Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дорогие мои мама и папа!



С большим приветом из Фрисландии. Нас хорошо приняли, это было хорошее приключение.

Я в порядке, мне здесь очень хорошо.

Я в семье, где семеро детей. Старшая дочь работает у фермера где‑ то рядом. Она там и живёт, но иногда приходит к нам в гости. Она очень хорошая.

Затем есть ещё младший брат, но его тут нет. Он вынужден был переехать к родственникам, когда девочка заболела полиомиелитом. А потом родственники не захотели его возвращать, потому что за это время сильно привязались к нему. Смешно, не правда ли?

Я хорошо и много кушаю. Вы же хотели, чтобы я стал большим и толстым.

Сегодня вечером будет утка, которая попала в сети. Ах да, глава семьи – рыбак и каждый день ездит на лодке в море. Мужчину и женщину я называю Heit и Mem, они фризы[4].

К счастью, я из книги в библиотеке узнал, что такое фризы. Фризский очень трудный язык. Когда они говорят между собой, я не понимаю ни слова.

Ян Хогесворт живёт недалеко от меня. Он на большой ферме, и там помогает по хозяйству.

Я могу видеть эту ферму вдалеке. Мы лучшие друзья и часто играем вместе.

Я рад, что он живет рядом, я часто могу его навещать. Мы часто говорим о доме.

Ян говорит, что Амстердам очень далеко, однако это не так, я смотрел в школе в атласе.

Если бы я из Лааксума выплыл в море, то мне нужно было бы развернуться в противоположную сторону и я бы доплыл до вас.

Если это продлится очень долго, я имею в виду войну, то я рвану отсюда. У Яна есть план, как нам вернуться в Амстердам. Вот вы удивитесь.

Ян лучший парень, кого я знаю, как и Мейнт (Это мой фризский брат).

Он почти не ходит в школу. Я всегда. До школы нам идти полчаса, в другую деревню, и если у нас во второй половине дня есть уроки, то в день на дорогу мы тратим два часа. В школе не трудно, я учусь хорошо и нам почти никогда не задают на дом.

Учитель хороший и мной доволен.

Здесь масляные лампы, а воду подают насосом. У них есть овцы, и утром, прежде чем идти в школу, нам нужно лопатой собрать навоз в ведро, чтобы очистить землю. Я должен иногда помогать делать масло, с помощью фляги. Для этого нужно молоко в ней долго трясти, пока оно не загустеет.

Ещё у нас есть кролик, а вчера мы с Мейнтом принесли в мешке ещё одного.

Они были вместе в сарае, и завтра мы должны будем его вернуть.

Я потерял мою продовольственную карточку и талоны. Это очень плохо для вас?

Погода хорошая и мы часто играем на улице. Особенно нравится в гавани.

Я иногда помогаю с сетями. Они воняют рыбой! К счастью, мы не так часто едим рыбу.

Как вы живёте? Мама достала продукты? Я очень надеюсь на это.

Как только война закончится, я сразу вернусь к вам. Я очень по вам скучаю.

Как скоро вы мне ответите?

Пока, с большим приветом от Йеруна.

P. S. Я сплю в нижнем белье, тут так принято.

 

Я тщательно заклеиваю конверт. Утром, по дороге в школу, я занесу его на почту.

Моего брата я даже не вспомнил. Как и про мой конфуз в постели.

 

 

Не знаю почему, но я не люблю воскресенья.

С одной стороны, воскресенье – это хорошо, в воскресенье прекращается монотонное течение будней; единственный день, когда в доме нет постоянной суеты и мы можем перевести дух.

Перевешивается ли это хорошее посещением церкви и воскресной школы, я не знаю.

Некоторые воскресенья для меня ужасны, а в другие я нахожусь в приподнятом настроении и смотрю на всё другими глазами.

У меня появляется чувство восторженности во время церковного богослужения и ощущение, что под рубашкой у меня вырастают крылья, что Бог милостив и всё будет хорошо, даже со мной!

Мы все вместе садимся за стол и, как правило, присутствует Тринси, старшая дочь, которая работает у фермера и приходит субботу вечером, чтобы переночевать дома. Она как мягкая, добрая мама, когда она рядом, то все острые углы моей жизни отступают перед ней. Я чувствую её внимание и заботу, и их проявлениям нет конца.

«Йерун, ты наелся? »

«Не беспокойся, всё будет в полном порядке».

«Мейнт, оставь мальчика, наконец, в покое».

 

В воскресенье утром мы все можем спать немного подольше. Отец (Хейт) остаётся дольше в своём алькове, мы говорим шепотом и украдкой передвигаемся по комнате. Девочки молча накрывают на стол и режут хлеб большими, крошащимися ломтями без корки и делают это на большой белой кухонной доске. Мама (Мем) приносит из погреба кусок домашнего бекона и глиняную миску, в которой лежит тоже домашний, мокрый и разваливающийся овечий сыр.

Все наряжаются в воскресную одежду, которая аккуратно сложена в шкафу и пахнет камфорой. Все члены семьи чисто умыты и причёсаны, словно собираются позировать для семейного фотопортрета. Я получаю одежду Мейнта, потому что отец считает одежду из Амстердама не пригодной для посещения церкви.

«Все ясно». Я понюхал рукава: нафталин, овечий сыр и Бог, всё это неразрывно связано друг с другом, это и есть запах воскресенья. Мы ждём за столом, мои горящие глаза блуждают по заманчиво разложенной снеди. После первоначального нежелания есть слишком много мной овладевает дух чревоугодия. Никто ничего не трогает, все ждут момента, когда в дверях появится свежевыбритый отец. Перед завтраком он надевает чистую рубашку, хотя обычно ходит в шерстяной майке.

Его тощие руки высовываются из коротковатых рукавов. Он медленно закрывает дверь и медленно оглядывает с нежной улыбкой всех нас. Это первое ритуальное событие в воскресенье, появление отца, который садится с нами за стол.

«Так, подбородок держать повыше, теперь настали трудные времена».

Он бросает разрешающий взгляд на старшую дочь, и она начинает раздавать хлеб и наливает чай из серого эмалированного чайника. Благодать снисходит на нас и я, кажется, ощущаю её даже в своих внутренностях.

Мем сидит, скрестив руки на груди. Это её, свободное от работы, утро, и она излучает удовлетворение от этого.

Время от времени она начинает двигать губами взад‑ вперёд, что означает погружение в созерцательные размышления.

Я украдкой подглядываю и ловлю момент, когда она выпячивает нижнюю губу: это выглядит так, словно она показывает язык.

Когда она щурясь, ловит мой взгляд, она кивает мне головой и закрывает глаза на мгновение, будто даёт мне знать о нашем с ней тайном сговоре.

Это лучшая часть воскресенья, сцена первая с Мем: она благожелательна, невозмутима и неподвижна как утес, удерживающийся посреди наплыва будничных забот. После завтрака мы с Хейтом (отцом) идём в церковь, девочки впереди бок о бок и с Псалтырём в руках, мальчики в ряд за девочками. Едва мы только выходим на дорогу от дома, мы машем Мем, которая заполняет собой одно из окон и не спеша поднимает руку в ответ, словно мы судно, покидающее надёжное убежище в порту.

С отцом путь в деревню кажется короче, он рассказывает, где раньше работал и показывает мне кто где живёт.

Если Пики идёт с нами, тогда Янти толкает велосипед с хромой девочкой рядом с отцом, который почти весь путь рассказывает истории и отпускает шуточки.

В вестибюле церкви мы ждем остальных прихожан, чтобы зайти вместе с ними.

Я осязаю запах воскресной одежды и аромат одеколона от пожилой женщины, ближе к которой я стараюсь держаться подольше, потому что этот запах напоминает мне о посещении моей бабушки, в Амстердаме, когда она открыла сумочку, чтобы достать мне капли.

Вход в церковь вызывает у меня учащённое сердцебиение, словно я вступаю на сцену театра.

Под тихий гул органа я иду по проходу, благоговейно сложив руки над животом.

Когда я прохожу мимо, взглядом окидываю успевших уже сесть на скамьи и киваю им, и они благосклонно кивают в ответ, одновременно орган начинает играть прелюдию к церковной службе.

У меня возникает желание сделать что‑ то героическое, чтобы Бог с высоты посмотрел на меня и подумал: «Как я позволил случиться этому чуду». Я чувствую, как по моей коже начинают ползать мурашки и деревенеет шея.

Мы садимся на одну из скамеек. Здесь уже есть небольшие подушки и на каждом месте лежит чёрный Псалтырь.

Я наблюдаю, как Хейт (отец) выходит наружу, на кладбище и скрывается за церковью.

Тринси открывает свой Псалтырь для меня и молча кладёт мне на колени. Она с гордостью показывает пальцем на надпись.

«Моей дочери Тринси. На ее шестнадцатый день рождения. Отец», – гласит она.

Закрываются задние двери церкви и замолкает орган. Я слышу, как на улице затихают колокола, их звон замедляется и постепенно глохнет. Через маленькую дверь в передней части церкви заходят несколько мужчин, один за другим. Сразу затихает шарканье и кашель, настолько важны эти люди.

Внезапно я ощущаю гордость, ведь среди них Хейт (отец), он садится на скамейку рядом с кафедрой, между учителем и человеком, который привёз меня на велосипеде в Лааксум.

«Кто эти люди? Что они здесь делают? »

«Церковные старосты, – шепчет Мейнт. – Они собирают пожертвования».

Воротник рубашки, которую носит Мейнт, сильно поношен и починен голубой тканью. Он, очевидно, чувствует себя неуютно в застегнутой наглухо рубашке: вместо того, чтобы повернуть ко мне голову, он поворачивается всем туловищем, словно у него болит спина.

Пастор – человек с молодым, без морщин, лицом, подпёртым накрахмаленными брыжами.

