Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Мануэль Ривас 3 страница



Эрбаль больше не проронил ни слова. Еще тогда, услышав выстрел, он ощутил острую тоску. Теперь они ехали по очень прямой дороге, и он карандашом плотника рисовал портик «Глория». И делал это с совершенно необъяснимым умением. К тому же он вдруг почувствовал, что отныне может все что угодно растолковать с помощью слов, которых никогда прежде в речи не употреблял. Красота ангелов, держащих в руках орудия казни Христовой, объясняла ему теперь его же собственная голова, это красота скорбная, в ней явлена печаль по несправедливо умерщвленному Сыну Божьему. А когда Эрбаль нарисовал пророка Даниила, у него получилась веселая каменная улыбка, и, проследив направление собственного взгляда, он нашел объяснение сей загадки. По площади Обрадойро шла Мариса Мальо, вся залитая солнечным светом, и в руках она несла корзинку, накрытую белой салфеткой.

Как прошло вчерашнее дело, Эрбаль? – мрачно спросил его начальник тюрьмы.

Он был назарянином, сеньор.

Эрбаль заметил, что начальник уставился на него в изумлении, и тотчас вспомнил, как ночью кто-то из расстрельной команды сказал, будто у него изменился голос. Впредь лучше помалкивать. Или произносить что-нибудь покороче. Да, сеньор, нет, сеньор.

Так что когда вошла Мариса Мальо с корзинкой, он ответил на ее «добрый день» мычанием и резким взмахом руки, который означал: ставь корзину сюда, я буду ее проверять. Но, едва подняв салфетку, он обратил внимание на кусок деревенского сыра, завернутый в капустный лист. Так-так, а вон и рукоятка, подсказал ему видоискатель, отныне засевший у него в голове. На следующий день она опять пришла с корзинкой, и он ясно различил в пироге револьверный барабан, но жестом показал, что все, мол, в порядке и корзинку можно передать. На третий день он уже наверное знал, что в хлебе окажется ствол револьвера. И с любопытством ждал следующей передачи. Тем утром у Марисы были темные круги под глазами, каких никогда прежде он не замечал, потому что только теперь Эрбаль осмелился наконец-то глянуть ей в лицо, и еще он осмелился раздеть ее взглядом – всю, с ног до головы, и увидел то, что было под одеждой, как раньше видел насквозь сыр, пирог и хлеб. Я принесла форель, сказала она. И он различил в брюхе каждой форели по патрону и сказал: хорошо, я все передам, а ты ступай.

До сих пор он избегал взгляда Марисы Мальо. И, не отваживаясь поднять голову, впивался глазами в ее запястья. Ему стало по-настоящему больно, когда он сам удостоверился, что слухи не обманывают – все правда. Она и на самом деле вскрыла себе вены на руках, когда ее родственники, очень важные сеньоры, стали требовать, чтобы она забыла доктора Да Барку. Мариса Мальо сильно исхудала – прямо кожа да кости. Мариса Мальо вместо браслетов носила на запястьях белые бинты. Мариса Мальо готова была умереть за доктора Да Барку. И тогда Эрбаль зашел в караульное помещение и там незаметно подменил спрятанные у форели в брюхе патроны: подсунул вместо них патроны другого калибра. Темной ночью доктор Да Барка собрал револьвер и попытался зарядить, но тотчас понял, что задуманная операция провалилась – побег не состоится. И тогда он расшатал каменную плитку в полу и, к удивлению товарищей, схоронил под ней револьвер с непригодными патронами.

Несколько ночей спустя расстрельная команда пришла и за ним. В ней были люди из Фронтейры, которые хорошо знали доктора и мечтали свести с ним счеты. В команду попал даже один нерадивый студент-медик. Но Эрбаль не пустил их в камеру. Чей-то чужой голос диктовал ему из головы на манер суфлера: Скажи им, что его здесь нет, что днем его по ошибке увезли в Корунью. Надо же! А ведь тот, кого вы ищете, как раз сегодня был отправлен в Корунью – там будет проводиться предварительное следствие. Вот уж кому я не завидую! У тех, кто явился за доктором, было вполне конкретное задание, а также приказ какого-то начальника. Для пущей убедительности Эрбаль провел рукой по горлу и добавил: Ему устроят публичную казнь, как он того и заслуживает. Дня через два-три его прикончат на Крысином поле, так что можете о нем позабыть и – да здравствует Испания!

