Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Послесловие 9 страница



С Козентино я увиделся только в воскресенье утром, потому что его не было в городе. Ему нужно было со мной поговорить, но и мне хотелось ему кое-что сказать. Поэтому мы просидели с ним у него дома в гостиной добрых два часа — сначала вдвоем, а потом пришли и другие. Вечером я с удовольствием принял душ и отправился к Лючии. Она одевалась, собираясь выйти из дому, и, так как она принарядилась, я стал над ней подшучивать, говоря, что она, наверно, нашла себе нового жениха, еще даже не зная, овдовела или нет. Она, не отрывая взгляда, глядела на меня и гладила по щеке.

— Значит, ты поправился? И где же ты был все это время? Неужели не мог дать мне о себе знать?

— Выходит, не мог.

— Вот это здорово! Я как дура искала тебя по всем больницам, а ты вдруг являешься, как ни в чем не бывало, в галстучке, весь надушенный.

— А ты не рада? — смеясь, спросил я.

Она клялась, что рада, а я говорил, что ей не верю, как Фома неверующий, пока она не докажет на деле, что действительно довольна. В результате мы вышли от нее слишком поздно, чтобы пойти в один из ресторанов, что я знал, и нам пришлось удовольствоваться рисовой запеканкой и слоеным тортом в забегаловке, которая закрывалась после полуночи. Домой мы вернулись около часа. Лючия сразу же начала раздеваться. Я смотрел на нее, застыв неподвижно, и молчал. Оно вдруг резко обернулась ко мне и спросила:

— В чем дело?

— Пришло время признаться тебе в одной вещи…

И я рассказал ей историю с Тано, о приказе, который я получил, и о том, что произошло той ночью в доме у дороги. Она слушала меня стоя, совершенно нагая, все больше и больше бледнея. Она спросила, не мучился ли он.

— Об этом не беспокойся: он даже не успел заметить.

— А где он сейчас?

— Ну кто знает? Может, бросили в заброшенный колодец или…

Я до тех пор никогда в жизни не слышал, чтобы женщина сквернословила, даже у себя в деревне. Она ругалась, царапала мне шею. Я пытался удержать ее на расстоянии, но она кусала мне руки, кричала и плевалась. Мне никак не удавалось оттолкнуть ее и пришлось, защищаясь, ткнуть кулаком в живот. «Я всегда это знала, сукин ты сын! Я всегда это знала! » — кричала она. А потом: «Бедняжка! Радость моя! Бедненький мой, любимый! » — и с таким чувством и со столькими слезами, что несчастный Тано был бы поистине доволен, если бы мог ее слышать.

Наконец поняв, что кулаками и пинками ей со мной не справиться, она бросилась за ножом. Но я ее на кухню не пустил. Схватив в охапку, я бросил ее на кровать. Потом объяснил ей, что, если бы такой приказ получил Тано, он точно так же застрелил бы меня.

— И правильно бы сделал! — крикнула она. Потом наконец успокоилась. Она лежала свернувшись клубочком, как собака, уткнувшись лицом в простыню и что-то тихо-тихо говорила, но я не мог разобрать. Слыша, что я ухожу, она так и не подняла головы. Я прикрыл за собой дверь и начал спускаться по узкой, казалось бесконечной, лестнице. Я думал о Тано. Это был обыкновенный пустой и легкомысленный парень, думавший лишь о том, как бы прифрантиться, каждые пять минут вынимавший расческу и приводивший в порядок свою шевелюру. А как человек чести он не сумел себя вести, раз было решено его ликвидировать. И все же Лючия его любила не меньше, чем меня Нучча. Таковы женщины. Они не рассуждают: они или говорят «да», или говорят «нет» и если уж сказали «да», то отдают себя до конца.