Он носит очки в тонкой золотой оправе, время от времени поправляя их пальцам. Он вошел в церковь незаметно для меня, и стоит там в своем длинном черном одеянии, как призрак. Не глядя ни на кого, он торопливо огибает кафедру, кладёт свою книгу рядом с большой открытой Библией и благоговейно оглядывает церковь.

Интересно, если он видит меня, знает ли он, что я новенький? Вполне возможно, ведь пасторы знают все.

Я стараюсь стать незаметнее и смотрю в пол. Только бы он не вызвал меня со скамьи.

«Возлюбленные мои прихожане, давайте помолимся…» Молитвы являются для меня усердным самоистязанием: мы молимся до и после каждого приема пищи, в школе и перед сном.

Я прошу продуктов и здоровья для моего дома, я прошу писем оттуда, я умоляю Бога, чтобы он не дал им умереть.

Самые страшные и шокирующие образы проходят перед моими закрытыми глазами, видения, из‑ за которых я по ночам просыпаюсь и плачу, не в состоянии избавиться от них.

Пастор читает что‑ то из Библии, а затем говорит непонятно и бесконечно; очень длинно и монотонно.

Я разглядываю высокие окна, через которые виднеются ветви деревьев и кусочек неба с ласточками, которые то влетают внутрь церкви, то вылетают наружу.

Оглядываясь, я хочу убедиться, видят ли окружающие их, или я единственный, кто за ним наблюдает. Периодически одна из птиц ныряет в узкую щель и прочерчивает голубое небо, и я терпеливо жду, пока она вернется и через какое окно залетит внутрь.

 

«Горе им, потому что идут путем Каиновым, предаются обольщению мзды, как Валаам, и в упорстве погибают, как Корей. Таковые бывают соблазном на ваших вечерях любви; пиршествуя с вами, без страха утучняют себя. Это безводные облака, носимые ветром; осенние деревья, бесплодные, дважды умершие, исторгнутые; свирепые морские волны, пенящиеся срамотами своими; звезды блуждающие, которым блюдется мрак тьмы на веки…»

 

Это бессвязные слова без смысла, волны которых неустанно следуют друг за другом, постулаты и правила, о которых я ничего не знаю, вызывают у меня головокружение и сонливость.

Когда это закончится, не может же это продолжаться вечно?

Синие облака в небе пролетают мимо, и листья на деревьях начинают шелестеть. Собирается дождь.

 

Если я долго буду смотреть на пастора, может быть тогда он почувствует, что уже достаточно и перестанет говорить.

Я оглядываю окружающие лица, которые выражают благоговейную усталость. Они слушают с благодушным детским вниманием, граничащим с изумлением. Понимают ли они всё это, или же это от того, что они слышат всю жизнь эти слова?

Они запевают. Прихожане следуют неспешной торжественной мелодии, исполняемой органом.

Мейнт суёт мне текст под нос, и я стараюсь петь вместе со всеми и по возможности делаю непринуждённое лицо.

Иногда мой голос неожиданно срывается – это нарушает общую чистоту звучания, вносит диссонанс в общее пение.

Я пытаюсь следовать мелодии, я беспомощно путаюсь в нотах, а затем начинаю просто беззвучно шевелить губами.

Если пастор ещё не слышал моих неверных нот, то возможно, что учитель уже рассказал ему о моем незнании Апостолов…

 

В следующей части проповеди, я вдруг вспоминаю, как у себя дома, в Амстердаме, тайно заглядываю в книгу с картинкой, которая вызывает у меня учащенное сердцебиение: женщина без одежды, которая наклонилась вперёд; она обладает белым, полным и мягким телом. За её спиной стоят два старика с грубыми и злыми лицами. Один поддерживает в раздумьи подбородок, другой держит свои руки на голом животе женщины. «Сусанна и старцы» – было написано ниже картинки и я слышу теперь те же слова в проведи[5].

Мужчины, которые сидят в первом ряду, называются старейшинами. Неужели они все так поступают?

Эти мужчины, Хейт (отец)..? Я не могу себе представить, что он так поступал с Мем.

Эти тощие руки на круглом, голом животе, почему об этом говорят на проповеди в церкви?

 

В конце проповеди старейшины идут один за другим по среднему проходу церкви.

Они держат чёрные бархатные ящики в вытянутых руках и люди кладут на них руки. Мужчины встряхивают ящики и по церкви разносится звон монет. Я тоже опускаю внутрь монеты, которые нам перед уходом выдала Мем.

Я сначала подумал сохранить эти деньги для нашего будущего побега, но Бог мог увидеть мою уловку и наказать меня.

Мои монеты издают звон и я направляю свой взор ввысь: смотри, Бог, мои деньги там.

Люди с ящиками продолжают движение по церкви, алчно потрясая ими и выбирая ближайшую жертву.

Танец смерти, зловещий ларец Мамона.

 

Я тороплюсь покинуть церковь навстречу запахам травы. Когда мы идем домой, к Мем, к обеду, я чувствую себя счастливо, легко и свободно. Мне подумалось, что некто, наблюдающий за нами с облаков, видит нас как маленьких, довольных насекомых, шагающих по своей дороге.

Как только мы входим на пастбище, я чувствую запах будущего обеда.

Мем ждет у двери и завидев нас, начинает суетится вокруг кастрюль и сковородок.

По воскресеньям всегда есть что‑ то особенное на десерт, например крыжовник и яблочный компот, а иногда и тёплый буттермихбрей с сиропом[6].

И если будет буттермихбрей, то большая часть воскресенья для меня испорчена, один только его запах вызывает у меня тошноту. Когда я, после настойчивых уговоров, вынужден съесть полную ложку этой слизистой гадости, то все благие намерения, почерпнутые мной из утреней проповеди, пропадаю впустую.

«Ешь ещё, – говорит Мем, – это нужно тебе, это сделает из тебя мужчину».

Насытившиеся и вялые, во второй половине дня мы возвращаемся в церковь.

С нами идёт и Мем, это единственный день недели, когда она покидает Лааксум.

Послеобеденная служба кажется совсем непонятной и проходит ещё более сонно и монотонно, затем дети посещают воскресную школу, а взрослые наносят визиты в деревне или просто ходят по улицам туда‑ сюда.

 

Убитый, с горьким чувством беспомощности, сижу я в темном, сыром здании с чугунным окном.

Я смотрю на место, где я сидел на то первое утро, на шкаф со сложенной одеждой; стол, за которым сидел наш водитель.

Эта классная комната полна воспоминаний о небольшой группе ожидающих детей с встревоженными, серыми лицами.

Усталые, раздражённые или покорно‑ смиренные, на всех нас снова изливается новый поток религиозности.

Между тем я думаю о Яне, который тогда, уходя отсюда, так и не взглянул на меня ни разу.

 

Почему мой отец отправил меня из дома в места, где я одинок, неприкаян и могу легко затеряться?

И кто сможет поручиться, что так как есть, не останется навсегда, что война не продлится ещё в течение многих лет?

Я чувствую отвращение и злость на этот дом, на эту жизнь с бесконечной чушью о вечности, грехе и искуплении, которая сочится каплей по капле, словом за словом в мой усталый мозг. Измотанный, я стараюсь закрыться, отгородиться от монотонного всепроникающего голоса, заполняющего комнату и отдающегося в ней глухим эхом.

«Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже! Жаждет душа моя…»

 

Когда мы возвращаемся домой, Пики видит нас и вскакивает на свои неустойчивые ноги, и с усилием двигается нам навстречу через поле.

«Посмотрите‑ ка на неё, – говорит Янти. – Она не может ждать».

Я чувствую усталость и слабость, в моей голове беспрестанно звонят колокола, а вместо глаз ощущаю пустоту.

Я не хочу так жить, почему этому не видно конца?

Побледневший, я возвращаюсь домой, и смотрю на окружающую жизнь как калека, радуясь, что до конца воскресенья осталось совсем немного.

 

 

Красная Скала возвышается над окружающей плоской равниной причудливым нарывом. Ведущая в Лааксум дорога сначала тянется вдоль дамбы, а затем пробегает по краю утёса. Если осматривать сверху прилегающие земли, то можно увидеть Лааксум и Шарль, где живёт Ян. Дальше, у горизонта поднимается шпиль церковной колокольни, левее которой дамба исчезает среди крошечных крыш, деревьев и судовых мачт, это – Ставорн. С высоты всё это выглядит маленьким и неподвижным, словно там никогда не бывает движения и нечему шевелиться. Море заполняет другую половину окружающего пространства, перед которым безлесные просторы пастбищ внезапно обрываются. Дамба прочерчивает чёткую границу между зелёной землей и тёмно‑ бурой водой.

Если постоять на холме, то внезапно можно обрести чувство свободы, счастливого полёта и отваги. Морской бриз ровен и свеж, всё ясно видно: дороги, заборы и канавы образуют разумный, осмысленный рисунок, где всё переплетено и связано друг с другом.

Это незабываемый момент просветления, который появляется на мгновение и так же необъяснимо теряется вновь, после чего остаётся исчезающий блекнущий след, как след мечты, похороненной в глубине самого себя.

 

Наступил конец сентября, но всё еще тепло.

За время нашей ходьбы от Лааксума до Красной скалы мы разогреваемся так, что наши лица покрываются липким потом.

По дороге мы кричим и гоняемся друг за другом; вверх на дамбу, вниз с дамбы, и с чувством долга лезем по тропе наверх: мы полны решимости не опоздать. На самом верху утёса с безразличным видом нас ожидает Ян: мне досадно из‑ за его наглого поведения.

«Я думал, что вы не придёте, – говорит Ян, глядя на землю и зевая. – Что вы собираетесь делать? »

Он говорит «вы», но смотрит на меня, насмешливо и пренебрежительно.

«Я сижу здесь больше получаса. Хотя мог бы уже уйти домой».

Мы стоим молча, даже Мейнт замолкает.

Ян стоит в нескольких шагах от нас и смотрит по склону вниз. Во мне всё клокочет: теперь он уйдёт и вторая половина дня из‑ за Яна пропадёт впустую.