В его выдумке была доля истины: за последние дни многих заключенных и на самом деле увезли в тюрьму Коруньи. Той же ночью гвардеец Эрбаль тайком проник в кабинет начальника и, порывшись в бумагах, отыскал приказы о пересылке. На завтрашний день были намечены трое учителей. Покойник, засевший у Эрбаля в голове, сказал ему: Возьми приказ, теперь бери ручку начальника и впиши вот в этот пробел полное имя Да Барки. Не беспокойся, с почерком я тебе помогу.

На следующий день Эрбаль столкнулся в дверях с доктором Да Баркой, которого отправляли на новое место. Он был в наручниках и имел при себе единственную вещь – чемоданчик, который служил ему еще на воле, – с ним он совершал обход пациентов. Эрбаль заметил, как Да Барка вперил в него суровый взгляд, и глаза его говорили: вот тебя-то я никогда не забуду, это ты убил художника, пусть жизнь твоя будет долгой, чтобы в душе твоей вызрел вирус раскаяния и чтобы ты сгнил заживо. Когда в час, назначенный для посещений, пришла Мариса Мальо, Эрбаль сообщил ей, что того, другого, здесь уже нет, что тот, о ком она справляется, больше здесь не числится, нет его, и точка! – и Эрбаль цедил слова равнодушно, будто тот, о ком идет речь, совершенно ему незнаком, просто какой-то человек, растворившийся во времени. А делал все это он только ради того, чтобы увидеть, какова бывает печаль у самой красивой женщины на свете. Увидеть, как нарождаются слезы из неведомого родника. И когда прошло несколько бесконечных секунд, Эрбаль, словно ловя на лет)' тонкую фарфоровую чашку, которая вот-вот разобьется вдребезги, добавил: Он в Корунье. Живой.

В тот же день он явился к сержанту Ландесе. Мой сержант, я хотел бы просить вас о личном одолжении. В чем дело, Эрбаль? Сержант Ланде-са ценил его. Эрбаль всегда без лишних рассуждений выполнял любой приказ. Они хорошо понимали друг друга. В детстве оба хлебнули лиха. Я вот о чем хотел вас просить, мой сержант, пособите мне перевестись в Корунью. У меня там сестра живет, и муж ее колотит, я поселюсь у них, чтобы чуть укротить его норов. О чем разговор, Эрбаль! И двинь ему по яйцам – от меня тоже. Сержант Ландеса написал нужную бумагу и поставил на нее печать, потому что сержант Ландеса по непонятной причине имел куда больше власти, чем полагалось ему по званию. Затем Эрбаль отправился к офицеру, в обязанности которого входило утверждение переводов внутри корпуса. Был он человеком дотошным и подозрительным, из тех, что полагают, будто их работа состоит в том, чтобы вставлять всем палки в колеса, и что это и есть важнейшая из всех задач. Когда Эрбаль сообщил ему о своем желании оформить перевод в тюрьму Коруньи, офицер, не дав ему договорить, вскочил с места и произнес пылкую речь. Мы ведем беспощадную войну со злом, от нашей победы зависит судьба всего христианского мира, тысячи людей в этот миг рискуют жизнью в окопах. А здесь, чем занимаются здесь? Строчат какие-то прошения. Бабьи забавы. Добровольцев, добровольцев, рвущихся в бой за Господа нашего, вот кого желал бы я видеть выстроившимися в длинную очередь у дверей этого кабинета. И тогда Эрбаль протянул ему бумагу, подписанную сержантом Ландесой, и офицер побледнел. Какого черта вы сразу не сказали, что работаете на разведку? И художник шепнул ему, словно от души забавляясь происходящим: Скажи ему, что в твою задачу не входит пустая болтовня. Но Эрбаль промолчал. Завтра вы должны явиться к новому месту службы. И забудьте все, что здесь услышали. Главное наше сражение происходит в тылу.