Дворик в конце лестницы тонул в темноте. Я приостановился, и из-под арки появились Эмануэле Д’Агостино и молодой парень, который отвозил меня к врачу, когда меня ранили. Потом я узнал, что зовут его Кармело и друзья называли его Мело или Мулуццу. Д’Агостино не произнес ни слова, он лишь поднял голову, указывая вверх, как бы спрашивая: ну что там?

— Можете подняться. Дверь только прикрыта.

— Порядок.

— Спокойной ночи, — попрощался я, подняв руку, и пошел прочь, опустив голову.

Только Лючия могла предупредить полицейское управление о том, что готовится акция против Ло Прести. В тот вечер, когда Тотуччо Федерико привез мне домой приказ, она слышала, как мы с ним говорили. Она долго ждала такой возможности. Сначала она меня разыскивала в баре «Эден», надеясь что-то выведать.

Наконец она решила сойтись со мной, клянясь, что позабыла Тано, даже более того — что зла на него за то, что он оставил ее, даже не потрудившись хоть что-нибудь сообщить.

«Значит, ты поправился? » — спросила она меня, как только я пришел к ней. Я уже все понимал, не то я спросил бы ее, откуда это она знает, что мне надо после чего-то поправиться. Все думали, что я просто исчез — и все тут. Никто ей не мог ничего обо мне сообщить, кроме тех легавых, которые в меня стреляли и видели мои кровавые следы на улице. И они дали ей все обо мне сведения, потому что она была их стукачка.

Я переговорил об этом с Козентино, однако сам хотел во всем убедиться, прежде чем ставить точку в этом деле. Поэтому я и признался ей в том, как погиб Тано. Разве могли у меня еще оставаться сомнения после того, как я увидел ее лицо? Мне не раз приходилось смотреть в глаза тем, кто хотел моей смерти. Любовь можно скрыть. Ненависть — нет.

Вот это и ожидали услышать от меня Д’Агостино и Кармело: надо им подниматься или нет. Я сказал, чтоб они поднялись, и прости-прощай Лючия.

 

Из событий, относящихся к тому периоду, мне запомнилось то, что газеты называли делом Леонардо Витале.

Газеты подняли шум, потому что у них не было ничего другого, чтобы заполнить первые полосы огромными заголовками и фотографиями, которые сразу привлекают всеобщее внимание и становятся пищей для разговоров. Для журналистов золотые времена дела Чакулли и бульвара Лацио похоже что кончились. Этот Витале был наполовину псих, которому взбрело в голову донести на всех своих друзей и разболтать все, что он знал. Его называли «Первый раскаявшийся».

Я его хорошо знал. Однажды мы с ним встретились в баре «Куба». Двух слов было достаточно, чтобы понять, что мы с ним из одной Семьи, и я не мог его больше задерживать. Он уехал, прочитав мне проповедь не хуже попа в святую пятницу. Я слушал его открыв рот. Сперва его болтовня меня забавляла, так как манера говорить у него была совершенно ни на кого не похожая, трудно даже объяснить какая; это была смесь итальянского языка, палермского диалекта и жаргона мафии, так что порой я его даже не понимал. Но потом я забеспокоился, потому что наболтал он слишком много и выболтал вещи, которые могли кое-кому навредить. Дослушав его, я решил, что он — сумасшедший, и в тот же день рассказал об этом Козентино. Но у того были свои заботы, и он, не слушая меня, стал кричать:

— Да это же псих! Просто ненормальный!

Потом мы с ним встретились вновь и он держался так доверительно, что, глядя на нас со стороны, можно было подумать, что мы с ним по крайней мере молочные братья. И я понял, что это завистник. Он злился на Куриано. [48]

Со всех сторон он только и слышал, что тот и Скарпуццедда[49] — самые смелые люди чести в Палермо, и подыхал от зависти. Однако Скарпуццедда действительно не вызывал симпатии. Я его лично не знал, но мне говорили, что он человек очень грубый и ни с кем не ладил. Куриано же был всеобщим любимчиком, и им все восхищались. А Витале исходил от злости желчью.

