Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА ШЕСТАЯ



 

 

 

Помните ли вы, что происходило в то время? Скрежетали корнями архангельские леса. Кровь отчаянных бойцов орошала землю Украины, Кавказа и Крыма. Из республики еле уносили ноги генералы, адмиралы и батьки. Американские и европейские корабли покидали негостеприимные берега. Флаги – эти кумачевые огни революции – ярче играли в советской стране. Ленин подымал руку на новых недругов: на голод, холод и разруху.

В те дни Цецилия получила письмо. Оно было написано на серой бумаге, и буквы скакали на нем, как галки. Она позвала Додю, он взглянул на письмо, сказал:

– Конечно от папы! – и стал читать:

Дорогая Цилечка!

Я слава богу живъ и здоровъ. Погода стоитъ теплая и у меня въ буркахъ сильно потѣ ютъ ноги. Я все уже обдѣ лалъ и голову даю на отсѣ ченiе, что до меня никто столько вагоновъ не закупалъ. Можешь спать спокойно; мукой, картофелемъ и капустой мы обезпечены на два года.

Ты пишешь, что хочешь мѣ нять старье на масло, – такъ мѣ няй! Здѣ сь масло на дензнаки не продають, а ситецъ я вымѣ нялъ. Если ты попдешь въ деревню к нашей молочницѣ одѣ нь шерстяные чулки, теплые кальсоны и накутай на себя побольше. Въ вагонахъ ужасный сквознякъ и холодные клозеты.

Цѣ лую тебя и Додю. Твой Аронъ.

Р. Б. Мои полосатые брюки не мѣ няй, их можно залатать и носить на службу!

У Цецилии сердце не камень, – она прослезилась:

– Такой человек, такой человек! Обо всем помнит, Все в семью несет. Обойди всю империю, такого мужа не найдешь!

Додя положил письмо на стол. Он знал, что в таком состоянии мать становилась доброй, и попросил у нее денег. Она вынула из фартучного кармана синюю пятитысячную кредитку.

– Я тебе недавно давала! У твоего отца не банкирская контора!

– Давала по пятачку! На это нельзя в кафэ сходить! – возразил Додя и выпросил у матери еще десять тысяч.

Он был не в своей тарелке: его бездельничанью пришел конец. Утром он читал лекцию в девятом караульном батальоне, обучал красноармейцев русской литературе и добросовестно рассказывал об Антиохе Кантемире. Слушатели плохо понимали этого сатирика. Может быть, Додя сам не понимал! Но числясь на действительной военной службе и получая паек, он не хотел думать об этом. У Доди был помощник – Петька, который организовывал батальонную библиотеку и покупал книги. Додя ему завидовал, потому что Петька толково вел дело: и люди и сам не в обиде!

Вечером Додя работал в домовой конторе. Отец оставил ему штамп и печать. Додя возился с продовольственными карточками, выдавал удостоверения и, как секретарь домкома, принимал жильцов. Другой раз кто‑ нибудь из них закипятится, прибежит, вот‑ вот от Доди клочья полетят, – но где тут! потопчется на месте, высморкается и тихонько пойдет. Еще похвалит: мол, тяжело вам, Давид Аронович, за нас отдуваться! Додя улыбнется, предложит сесть и, как отец, – от него Додя многому научился, – раскроет перед собеседником кожаный портсигар с рассыпной «Ирой».

Додя не мог справиться с комендантом, который продолжал наступление: вселял новых жильцов и контролировал кассу.

– Дьявол, а не человек! – отзывался о нем Лавров. – Так и прет на рожон, сладу нет!

Комендант заставил жильцов по очереди убирать снег на дворе, а с лета подметать двор и выносить мусор. Его пугали удостоверениями со службы, от докторов, из театра, – он назвал всех саботажниками и обещал показать кузькину мать. Кузькина мать – это вам не крестная мама! Жильцы взялись за лопаты и тачки. Они отговорили Додю жаловаться в жилищный отдел: другого назначат, тот не то что уплотнит, а совсем выгонит, – жалуйся кому хочешь!