 

 

В тюрьме города Коруньи сидели сотни заключенных. Казалось, дело здесь было организовано куда лучше, поставлено почти что на промышленные рельсы. Даже ночные выдергивания. Смертников обычно далеко не возили, все происходило на Крысином поле у самого моря. Во время казни лучи Геркулесова маяка, похожие на крылья ветряной мельницы, выхватывали из мрака белые рубашки приговоренных. Море рычало в скалистых берегах – от мыса Эрминии до Сан-Амаро, – как взбесившаяся корова, которая мечется в окнах коровника, где давно опустели кормушки. После каждого залпа наступала тишина – ни крика, ни стона. Пока снова не начинался монотонный, как литания, рев бешеной коровы.

Среди забав ночных палачей была и такая, как отсроченная смерть. Иногда кто-нибудь из узников, обреченных на гибель, выживал, кого-нибудь пуля щадила. Но эта удача, эта ненароком дарованная жизнь делала положение жертвы еще более трагическим – и в самый миг спасения, и позже. В миг спасения – потому что крошечная и своенравная надежда мешала ему, словно булыжник на дороге, сострадать тем, кто шел в одной с ним связке. Позже – потому что тот, кто возвращался, в глазах своих нес память о пережитом ужасе.

Однажды в самом начале сентября, ближе к вечеру, когда Эрбаль одиноко сидел в сторожевой башенке и следил за полетом баклана, голос художника сказал ему: Нынче ночью постарайся вызваться добровольцем. И Эрбаль, без опасения быть услышанным, гневно крикнул: Отстань! Да ты что, Эрбаль, неужто хочешь отречься от него? Это теперь-то? Отстань, художник, знал бы ты, как он на меня смотрит. Будто по шприцу в каждый глаз вкалывает. Он считает, что, когда Мариса приходит на свидание, я нарочно вклиниваюсь между ними, чтобы подслушать, о чем они говорят, и не позволяю им коснуться друг друга даже кончиками пальцев. Этот тип понятия не имеет, что такое приказ! Ну ведь ты мог бы, возразил ему художник, хоть изредка притворяться слепым. Я так и сделал, сам знаешь, что я так и сделал – и даже разрешил им соединить кончики пальцев.

А о чем они говорили? – спросила Мария да Виситасау, о чем они говорили, когда соединили кончики пальцев?

Там было очень шумно. Столько заключенных и посетителей, что, кричи не кричи, все одно плохо слышно. Но говорили они те вещи, которые обычно и говорят друг другу влюбленные, только еще чуднее.

Он сказал, что, когда выйдет на свободу, поедет в Порто на рынок Бельяо и купит ей мешочек с разноцветными бобами – теми, что у нас называют диковинками.

Она сказала, что подарит ему мешочек с часами и минутами. Что она знает одного торговца из Валенсы, который продает потерянное время.

Он сказал, что у них будет дочка и она будет писать стихи.

Она сказала, что ей приснилось, будто у них уже много лет как есть сынок, что он уплыл на корабле в Америку и стал скрипачом.

А я подумал, что от таких профессий в наши времена толку не слишком много.

В ту ночь Эрбаль был начеку – чтобы, когда наступит час выемки, вызваться добровольцем в команду расстрелыциков. И вот ведь что любопытно. Без всякого особого уведомления, будто причиной тому козни луны, вся тюрьма знала, когда наступает ночь расправы. Эрбаль, стоя вместе с другими расстрельщиками перед доктором Да Баркой, изобразил полное безразличие, словно видел доктора в первый раз. Но потом, уже прицелившись, вспомнил своего дядю-охотника и сказал доктору взглядом: Я предпочел бы не делать этого, приятель. Прошедшие школу страданий арестанты, когда их на Крысином поле ставили на кучи мусора, старались держаться прямо, но сильный ветер с моря раскачивал их, как белье, развешанное на корабельной палубе. Тот, кто стрелял первым и, так сказать, открывал охотничий сезон, подождал, пока уйдет луч маяка и наступит долгая пауза кромешной тьмы. А стреляли они против ветра. Казалось, еще чуть-чуть – и норд-ост опрокинет покойников прямо на палачей.