И так как в детстве он был служкой в церкви и, кажется, имел какого-то родственника-священника, то в один прекрасный день вдруг принялся проповедовать и вещать от имени господа бога, с которым не только не был знаком, но даже не знал в лицо. И поскольку никто не принимал его всерьез, в конце концов он пошел поплакаться в жилетку первому же полицейскому комиссару, который согласился его выслушать.

И хотя я рассказываю о событиях, произошедших всего каких-нибудь полтора десятка лет назад, времена тогда все-таки были совсем другие. Тогда никто не мог даже допустить, что какой-то там ничтожный Витале пойдет и выложит все, что ему известно, позабыв о данной им клятве человека чести. Поэтому Козентино не стал меня слушать, когда я пошел его предупредить. И даже в полиции никто Витале не верил. Витале рассказывал, а они смеялись. Поэтому ни к чему было его убирать, когда он столько лет спустя вышел из тюрьмы. [50] Но, видно, тот, кто это сделал, уже рассуждал современно — так, как теперь рассуждают все: прежде чем думать, скорей спусти курок, ибо мертвый тебя не выдаст и не сможет навредить. Поэтому прежде я тебя убью, а уж потом будем выяснять, чем ты там занимаешься.

Я и позабыл о Витале, когда в мае 1974 года снова арестовали Лиджо. Его схватили у кого-то на квартире в Милане. Я слышал от Терези, от самого Стефано и от многих других, что он скрывался в Милане, но не знал, действительно ли это так. Когда квестор Мангано надел на него наручники, я обрадовался, потому что наивно полагал, что, когда Лиджо за решеткой, я могу чувствовать себя в большей безопасности. Но Риина и Нровенцано тогда остались на воле, были на свободе и в 1974 году, на свободе и сейчас. И я никогда не мог взять в толк, почему Лиджо попал в тюрьму, а двое самых близких к нему людей всегда остаются на воле. «Когда-нибудь я тебе это объясню», — сказал мне как-то вечером Миммо Терези, да будет земля ему пухом. И рассмеялся.

 

Наконец Ди Кристину выпустили на свободу. Я надеялся повидаться с ним в Палермо, но это было невозможно. Поэтому я выждал, когда подвернется подходящий случай, и отправился к нему в Рьези.

Дверь мне открыла его жена, красивая темноволосая дама в очках, которой я никогда раньше не видел, Ди Кристина чуточку постарел, вид у него был усталый. Но он мне обрадовался, и мы сели пить кофе.

— А как поживает Сокол?

Он имел в виду Стефано Бонтате. Я знал, что его так называют некоторые друзья. Но что я мог ответить? Я не был напрямую связан со Стефано: моим начальником был Козентино. Я слушал, что скажет он, что скажут Д’Агостино, Терези и другие. Я мог ответить лишь одно: Стефано отличный парень, серьезный, честный, настоящий человек чести. Моим принципом всегда было: не предавать. И я в своей жизни никогда никого не предал. Но к Стефано я к тому же был особенно привязан, как ни к кому другому. Ради него, если бы понадобилось, я готов был даже пожертвовать жизнью. Так я и сказал Ди Кристине и понял, что он одобряет мои слова.

— Каждый инструмент похож на того, кто им работает, — ответил он сицилийской пословицей. — Я знаю, что ты верный человек, Джованнино. И все то, что ты сказал о Стефано, правильно. Поэтому-то мы с ним и такие большие друзья. Но наше с ним время подходит к концу…

Я почтительно спросил, что он под этим имеет в виду. Он сказал, что времена чести и верности прошли и тот, кто во все это еще верит, — или кретин, или ищет смерти. Когда дело касается денег, теперь обо всем забывают, а когда деньги такие большие, то не остается уже места ни для чего другого.

— У меня и у Стефано высшее образование. Ты слыхал об этом?

— Да, ваша милость.