«Давайте проверим, может вода всё ещё тёплая. Кто первый? » Говоря это, он уже бежит вниз.

С шумом бежим за ним; Пики с визгом и смехом скользит по склону на своём заду.

Ян уже внизу, сбросил сабо и поспешно стягивает штаны.

Янси вдруг останавливается и поворачивает обратно, к Пики, которая осталась далеко позади.

Наши голоса чётко слышны в тёплом воздухе. Я останавливаюсь в высокой траве и смотрю на Яна.

У него жёлтое пятно на трусах. С берега море выглядит прохладным и заманчиво накатывается на гальку.

 

Час спустя мы собираемся в обратный путь.

Их светлые мокрые волосы взъерошены, и я ясно вижу мокрые пятна на одежде: на спинах и задах. Пики болезненно хромает между Янси и Мейнтом и плачет, жалуясь, что ей никто не помогает. Мы уходим домой, а Ян остаётся один.

«Я должен вернуться, – говорю я им. – Нам нужно кое‑ что обсудить с Яном. Мы хотим вскоре вернуться в Амстердам».

Я намеренно говорю последние слова тихо, словно оглашаю большой секрет. Набрав огромную скорость, я сбегаю вниз по склону, неуправляемо и почти падая. Трава хлещет меня по коленям.

Ян неподвижно сидит на камне, его лицо обращено к морю.

Он размахивается и начинает крутить обрывком верёвки в воздухе: делает это он так быстро, что создается чувство, будто рука принадлежит не ему, а ведёт самостоятельное существование. Какое‑ то время мы молчим, я сижу в нескольких шагах от Яна.

Не смею прерывать его занятие и терпеливо жду. Солнце обжигает мне плечи и на меня наваливается сонливость и усталость.

Я слышу шорохи насекомых, летающих над цветами. Вода плещется о камни. Я колеблюсь, стоит ли ещё раз входить в воду.

«Если снять одежду, то она быстрее высохнет», – говорит Ян. Свою он разложил на траве позади себя.

Его голые руки тонкие и жилистые. Он откидывается назад и пальцами вырывает траву из земли, которую затем разбрасывает в стороны. Медленно встаёт и внимательно смотрит на меня.

«Ты видел Янси без одежды? »

Я притворяюсь, будто ничего не слышу и вычищаю грязь из‑ под ногтей.

«Когда её бельё намокло, то было видно всё. Или ты не смотрел? »

Он достает свой писюн и затем с широко расставленными ногами писает из высокой травы в море.

«Видел, как далеко у меня получилось? Мускулы, мой мальчик». Он сгибает руку и напрягает её, а затем довольно щиплет вздувшийся бицепс.

Когда мы купались впятером, то делали это в белье, и сейчас Ян и я стараемся высушить бельё перед тем, как пойти домой.

Поднявшись на холм, я надел рубашку; майка уже высохла. Мне кажется странным быть полураздетым перед чьими‑ либо любопытными глазами.

 

Раньше, когда он ловко, по лягушачьи двигая ногами, плавал, а затем отфыркивался и тряс головой, он всё время подшучивал над тем, какой я тощий.

Янси и Мейнту было неловко плескаться на мелководье, и я остался рядом с Пики, которая, цепляясь за камни, подбиралась все ближе и ближе к воде. Каждый раз при прикосновении воды к её ступням она визжала и пыталась привлечь наше внимание к себе. Я смотрю на блестящие руки и ноги Яна, когда он мокрый вышел из воды и подошёл к нам. Все части его жилистого тела говорили о силе и уверенности. Я удивленно и завистливо заметил, что он перенял манеру поведения мальчиков постарше и демонстрировал, как он умеет плавать на спине. Он подошёл к нам и умело высморкался одной ноздрей.

«Давай, иди сюда, – сказал он. – У тебя ноги как у аиста».

Он схватил меня и затащив в воду, попытался нырнуть, крепко прижав колено к моей груди. Я вырвался и, полузадохнувшийся, рванул к берегу.

«Видите, вон там», – Ян махнул рукой в сторону моря, где на расстоянии виднелись два круглых предмета, высовывавшихся из воды.

«Это колёса самолета. Английского. Ветчинники, немцы подбили. Пилоты по‑ прежнему в нём! »

Я поворачиваю голову. Пятнадцать минут мы ещё плещемся в воде, и, наконец, Мейнт, указывая на загадочные предметы в воде, спрашивает:

«Может доплывём? »

Конечно, никто не осмеливается. Даже Ян.

В моем воображении я вижу двух англичан, сидящих вниз головой в воде, в летных шлемах с очками, как в кино.

Они колышутся и раскачиваются под воздействием морских волн, словно водоросли.

Один ещё держит штурвал, его рот открыт, а вокруг плавают рыбы. Его глаза за стёклами очков наблюдают за берегом и видят наши ноги, резво шлепающие по воде…

 

Ян неспешно переворачивает рубашку в траве.

«Теперь немного солнца на шкуру…» Он шлёпается вниз, растягиваясь в высокой траве, его коричневые колени торчат из зелени, глаза щурятся на солнце.

«Завтра воскресенье, – поёт он. – Завтра будет лень». Он поворачивается на живот и вытягивает руки и ноги.

Я завидую ему, что он может вот так не думать об Амстердаме, и чувствует себя в этой обстановке как дома.

Мне хочется поговорить с ним о нашей улице, наших друзьях, но я не решаюсь. Он может язвительно ответить и посмеяться надо мной.

Как‑ то раз я отправился в Шарль, чтобы увидеться с ним, потому что его неделю не было в школе; женщина, встретившая меня, крикнула: «Ян, к тебе гость из Амстердама! » Он вышел в синем комбинезоне и в грязных ботинках. Его руки были покрыты ссадинами, и смешную шляпу он сдвинул на затылок, что придало ему дерзкое, почти взрослое выражение.

«Здравствуй. Что ты здесь делаешь? » Он посмотрел на меня немного недоверчиво, словно не знал, что у меня в голове.

«Ничего особенного. Я был поблизости и подумал, что можно посмотреть, как здесь живёт Ян». Я сказал всё это извиняющимся тоном, как будто сделал что‑ то не совсем правильное.

Мы стояли на широком, залитом солнцем, дворе, где Ян прилежно и быстрым движением вырвал несколько сорняков между камнями, словно был мастером этого дела. Я неожиданно сильно почувствовал себя мальчиком из города. Да, что я действительно делаю здесь, что хотел? Ян тут был другим, неразговорчивым и повзрослевшим. Он стоял, засунув руки в карманы и оглядывался, как самый настоящий фермер.

В Лааксуме я часто думал о Яне, таинственном, недоступном Яне, мальчике с моей улицы.

Мы должны будем рассказать уйму всего, когда мы снова встретимся с нашими родителями, с друзьями на нашей улице, как плохо нам было здесь…

«Хочешь увидеть конюшню? »

Мы прошли через высокие двери в сарай, и Ян начал ворошить сено. В одном углу была привязана коза, которая нетерпеливо дергалась на привязи и время от времени издавала звуки, похожие на плач ребёнка. Ян присел на корточки рядом с ней и прикоснулся к её вымени.

«Воспаленное, – сказал он, – козлёнок укусил сосок, когда игрался».

Он ласково погладил животное между рогами, и у меня появилось чувство ревности.

Некоторое время я стоял посреди сарая, совершенно ненужный, и наблюдал, как Ян трудился с вилами, с каждым взмахом поднимая в воздух облако соломенной пыли.

«До встречи», – сказал я, и Ян, не взглянув, махнул рукой: «Пока».

«Предатель», – подумал я, уходя, и с силой прикусил губу.

«Самый настоящий предатель», – кричала во мне обида.

 

Ян лежит неподвижно. Я вскакиваю и взбегаю по склону вверх. Окружающая тишина вызывает у меня большое возбуждение; это наше время, Ян спит, и я его охраняю, я должен защищать его от опасности.

С холма я смотрю на море, которое усеяно небольшими белыми волнами. Ян практически невидим, его тело в траве имеет форму креста. Я начинаю кричать, как это делали мы в Амстердаме, когда играли по вечерам в полицейских и грабителей.

Вижу, как Ян поднимает голову.

«Эй! – Я машу ему и прыгаю как сумасшедший. – Эй, вставай, эй! »

Он медленно поднимает ко мне, балансируя, растопырив голые руки в стороны.

Наклонив верхнюю часть туловища и опустив голову, он приближается большими шагами.

«Мужик, ты уже весь коричневый».

Ян, вытирает пот с носа и вытягивает руки в воздух. Коричневые, покрытые ссадинами и царапинами. Как полководец осматривает он желто‑ зелёную землю, кажется будто руками он измеряет расстояние.

Он подтягивает сползающие штаны и берёт под козырек.

«Давай скатимся по склону». Он дразняще толкает меня.

Мы раз сделали это, после чего меня тошнило внизу у воды, а окружающий мир безостановочно вращался вокруг.

Я ложусь на край склона.

«Ну давай. Посмотрим кто победит».

Мне всё равно, даже если мне опять будет плохо, потому что мы снова вместе, и Ян играет со мной.

«Подожди, давай это сделаем вместе».

Он ложится на меня и обхватывает меня руками. Я чувствую резкий запах пота.

«Готов? »

Он смеётся и прижав меня к груди, неожиданно начинает движение. Мы скатываемся, сначала медленно и неравномерно, затем всё быстрее и быстрее. Я вижу лицо Яна попеременно то на фоне голубого неба, то на фоне тёмной травы.

Наши тела прижимаются друг к другу, и я слышу возбужденное дыхание Яна и его смех.

Я плотно зажмуриваю глаза и крепче цепляюсь за его тело; с головокружительной скоростью мы падаем вниз.

«Стой! – Я думаю. – Стой! ». И наконец мы останавливаемся. Шорохи окружающей травы, в голове крутятся серые круги. Я весь в поту, и чувствую на себе тело Яна, давящее и липкое. Он тяжело дышит мне в ухо.