Доктор Да Барка продолжал стоять.

Увези его, торопливо прошептал художник. Не стреляй.

Этого я отвезу назад! – сказал Эрбаль. И быстро сорвался с места, как охотник, который держит за крылья еще живого голубенка.

Кто возвращался из путешествия в смерть, тот переходил в совсем иной порядок бытия. Некоторые лишались рассудка и всю дорогу назад без умолку что-то говорили. Для самих расстрелыциков такой человек превращался в существо все равно что невидимое и по-своему неуязвимое – какое-то время его следовало не замечать, пока вновь не обретет природное свойство смертности.

Но за доктором Да Баркой во второй раз явились всего через несколько дней.

Эй, просыпайся, засовы гремят! – поднял тревогу художник, дергая Эрбаля за ухо. Нет, нет, на этот раз я в это дело ни за что не полезу, сказал ему гвардеец. Хватит. Оставь меня в покое. Если ему суждено умереть, пусть наконец умрет. Послушай! Ты что, пойдешь на попятный? Ты ведь ничем не рискуешь, сказал художник. Разве? – едва не завопил Эрбаль. Я ума решусь, этого тебе кажется мало? По нынешним временам сойти с ума – не так уж и плохо, отрезал художник.

Охранники, дежурившие у главных ворот, пропустили в тюрьму группу расстрелыциков, но Эрбаль никого из них не знал, за исключением одного, и тут даже он, ко всему привычный, содрогнулся. Это был священник, которого когда-то Эрбаль видел на официальной церемонии с кадилом в руке. Теперь священник красовался в голубой рубашке, на боку – пистолет. Они двигались по коридорам, заглядывали в камеры, отбирали по списку людей. Все? Одного не хватает. Даниэля Да Барки. В ответ настороженная тишина, как во время ночного бдения у гроба. Фонарик высветил чью-то фигуру. Домбодан. И Эрбаль сказал: Кажется, этот.

И тут же раздался решительный голос призрака:

Кого вы ищете?

Даниэля Да Барку!

Это я, я готов.

А теперь что мне делать? – растерялся Эрбаль.

Иди с ними, дурень, приказал художник.

По камерам мгновенно разнеслась весть. Доктора Да Барку уводят на казнь во второй раз. Словно шагнув к последнему пределу испытаний, тюрьма извергала из себя все те крики отчаяния и ярости, которые накопила за нескончаемое лето 1936 года. Кричали даже трубы, решетки и стены. Лавиной хлынула ненависть, которой заражали друг друга люди и вещи.

По дороге на берег Сан-Амаро Эрбаль изрек: Этот будет моим. У меня к нему свой счет.

Он потащил доктора на песчаную полоску. Ударом кулака в живот поставил на колени. Схватил за волосы: открывай рот, сука! Ствол пистолета – в зубы. Пожалуй, он мне еще и зубы выбьет, мелькнуло у доктора. Эрбаль сунул ствол поглубже в рот. Ноготь смерти царапнул нёбо. Но в последний миг рука Эрбаля все ж таки дрогнула.

Одним педиком меньше, сказал он.

Утром доктора подобрали прачки. Обмыли ему раны морской водой. Внезапно нагрянули солдаты. А этот здесь откуда? Откуда же еще? Из тюрьмы, как и те. И кивнули на мертвые тела. Что вы с ним сделаете? – спросили женщины. Как что, отправим обратно, ничего другого не остается. Иначе нам яйца поотрезают!

Бедняга! Да есть ли Бог на небесах?