Во время этих событий один Хухрин не терял мужества, подчинялся коменданту и неотступно следил за ним. Однажды штабс‑ капитан предложил Доде:

– Часиков в одиннадцать пойдемте в шестнадцатый. Картиночку покажу, – ахнете!

И Додя согласился.

Они застали коменданта пьяным, он играл на гармонике и пел «Стеньку Разина». Хухрин извинился за беспокойство и подмигнул Доде. Комендант (он был в нижней рубахе и разут) опустил на колена всхлипнувшую гармонику:

– Ты не смейся, друх! – проговорил он, пытаясь встать на ноги. – Такое наше дело! Банщик хуже бульварной девки. Девка может выбирать, а мы моем вперед! – Он поднялся, шагнул и дохнул на Додю ханжой: – С чужого грязь смоешь, а своя во где! – и ударил себя кулаком в грудь.

Додя отшатнулся от него, повернулся и шагнул к двери.

– Не, стой! – ухватился комендант за Додю. – Друх, выпей со мной! – Додя вырвал руку и быстро пошел. Хухрин догнал его и заглянул ему в глаза:

– Ну‑ с?

Из комнаты, под надрывный плач гармоники, вырвалась песня:

 

Из‑ за острова на стрежень,

На простор речной волны…

 

После занятий в домкоме, Додя навещал Сузи. Она вышла из тюрьмы и поселилась в отдельной комнате. Комната ее была похожа на бонбоньерку: лиловые ампли, тахта под персидским ковром, стол, покрытый бархатной скатертью, трюмо, на нем пудреница, пузырьки и безделушки. Сузи встречала Додю с радостью: поднесет к его губам ладонь, – он покраснеет, поцелует и вдохнет «Шипр Коти». Додя приносил с собой коньяк, закуску и шоколад. После ужина Сузи брала гитару, встряхивала кудряшками и пела. Доде казалось, что на ее китайском халатике оживают серебряные драконы и дразнят его острыми языками. Как‑ то раз Сузи прервала пенье и сказала, что Граур расстрелян. Додя обрадовался. Кто его осудит? Он утешал Сузи, гладил вздрагивающее плечико, – халатик оттопырился, и груди выглянули, как груши из листвы. Додя спрятал голову в колени Сузи, руки его забрались под ее халатик, щупали голые ноги и скользили по бедрам. Сузи ерошила его волосы, отталкивала от себя и шептала:

– Цалуй меня, цалуй!..

Додя лежал с ней под одним одеялом, она говорила, что не может жить без любви и без крупчатки. И Додя обещал ей любовь и крупчатку…

Он вернулся домой на рассвете. Цецилия не спала и ждала его в столовой:

– Я хотела о тебе явки подавать в участок! – встретила она сына. – Чтоб такой мальчишка шлялся по ночам, стыдно соседям сказать! Знает, что отец уехал, мать целый месяц одна, и хоть бы что! Для этого я тебя застила? Сама умирала от малокровия, а тебя кормила до году грудью!

– Могла бы не кормить! – крикнул Додя и, войдя в свою комнату, заперся.

Его ноги подкашивались. Он сбросил шубу на стол и, не раздеваясь, лег на кровать. Кружевная накидка оцарапала щеку, он сорвал ее и швырнул на пол. Теплые волны пошли от ног к голове, и в ушах воскрес шопот Сузи.

– Додинька! – крикнула Цецилия, стучась в дверь: – Иди есть! Я разогрела суп!

Додя не ответил, лег на живот и укутался с головой.

– Разогрела! – прошептал он себе под нос. – А. попросишь денег, шиш с маслом! Украду, тогда скажешь: Додинька!

Мягкая постель баюкала его, и он, как в полную ванну, стал погружаться в нее глубже, глубже – на дно.

 

 

Поезд стоял второй час. Люди лезли через окна, плакали дети, визжали женщины, а по их головам мешочники забирались на крышу. Санитары тащили на носилках защемленных, начальник заградительного отряда сгонял с площадки, с буферов и божился всеми матерями, что будет стрелять. К составу прицепили паровоз, он фыркал и отдувался.

