Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть первая 4 страница



Эрленд поставил разбитого единорога в самый конец полки, за другими зверьми. Рог он аккуратно положил рядом, не смог его выбросить, да и как возможно выкинуть такое? Вниз с террасы или в мусорное ведро — просто немыслимо.

Когда Крюмме вернулся домой, все было расставлено, и Эрленд спал на диване, не сняв перчаток. Крюмме осторожно стащил их, поочередно дергая за каждый пальчик. Сложил, собрал тряпочку, перчатки и щетку в коробочку, мельком с восхищением поглядел на шкафчик и не заметил особых перемен кроме, пожалуй, верхней полочки, где на синем зеркале были собраны рождественские звезды, купленные в основном им в подарок Эрленду. Он принес бутылку воды из холодильника, закрыл дверь в гостиную, прослушал сообщения на автоответчике и записал их. Звонили только приглашенные гости с вопросами, приносить ли торт или выпивку и сообщали, с каким нетерпением они ждут праздника. Он записал сообщения, чтобы Эрленд смог прослушать их завтра, ведь деталями праздника занимался он, и в его обязанности входило поддерживать дружеские связи.

Сам он был бы счастлив, живя в уединенности с этим большим ребенком, символом жизненной радости, не видясь ни с кем другим кроме коллег по работе, где он, к тому же, не был Крюмме. Он был Карлом Томсеном, главным редактором. Эрленд, узнав, что слово «крюмме» по-датски значит «крошка хлеба», пришел в восторг и дал это прозвище своему новому другу, что положило начало их любви, любви, которая никогда не закончится, иначе бы она закончилась уже давно. Теперь же он был уверен в себе, они были вдвоем. Он больше ничего не боялся.

Было поздно, он устал. Так ничего и не разузнал о пиджаке на спинке стула, придется сочинить какую-нибудь историю. Он помылся, погасил свет и потащил в спальню сонного Эрленда, рассказывающего о шахматах от Сваровски с хрустальными клетками, о которых он безумно мечтал, и которые Крюмме уже купил. Они обошлись почти в двенадцать тысяч крон[4], но зрелище неописуемого восторга, когда Эрленд будет распаковывать подарок, стоило каждой потраченной монетки. Он раздел Эрленда, накрыл его одеялом и лег рядом, тесно прижавшись носом к родному плечу, гладкому и теплому.

Наутро Эрленд проснулся около пяти. Тело ныло, будто во сне он таскал тяжести. Сквозь занавески проступал серый свет без намека на снег. Он прекрасно знал, как выглядит свет, проникающий в комнату, если на улице лежит снег. Потом он вспомнил, как притворился спящим, когда вернулся Крюмме, и как он завел этот разговор о шахматах в энный раз, чтобы избежать рассказа о единороге.

Он выбрался из-под одеял, прошелся по ледяному полу, поскольку сам приучил Крюмме спать, как норвежцы, с открытым окном, и вышел в теплый коридор.

Стеклянный шкафчик стоял без подсветки, он ее не включил. Зато елка на террасе горела.

Шел тихий дождь, лился прямо из стальных туч. Искусственный снег в корзинках лежал назло погоде. Эрленд голышом прошел через гостиную и через кухню в ванную. Он слышал, как ступни равномерно и ритмично стучат по полу. Паркет. Терракотовые плитки. Сланец. В ванной он остановился перед одним из зеркал, рассматривая лицо. Скоро уже старик. Через три месяца сорок. Что бы он делал, не повстречайся ему Крюмме?

Уже около тридцати и будучи одиноким, гей легко может превратиться в жалкого пафосного нытика, так что Эрленд уже очень давно мог стать геем-брюзгой. Как же ему повезло познакомиться с Крюмме, когда ему было только под тридцать. Но даже в компании с Крюмме мысль о сорокалетии его не грела. Настало время скрывать свой возраст. Но в то же время это значило, что ему придется распрощаться с пышным юбилеем, а он уже начал его планировать. Впрочем, можно ведь остановиться на сорока. Он погладил свой намечающийся животик. Он был мягким, как тесто. Кожа на плечах тоже начала обвисать. Можно ли еще верить постоянным комплиментам по поводу его формы? Почему любовь так зависит от многократно повторяемой лжи?