Рана у доктора Да Барки оказалась чистой. Пуля прошла через горло, не задев ничего жизненно важного. Он потерял много крови, сказал доктор Соланс, но если ему хоть чуть повезет, сумеет выкарабкаться.

Пресвятая Дева! Можно подумать, что это чудо, знак свыше! Выходит, даже в преисподней действуют свои законы, заметил тюремный капеллан. Теперь им придется ждать военного трибунала. Тогда и расстреляют его, как Бог велит.

Беседа протекала в кабинете начальника тюрьмы. Тот тоже заметно нервничал: Не знаю, что происходит там, наверху, но они очень недовольны. Говорят, что мы давно должны были прикончить этого доктора Да Барку – в числе первых, как только развернулось наше Движение. Они не желают, чтобы дело дошло до трибунала. У него, видите ли, двойное гражданство, может завариться каша.

Он подошел к окну. Вдалеке, у Геркулесова маяка, каменотес трудился над каменными крестами. Они хотят, чтобы он исчез навсегда, надо любым способом вывести его из игры. Кстати, у него есть невеста – настоящая королева. Красавица, уж вы мне поверьте. Короче. Мертвые, которые никак не желают умирать, – это гнусность.

Этот человек жив, с непривычной для него твердостью сказал доктор Соланс. Я принес врачебную клятву и намерен ее исполнить. Теперь его здоровье в моих руках.

Пока шло лечение, доктор Соланс бессменно дежурил в лазарете. По ночам запирался изнутри. Когда доктор Да Барка смог говорить, они нашли неисчерпаемую тему для бесед: «Общая патология» доктора Новоа Сантоса.

Кстати, святой отец, сказал начальник тюрьмы, ободренный откровенным тоном разговора, а что у вас там думают о Домбодане, о том самом, которого называют Малышом?

Что о нем думают у нас? А чего о нем, собственно, думать? – спросил священник.

Он приговорен к смерти. Хотя все знают, что он просто деревенский дурачок. То есть умственно неполноценный.

 

 

В тюрьме лучшим доказательством дружбы была помощь особого рода – искать друг у друга вшей и прочих паразитов. Как матери ищут их у детей.

Мыла не было, и одежду стирали просто в воде, да и той не хватало. Вшей и клещей терпеливо выбирали руками. Второе место по численности среди тюремной фауны занимали крысы. Они вели себя здесь по-свойски. Ночью бегали прямо по телам спящих арестантов.

Только вот какого черта они здесь едят?

Сны, говорил доктор Да Барка. Они грызут наши сны. Крысам все равно, что есть, – сожрут хоть потустороннее, хоть посюстороннее.

А еще в тюрьме жил сверчок. Его поймал в патио Домбодан. Смастерил для него картонный домик, и дверь его всегда оставалась распахнутой. Сверчок день и ночь стрекотал на столике в лазарете.

Когда Да Барка выздоровел, его дело рассмотрел военный трибунал и приговорил доктора к смертной казни. Его считали одним из руководителей Народного фронта, политической коалиции «Анти-Испания», которая вела пропаганду за автономию Галисии, то есть он был признан сепаратистом и мозговым центром «революционного комитета», организовавшего сопротивление «победному Движению» 1936 года.

В течение нескольких месяцев в кабинетах новой власти шли нешуточные споры. О деле доктора Да Барки пронюхали за границей, была развернута международная кампания за его помилование. Нельзя сказать, чтобы победившая сторона была очень уж чувствительна к такого рода давлению, но в данном случае имелось-таки одно обстоятельство, которое мешало привести приговор в исполнение. Осужденный родился на Кубе и потому имел двойное гражданство. Правительство Кубы числилось в союзниках Франко. Все газеты на самых видных местах большими буквами печатали воззвания в защиту Да Барки, призывали к милосердию. Даже люди самых консервативных взглядов не остались равнодушны к истории человека, который с чудесным упорством раз за разом вырывался из когтей смерти. Хроникеры описывали подробности судебного заседания так, будто получали новости через Атлантику по тайному радиотелефону; они особо подчеркивали мужественное поведение молодого врача, когда он предстал перед трибуналом, состоявшим из одних только военных. Чаще всего повторяли версию, согласно которой он закончил свою речь стихами, заставившими зал содрогнуться:

 

Вот она, Испания! Ошеломленная, истерзанная,

несет непосильный груз своего несчастья.