– Кондуктор, мы едем, или не едем? – спросил Фишбейн, выглянув из окна. – У меня лопнуло терпение.

– Сейчас проверим багажный, и с богом! – успокоил его проводник и зашагал с красным фонарем.

Фишбейн опустил оконную раму, снял кожаную тужурку и растянулся на мягком диване. Чего ему не хватало? В составе поезда находился его вагон крупчатки. Он вез для себя колотый сахар и сливочное масло, вез обратно нансук и мадеполам, потому что крестьяне предпочли ситец. Вместе с ним ехали два агента «Центроткани». Они угадывали всякое его желание, бегали на остановках за кипятком, покупали творог, свечи, окорока, – все делали они в чаянии мучной награды. Фишбейн отъелся, отоспался и перестал застегивать брюки на верхние пуговицы.

Соловьем залился свисток, паровоз напряг горло, ухнул и запыхтел. Заскрипели тормоза, взвизгнули колеса, и вагоны толкнулись вперед. На платформе кто‑ то кричал, бежал и матюгал машиниста.

– Мы поехали, дорогой Арон Соломонович! – обратился к самому себе Фишбейн, заложив руки за голову. – И едем мы вовсе не плохо, пожалуй, так ездил министр путей сообщения. Мы с вами не министры и не комиссары, но мы не любим путешествовать на ступеньках или в клозете! Это удовольствие мы оставляем на долю товарищей и всех сочувствующих им! Если нас с вами спросят: «За что вы хотите иметь такой комфорт? » Мы ответим: «Во‑ первых, мы делаем дело, во‑ вторых, мы привыкли к комфорту, а в‑ третьих, мы уже имеем его! » Если вам ответ не понравится, мы спросим: «А почему вы не послали кого‑ нибудь другого? » И тоже ответим: «Если бы отправили другого, он повез бы для обмена бумажный товар, а привез бы обратно не муку, а свою кишку». Мы теперь повидали мужичков, в ихней земле денег закопано больше, чем у них вшей в голове! Как вы думаете, надо иметь мозги, чтобы с ними сговориться? А мы сговорились. Они по‑ старому называли нас барином, а мы их – Иван да Марья! Ой, как надо посчитать, сколько приятностей они желали большевикам за продразверстку! Интересно знать, каким местом думали товарищи, когда давали такую свободу крестьянам? У них ровно ничего не переменилось: спят в навозе, воняет от них за сто верст, а, извините за выражение, клозет у них под избой! Попробуйте, посадите их в чистоту и светлоту, обращайтесь с ними, как с людьми, – они вам обязательно на самую макушку нагадят и спасибо не скажут! А нас благодарили, на задних лапках стояли и хвостом помахивали! Вот мы какие фокусники, Арон Соломоныч! Таких людей надо уважать! Беречь надо! Дать им такую охранную грамоту, чтоб сама Чека под козырек брала!..

Так благодушно рассуждая, Фишбейн, как в люльке, покачивался на диване и дремал. Руки его выскользнули из‑ под головы, голова съехала на бок, он стал храпеть и присвистывать. Фишбейн почувствовал, что поезд остановился, в окно просунулась черная папаха и прорычала:

– Комиссары и жиды, вылазь!

Фишбейн сел, протер глаза и подумал, что в вагоне темно – его не увидят, и нырнул в угол. Его зубы ляскнули раз, два, и, как он ни придерживал подбородок, стали выбивать дробь. Он вынул челюсть, спрятал ее в карман, – стук прекратился, но подбородок плясал, как чужой.

– Вот он! – услыхал Фишбейн над собой голос. Поднял голову, – в глаза ему брызнул свет: перед ним стоял с фонарем проводник. Фишбейн закричал:

– Я не при чем, я – не Фишбейн! Меня вызвали к Николаю Николаевичу, я отдаю ему миллиарды!