— В этом-то вся беда: мы слишком много учились. Львы пожирают волов, потому что они не учились. А если льва заставить учиться, он потом уже ни на что не годен и его одолеют шакалы. Понимаешь?

— Нет, ваша милость.

— Да потому что все шакалы — неграмотные и плевать хотели на книги. Наши со Стефано отцы послали нас учиться, потому что хотели, чтобы мы достигли большего, чем они. Они заблуждались, Джованнино: они оказали нам самую плохую услугу, какую только могли. Я это понял. Но не знаю, понимает ли это Стефано…

Прошло много времени, и точных слов в этом нашем разговоре я уже не помню. Но смысл их был именно таков. Дело было вечером, мы сидели вдвоем, и на меня эта встреча произвела большое впечатление. И я ощущаю это испытанное мною чувство до сих пор. Разве можно такое забыть? Происшедшие потом страшные события заставили вспомнить слова Ди Кристины так, словно он произнес их вчера. В конце концов действительность подтвердила правильность всего того, о чем говорил он в тот вечер в Рьези.

Когда я стал с ним прощаться, он дал мне несколько секретных поручений, которые мне предстояло выполнить в ближайшее время в Палермо и в Трапани. И дал мне так много денег, что я смутился и не знал, что сказать.

— Отложишь про запас. Через месяц-другой наклюнутся выгодные дела и тебе пригодится каждый грош. С небольшим капиталом, и если к тому же немножко повезет, сможешь здорово разбогатеть.

Но эти слова не улучшили моего настроения. Я был обеспокоен тем, о чем говорил раньше. Если это действительно так, то скоро можно ждать беды, для всех нас. И мне впервые пришла в голову мысль выйти из игры. Я знал, что это невозможно, и мне даже этого не хотелось. Но если Семья исчезнет, как исчезла Семья Доктора, я не хотел искать новых хозяев. Мне тогда было сорок два года, но я чувствовал себя почти стариком. А старики имеют право уйти на пенсию.

С такими мрачными мыслями я возвратился в Палермо, когда уже начало смеркаться. И так как я еще не включил фары, машину остановил патруль на мотоциклах и меня впервые в жизни оштрафовали. Мне дали зеленую квитанцию, и я храню «на счастье» этот листок. Сам не знаю почему.

 

XIV

 

Потом бог прибрал к себе и мою мать. Но на сей раз оставил мне хотя бы то утешение, что она умерла на моих руках. Она болела уже почти целый год и теперь весь день не вставала с постели, поднимаясь только, чтоб сходить в уборную. Я приезжал проведать ее каждую неделю, а иногда, когда не мог оставить свои дела в Палермо, ездил даже тайком. Под вечер садился в машину, приезжал домой, пару часов спал и на рассвете, около пяти утра, уезжал обратно.

Последние две недели перед смертью она уже перестала соображать. Даже не узнавала меня. Однажды вечером, только приехав, я сел рядом с ее постелью и спросил, как она себя чувствует, что ей нужно. Она отвечала: «Хорошо, спасибо», «Ничего, спасибо» таким тихим голосом, что еле было слышно. Потом когда я встал и отошел, то услышал, как она спрашивает у сидевшей по другую сторону постели соседки:

— А это кто такой?

Дом получился на славу: на втором этаже было две комнаты и ванная. Но мать не желала туда подниматься. Она по-прежнему спала на первом этаже, хотя там было сыровато. Она говорила, что так привыкла и не хочет обживать новые комнаты, потому что если в них начать жить, то можно испачкать. Но также и нижнюю комнату теперь было не узнать — пол выложен керамической плиткой, с потолка свисает красивая хрустальная люстра. Кто бы мог поверить, что в углу, где стоит телевизор, когда-то ел, спал и справлял нужду мул? И когда ночью, в темноте, мы, мальчишки, слыша это, смеялись, отец иногда шутил: ничего, так будет теплее.