 

А некий журналист добавил в описание еще одну деталь, возможно апокрифическую, хотя и сделал он это с самыми благородными целями. Автор хроники был известен любовью к ярким мазкам. По его словам, доктор весьма уместно процитировал Хосе Марти:

 

И злого друга я прощу.

Пусть он мне сердце рвет и мучит,

Я не сорняк ему колючий,

А розу белую ращу [9].

 

Потом передавали, будто он и на самом деле начал читать стихи, но его прервали на полуслове. Я находился там и могу с уверенностью заявить: ничего подобного не было, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. Доктор Да Барка никаких стишков не декламировал. Он говорил стоя, очень размеренным тоном, будто запускал на веревке бумажного змея, и это уже само по себе выводило из себя членов трибунала, ведь обычно подсудимым если и предоставлялось слово, то формально, и все торопились поскорей закончить спектакль. Сперва доктор повел речь о правосудии, и мне все, что он произносил, показалось полной галиматьей, но, по крайней мере, было ясно, куда он клонит. Потом заговорил о лимонах и Домбодане. Этот Домбодан был уже вполне взрослым парнем, добряком и милягой, но слегка чокнутым, из тех, кого в наших местах называют простой душой или божьим человеком. Его арестовали вместе с шахтерами из Лоусаме, которые, прихватив с собой взрывчатку, отправились защищать Корунью. Он залез к ним в грузовик, а они его, понятное дело, гнать не стали, потому что Домбодан всюду таскался с шахтерами и был для них все равно что талисман. И вот теперь его собирались расстрелять. А он даже не сознавал, что его вот-вот убьют. О самом себе доктор Да Барка не сказал ни слова, и, я думаю, членов трибунала это взбесило больше всего. К тому же наступило время обеда.

Сеньоры члены трибунала, услышали бы мы, доведись нам оказаться в зале, справедливость относится к сфере душевных импульсов. И поэтому она может проклюнуться в самых неподходящих для того ситуациях и местах; и когда мы ее призываем, она тотчас является – порой с повязкой на глазах, но всегда готовая нас услышать; откуда она приходит, нам знать не дано, хотя она существовала до того, как появились судьи и обвиняемые, до того, как были написаны первые законы. Переходите к сути дела, строго прикрикнул на него председатель трибунала, это вам не литературное кафе. Хорошо, сеньор. Во времена великих морских путешествий главной причиной гибели людей была цинга. Не кораблекрушения, заметьте, и не морские сражения. Почему ее и назвали болезнью моряков. После долгих плаваний живыми из каждой сотни возвращались только двадцать. В середине XVIII века капитан Джеймс Кук ввел в обычай брать на корабль – наряду с другими припасами – бочку лимонного сока и обнаружил, что… Я лишу вас слова. Это мое последнее слово, сеньор. Давайте покороче, не то доберетесь до времен Христофора Колумба. Сеньоры, достаточно поставлять в тюрьмы немного лимонов, чтобы избавить заключенных от тех страданий, к которым их не приговаривал ни один трибунал. Я уже не раз подавал прошения на сей счет, отправлял их по разным каналам… И еще бинты, а также йод, потому что лазарет… Вы уже закончили? Что касается моего дела, сеньоры, то я без лишней скромности хотел бы упомянуть одно смягчающее обстоятельство. Пользуясь выпавшими на мою долю незапланированными каникулами, то есть тюремным заключением, я занялся исследованием собственного состояния и не без изумления обнаружил у себя некое психическое отклонение. В вопросах здоровья мы, медики, не способны себя обманывать. Мой случай следовало бы определить как легкое умственное отставание, притом хроническое – возможно, вследствие родовой травмы или скудного питания в детстве. В подобном случае некоторых людей, если они хуже управляют своими эмоциями, объявляют безумными и отправляют в больницу в Конхо. А меня местное общество приняло, дало крышу над головой, находило мне подходящую работу – словно судьба обрекла меня на вечное детство, – скажем, ходить за водой к источнику или за хлебом в пекарню, или ту работу, что требует физической силы, которая таилась под моей внешней кротостью: натаскать дров для очага, притащить камней для изгороди или даже, если придется, то и теленка. И в уплату народ со свойственной ему хитроумной мудростью называл меня не дураком, а божьим человеком. И шахтеры относились ко мне как к другу. Приглашали в трактир, брали с собой на вербену [10], а я пил и танцевал, словно был самым лихим парнем во всей компании. Куда отправлялись они, туда и я. И они ни разу не обозвали меня идиотом. Вот такой я, сеньоры члены трибунала, – божий человек, Домбодан. Малыш.