«Ох, – вздыхает он. – Боже мой». Сможем ли мы снова двигаться? Ян приподнимается и опирается руками о землю.

«Может поборемся? » Он угрожающе смеётся, тяжело дыша полуоткрытым ртом. У него ровные зубы и широкая, влажная нижняя губа.

«Поборемся немного? »

Мне эта забава знакома… Я предусмотрительно пытаюсь высвободиться из его жесткого захвата, я знаю, что резкие движения вызовут более дикое сопротивление. Вытянув руки, он смотрит на меня с уверенностью в победе. Я напрасно сопротивляюсь, и мне стыдно за свою трусость, это унизительно. Я не хочу бороться, я хочу быть другом Яну. Но я знаю, что буду его настоящим другом, если приму вызов.

«Пощады, – говорит Ян. – Проси пощады. А то не отпущу тебя».

«Ну давай, – отвечаю я, – это было бы просто весело».

Молниеносно извиваясь, я пытаюсь выбраться из‑ под него, но Ян быстрым движением колена прижимает мои ноги и всем телом наваливается на меня. Его смех исчезает, сменяясь сосредоточенным выражением, он делает нетерпеливые, напористые движения бедрами. Я боюсь его.

«Эй, Ян, послушай…» Он не слышит меня. Я вижу его лицо надо мной, с решительно сжатыми зубами, с закрытыми глазами, словно он не хочет меня видеть. Он прижал мои запястья, чтобы я не мог пошевелить руками.

Внезапно он перекатывается в сторону и приседает на колени рядом со мной. Он стягивает брюки вниз, и его твёрдый член упруго поднимается вверх над его животом.

Мы оба смотрим, как его пенис словно предостерегающий палец, указывает вверх.

Я вижу белую промежность Яна, которая виднеется между спущенными штанами и задранной майкой, и белый, беззащитный живот. Член Яна выглядит странно, твёрдый и напряжённый, с влажной головкой.

Мне интересно, больно ли это, и я судорожно‑ громко сглатываю.

«Нужно обхватить и двигать по нему», – говорит он. Ян сразу становится разговорчивым.

«Вверх‑ вниз, тогда получится». Он начинает усиленно дергать свой писюн. У меня появляется желание развернуться и уйти. Он знает, что делает? Я чувствую жалость; наверное он болен, раз часто делает так? Я прижимаюсь лбом к земле и вдыхаю терпкий запах травы. Он делает это голым?

«Тянуть‑ толкать, тогда получится», – эти слова застревают у меня в голове. Что получится? У него есть секрет, который он не хочет рассказывать мне, потому что считает меня ребёнком, потому что я для него слабак. Когда я разворачиваюсь к нему, Ян уже заправляет майку в штаны. Он протягивает мне руку и тянет меня.

«Пойдём? »

Мы тащимся вверх на холм, ничего тайного больше нет, и Ян становится обыденным и равнодушным.

«Что слышно из дома? »

Я получил письмо из Амстердама. Мама снова была дома, написал отец, и у них всё хорошо. Всё ли в порядке у меня, и хорошо ли у тех людей, где я живу.

Женщина написала бы, что писаюсь в постель.

Как мне может быть хорошо, если я так давно нахожусь вне родного дома?

И я должен радоваться, что Ян живёт недалеко от меня. И мы должны быть счастливы, что мы во Фрисландии, потому что в Амстердаме почти не осталось провизии.

Я думаю об этом загадочном происшествии и сгораю от желания расспросить, чтобы узнать больше.

Но Ян вдруг стал усталым, вялым, и похоже, забыл обо всём.

Наверху, на дороге, он останавливается.

«Пока, – говорит он. – Я здесь срежу». Он перелезает через изгородь у дороги и останавливается, словно у него меняются планы.

«Иди сюда», – говорит он и делает властный жест рукой. Я подхожу к изгороди, и Ян хватает меня обеими руками за горло.

«Никому не говори, что видел мой х…й, – шепчет он, – а то получишь». Он толкает меня обратно и быстрыми шагами уходит по пастбищу прочь. По дороге домой я думаю о члене Яна и о утонувшем пилоте, висящем вниз головой в воде.

Время от времени я оглядываюсь, чтобы посмотреть, виден ли Ян. Мне хочется побежать за ним. Я должен защищать его, никто не должен осмелиться поднять руку на моего друга. И никто никогда не узнает нашу тайну.

Над пастбищами висит скучная тишина. Коровы стоят безучастно на вытоптанном месте в ожидании, когда фермеры подоят их.

Поздно, наверное уже полшестого. Я быстро бегу берегом моря.

 

 

Умерла жена пастора. Мем воздела руки к небу с хриплым криком, как только услышала плохие новости – кто‑ то в фуфайке перешёл через пастбище к нашему дому и одержимо забарабанил в окно – споткнулась о свой стул, на который и опустилась, задыхаясь. В таком состоянии она пребывала долго, больше не возвращаясь к домашней работе.

«Надо сообщить отцу», – она зовет нас, всех детей; и мы потрясённые этой огромной катастрофой, безмолвно стоим вокруг её стула. Янти уже мчится прочь, по дороге к ограде. Её сабо разбрасывают комья земли, в своём рвении она несколько раз падает, едва ли не носом в землю, стремясь разнести плохие вести.

В полдень за столом Хейт читает молитву во славу умершей: «Всеми любимая, почитаемая покойница» – так называет он её, а также в честь пастора.

 

Я нечасто видел жену пастора, для сельчан она была таинственной, уважаемой незнакомкой.

Пастор жил в величественном доме напротив церкви, в доме с белыми накрахмаленными занавесками, безупречно свисавшими без единой складки или морщинки, с двумя нецветущими растениями на подоконниках, стоящими ровно по центру каждого окна. За ними подразумевались прохладные комнаты, всегда безукоризненно прибранные, с восковым запахом от пола, покрытого блестящим линолеумом, в котором отражается мебель.

Иногда я вижу жену пастора в саду, когда она срезает розы или разравнивает гравий на дорожках.

Когда мы проходили вдоль очень частого забора, то всегда здоровались громко и энергично.

Она отвечала нам, и у нас было ощущение, что мы желаем «доброго утра» очень важной особе.

Она редко появлялась в церкви, что меня удивляло, но, возможно, она с пастором разговаривала о Боге так много в течение недели, что не нуждалась больше в посещении церкви.

Теперь я знал, не в последнюю очередь из‑ за неё, что отличало «городских». Жена пастора была словно из города: всегда в туфлях, всегда в надлежащем, выходном платье и с причёской – симметричные волны, аккуратно уложенные на голове, а не узел, который носят все фермерши в округе – всегда были в полном порядке. Она выглядела старше пастора, и иногда я думал, что она вполне могла быть его матерью, а не женой. Пастор хотя и был уже седой, но лицо его выглядело молодо, гладко и беззаботно, с проворными глазами за очками с золотой оправой.

 

В Амстердаме, на нашей улице – не так давно – родились близнецы, в доме рядом с тем где жил Ян, у Карелтье, чей отец служил в полиции. Через две недели после рождения они умерли.

«Это из‑ за войны, – сказала моя мама, – во всём виноваты проклятые немцы».

Двое мужчин в чёрном несли крошечный белый гроб с беднягами; за ним шли только их отец и мать Карелтье.

Я подсматривал за этой непостижимой скорбью с ужасом, из‑ за полуоткрытой двери, потому что у меня не хватало смелости, чтобы таращиться на это с тротуара. Что же такое Смерть?

 

В день, когда хоронят жену пастора, мы не учимся, и никто не работает. Мы ожидаем у церковной ограды медленно приближающуюся похоронную процессию, мрачную и печальную, шествующую под лихорадочный перезвон церковных колоколов.

Все женщины, идущие за гробом, в длинных чёрных одеждах, перетянутых в талии, и шляпах. Мы замечаем Мем в траурной процессии, она в трауре и чёрной шляпе с вуалью. Сквозь чёрную ткань я вижу её лицо, бледное и размытое. Она кажется убитой горем и не смотрит на нас.

«Мама, – говорит Мейнт, и я слышу страх в его голосе, – наша мама…» Я уважительно киваю и сглатываю.

Пастор тоже видит нас, но к нашему удивлению, он коротко кивает в нашу сторону и даже улыбается.

Я не могу себе представить, что Мем вечером снова станет нормальной, громкоговорящей, деловито работающей женщиной в переполненной гостиной. На самом деле, я ожидаю, что из‑ за этой смерти она навсегда замолчит и превратится в неподвижную фигуру. Мы, все дети, ждём, пока похоронная процессия зайдёт в церковь, тогда мы идём следом и рассаживаемся на дальних скамейках. В церкви так тесно, что нам почти ничего не видно из того, что происходит впереди.

«Она лежит рядом с кафедрой, – говорит Попке, – сейчас начнётся служба».

Я хочу увидеть Хейта и Мем, но мне стыдно; вокруг все смотрят на лежащего покойника, что они подумают обо мне?

Все встают, когда заходит пастор; я возбужденно смотрю на кафедру, я не могу до конца представить себе, что сейчас будет делать пастор. Что он скажет, когда его жена мертва? Но на кафедре показывается другой пастор, странный, будничного вида человек, с нервными, судорожными жестами коротких рук.

Он всё время пьёт воду из стакана, стоящего рядом с ним, и когда он начинает судорожно кашлять (его кашель очень похож на лай собаки), то озадаченно осматривает церковь, словно ищет подсказку: «Где же я остановился? »

Я очень разочарован и зол: что делает тут этот человек вместо нашего пастора? Неужели он думает, что он может занять его место, или же полагает, что мы сможем поверить тому, что он произносит? Я смотрю на него суровым взглядом. У него такой вид, словно скоро он уронит Библию с амвона; он не может проповедовать, его скучное до смерти, неровное бормотание едва достигает первых церковных рядов.