Его вытащили из вагона, пихнули в общую кучу и повели. Мороз щипал нос и уши, ноги уходили по колени в снег, и Фишбейн подумал, что он обязательно подхватит бронхит. Он хотел спросить у соседа, кто этот человек в папахе, но не мог: язык распух и закупорил рот. Фишбейн хныкал и мотал головой. Сколько времени он шагал? Луна, красная от мороза, качалась над головой, таращила глаза и ухмылялась, как Лавров. Фишбейна душила одышка, ноги каменели, он спотыкался, и его поощряли прикладами.

– Сто‑ ой! – опять рявкнула папаха и, когда все выстроились в ряд, стала выкликать по очереди. Фишбейн упал на колени, руки его обнимали вонючие сапоги, и он мычал, как немой. Папаха гудела над ним:

– Незаменимый работник… охранная грамота… ударный паек… взять жидюгу!

Шершавая рука схватила Фишбейна за шиворот, подняла на ноги и толкнула вперед. Он ощутил на виске ледяную сталь, съежился, заработал ногами, а сзади него человек фыркал и отдувался, как паровоз. И вдруг Фишбейн нащупал в кармане вставную челюсть, вытащил ее и протянул человеку. Рука отпустила воротник, Фишбейн вздохнул:

– Р’бейни ш’лэйм, – вспомнил он о Моисее, – сейчас застрелят еврея, как собаку!

Человек сосчитал нижний ряд золотых зубов, прошептал:

– Шишнадцать!

Его палец запрыгал по верхнему ряду:

– Кругом шишнадцать! – удивленно повторил он и засмеялся.

Фишбейн посмотрел ему в глаза, хихикнул и сложил руки лодочкой.

– Бежи! – махнул рукой человек. – Бежи, сукина дочь!

Сердце Фишбейна прыгнуло выше, чем он сам, – он побежал, и сумасшедшие ноги его стали выделывать кренделя. Как заяц, он прыгал по снегу то в одну, то в другую сторону, падал лицом в снег, подымался и опять скакал. Он видел: над ним луна – не луна, биллиардный шар катится по небу и прыгает по облакам. В мозгу его вертелись и сверкали, как молнии:

«Цилечка… Додя… двенадцатикаратник… Центроткань… бархат… муар… фай…»

Сзади него рванулся залп. Эхо ахнуло и загрохотало. Фишбейн замер, присел в снег и открыл глаза…

В дверь купе стучали. Он узнал голоса агентов и пришел в себя. Ноги его болтались на полу, туловище лежало на краю дивана, а голова была запрокинута за подушку. Фишбейн вскочил, ощупал себя: шелковая рубашка и мешочек с нафталином – предохранитель от сыпняка – на месте; в стакане купается челюсть, в окно бьет солнце, и на столике дребезжат стаканы: поезд идет!

Агенты наперебой рассказывали ему, как они стучали к нему в девять утра, в десять, и подумали, что с ним что‑ нибудь случилось.

– Позвольте! – перебил их Фишбейн, вставив в рот челюсть. – Сколько время?

– Тридцать пять двенадцатого!

– Ого‑ го‑ го! Ничего себе, я поспал! И сон мне приснился – министерский сон!

Агенты шагнули к нему, осклабились и изогнулись вопросительным знаком.

– С чего это началось? Да. На остановке стучат в окно, я открываю раму и спрашиваю: «В чем дело? » Женщина умоляет: «Пустите в вагон или я брошусь под паровоз! » Вижу – мордашка прелесть, отчего не пустить? Входит она, знакомимся. Юбочка, ножка, чулочек – антик муар с гвоздикой!

– С гвоздикой! – заржали агенты и передернулись от восторга.

Но Фишбейну не до смеха. Случается так с человеком: говорит‑ говорит, а дальше хоть убей! Фишбейн молчал, тер ладонью лоб и не знал, что делать с женщиной. Лица агентов вытягивались, они топтались на месте и глотали слюну.

– Забыл! – прошептал Фишбейн. – Прямо из головы вылетело!