На этот раз сестра приехала вместе с мужем. Своего зятя я не видел уже много лет. Он ничуть не изменился: немножко ссохся, но все такой же жалкий, без всякого достоинства. Теперь он приехал на похороны не из-за любви к теще, а потому что ему не терпелось получить что-нибудь в наследство.

И действительно, после похорон он отвел меня в сторонку и сказал, что нам надо поговорить как мужчина с мужчиной.

— А со мной только так и можно говорить, — ответил я, но до него не доходили такие тонкости. Он взял меня под руку и спросил, что я собираюсь делать с домом и землей. Я сказал, что дом теперь это уже не тот хлев, что он помнит, потому что я на собственные деньги сперва купил его, а потом перестроил и увеличил. И за семь тумоло заплатил я, записав на имя отца только потому, что не хотел значиться владельцем сам. Я ему растолковал все это ясно и понятно, хотя знал, что он знает об этом не хуже меня.

— Однако я вовсе не собираюсь оставлять сестру с пустыми руками и дать ей лишь те крохи, что причитаются, — тут же добавил я и сделал у него на глазах некоторые подсчеты. Я оценивал все по ценам, которые были тут, в селении, и делал вид, что все покупали и строили с отцом. Сумму — весьма кругленькую — я предложил ему наличными. Он закурил сигарету и сказал, что должен минутку подумать.

— Тут думать нечего. Даже если тебе кажется мало, все равно придется удовлетвориться.

Он сразу потупился. Я знал, что ему этого хватит: он приехал сюда, боясь, что ему вообще не достанется ни гроша. Но это был такой тип, что, если бы ему предложили миллиард, он все равно попытался бы выцыганить еще сто тысяч. Они собирались задержаться на два-три дня, но мне хотелось остаться одному, и более дня я не в состоянии был видеть своего зятя даже на фотографии. Я уж не говорю об их дочерях — они были уже совсем взрослые, но даже не потрудились приехать на похороны ни деда, ни бабки. А Джина все показывала мне их фотографии: на море полуголые с женихом, на природе в деревне — с другим, на берегу По — с третьим и так далее. Они не работали, не выходили замуж, у них не было никаких обязанностей. Только одни права. Слава богу, что такой человек старых правил, как мой отец, видел их от силы два-три раза, когда они были еще совсем маленькие.

Ну хватит. Я сказал, что меня ждут в Палермо, у меня там срочные дела и мне надо поскорее уехать и запереть дом. Когда мы прощались, сестра разревелась.

— Неужели теперь мы с тобой вообще не будем видеться? — спросила она и обняла меня. Она превратилась в одну из тех женщин, что сейчас смеются, а через минуту плачут. Уверен, она рекой льет слезы, даже когда смотрит фильм по телевизору и по разным другим пустякам. Но меня она по-своему любила. Я сказал, что всегда буду о ней помнить, и так оно и было.

Когда они уехали, я вернулся на кладбище, чтобы паедине проститься с матерью. Я позаботился, чтобы могила красиво выглядела. Велел установить фотографии — черно-белые, в овалах, как тогда было принято. Отец был сфотографирован в кепке и в своем неизменном темном костюме с жилетом. Мать — с шиньоном, лицо свежее и отдохнувшее. Рядком, бок о бок, как прожили всю жизнь…

— Ты еще вернешься? — поинтересовался один из моих двоюродных братьев, постарше меня. Я виделся с ним только на похоронах и свадьбах. Не то чтобы его волновало, представится ли ему еще случай обнять меня: он хотел знать, что я собираюсь делать с землей. Он был туповат от природы, но крестьянин хозяйственный и толковый. Мы составили с ним документ, по которому я отдавал ему участок в аренду на три года.

За время болезни матери я уже привык к этой езде туда-сюда и выучил наизусть все повороты. Но когда я выехал из селения, то мне подумалось, что, может, больше не приеду сюда целых полгода, а то и год. А когда приеду, уже недостаточно будет только стукнуть в дверь, чтобы войти в дом. Придется доставать ключи. И это будет впервые: никогда раньше у меня не было ключей от этого дома.