Хотя я никогда не разговаривал с нашим пастором, но у меня было ощущение, что мы хорошо друг друга знаем, и многое из того, о чём он говорит по воскресеньям в церкви для всей деревни, и для меня является утешением, или наградой для моего духа, или заставляет меня почувствовать, что он хорошо меня понимает.

Иногда я воспламеняюсь гордостью и волнением, когда он смотрит на меня во время проповеди, словно желает сказать: Я вижу, что ты тут! Во время пения я часто смотрю на него, чтобы показать, что тоже упоенно пою.

У меня было ощущение, что пастор, как и я, чувствует себя посторонним в деревне, инородным телом.

Городские здесь видятся иными глазами, они словно слабые саженцы, совершенно случайно высаженные в здешнюю землю.

В одной моей фантазии‑ видении я внезапно воспаряю в воздух с церковной скамьи, орган начинает играть сам по себе и все ласточки в округе сквозь окна начинают влетать внутрь церкви. И я, раскинув руки, высоко под куполом, парю в золотых лучах. Полы моей белой одежды развеваются на ветру и слышен радостно поющий голос. Я парю под пение этого голоса и ласточки в своём полете образуют вокруг меня живой танцующий ореол.

Все присутствующие смотрят в страхе на моё воспарение, а некоторые падают на колени и воздевают руки к небу.

«Этот мальчик из города, который живет в семье Виссеров, не совсем обычный мальчик, он – избранный Богом».

Пение становится всё громче и громче и я возглашаю, что не надо бояться и всё будет хорошо.

Я жду с нетерпением, что это случится на следующий день, я чувствую, что этот миг близок, небольшое происшествие и я воспаряю в воздух. Но это никогда не происходит, видно, не всё готово для такого момента.

Но если так случится, то я это сделаю, во‑ первых – для своих родителей, а во‑ вторых – для Яна. Ну а потом для Хейта и Мем, для жены пастора. И для пастора. И ещё для многих. Мне нужно только попросить этого, и всё будет иначе, по другому, лучше. Ведь Бог следит за этим.

После похорон мы больше не видели прежнего пастора. Непродолжительное время мы были избавлены от воскресных религиозных испытаний. Для меня внезапно это оказалось потерей, словно я не получил всех ответов на свои вопросы.

Потом появился другой пастор, сонный угрюмый старик. Вера в Бога потеряла всю свою привлекательность для меня и больше не занимала мои мысли, не воспаряла ввысь в церкви.

 

В волнах, под пасмурным, зловеще‑ мрачным небом плавает небольшой чёрно‑ белый предмет, то ясно видимый, то исчезающий на время; я решаю узнать, что это качается взад‑ вперед на волнах. Вооружившись палкой, я сажусь на камни и терпеливо жду, пока волна не поднесет его поближе. Это небольшой котёнок, с раздутым, словно воздушный шарик, животом, со свисающими лапками и головой. Я подбираюсь поближе и тщетно стараюсь зацепить его палкой. Мне хочется достать его из холодной воды, избавить его от этого неприятного танца в волнах.

Когда мне удается вытащить этот комок слипшейся шести с обвисшими лапками и оскалившейся неживой мордочкой, то я ищу деревянный обломок, за которым мне приходится сбегать на пляж с другой стороны гавани.

Спрятавшись за валунами, я рою ямку во влажном песке и укладываю котёнка на ложе из травы. Несчастный, его тельце выгнуто, словно у поломанной игрушки. Над ним я читаю молитву, как делал бы это пастор, используя его выражения и интонации. Похоронив его, я иду домой и из ящика, где Мем хранит бумажные цветы, утаскиваю один, чтобы потом отнести его на могилку. В этом месте, о котором никто не знает, я могу проводить свои тайные богослужения, здесь могу читать молитвы для моей мамы, и для жены пастора, здесь я храню свои жертвоприношения: осколки разбитой посуды, потрепанную десятицентовую марку и крышку моего старого пенала. Если я хорошо поступил с котёнком, то мои молитвы будут замечены. Обязательно.

 

Некоторое время всё это настолько занимает меня, что полностью вытесняет мысли о Яне и о том случае у Красной Скалы.

 

 

Когда утром сонными глазами я смотрю в окно, то вижу вдали мало меняющийся слой облаков.

В последние дни низкие тучи полностью накрыли землю, словно крышка кастрюлю. Я чувствую себя подавленным и вялым, ежедневные походы в школу становятся для меня мучительными, а дом переполнен людьми и их деятельность кажется мне мелкой и опасной, загоняя меня в угол и лишая личной свободы.

«Всё к добру, – говорит Мем, её стоптанные деревянные сабо стучат по всему дому, – скоро придёт зима».

Но синяя брешь на тёмно‑ сером небосклоне затягивается ещё не на один день.

Похолодало, небосклон давит свинцовой тяжестью, дождевые лужи блестят в траве, и ноги возвращающейся с пастбища скотины черны от грязи.

В утро одного из таких дней Хейт сказал мне: «Мы собираемся перевезти овец в Ставорн на лодке. Похоже, будет неплохой день; так что если захочешь поехать, то спроси разрешения у Мем. О школе на день иногда можно забыть».

Кроме того, сегодня суббота и если я поеду, то не пропущу ничего важного. В субботнее утро в школе мы обычно настраиваемся на грядущий воскресный отдых.

 

По шатким сходням, балансируя, я взбираюсь на лодку, где овцы, привязанные к поручням, смирились с судьбой и лежат, тяжело дыша, в её ожидании.

В гавани ещё тихо. Несколько рыбаков возятся с вёдрами и небольшими ящиками на палубах, эхо их голосов с лодок разносятся по всей набережной, вылитое за борт ведро воды слышится целым водопадом. Я часто бывал на лодке, но никогда ещё не выходил на ней в море: для того, чтобы попасть на неё, я должен был прогулять школу («и ваши родители будут против», – говорил насмешливо Хейт), каждый раз что‑ то мешало моему первому приключению на море. Я пожалел, что честно сказал об этом, но Мейнт уже ухватился за меня:

«Никогда не плавал? Неужели ты никогда не плавал по морю? И хочешь стать мужчиной? »

И вот мы вчетвером сидим в похожей на деревянный башмак лодке, скользящей по небольшой гавани к морю.

От лодки исходят волны, которые удаляясь от нее, постепенно затихают. Хейт сидит у руля, пригнувшись, а Попке и Мейнт усердно хлопочут с канатами и парусами.

Со своего места на скамейке в корме лодки я наблюдаю, как мала наша деревня и как, всё быстрее и быстрее, сначала дома, затем волнорез и сараи, и наконец мол, удаляются от меня.

В открытом море неожиданно, потому что ветра почти нет, лодку начинает порядочно качать. Я сразу чувствую это желудком, цепляюсь за края скамьи, и меня впервые окатывает вода, попадая в лицо. А причал уже далеко, слишком далеко…

 

Когда мы берем курс на Ставорн, Попке и Мейнт поднимают паруса. Словно большие коричневые крылья, они натягиваются в полную силу, раз за разом ловя ветер и яростно хлопая при этом. Лодка внезапно, под влиянием ветра, начинает крениться на борт, я неуклюже падаю, для надежности схватившись рукой за Хейта, который у руля спокойно наблюдает за пенным следом в воде, дугой тянущийся за нами.

Позади нас, пронзительна крича, пикируют вниз чайки, иногда взлетая вверх с рыбой в клюве. Гавань уже превратилась в игрушечную.

Маленькая и коричневая полоска, не более – я еще некоторое время могу различить деревянные причалы на берегу. Большие базальтовые валуны, торчащие из воды, выглядят словно небольшие игрушки, рассыпанные вдоль берега.

Лодка вздымается на больших волнах и море всё чаще окатывает нас ледяной водой. Моё дыхание учащается и я отчаянно цепляюсь окоченевшими пальцами за борт лодки. Когда Хейт посматривает на меня, я послушно улыбаюсь застывшей улыбкой.

Моё первое плавание – это экскурсия в мир могущества, силы и противодействия ей, борьбы с холодными, развевающимися демонами, оглушительно хохочущими из морских заколдованных глубин. Тоскующе я оглядываюсь на безопасную землю.

«Ну вот, – думаю я, – теперь я хочу вернуться». Почему, чтобы стать мужчиной, обязательно нужно выйти в море?

Задыхаясь, я пытаюсь беспечно заговорить с Хейтом, но он твёрдой рукой толкает меня назад, на кормовую скамью.

«Сядь там посередине и держись покрепче. Эй, и осторожнее с парусом там! »

Последние слова он кричит и одновременно толкает меня вниз. С оглушительный треском и под скрип канатов над нами шумит мачта.

Лодка почти полностью под властью моря: Мейнт, сидящий напротив меня, вдруг оказывается высоко надо мной, а через мгновение, когда лодка спускается с волны, он оказывается ниже меня. Я чувствую, что содержимое моего желудка просится наружу. Мне подумалось, что если это когда‑ нибудь закончится, то это будет очень здорово, настоящее приключение… Я не должен показать, что у меня морская болезнь, иначе они засмеют меня.

Но я с трудом дышу и спазмы в горле становятся все сильнее. Я цепляюсь за мокрые борта лодки и пробираюсь к середине.

Там я опускаюсь на палубу, спиной к борту лодки, упершись ногами в ящик, куда складывают пойманную рыбу.

Овец кидает с одной стороны лодки на другую, и они дрыгают ногами. Мейнт что‑ то кричит мне против ветра и смеётся. Я восхищаюсь им, он ловко и быстро двигается по мокрой, скользкой палубе, сохраняя при этом весёлость. Смело балансируя, он подходит к овцам и делает их привязь короче. Овцы не блеют, они безучастно падают туда‑ сюда, но я обнаруживаю смертельный страх в их глазах, смотрящих в пустоту.