Агенты оторопели, посмотрели друг на друга и предложили Фишбейну выпить чаю. Он достал масло, сыр, колбасу, нарезал белого хлеба, – ел и, макая кусок сахара, захлебывал чаем.

Через два часа поезд приполз к московской платформе. Фишбейн вышел из вагона, и проводник, расталкивая пассажиров, провел его к выходу. Агенты уложили мешочки, корзиночки, кадочки, – извозчик поправил свой паршивый полуцилиндр и стегнул мерина. Фишбейн ехал, откидывался на бок, и дома подмигивали ему, как базарные торговки. Снег сверкал и хрустел под полозьями, как стекло, воздух – чорт возьми, московский воздух! – он таял во рту, как воздушный пирог. Прохожие шли по обеим сторонам улицы. Ни улицы, ни прохожие не изменились: под мышкой – караваи хлеба, за спиной – мешки, а следом – веселые груженые саночки. Этим саночкам Фишбейн улыбнулся во весь рот, помахал рукой знакомому и на Никитской заторопил извозчика…

– Подальше, подальше! Дайте переодеться! – кричал он в передней, подняв руки. – Я мог привезти сыпняк, холеру, чуму, – я знаю что?

Фишбейн разделся за шкафом догола. Додя принес ему пижаму. Луша, кряхтя и ворча, приготовила душ: на пол поставила цинковый таз и налила три ведра горячей воды. Голый Фишбейн встал в таз, Додя влез на табурет, зачерпнул кувшином воду и окатил отца. Фишбейн мылся, покрякивал, приседал и, вышибая воду из уха, плясал на одной ноге. Луша накинула на него лохматую простыню. Додя, как банщик, похлопал его по спине.

– И‑ их! Молодец! Жалко, что нет нашего коменданта, – он на это дело мастер!

– Он теперь запоем пьет, – сообщил Додя. – Хухрин ждет вас, чтоб его убрать!

– Что ты говоришь! – воскликнул Фишбейн, и простыня его упала с плеч. – Вот тебе и рабочий класс!

Он оделся, пошел в столовую и поцеловал жену:

– Арон, ты поправился, не сглазить тебя!

– А отчего мне худеть? Пойдем, я покажу тебе разные штучки‑ шмучки! – заявил Фишбейн и повел Цецилию в спальню, по пути шлепнув ее рукой по заду.

От ситных, саек, сливочного масла, меда, сахара, соли, тянучек, доппель‑ кюммеля, рома, – от всего, что распаковал перед ее глазами муж, Цецилия пришла в восторг. Фишбейн вынул браслет из николаевских золотых, Цецилия надела браслет на руку, обняла мужа и завертелась с ним по комнате. Фишбейн почувствовал горячее тело, прижал жену покрепче, покружил и осторожно опрокинул на диван.

– Дверь! Дверь! – испугалась Цецилия.

Фишбейн запер дверь на ключ. Цецилия подобрала под себя креп‑ де‑ шиновую юбку и, стараясь не смять прическу, отдалась мужу…

К концу дня Фишбейн зашел в «Центроткань». С грузовиков выгружали муку, картофель и свеклу. В лавке Фишбейна подняли на руки, качали, он боялся упасть, взмахивал руками и кричал. Он поговорил с помощниками, с приказчиками и, подойдя к счетоводу, спросил:

– Как наши дела, господин математик?

Его взгляд прошелся по полкам, скользнул по шкафам, и он, не веря своим глазам, подбежал к ним:

– Где же товар? Я что‑ нибудь спрашиваю? Где шелк?

– Отправили в Главнефть!

– Кто велел?

– Ахо!

– Когда?

– Вчера утром!

– У‑ ух! – отозвался Фишбейн, стиснув зубы, и выбежал из лавки. – Как я просил этого паршивца, и все‑ таки он мне напакостил! В тысячу раз лучше уехать за границу, чем бегать, высунув язык, за своим же товаром!

 

 

Кронштадтский мятеж взбудоражил Москву. Трехрублевая газета прыгнула в цене, и номер продавали по сто рублей. Шаляпин, спевший «дубинушку» в Бутырской тюрьме, Главтоп, севший in corpore на скамью подсудимых, потеряли всякий интерес у читателя. Мятеж разбил население на два лагеря: одни шептали:

– Ага, началось!