После смерти матери я ощущал в голове какую-то пустоту. Не стало больше никаких забот. Теперь я мог забивать себе голову чем угодно. А начинались горячие денечки. Время больших денег, о котором говорил мне Ди Кристина.

Кое-кто уже добрый десяток лет занимался наркотиками. Преимущественно те, у кого были друзья в Америке. Не знаю, откуда они их получали, но система была та же, что и с сигаретами: пароход, рыбачий баркас и автофургон. Потом наркотики переправляли в Соединенные Штаты, а то, что оседало в карманах, стоило полсотни партий сигарет. Потом дело пошло вширь, и в конце концов все стали кормиться от этого пирога.

Поскольку мне на глаза не попадались ни пачки денег, ни пакетики с порошком, я как-то спросил у Козентино, чем объяснить, что Семья не хочет заняться такой выгодной работенкой. Он объяснил мне, что Стефано не любит этот товар, однако предоставляет всем нам полную свободу действовать на свой страх и риск.

— Я иногда вкладываю в это дело немножко деньжат. Но лично ни в чем не участвую.

Тех, кто поставлял товар, называли «турки». Они запрашивали определенную цену. Тех же, кто являлся, чтобы купить его на доллары, прозвали «кузены» — почти все они были американцы сицилийского происхождения. И платили они более высокую цену. Разница в цене и составляла наш заработок. В те времена, когда мы занимались только посредничеством и перевозкой, мы с каждого вложенного миллиона получали десять — пятнадцать, в зависимости от качества. Потом в работу включились химики. Не знаю уж, где они этому выучились, но навострились перерабатывать поставляемое «турками» сырье в тонкий товар, годный для продажи в розницу. А другие взяли на себя хлопоты по переправке наркотиков за океан, используя аиельсины, мебель, гробы и все прочее, что только можно было использовать.

И «кузены» стали платить совсем другие цены. До тех пор слово «миллиарды» я встречал только в газетах. Его употребляли, когда писали о государственной казне. И вдруг я услыхал его из уст тех, кто еще лет пять назад проверял сдачу с бумажки в тысячу лир. Мне казалось, что я вновь в одной из тех распивочных, что когда-то были у нас в селении. Когда поздно вечером я заходил туда, там было полно народа. Все орали во все горло, никто не слушал друг друга. Все уже были, кто больше, кто меньше, под градусом и ничего не соображали. Опьяненные плотной пищей и вином, они каждую минуту готовы были сцепиться друг с другом или приняться петь хором — как бог на душу положит.

Так в течение доброго десятка лет, пока я оттуда не уехал, было и в Палермо. Все хмельные от миллиардов. Лаборатории по переработке имелись в Багерии, Партинико, на Острове Женщин и во многих окраинных кварталах города. Они не были свободными, каждая из них принадлежала той или другой Семье или, во всяком случае, находилась в контролируемой ею зоне, то есть под ее покровительством. А вокруг лабораторий ошивались люди, которых раньше никогда никто и в глаза не видел в Палермо. У всех теперь были компаньоны: неаполитанские, калабрийские, французские, греческие, американские… Мне всякий раз подолгу морочили голову и темнили, хотя я был из соседней провинции, а сами потом путались с какими-то подозрительными чужаками, заведомо зная, что это не люди чести, и, когда потеряют интерес к делу, могут расколоться.

Особенно я не активничал. Но вместе с тем жалел, что Стефано держится в стороне от этих выгодных сделок и что Козентино тоже разделяет его мнение. Поэтому я не высовывался поминутно с вопросами насчет того, предвидится ли какая новая комбинация, да меня никто и не искал, чтобы об этом поскорее сообщить. Поэтому речь шла о сделках самое большее на полкило и всегда с одними и теми же друзьями. Сделки быстрые и надежные. Заработанное я откладывал, и пару месяцев ничем таким больше не занимался. Однажды мне довелось побывать на одной из таких фабричек — они неизменно находились где-нибудь в сельской местности, подальше от жилья и укрытые в лесу, потому что от них шла уж слишком сильная вонь.