Я пытаюсь заглушить свой собственный страх и загнать его обратно. Я слышу свой собственный голос, звучащий пусто и фальшиво, я громко и принужденно смеюсь, чувствуя свою трусость.

«Вот что значит выходить в море. В море страшно, а не в школе», – думаю я. Моё тело замёрзло, пальцы онемели от холода. Постоянно растущее чувство тошноты и сознание того, что я бессилен защитить себя от всего, заставляет мою челюсть сильно и неудержимо стучать.

В отчаянии я сжимаю зубы. Только бы не показать свою слабость, только не сейчас…

Об этом мы пели песню в школе:

 

«Сегодня на борту, а завтра это пройдёт.

Корабль в большом море.

Вокруг нас только волны и море…»

 

Неожиданно Попке оказывается на коленях рядом со мной и указывает на противоположную сторону. Неохотно я поднимаю своё отяжелевшее тело повыше и замечаю кое‑ что на берегу, который выглядит как маленький холм. Вопросительно я смотрю на него.

«Это Красная Скала, – кричит он мне в ухо, – ты не узнал? » Снова волна окатывает меня и я пригибаюсь. Неужели эта хилая, неприметная возвышенность и есть то место, где играли мы с Яном? Неужели это и есть теплый, зелёный холм, который так величественно возвышался вблизи нашего дома? Паруса снова ловят порывы ветра с резким, взрывным хлопком.

Мейнт подскакивает ко мне и свешивается рядом со мной наполовину за борт, напряжённо что‑ то высматривая в воде. Хейт тоже склоняется в нашу сторону и смотрит, переводит двигатель вполсилы и машет мне. Под собой я чувствую и слышу странные скребущие звуки, словно какие‑ то животные царапают и грызут лодку. Мы почти приплыли, но топчемся на этом месте, словно сумасшедшие. Мотор в бессилии выпускает клубы едкого дыма, который проникает мне в нос и рот и вызывает тошноту. Стуки под лодкой становятся всё более настойчивыми, и когда я привстаю и сгибаюсь за борт, чувствую слабость и дрожь в коленях. Рядом с собой я вижу, словно призраки, два резиновых предмета, торчащих среди волн; я мог бы прикоснуться к ним, если бы протянул руку.

«Самолёт, – взволновано кричит Мейнт против ветра. – Ты чувствуешь, мы стоим прямо на нём?! » Он ударяет по массивным колёсам, раз, два, до тех пор, пока может до них дотянуться. Зачарованно я смотрю на эти пугающие предметы, фантомы иного, потаённого мира. Подо мной висят люди, вниз головой, и у меня появляется чувство, что я их знаю, что они мои утонувшие друзья. Они так близко, в окружении рыб и водорослей, висят, качаясь, под тонкой слоем бушующей воды. Их руки вибрируют в однообразном ритме туда‑ сюда, немые жесты: шатающаяся пляска смерти. Сразу после этого видения содержимое моего желудка широким желтоватым потоком низвергается в воду.

 

Когда мы приплываем в Ставорн, Хейт сострадательно говорит мне, что назад я могу вернуться не на лодке, если захочу, а пешком, ведь Лааксум совсем недалеко. Но с трусливым фатализмом я заставляю себя час спустя снова подняться на борт, заползти в угол и накрыться накидкой, надеясь на лучшее. Наверное, он решил, что я боюсь заблудиться, или что не найду дорогу домой.

 

В Ставорне я видел трех немецких солдат; они стояли просто так на набережной и никого не останавливали, но тщательно осматривали всех, словно хотели разглядеть что‑ то под одеждой. Это резко отбросило меня на шаг назад, к Амстердаму и войне. Здесь, во Фрисландии, я успел подзабыть опасность, исходящую от их блестящих сапог, темно‑ зелёной формы и голосов, звучащих резко и быстро, но вот оно вернулась, это чувство подозрительности и страха.

В порту я старался быть как можно более незаметным и не показать, что страдаю от морской болезни, так как посчитал, что если немцы это заметят, то поймут, что я не местный рыбак, а приезжий, из Амстердама, и тотчас меня схватят. Мне казалось, что они стоят там в гавани и высматривают, ожидая именно меня. Возможно они нашли мою продовольственную карточку, узнали моё имя и мой номер и теперь высматривают меня.

 

Обратный путь прошёл на удивление быстро, я лежал под парусом и задремал, наполовину больной, наполовину потрясённый предшествующими событиями. Раньше чем ожидал, я почувствовал, что ветер стих, благодетельное спокойствие окутало лодку и напряжение меня покинуло. Рокот мотора стал слабее, паруса опустились вниз. Я выполз из‑ под паруса и почувствовал легкое дуновение ветерка на своём лице: прямо передо мной был до боли знакомый причал. Великое спокойствие воцарилось в моем чреве, я сошел на берег – герой вернулся из своего первого путешествия – и почувствовал, как земля уходит из‑ под ног: казалось, что земля стала морем. Это называется – ноги моряка.

Мимо прошёл рыбак, тяжело ступая ногами в деревянных сабо, глухо постукивающими по каменной мощённой дороге: эти звуки отзывались в моих ушах музыкой, такой любимой и знакомой музыкой!

А теперь к Мем, к дому, который твердо стоит среди ив; к столу, который никогда не движется!

Часом позже я сижу перед домом; уже поздно, и бесцветное солнце блеклыми пятнами лежит на земле. У меня на коленях книга, и я пытаюсь вбить себе в голову псалом для завтрашней воскресной школы. За всё время что я здесь, да и во все последующие недели и месяцы, я не нашел иного способа запомнить такие непонятные стихи, как псалмы, кроме как долго читать их, снова и снова, пока они не отложатся в моей голове.

 

«Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем.

Блаженны хранящие откровения Его, всем сердцем ищущие Его.

Они не делают беззакония, ходят путями Его.

Ты заповедал повеления Твои хранить твердо.

О, если бы направлялись пути мои к соблюдению уставов Твоих!

Тогда я не постыдился бы, взирая на все заповеди Твои:

я славил бы Тебя в правоте сердца, поучаясь судам правды Твоей.

Буду хранить уставы Твои; не оставляй меня совсем». [7]

 

В отдалении, почти напротив нашего дома, среди деревьев прячется крыша фермы, где живёт Ян. Мысленно, я вижу большой голый двор, грязный из‑ за дождя, высокие двери конюшни, вход в дом с деревянными башмаками перед дверью: там Ян, мой спаситель, друг, с которым я убегу отсюда. Когда он смотрит сюда, то думает ли обо мне?

Я уже разработал план: днём в воскресенье я не пойду в церковь, а встречусь с Яном в гавани. Я смогу взять немного еды, потому что все будут в церкви, и мы сбежим. У нас будет несколько часов, до того как нас хватятся. Ян говорил, что нам нужно плыть на лодке в противоположную сторону, но я отговорю его от этого плана, я никогда больше не поплыву по воде. Лучше, если мы попытаемся пойти по дамбе, и если нам это удалось бы, то…

 

…Иду путём своим…

Неправильно.

 

…Иду путем твоим…

Опять ошибка.

 

…Иду путем моим…

Чёрт возьми.

 

Холодная ярость охватывает меня, мне хочется запустить книгой в стену или рвать колючую проволоку забора голыми руками.

Вся эта несправедливость, вся неопределённость, всё мое болезненное состояние и весь страх, все непонятные и нестерпимые желания, всё несбывшееся, всё то, по чему я тоскую… Чёртов ад, жизнь дерьмо.

 

«…Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господне…»

Ян, если бы только ты был тут, ты мог бы меня снова придавить к земле или схватить руками мою шею, всё будет лучше, чем это ничто, эта пустота, эта беспомощность.

«…Буду хранить уставы Твои; не оставляй меня совсем…»

 

 

Три дня назад нечто случилось со мной впервые.

 

Ночью в постели – в этом месте и в это время суток, когда я могу воображать, что я в родном доме, где тихо и уединённо, я отворачиваюсь к стене и черчу линии к Амстердаму, линии связи между мной и домом.

Но несколькими последними вечерами я думаю о Яне; я пытаюсь изгнать его из мыслей, но он настойчиво проникает в них, манипулирует ими, хочу я того или нет. Меня беспокоит больше всего то, что я тоже хочу «этого», страстно стремлюсь к этому в моих фантазиях. Я ощупываю своё тело, стыдливо и осторожно, чтобы никто не смог увидеть. Это я, это моя грудь, мой живот, мои ноги, и тепло, которое я излучаю, исходит от меня. И почему этот маленький незрелый отросток, который увеличивается и вытягивается под моим прикосновением, предмет, который растет из моих внутренностей, начинает набухать и приподниматься, если его потереть и подергать? Я повторяю эти действия снова, для того чтобы ещё раз испытать это. Когда я ночью занимаюсь этим, то за обволакивающими меня грёзами встаёт нечто пугающее: я понимаю, что это плохо, это есть грех.

 

В один из темных, дождливых вечеров я чувствую себя совершенно ненужным в этом маленьком жилище, пленённым, загнанным в ловушку.

В течение нескольких недель не приходят письма из дома; этот факт, эта неизвестность сжигают меня изнутри. И даже когда Хейт сказал, что почта в провинции Голландия не работает, так как из‑ за войны всё остановилось, я тайком выглядывал каждое утро в окно, надеясь увидеть велосипедиста в синем мундире, везущего почту. Я продолжаю писать письма в Амстердам, что совершенно излишне – говорила Мем – вряд ли эти письма дойдут, да и лишний расход бумаги и чернил. Но я всё равно продолжаю, правда, тайно. Конверты я украл из бюро, только у меня не было денег на марки. Я бросаю письма в почтовый ящик без марок, надеясь что поможет адрес, написанный большими, жирными буквами с обеих сторон конверта. И, безусловно, должна помочь молитва, которую я проговариваю, когда письмо из моих пальцев исчезает в тёмной щели почтового ящика: «Дорогой Бог, сделай так, чтобы они получили его, пожалуйста, пожалуйста. Если ты захочешь, то сделаешь это». Долгое время я упорно придерживаюсь этого ритуала: написать, опустить и ждать в надежде на ответ.