Имя Домбодана прозвучало так, словно в брюхе зала взорвали гранату. Председатель трибунала в ярости вскочил с места и велел доктору Да Барке замолчать и даже схватился за саблю. Довольно спектакли тут разыгрывать. Трибунал удаляется на совещание. Для вынесения приговора. Они охотно прямо здесь устроили бы ему и отпевание.

 

 

На сей раз международная кампания принесла результат. В самый последний момент. По просьбе правительства Кубы доктору Да Барке смертную казнь заменили на пожизненное заключение.

И он, оставаясь верным своей натуре, превратился, как говорится, в «скорую помощь» для всей тюрьмы, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. Он был вроде тех знахарей, что на расстоянии заговаривают бородавки, прочитав какое-то заклинание. И еще: даже когда доктор ожидал исполнения смертного приговора и сам толком не понимал, на каком свете находится, он всегда и всюду старался подбадривать других.

Политические заключенные составляли в тюрьме своего рода коммуну. Люди, которые в прежней жизни по-настоящему ненавидели друг друга и словом никогда бы не перемолвились, как, скажем, анархисты и коммунисты, в неволе вели себя иначе. Даже издавали вместе подпольный листок под названием «Бунгало».

Старые республиканцы, несколько ветеранов-гальегистов из Кельтской Ковы [11] и Братства Фалы [12] – они весьма напоминали рыцарей Круглого стола и даже причащались во время мессы – исполняли функции совета старейшин: разрешали споры и конфликты между узниками. Время казней без суда и следствия уже миновало. Расстрелыцики продолжали делать свое грязное дело вне стен тюрьмы, но военные решили, что даже в адском пекле должен действовать порядок. Расстреливали только после формального следствия и только по приговору военного трибунала.

У заключенных функционировала своя, параллельная администрация, которая по мере сил старалась улучшить тюремную жизнь. Следила за соблюдением элементарных правил гигиены, распределением продовольствия. Куда важнее официального режима был режим неписаный – ему-то и подчинялось повседневное существование. Каждый исполнял свои обязанности так строго и эффективно, что за помощью к политическим нередко обращались уголовники. В тюрьме у власти стояло теневое правительство – точнее не скажешь, почти что парламент, – имелись и мировые судьи. А также школа гуманитарных наук, табачный припас, общий фонд взаимной помощи и больница.

Больницей для узников был доктор Да Барка.

В лазарете служило несколько человек, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау, но делал-то все на самом деле, тянул на себе весь груз, разумеется, Да Барка. Даже тюремный врач Соланс, когда делал обход, выслушивал инструкции Да Барки, как неопытный ассистент. Этот Соланс и рта почти никогда не раскрывал. Все мы знали, что он балуется наркотиками. Было видно, до чего он ненавидит тюрьму, хотя сам заключенным и не был. Казалось, он вечно не в себе, будто никак не может очухаться после удара судьбы, которая кинула его в такое вот место, нарядив, словно издеваясь, в белый халат. А доктор Да Барка знал всех арестантов по имени, знал историю каждого – и политических, и уголовников; ему не нужно было заглядывать ни в карточку, ни в историю болезни. Трудно сказать, как он со всем этим справлялся. В его голове вмещалось больше, чем в любой энциклопедии.