Он вернулся к дверям террасы и снова стал разглядывать елку, надо держать в голове это зрелище, а не всякие дурные предчувствия, Бог знает откуда взявшиеся. Но он не мог от них отделаться, они буквально одолевали его в это плоское безвременье между ночью и днем. Наверное, стоит поговорить об этом с Крюмме, может, даже разбудить его и попросить утешить, не объясняя причин. Но вместо этого Эрленд открыл дверь на террасу и ступил на мокрую ледяную плитку. Холод, коснувшийся его ступней, и дождь, капавший на плечи, разбудили его окончательно, приблизили его к твердой почве, реальности и радости. Крюмме подарит ему нового единорога, если он расскажет, но Эрленд не хочет. Он не знает почему, просто это кажется немыслимым. Он купит нового единорога сам, поставит его на место и забудет, как много тот для него значил, хотя картина в спальне будет постоянно напоминать о случившемся.

Не слышно ни одной сирены. Спящий город. Должна же быть хоть одна сирена, в это время суток люди мрут как мухи… Ютландский идиот боится заплесневеть, это уже даже не смешно. Внешний вид, от которого так зависят голубые, липосакции, подтяжки, вечный солярий, Эрленд готов был упасть в обморок от страха и облегчения, что он всего этого избежал. Внешность для голубых в этом городе значила все, а они с Крюмме довольствовались своим счастьем. Им даже не надо было менять обстановку по принципам фэн-шуя для геев и жить, словно в модной тюрьме; они покупали вещи и расставляли их по собственному желанию, и удивительным образом все очень хорошо сочеталось.

Так откуда же это беспокойство, ведь не оттого, что он неожиданно стал обладателем хрустальной лошади? Он хотел вернуть свою рождественскую радость! Это было невыносимо! Он ведь так привык быть счастливым! Был просто-напросто повернут на собственном счастье!

Он заскочил в комнату и закрыл дверь на террасу, зажег весь свет в гостиных, на кухне, надел халат и тапочки, дал пинка ящику с вертепом, проходя мимо него, закрыл двери, чтобы не мешать Крюмме, поставил рождественскую музыку и достал муку, дрожжи и миску. Дин Мартин страстно пел о Рудольфе, красноносом олене, а Эрленд насыпал в миску ржаную и пшеничную муку, соль с травами, чуточку гвоздики, подсолнечных семечек и немного семян льна. Дрожжи он размешал в теплой воде вместе с жженым сахаром, который придаст хлебу сочный терпковатый аромат. Надев латексные перчатки, он месил тесто, пока не вспотел, халат распахнулся от его усилий, и член весело болтался в такт движениям рук.

— О, радостное Рождество! — выкрикнул он в голос. Времени было почти шесть утра. А где-то на Земле был вечер и как раз время для шипучки. Он накрыл миску с тестом пленкой, содрал с себя перчатки и открыл ледяную бутылку шампанского. Джим Ривз запел «Jingle Bells». Эрленд не стал доставать бокал, а приставил горлышко ко рту и пил долго и жадно, пока углекислый газ не вырвался не вышиб из глаз слезы. Теперь полегчало, вот настоящее утро с золотом во рту! Он перерыл три шкафчика, пока не нашел формы для пирожных, потом смешал размягченное масло с мукой, добавил немного холодной воды, взбил тесто до однородной массы, как всегда пишут в рецептах. Потом дал тесту постоять в холодильнике, тоже как пишут. Он засмеялся. Постоять перед тем, как его нарежут на маленькие кусочки и размажут по формочкам. Он тщательно смазал формы маслом, каждую ложбинку и до самого верха. Ирза Китт запела «Святое Дитя», Эрленд тихонько подпел и приложился к горлышку бутылки. «Святое Дитя — это я», — подумал он. Может, покурить? Нет, это уже чересчур. И лучше не ходить в гостиную и не доставать маленький хрустальный рог, чтобы не давать себе повода опять утешаться шампанским. Здесь он печет пирожные и готовится к рождественскому празднику. И эта идея с фольгой вокруг ножки бокалов была просто гениальной! Когда время приблизилось к семи и хлеб был почти готов, он так чудовищно устал, что подумал, не разбудить ли Крюмме — путь следит за хлебом последнюю четверть часа. Он отбросил этот план, Крюмме надо выспаться, ему надо на работу, у него жесткий график, и он зарабатывает безумные деньги, он не художник, он просто такой, какой он есть, газетчик, занимающийся тяжелым трудом. Песочные пирожные, по счастью, сейчас печь не надо, они отправятся в духовку, только начиненные кусочками яблок и взбитыми белками, когда гости будут наслаждаться обедом. А сейчас они стояли на подносе в самом низу холодильника, тщательно уложенные в формочки. Бутылка почти опустела, город проснулся, и перед дверью, стоит ему выглянуть, будет лежать газета. Казалось, он своровал лишний день между вчера и сегодня, кусочек времени, наполненный рождественской радостью и выпечкой. Несмотря на придавившую его усталость, он был необычайно собой доволен. Крюмме поест свежеиспеченного хлеба на завтрак, Эрленд надеялся, что не останется-таки одиноким геем, доводящим себя до изнеможения гастрономическими изысками на рассвете. Он вынул хлеб из духовки, опустошил бутылку, прокрался в спальню и не успел опустить голову на подушку, как заснул.