 

В тот дождливый вечер я был убежден, что письмо из Амстердама придёт. Я видел по дороге в школу трёх цапель, стоящих в канаве, а это к удаче, и библейские тексты, которые читал в классе; всё это, казалось, содержит скрытое послание: не отчаивайся, избавление близко! В деревне крестьянский мальчик просвистел мелодию, напомнившую песню, которую пела моя мама, и я был несказанно удивлён. В этом я тоже углядел намёк, знак, понятный только мне.

Но никакого письма не было. Я оглядел комнату, чтобы найти маленький белый прямоугольник, который должен ждать меня на комоде или на камине. Но ничего не было и я не решился расспрашивать Мем.

Но должно же оно прийти, я не могу ждать вечно, надеяться и ломать себе голову, они же должны понимать, что я отчаянно жду признаков жизни из дома! И где тогда письмо? В ярости я выбежал из дома и сказал Мем, что забыл кое‑ что и для этого мне нужно вернуться в школу. С основной дороги после Вамса я свернул налево и последовал по слякотной боковой дорожке на Шарль, к Яну.

Фермы окружала голая земля, паслись несколько одиноких овец, но почти весь скот исчез, чтобы провести зимние месяцы в теплых стойлах.

Живыми, казалось, были только ветер, заставлявший деревья гнуться, и мокрая собака, пронзительно вывшая, потому что её не пускали.

Я быстро шел, не отрывая глаз от дороги. Я не избегал луж, а шагал по ним, полный ярости, тяжело вступая в них своими сабо и чувствуя, как густая грязь обволакивает мне ноги.

Они просто больше не думали обо мне, это ясно, поэтому не было письма; они были рады, что наконец избавились от меня. Чтобы только остаться с моим младшим братом, в этом всё дело, конечно. Все то ужасное, все то непоправимое, что могло быть, я пытался вытеснить жалостью к себе и необоснованными упрёками к родителям. Глубоко внутри я знал, что я несправедлив и что никто в этом не виноват: ни дома, ни в Лааксуме, вообще никто. Только немцы и проклятая война. Но я должен расплачиваться за это, и это никого не волновало.

Работник, который пересёк мне дорогу, торопливо шлёпал по жёлто‑ коричневым лужам; его сапоги иногда издавали хлюпающие звуки.

«Чёртова погода! – Он крикнул в мою сторону. – В такую погоду собаку не выгонишь за дверь! Почему же ты не сидишь дома? »

Земля вокруг ферм превратилась за несколько дождливых дней в слякотные грязевые поля.

Я чувствовал как дождевая влага текла по лицу и хлюпала в деревянных сабо; время от времени я стирал дождевые капли вместе с соплями, бежавшими у меня из носа. Я тонул в своём несчастье и беде, с неба струилось, и ненастье окружало меня со всех сторон.

 

Фермеры, у которых жил Ян, работали в это время в сарае, слышалось бренчание вёдер и громкий звон молочных бидонов. На стене горела маленькая керосиновая лампа и через низкое полукруглое окно проникал тусклый серый дневной свет. Фермер сидел, наполовину скрытый коровой, прижавшись щекой к её боку и дергал за соски бледно‑ розового вымени с рельефно выступившими венами, раздутого так, что казалось оно вот‑ вот должно лопнуть. Я смотрел на его руки, которые нескромно и грубо щипали висящие соски коровы: белая струйка из‑ под пляшущих рук фермера шипуче била в ведро, стоявшее под коровой.

«Ты хочешь видеть Яна? » – Неожиданно позади меня возникла женщина, и я повернулся, застигнутый ею.

«Он в доме, посмотри там».

Вход в дом был в стороне от сарая. Я прошёл через огород с увядшей краснокачанной капустой и луком‑ пореем, побеги которых трепетали под порывами ветра. За окном я увидел Яна. Он сидел за столом, спиной ко мне, взобравшись с ногами на стул. Он ничего не делал. Я приложил руку к стеклу и пристально вглядывался, шпионил за другой жизнью, в которой все естественно и упорядоченно, в которой мальчик смотрел на огонь, спокойно тлевший в печи перед ним. Он спит?

Ох, Ян, таинственный сильный Ян, которого я так страстно желал увидеть, по которому тосковал, сидел так близко от меня, что я мог коснуться его, но даже теперь – всего в метре от меня – он казался недоступным, живущим так далеко от меня.

Что же мне делать, имею ли я право надоедать ему со своим жалобами? Могу ли я нарушить его уединённость, сумрачную невозмутимость?

Я хотел повернуться и уйти незамеченным. Не издаст ли стекло шум, когда я уберу руку? Неожиданно мальчик в комнате повернул голову в мою сторону и в изумлении заморгал глазами. Я отнял руку от стекла и скорчил гримасу. К моему облегчению, я увидел, как лицо Яна прояснилось, и он радостно засмеялся.

По комнате плавали чёрные тени, накатывались на мебель, словно волны сумрачного моря. В одном углу мерцала керосиновая лампа; из сарая по соседству звучало, измученное и жалобное, приглушённое мычание коровы. Время от времени слышался шум, будто сталкивались вместе тяжёлые цепи, и Ян замирал, вслушиваясь. Осторожно ступая, я вошёл в тёмную комнату и ощупью стал искать дорогу в направлении стула.

«Ты сегодня не должен работать? Я думал, что ты помогаешь каждый день? »

«Нет, я уже несколько дней не могу».

Ян встал из‑ за стола и я увидел, что он болезненно хромает. Лицо его было бледным, глаза покраснели и смотрели устало и беспокойно. Они по‑ прежнему светились радостью, хотя он, казалось, был очень удивлен моим приходом. Неуклюже он заковылял по комнате, звякнул чашкой на подоконнике и уставился в тёмное окно. Я охотно огляделся бы, чтобы увидеть как он тут живёт, что было частью его повседневной жизни, но я не осмеливался. Как побитый, я остановился посреди комнаты и боязливо смотрел на фигуру, которая угрюмо стояла у окна.

«Входи, пойдём наверх, ты посмотришь на мою лачугу. Или ты хочешь остаться здесь? »

Он открыл дверь в глубине комнаты и повёл меня наверх по крутой деревянной лестнице. За деревянной стенкой звуки из сарая звучали совсем близко и я почувствовал сладковатый запах сена. С бьющимся сердцем я следовал за ним вверх по лестнице, окрашенной в синий цвет, и вошёл в комнату, в которой мой герой спал, мечтал, решал таинственные задачи, которые я пытался рисовать в своих фантазиях. Это было помещение неограниченных возможностей: от дружбы, общих тайн до застенчивых, робких соприкосновений и тайных многозначительных взглядов. Каморка была маленькая, больше похожая на чулан, сделанный на чердаке, и едва ли большая, чем мой альков.

«Но всё же, – думал я, – это его собственное королевство, здесь он может читать, лежать на кровати и пребывать в одиночестве. Он не должен ничего и ни с кем делить».

Ян указал на маленькое окошко, которое выходило не на улицу, а на сеновал. Можно было видеть копну сена, покосившуюся на одну сторону, и ещё ниже угол свинарника. Прямо за окном находилась деревянная балка, покрытая грудами птичьего помёта и толстым слоем паутины, усыпанной мёртвыми насекомыми.

«Хочешь посмотреть, что у меня тут? »

Ян попробовал закатать штанину комбинезона, но материя выше колена не закатывалась. Сердито он уселся на кровать и начал нетерпеливо расстёгивать верхнюю часть комбинезона.

«Эта комнатка как гнездо на дереве, – подумал я, – висит в тени веток и опутано паутиной».

Даже не выглядывая наружу, чувствовалось, что снаружи наступил вечер, тьма окутывала нас и прижималась к нашим телам. Я увидел, как в тёмной каморке из комбинезона на свет появились плечи и бледная верхняя часть тела, на фоне тьмы белевшая хрупко и нежно. Я почувствовал, как мне от волнения становится жарко: это было тайное место, где ни одна живая душа не узнала бы, что тут могло произойти; и я бы никому не рассказал, стал бы немым и безгласным насчёт того, что между нами может случиться. У меня появилось чувство, что я открываю настоящего Яна, сорвав его равнодушие слой за слоем, чтобы наконец понять, кем он был на самом деле.

Я услышал как он встал и увидел, как он стянул комбинезон вниз. Что он планирует делать? Неужели будет, как тогда у скалы, голый живот с торчащей к вверху штучкой?

«Ну, посмотри на это. Ближе». Бледная тень снова опустилась на кровать, голос звучал неуверенно и смущённо.

 

Я подошёл к нему, моё сердце забилось сильнее, кровь застучала в висках.

«Я ничего не вижу – слишком темно». Я слышу как глухо и напряжённо звучит мой голос.

Ян привстал, пол заскрипел под его ногами. Я пристально смотрю на движение его белых рук, и внезапно вспыхнувший свет легким неуверенным лучом прорвался сквозь темноту.

«Дерьмо». Это погасла спичка. Снова зашелестело и сразу после этого вспыхнул огонёк керосиновой лампы.

Из темноты Ян вытащил стул из‑ за стола и сел на него.

«Здесь вот, – он указал на ногу, – посмотри на этот порез». Я увидел резанную рану, темной линией бежавшую от его колена почти по всему бедру.

«Нож соскользнул. Что было естественно очень глупо». Он слабо ухмыльнулся.

«Она очень глубокая. На самом деле, я думаю, что очень».

Я присел на корточки рядом с Яном и смотрел на длинную, покрытую корочкой рану, безукоризненно прямые ноги и трусы, которые просторно и обвисло болтались на его теле. Ян сидел сгорбившись и рассматривал рану, словно был близорук. Его пальцы шарили и сжимали рядом с темной линией. Вдруг он прикрыл рану рукой, словно испугался, что я могу причинить ему боль.