Однажды в лазарете появился представитель военной медицинской инспекции. Он приказал проводить прием больных в его присутствии. Доктор Соланс нервничал, чувствуя себя вроде как под надзором. И Да Барка сразу же отошел на второй план, стушевался и спрашивал у него совета, короче, целиком передал ему бразды правления. Вдруг инспектор, садясь, наклонился, да так неловко, что из-под мышки у него вывалился пистолет. А мы находились там же, охраняли одного заключенного, считавшегося особо опасным преступником, – звали его Чингисхан, был он боксером и борцом, и на него порой находила дурь. В тюрьму он попал за то, что случайно убил человека. Потому что испугался. Это случилось во время турнира по вольной борьбе. Едва начался бой между Чингисханом и типом по прозвищу Бык из Лалина, как какой-то неказистый человечек из первого ряда принялся орать, что все у них заранее подстроено. Куплено, куплено! И даже когда у Чингисхана кровь пошла носом – а нос был самым уязвимым его местом, – тот подонок не угомонился, как будто очевидная и всамделишная травма не должна была рассеять любые подозрения. И тут на Чингисхана накатило. Он поднял над головой Быка из Лалина, гору мяса весом в сто тридцать кило, и обрушил на человечка из первого ряда, который все орал о подкупе и которому впредь уже никогда больше не доведется пожаловаться на то, что его облапошили.

Так вот, все мы, кто находился тогда в лазарете, стояли и пялились на упавший пистолет, как на дохлую крысу. А доктор Да Барка говорит так спокойно-преспокойно: Коллега, вы уронили на пол ваши честь и достоинство. Даже громила Чингисхан, которого мы доставили на осмотр в наручниках, и тот рот раскрыл от изумления. Потом зашелся смехом и говорит: Ух! Это да! Это я понимаю! Наш доктор – настоящий мужчина! И с тех пор так зауважал доктора Да Барку, что во время прогулок в тюремном дворе ни на шаг от него не отходил, точно телохранитель, а еще он сопровождал его на уроки латыни, которые давал старик Kappe из Братства Фалы. После этих уроков Чингисхан начал употреблять очень забавные выражения. О любом деле говорил, что это не «pataca minuta», a когда что-то перекручивалось, говорил, что у нас «caspa caida» [13]. С тех пор Чингисхана прозвали Патакиньей. Росту в нем было два метра, хотя он слегка сутулился и сапоги носил с отрезанными носами и оттуда высовывались пальцы, похожие на корни дуба.

А еще арестанты организовали в тюрьме оркестр. Там нашлось несколько музыкантов, хороших музыкантов, лучших в Мариньясе, где во времена Республики то и дело устраивались праздники с танцами. Почти все музыканты были из анархистов, и им нравились романтические болеро с искрами пронзительной грусти. Никаких инструментов у них, разумеется, не было, инструментами им служили собственные руки и губы. Тромбон, саксофон, корнет. Каждый оркестрант создавал себе инструмент из воздуха. Зато ударные получились как настоящие. Один арестант по прозвищу Барбарито умел играть джаз на ночном горшке. Долго спорили, как назвать оркестр – «Риц» или «Палас», но в конце концов прижилось название «Пять звезд». Пел у них Пепе Санчес. Его арестовали вместе с десятками других беглецов в трюме рыбачьего судна, уже готового отплыть во Францию. У Санчеса был прекрасный голос, и когда он пел в патио, заключенные невольно поворачивали головы в сторону города, который вырисовывался где-то наверху – тюрьма стояла в ложбине между маяком и городом, – они словно хотели сказать: вы там, на свободе, и знать не знаете, чего лишены. Хотя на самом деле в этот миг каждый из них все на свете отдал бы за то, чтобы очутиться в городе. А Эрбаль в своей караульной будке ставил ружье в сторонку, опирался головой на каменную подушку и закрывал глаза, делаясь похожим на капельдинера в оперном театре.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.