Другие стали молчаливей, и суровые лица их ничего хорошего не обещали заблудившимся в трех соснах кронштадтцам. Кто мог остановить страну, поднявшую красные паруса и плывущую навстречу новым ветрам? А что в конце марта подули новые ветра, сомнения не было. Фишбейн, державший нос по ветру, почувствовал, что наступает пора поживы. Он интересовался заменой продразверстки продналогом, как раньше, заменой керенок совзнаками. Он был доволен повышением на службе и на черной бирже и, переводя стрелку часов на час вперед, шутил с женой:

– Теперь мы будем ложиться на час раньше и целоваться на час позже!

Когда жилотдел отозвал коменданта за пьянство, Фишбейн прибавил Хухрину жалованья, поручил Лаврову следить за карточками и распределять продукты. Жильцы немедленно возобновили войну со вселенными, и дом огласился бранью и рукоприкладством. Это так развеселило Фишбейна, что он даже согласился на просьбу Цецилии – устроить Доде поэтическую карьеру.

Он пошел с ним в кафэ поэтов, пил кофе, ел эклеры и с удовольствием слушал стихи о королевах, принцах и прочих высокопоставленных лицах. За стойкой, уставленной фруктами, пирожными и водами, суетился буфетчик, и красное лицо его напоминало головку голландского сыра. Фишбейн узнал в буфетчике бывшего владельца мясной лавки, поманил его пальцем и назвал свою фамилию. Буфетчик растрогался, пожал Фишбейну руку, познакомился с Додей и сделал пятьдесят процентов скидки.

– Кстати, у меня к вам просьба, – заявил Фишбейн, усаживая за свой столик буфетчика, – мой сын тоже немного помешан на стихах. Нельзя ли его устроить в поэты?

– С большим наслаждением‑ с! Здесь главный президиум Брюсов‑ с! Я их попрошу!

– Что это за Брюсов? Это не тот, который сочинил брюсовский календарь?

– Не знаю‑ с! – ответил буфетчик и бросился к буянившему посетителю:

– Гражданин, не безобразьте! Платите в Помгол или опростайте место!

Додя был рад и на улице благодарил отца:

– Мою «Жижу жизни» я посвящу вам, – и Додя пожал отцу руку.

Но через несколько дней эта рука поднялась на него:

– Додька, смотри мне в глаза! – сказал Фишбейн, схватив сына за борт пиджака. – Ага, дармоед, покраснел! Когда ты взял деньги?

– Додинька, ты у меня полжизни отнял! – заплакала Цецилия. – Скажи отцу, что ты не брал денег!

– То‑ есть как не брал? – закричал Фишбейн. – Что я не знаю счет моим деньгам? Я с тобой не хочу разговаривать! – И, взяв сына за руку, увел его в кабинет.

Какое материнское сердце перенесет неведение? Цецилия слышала, как щелкнул замок. Она наклонилась к скважине и увидела, что Додя, спустив брюки, лежит на диване, а отец сечет его сиреневыми подтяжками. Цецилия заколотила кулаками в дверь и закричала:

– Арон, открой! Чтоб у тебя руки отвалились, открой!

Что могло оторвать Фишбейна от Додиных полушарий? Могли бить в дверь тараном, могли стрелять в нее из царь‑ пушки, – он понимал в воспитании не хуже всякого: в свое время ему тоже всыпали по первое число, и, слава богу, он вышел не хуже других!

Мать, пресвятая богородица, барыня! – запнулась Луша, всплеснула руками и бросилась на помощь Цецилии. Дверь задрожала и загудела. Подняв юбку, Цецилия била коленом. Схватив поднос, Луша шлепала им плашмя. Додя орал благим матом и захлебывался.

– Арон, я умру! Додя, укуси его! – заголосила Цецилия и побежала к буфету.