«Она горит, словно я её обжигаю. Там гной, он должен выйти наружу. Пощупай – там внутри словно что‑ то бьётся».

Я не пошевелился. Рана выглядела как тонкая змейка, которая могла внезапно обвиться вокруг моей руки.

«Ты поможешь? Если нет, то мне придётся идти к врачу».

Он мучительно посмотрел на меня, впервые я почувствовал его неуверенность и страх.

«Нужно попробовать, мне безразлично, даже если будет очень больно».

Я подвинулся поближе и осторожно положил руку на его белую ногу. Почувствовал лихорадочное биение под моими неуклюжими пальцами. Я ничего не говорил, не дышал, не глотал от смертельного страха не сделать ошибочного движения и причинить этим боль.

«Продолжай».

Моя рука осторожно скользит по нежной, гладкой коже, пока не наталкивается на огрубевшую поверхность раны.

«Ой, осторожнее».

Нога дёрнулась и толкнула меня в грудь.

«Вот здесь».

Он указывает на белесые пузырьки в по краям раны.

«Ты что‑ нибудь чувствуешь? Гной сидит под этим, ты должен его выдавить».

Он засунул руку под бедро, чтобы я мог лучше разглядеть порез.

Я ощутил дикое чувство, поднимающееся из меня, которое я не мог контролировать, как нельзя помешать молнии во время грозы.

Мне захотелось вдавить своё лицо между этих двух белых ног, прижаться к нему, руками схватившись за его белые трусы, ощутить его тело, вдыхать его запах и мечтать. Захотелось жадно, изголодавшись, прижиматься к нему, целовать и ласкать.

Ошеломленный этим, я схватился за его колено и склонил к нему голову, мой язык судорожно ворочается в пересохшем рту. Некий орган моего тела твердеет и с отвращением я чувствую, как это происходит: словно насекомое, рывком выбирающееся из кокона на волю и расправляющее крылья – я открываю в себе нечто неожиданное. Я привстаю и вожусь со своей одеждой, в страхе и панике, что Ян мог что‑ то заметить.

Это неожиданный удар для меня: у меня было то же и так же, как тогда у Яна. Это похоже на болезнь, которую невозможно скрыть. Каждый сможет это заметить и рассказать об этом, я буду раскрыт и разоблачен.

 

Я мну кожу Яна своими пальцами, словно мышиную шкурку, словно крылья бабочки – эту теплую, нежную кожу.

Дико и отчаянно я нажимаю до тех пор, пока Ян не ойкнул и я не услышал, как он сказал, что я должен нажимать пальцами ещё ближе к ране. Я почувствую, как открывается рана, с коротким и сухим треском, словно сухая ветка под наступившем на неё ботинком. Ян дрожа, с полуприкрытыми глазами, наклоняется вперед и вытирает рукавом своей рубашки рану. Я стою посреди каморки и пытаюсь успокоить своё дыхание, со свистом вырывающее из полуоткрытого рта.

«Чёрт возьми, – я услышал, как Ян проговорил. – Это очень больно».

Я стою уже на лестнице, держа руку на дверной ручке.

«Я должен идти».

Сразу после этих слов, споткнувшись в тёмной гостиной, я выскакиваю наружу и не останавливаясь, сломя голову бегу домой, в переполненную комнату, с участливыми, доверчивыми людьми.

 

 

Дни еле‑ еле ползут друг за другом. Медленно, однообразно и уныло. Удивленно я смотрю в календарь на прошедшие дни.

Таинственный ряд чисел ввергает меня в уныние: весь долгий день втиснут в маленькое число; множество чисел уже пройдено, но какое количество новых чисел ожидает меня впереди.

Я не могу оценить это время: прошло пять месяцев, это слишком много, чтобы воспоминания о доме начали потихоньку тускнеть – иногда я с ужасом сознаю, что начинаю забывать как выглядят родители, как смеётся мама – и слишком мало, чтобы чувствовать себя действительно как дома в моём новом окружении. Я брожу в обманчиво‑ ничейной среде, калейдоскопе сдержанных, изменчивых форм и образов. Иногда части соединяются и я вижу лицо матери, но при малейшем движении они распадаются и я возвращаюсь в будничный, осязаемый мир.

Долго ли ещё продолжится эта война, я не имею никакого понятия. Месяцы, годы, а может и весь остаток моей жизни пройдет здесь, и я больше никогда не увижу моих родителей, моих друзей, моей улицы. Всё это так пугающе, что я уже не могу реветь и принимаю все факты равнодушно, по мере их поступления. Так проходит день за днем, неделя за неделей.

 

«Будь смелее», – говорил мне отец, когда собирал мой чемодан. Я присел на корточки рядом с ним и зачарованно наблюдал, как складывалось всё необходимое для поездки: мочалка, полотенце, бельё, зубная щётка, последняя изношенная пара моих ботинок, пижама, перешитая мамой из старой отцовской.

«Будь большим мальчиком, этим ты доставишь маме громадную радость». Отец приподнял мой подбородок и провёл во волосам.

Большим мальчиком? Конечно, я стал взрослее. И сильнее. Мем иногда хватала меня своими сильными руками и удовлетворённо щипала.

«Ну, скоро твои отец и мать сильно удивятся! Они тебя точно не узнают! »

Я слабо улыбался в ответ на её плохо скрываемую гордость.

«Скоро? – спрашивал я. – Как скоро? »

Конечно, я подрос, в этом она была определённо права. В большую часть вещей, которые я привёз из Амстердама, я больше не могу влезть, сейчас я часто ношу вещи Мейнта, а тот донашивает вещи, оставшиеся от Попке.

Но взрослый ли я на самом деле? Я всё ещё плачу, когда этого никто не видит, и часто думаю о доме и маме. Маменькин сынок – так иногда дразнили меня в школе. Иногда, когда я вижу свою старую одежду, то на меня накатывают воспоминания. Она сложена в моём чемодане: клетчатые рубашки, синие трусы, «воскресные» шорты («Ох, в этом ты не сможешь здесь ходить», – громко смеялась Мем, и я никогда их не одевал. ), и шерстяной свитер с узором, который мама переделала для меня из своего.

«Всё это из родного дома». Я беру сложенную одежду осторожно в руки и ощупываю.

Я нюхаю её, и этот запах переносит меня в наш дом, в нашу спальню, к шкафу, в котором висела моя одежда, и напоминает об аромате маминых юбок и чулок. Но постепенно запах моей одежды слабеет и меняется. Или, быть может, я забываю запах родного дома?

 

Автомобиль у дворца, ночная поездка по дамбе, и ещё раньше; велосипедная поездка с отцом, покинутые развалины – все эти события чётко зафиксировались в моей памяти, но постепенно они становятся далёкими и расплывчатыми. Стёртыми, словно учителем в классе, который тряпкой стирает неверный ответ на моей грифельной доске и говорит: «Неверно. Начинай снова».

Безвольно я воспринимаю эту потерю, у меня никогда не хватало мужества начать всё снова. Только украдкой я могу печалиться и оплакивать эту свою потерю.

Я полностью приспособился. По воскресеньям я дважды посещаю церковь, по субботам учу псалмы для воскресной школы, и по воскресеньям заучиваю библейские тексты для школы в понедельник. Ранним утром вместе с Янси я чищу сарай от навоза, перетряхиваю бутылки с молоком для масла, внимаю молитвам, учусь, иногда помогаю Хейту чинить сети и расхаживаю в деревянных башмаках, как заправский фермер.

Одним словом, я стал таким же как они, но только поверхностно, и когда никто не видит и я чувствую себя незамеченным, то часто иду и сажусь в конце мола, и смотрю на капризное море, мятежно гонящее свои серые воды. Я надеюсь, что в ясную погоду смогу увидеть противоположный берег там, вдали, где небо сходится с водой.

«Дорогой боженька, пусть всё будет хорошо, – молю я, – сделай так, чтобы они были живы. Сделай так, чтобы они думали обо мне, и пусть они, пожалуйста, приедут поскорее и заберут меня отсюда».

 

Зимние месяцы длятся невероятно долго, жизнь замирает в этом маленьком домике.

«Как животные в стойле, сидим мы в доме, – говорю я сам себе, – в тепле, под защитой и тесно прижатые друг к дружке».

Только ветер веет над голой землёй и опустевшими дамбами. Временами то дождь стучит по заборам и канавам, то снег нагромождается безупречным слоем: всё это ограничивает нашу жизнь в мучительной тесноте. Когда по утрам, дрожа от холода, мы покидаем дом – трава, словно накрахмаленное полотно, трещит под нашими ногами. Зимняя изморозь.

Лица вокруг дымящихся тарелок с едой, рано заполненные альковы и запах задутой керосиновой лампы: Мем, как всегда, задувает её, перед тем как раздеться.

Иногда, продышав пятно в инее на замерзшем стекле, я пристально смотрю на тёмное пятно среди белых деревьев – там ферма, где живёт Ян.

Весной мы снова скатимся со скалы, и наши тела будут горячи и плотно прижаты друг к другу. И тогда я спрошу его – сотню раз я репетировал эту фразу, внутри меня она была повторена в различных тонах и формах, но не разу ещё не слетала с моих губ – могу ли я снова посмотреть на то его место ниже живота и должны ли для этого мы вместе раздеться. Он стащит свои штаны, я совершенно уверен в этом, и я смогу потрогать его там и может даже за эту штуку. Я стесняюсь этого своего желания и в тоже время хочу: воображаю, что я кладу мою голову на его тело и подпираю рукой, рассматривая его торчащий орган.

«Странно, – думаю я, – я словно животное, как здешние коровы или овцы. Лизать, сосать, кусать, обнимать – словно жадное, изголодавшееся животное». Это больше не удивляет меня, и я не слишком беспокоюсь об этом. Я стал с этим моим осознанием одиноким, абсолютно одиноким, отгородившись от всех в моей раковине.

 

А зима всё тянется и тянется.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.