Проснулся он оттого, что Крюмме стоял, склонившись над ним с телефоном в руке, в комнате было совсем светло.

— Эрленд, вставай. Ты проснулся?

— Не знаю.

Крюмме нащупал его левую руку, сомкнул его пальцы вокруг трубки и прошептал:

— Это норвежец. Говорит, что он твой брат. Я даже не знал, что у тебя есть брат.

 

* * *

 

В течение полутора суток, привыкая к мысли, что она не будет жить вечно, Тур вышагивал по двору и чувствовал, как сводит живот. Он слышал, как звонили воскресную службу в церкви. Для него колокола означали время завтрака и мало относились к Божьему завету. Синий декабрьский свет спускался на покрытые снегом склоны и черный фьорд, было ясно, даже виднелось несколько звезд. Впрочем, если бы шел снег, ему было бы все равно, ему нравилось сидеть за рулем трактора и оставлять за собой чистые белые линии с четкими краями с каждой стороны липовой аллеи. Деревья стояли черными воздетыми к небу руками, изящно посаженные на равном расстоянии друг от друга так давно, что уже трудно себе представить, что когда-то обитатели Несхова хотели изобразить роскошь и гостеприимство. Ему аллея казалась до боли помпезной и лживой, он бы с удовольствием спилил каждое чертово дерево, но решал здесь не он.

Он часами торчал в свинарнике, и теперь, как всегда, хотел поесть, прежде чем возвращаться туда. Одна свинья могла вот-вот опороситься. И тут он заметил, что занавески в комнате матери на втором этаже до сих пор задернуты.

Она обычно вставала, когда он шел в хлев в семь часов, чтобы успеть приготовить завтрак к его возвращению.

В сенях не пахло кофе. Кухня была пустой и холодной, когда он открыл дверь, однако он тут же ее затворил, чтобы не напустить еще больше холода. Старая дровяная плита не была растоплена, не слышно радио в дальнем конце кухонного стола под календарем. На столе не стоит подставок для яиц и нет чайных ложек как обычно по воскресеньям, нет кусочка сложенной туалетной бумаги рядом с отцовской тарелкой, поскольку он всегда пачкал желтком бороду. Кухня вдруг стала просто помещением, которого он словно бы раньше и не видел, горела одна только лампочка под вытяжкой, создавая маленький треугольник света над плитой, кастрюлями, кофейником и разделочным столом. Сердце его забилось чаще. Он беспомощно застыл посреди кухни, глядя на дровяную плиту и пытаясь как-то свести все воедино. Заливая водой старую гущу в кофейнике, отрезая хлеба и намазывая его маргарином, укладывая сверху сыр, он заметил, как трясутся руки. Сыр он аккуратно завернул в полиэтилен. Когда пакет был уже несколько раз перетянут шнурком, он снял еще резинку с гвоздя, на котором висел календарь, и нацепил на сверток и ее, и только потом убрал его в холодильник. Он ждал, пока сварится кофе, старался поменьше думать и слушал нарастающее гудение кофейника. Налил кофе в чашку, вынутую из шкафчика наобум, чашка была не его, почти неиспользованная, с розовым цветком, пропечатанным квадратиками. Гуща практически не оседала, кофе был весь в черных точках, но Тур все равно отхлебнул, надеясь, что гуща все-таки опустится.