Она открыла дверцу, велела Луше отойти в сторону и стала швырять в дверь стаканы, чашки, фужеры, – все, что она берегла в течение двадцати лет. Звон разбиваемой посуды подействовал на Фишбейна сильней ядовитых газов.

– Идиотка, это я покупал у графа Гарраха! – заорал он за дверью. – Это не имеет цены! Я тебе в голову самоваром запущу! – и он отпер дверь.

Цецилия ничего не слыхала. Она взвизгнула:

– Хам, мужик! – и, налетев на мужа, оттолкнула его и ворвалась в комнату.

Додя плакал и старался натянуть на себя брюки.

– Все, все напишу в биографии! Пусть знают, какая сволочь мой отец!

– Тш, тш! – испугалась Цецилия, обняла его и погладила по голове.

Луша собрала на поднос осколки, понесла их на кухню и увидала покорно сидящего на сундуке рэб Залмана. Она вернулась в столовую и буркнула Фишбейну:

– Барин, реба пришел!

– Проси, проси! – обрадовался Фишбейн и пошел навстречу.

Шамес и виду не подал, что он слышал и видел одним глазом великую войну. Он сел в уголок и, покручивая бороду, рассказал о своей горькой жизни. В синагоге он терся около богатых евреев, и богачи давали ему заработать. Теперь в синагогу мало ходили, и рэб Залман околевал с голоду. Он рад был служить, но он хорошо знал талмуд и плохо читал по‑ русски.

– Без ять и без твердого знака я все равно, что хромой без костылей, – сказал он. – Счастье, что у евреев все буквы в целости!

Фишбейн пил чай, кушал теплую булку со сливочным маслом и читал газету. Шамес обхватил руками свой горячий стакан и погрел пальцы. Он помешал ложечкой чай, хотя чай был несладкий. Фишбейн выпил стакан, надавил кнопку звонка, и Луша принесла по второму стакану. Рэб Залман отпил глоток. Хозяин передернулся на месте и воскликнул:

– Ай!

Шамес был порядочным евреем и вежливо повторил:

– Ай!

– Рэб Залман, слушайте, это не шутки! – произнес Фишбейн, и глаза его поскакали по газете. – Слушайте: «предприятия, не вошедшие в вышеуказанные группы, должны быть на основах, предусмотренных декретом об аренде, и инструкции В. С. Н. X., сдаваемы в аренду кооперативам, товариществам и другим объединениям, а также частным лицам…»!

Глаза доскакали, скакнули на рэб Залмана, и Фишбейн нараспев повторил:

– А та‑ акже ча‑ астным ли‑ ицам!

И шамес пропел, как в синагоге кантор:

– А тааакже чааастным лии‑ и‑ и‑ и‑ ицам!

Дверь кабинета распахнулась, выглянула Цецилия и взмахнула руками:

– Смотрите, евреи с ума сходят!

– Цилечка, рыбка! – бросился к ней Фишбейн, но она захлопнула дверь, и Фишбейн отступил.

Он посмотрел на часы – было без четверти десять – и заторопился. Рэб Залман, быстро застегнувшись на все пуговицы, ждал своей участи. В передней Фишбейн сунул ему в руку пятисотку и обронил фразу:

– Заходите после! Теперь вам бог поможет!

– Ах, – ответил шамес, поднимая руки, – если бы бог захотел помочь до тех пор, пока он поможет!

Но Фишбейн уже спускался по лестнице, здоровался жильцами, и жильцы оглядывались на него: не иначе, к Фишбейн здорово хапнул! На крыльце стоял Лавров, в руках его была газета, и улыбка распирала его скулы.

– Ну? – спросил Фишбейн, пожимая ему руку.

– Действительно ну, Арон Соломонович! В роде, что старое вертается!

– Старое не совсем! По‑ советски, это – НЭП: – Новая Экономическая Политика, а по‑ нашему: Начало эксплоатации Пролетариата!

Лавров засмеялся и полез рукой в бороду:

– С праздничком что ли, Ароша?

– С праздником, с праздником, Степаша!

И они трижды, как на пасху христову, поцеловались.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.