Внутри там был какой-то странный народ, я не знал в лицо ни одного из них. Ничто никого не волновало, кроме белого порошочка. На меня никто даже не посмотрел, не поинтересовался, кто я такой. Они были отравлены наркотиком еще больше, чем те, кто колет эту пакость себе в вены. С минимумом оборудования, в двух комнатках, говорил мне Д’Агостино, они производили сорок — пятьдесят килограммов «мела» (так называют героин) в неделю. Миллиарды! И у всех, кто туда входил, глаза были голодные — такие я видел во времена Доктора, когда ездил с ним в Норманнский Замок. Там тоже ворочали миллиардами. Люди приходили туда охотиться за депутатом и его милостями, зная, что одного его словечка достаточно, чтобы изменить всю их жизнь.

Иногда с кем-нибудь из друзей я ездил в составе охраны. Мешочки укладывали в багажник машины без всякой маскировки. Правило было такое: если остановят для проверки, сразу открывать огонь — и никаких. Впервые я увидел вблизи автомат. Более того: как-то вечером Кармело, которого впоследствии скосило как раз автоматной очередью, стал учить меня, как им пользоваться. Он говорил, что автомат куда лучше пистолета. Это был парень лет двадцати, но с автоматом был уже хорошо знаком, и у него лежало больше двух миллиардов в трех десятках различных банков: он знал, что, если вклад превышает сто миллионов, директор банка должен извещать карабинеров и сообщать фамилию вкладчика. Теперь рассуждали только так: дела решались при помощи автоматной очереди, а счет шел на миллиарды.

Не успело начаться то благословенное времечко, как похитили Луиджи Корлео. Нино Сальво был женат на его дочери. Это было серьезное дело. Люди, не имеющие отношения к мафии, не могут себе даже представить, насколько это был неслыханно наглый вызов. Теперь я уже многого насмотрелся, но не стыжусь сказать, что когда об этом услыхал, то просто остолбенел от изумления.

— Вопрос нескольких дней, — как-то вечером сказал Терези, разговаривая при мне с Козентино. Но Козентино с сомнением покачал головой.

— Боюсь, его уже нет в живых.

Он оказался прав, да только мы тогда еще об этом не могли знать. Между тем шел день за днем и все было тихо. Пока однажды Стефано лично не сказал мне, что решил поручить троим-четверым верным парням поискать Корлео, а заодно и тех, кто его похитил. Стефано знал, что даже если он и велит мне какое-то, пусть даже долгое, время оставаться в стороне от дел, то я все равно не обижусь, тогда как другие станут жаловаться из-за потери жалованья. Я об этом еще скажу потом, но этот юноша по причине своего доброго характера не проявлял той властности и решительности, которые требовались в такие времена, как те. У него в доме или в кругу друзей каждый мог позволить себе критиковать его, и он ни на кого не таил обиду.

Но я знал, что он дал мне это задание потому, что доверял мне и питал ко мне симпатию. И я этим гордился. Козентино сунул мне в руку толстую пачку стотысячных банкнот и дал пару советов. Поиски следовало начать с Трапани, где у нашей Семьи еще со времен дона Паолино были старые друзья.

Целый год я искал Корлео. Работал не хуже карабинеров: слежка, допросы, доносы. Днем я только этим и занимался, а ночью, лежа в темноте в постели, тоже только об этом и думал. Однажды утром, в воскресный день, в Эриче мне повстречался Нино Сальво. Он спросил, как идут дела, но было видно, что он почти уже примирился с неудачей.

— Будьте спокойны, ваша милость, вот увидите, что-нибудь удастся сделать, — заверил я его в конце разговора. Он похлопал меня по плечу.

