволнованно округлившимися глазами и возмущенно стиснутым ртом.

Потом он пристрастился к чтению и не заметил, как в доме водворился Матюша.

Что это за человек Матюша? Проживи с ним вот уже семь лет, Лешка не смог бы объяснить это словами. Но он точно знает, что Матюша не такой, каким видят его люди.

У него рано поседевшая голова человека, потерявшего в войну единственного сына. Он овдовел и женился на Лешкиной матери – не шастал по женщинам, завел сразу новую семью. Он работает главным механиком на кроватной фабрике, и им дорожат на производстве. При этом он охотно первый здоровается с соседями, произнося низким приятным голосом:

– Доброго здоровья!

Этого достаточно. Его видят во дворе или за чтением газеты, или за домино, или за каким‑ нибудь домашним делом – он, например, любит прочищать проволокой носик чайника, – и он внушает всем окружающим почтительное к себе отношение.

С легкой руки старухи Кечеджи он слывет деликатным человеком. Но деликатным был Духовой, хотя это никого не интересовало, зато благодаря ему Лешка знает, что деликатность – это что‑ то совсем другое. И уж во всяком случае это не то, когда умеют считаться только с собственным мнением, а тебя вечно одергивают.

Стоит обмолвиться о каком‑ нибудь происшествии в школе, хотя бы о том, как во время дежурства в раздевалке одному мальчишке по ошибке подали девчачье пальто, и он, не обратив внимания, надел его и пошел на улицу, как тебя тотчас же прервут и начнут говорить о дисциплине и сознательности, и так нудно, тошно, будто заранее подозревают в чем‑ то.

В конце концов стараешься ни о чем не рассказывать. Но и молчание‑ скрытность‑ распаляет подозрительность. Чтонибудь случилось? Ты что‑ нибудь натворил? Чего ты молчишь?

Войны еще нет, но уже два враждебных лагеря стоят друг против друга. При всем том Матюша не злой человек, он ничего не жалел для Лешки, заботился о нем и лелеял какие‑ то иллюзии на его счет. Как‑ то, отчитывая его, он вдруг сказал, и глаза у него глубоко запали, и спустились надбровные дуги, как это бывало, когда он принимался чем‑ нибудь восторгаться:

– Я думал, ты заменишь мне сына.

Лешка тупо молчал, чувствуя свою вину и бремя возложенных на него надежд. И тогда первый раз повисло бичующее слово: «неблагодарность».

Духовой ничего не мог принести в дом, кроме своей тревоги, мешка картофеля и искренности. Матюша принес достаток, прочность и апломб.

Читая газету, рассуждая о вычитанных новостях, он восторгался нашими успехами. Лешке запомнилось, как на первых порах их совместной жизни Матюша был в восторге от того, что у нас строятся грандиозные каналы, и как потом, когда их законсервировали, он был тоже в восторге от этого решения. «Мудро! » – говорил он и в том и в другом случае. Лешку изумляло такое бесстыдство. А простодушный Игнат Трофимович поддавался его апломбу.

Матюша и Игнат Трофимович – приятели, но какие же они, в сущности, разные. Игнат Трофимович больше всего на свете любит свою домну, завод, свою работу. А Матюша любит не кроватную фабрику и работу, а свое служение фабрике, директору и убежден, что он человек более значительный, чем Игнат Трофимович. Игнат, Трофимович без слов отдает ему предпочтение.

Мать постоянно говорит о нем с придыханиями: «Матвей Петрович такой человек! Такой человек! »

Как уверенно она почувствовала себя в жизни! Посмотришь на них с Матюшей: он со своими спесивыми рассуждениями и она с суетой, с пустой крикливостью – как они схожи, точно созданы друг для друга. Будто и не было никогда ни Духового, ни погибшего отца. Боль матери давно исчезла, осталось самое живучее – тщеславие. И теперь, когда она произносит при нем: «Его отец погиб в Берлине! » – Лешку бросает в ярость.

То, что ее прежний муж погиб на фронте, а теперешний – достойный, уважаемый на производстве человек, она постепенно стала считать своей собственной заслугой, возвышающей ее над прочими женщинами, не сумевшими ничего создать себе наново взамен рухнувшей в войну жизни, вроде матери Жужелки, путающейся с этим неказистым шофером.

Лешкина мать работала теперь санитарным фельдшером.

У нее появилась профессиональная осанка контролера, чье появление внушает беспокойство, и возбужденный, требовательный тон.

Теперь, когда она во дворе распускала над тазом пушистые волосы, старуха Кечеджи не устремлялась к ней, как прежде, поболтать, пока она будет мыть голову, наблюдала за ней издали: «Соседка! Вы‑ форменная русалка! » Она забыла, что раньше говорила ей «ты».

Фотография отца переместилась в проходную комнату. Она висела теперь над кушеткой, где спал Лешка. Она давно уже не пугала его. С каждым годом отец становился моложе, его невозможно было представить себе мужем матери, скорей он был старшим братом Лешки. Отец был так же одинок в доме, как и Лешка, и они состояли в молчаливом заговоре.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.