— Стефано мне сказал: если это не сумеет сделать он, то не сумеет никто другой… Ах, Джованни, помнишь, как хорошо мы с тобой жили в Риме?

Я почувствовал, что наступил решительный момент. Мы знали, что случившееся — дело рук Корлеонцев. Если мне действительно удастся выполнить задание, то я сильно укреплю свой престиж в Семье. Но, увы, мне не удалось, и это было одним из самых тяжелых поражений в моей жизни. Мы не нашли даже места, где прятали похищенного, а это, несомненно, свидетельствовало о том, что его сразу же убили. Это не было настоящим похищением. Этим людям деньги были не нужны. Они хотели лишь одного: оскорбить нас.

Когда я наконец возвратился в Палермо, Козентино меня очень тепло встретил.

— Ну что, кончился твой отпуск?

В его шутке была большая доля правды. Это и впрямь был последний отпуск. Война еще не началась, но все знали, что это вопрос нескольких месяцев. Однако дел было навалом, друзья покупали себе квартиры, будто трубочки с кремом: по дюжине зараз.

Последнее мое приятное воспоминание о том периоде — это прогулка на рыбачьем судне. Без всякого товара: именно настоящая прогулка. Раньше нога моя никогда еще не ступала на палубу, и мне хотелось насладиться морской прогулкой. Приглашений я получал немало, так как многие мои знакомые купили моторки. Но я опасался выходить далеко в море с недостаточно опытными людьми — ведь я так и не научился плавать. С рыбаками же мне было спокойнее, и я помогал им в работе. У крестьян и рыбаков работка почти одинаковая, и у тех и у других такие же мозоли на руках.

Старик-рулевой чем-то напоминал моего отца, только вместо кепки на голове у него была красная шерстяная шапочка, делавшая его похожим на молодого парня. Он был не очень-то разговорчив, но все же рассказал кое-что о себе. У него тоже был свой «шеф» — ему принадлежал и баркас, и сети, а кроме того, он снабжал горючим, необходимым оборудованием, за свой счет делал все починки. Расчет производился не поденно, а в зависимости от улова. Старик не жаловался. Пока позволяет здоровье, говорил он, буду ходить в море.

— А когда больше не позволит?

— У меня есть дети, — ответил он. У него было четверо сыновей и три дочери. И он знал, что все семеро готовы выполнить свой долг.

Вот как должно быть. А не так, как поступал я, покинув дом и родное селение и успокаивая совесть только тем, что давал родителям какую-то сумму. Поэтому-то, оставшись без меня один, и погиб мой отец, и его враги и завистники были уверены, что могут безнаказанно забить его палками. Сила мужчины — его смелость, сила старика — его сыновья.

Когда мы сошли на берег, я про себя уже принял решение отомстить за отца. Я обещал матери, что не доставлю ей новых огорчений, но теперь, когда и ее не было на свете, меня больше не связывало это обещание. Я и так уже потерял много времени и поэтому не хотел больше медлить.

Я пошел к Козентино и спросил у него разрешения. Он был в курсе дела и не выразил удивления. Он сказал, что это мой долг и обещал поговорить со Стефано, но выразил уверенность, что никаких трудностей не возникнет. Он достал мне другой пистолет — 7, 65 со стертым номером.

— Даже если потом тебе придется его выбросить, не беспокойся. Понятно?

— Да, ваша милость.

Я поехал на поиски Ди Кристины. Мое селение находилось не так далеко от его, и был риск, что какому-нибудь старшине карабинеров взбредет в голову отнести моего покойника на его счет. Я нашел Ди Кристину в Палермо, на квартире у Тотуччо Индзерилло. Он принял меня, как родной отец, и внимательно выслушал. Это дело могло доставить ему некоторые неприятности, и он сказал, что сначала лучше собрать кое-какую информацию. Если в течение десяти дней я не получу от него никаких сообщений, то могу спокойно отправляться в свое селение.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.