Он почувствовал, как согревается рука на чашке. Съел бутерброд, стоя у стола и разглядывая в окне, как лазоревка клюет кусок шпика, перевязанного бечевкой и прикрепленного к нижней ветке дерева. Шпик висел уже давно. Он раскачивался на ветру, а лазоревка подлетала то сверху, то снизу и клевала его с привычной для маленьких птичек большой скоростью. Прямо над ней крепился кусок доски. Туда приземлились три воробья и точили клювы. Потом дощечка опустела. Он прислушался к звукам со второго этажа, но там было тихо. Уличный термометр на кухонном окне показывал минус девять.

Вчера было плюс два. Дедушка Таллак вел погодный дневник шестьдесят лет, он обычно сидел за кухонным столом по вечерам и записывал, а потом устраивал викторины — кто вспомнит, какая была погода тогда-то, — или громко декламировал свои записи военных лет о том, какие настали жаркие вёсны и лета после того, как прогнали немецкую сволочь из страны. Тур хотел продолжить записи после смерти дедушки, но с его уходом куда-то делась и вся мальчишеская радость от этой, в общем-то, ненужной информации. А теперь уже поздно заводить погодный дневник. Впрочем, Тур уже много лет думает о том, что уже слишком поздно делать. И сейчас в голове мысли о погоде смешались с мыслями о занавесках в маминой комнате, мама ведь не может узнать погоду, если занавески все еще задернуты.

Он запил бутерброд кофе, тот был горьким и терпким, как запах кипящей смолы. Как непохоже на воскресенье. Стоять так на кухне, впихивать в себя случайную еду и слышать вдали звон колоколов. Он сполоснул чашку и на негнущихся ногах подошел к рождественскому светильнику на подоконнике и повернул выключатель на центральной, самой высокой свечке. Светильник никогда не оставляли на ночь, чтобы дурацкое украшение случайно не загорелось; смешно, что оно вообще тут стояло, скорее для соседей, создавая иллюзию рождественского настроения на хуторе.

С зажженным светильником день показался вполне приемлемым. Вчера с матерью все было в порядке. Жаловалась только немного на головную боль и на привычную боль в коленках, из-за которой она никак не хотела идти к врачу. Он опять вышел на двор, остановился и долго смотрел на занавески. Они висели прямые, неподвижные, синие. Занавески в комнате отца тоже были задернуты, но это никого не тревожило. Было совершенно неинтересно, чем этот человек вообще занимается; правда, Тур предпочитал следить, где тот находится, чтобы не разыскивать его слишком подолгу. Совместное застолье с отцом выливалось в долгую ругань. «Он же должен что-то есть», — говорила мать. Неужели должен? А если просто перестать на него накрывать, может, он вовсе исчезнет.

Окно в ее комнате тоже было закрыто, обычно она держала его открытым, любила свежий воздух. Закрыла, потому что мерзла? Она обычно и не мерзла, говорила, что жители Трёнделага не мерзнут, во всяком случае, незаконнорожденные девчонки из южных деревень. Подняться к ней, что ли? Зайти в ее комнату, открыть дверь. А можно? Надо сначала проведать свинью. Сару. Это ее первый опорос…

Вертолет «скорой помощи» низко летел, кренясь над фьордом. Он порадовался новому звуку вместо надоевших колоколов. Однако, заметив, что вертолет направляется к хутору, слегка забеспокоился. Может, это знак? Нет, чушь собачья, надо взять себя в руки. Подумаешь, занавески задернуты, а кухня не наполнена запахом кофе и звуками радио, и подставок для яиц нет на столе. Хватит мрачных мыслей. Пусть ей уже восемьдесят, но она здорова и подвижна, как всегда, наверняка просто немного простудилась. Тур резко и решительно отвернулся от окон, шерстяной носок заскользил в деревянном башмаке, и он споткнулся, чуть не полетев носом в землю. В животе тепло защекотало от адреналина.

— Черт! — выругался он и услышал собственный запыхавшийся хриплый голос.

Вертолет приближался, и барабанящий звук превратился в грохот, низко стелящийся над мхами. Больница располагалась по другую сторону горы. Звук был слишком громкий, слишком внезапный. Вертолет висел светящимся шаром под нечетким контуром тарелки вращающихся лопастей. Кто-то больной находился внутри за металлическими стенками, среди этого грохота, наверное, там внутри раздавались плач и жалобы, протягивались пластиковые шланги, надевались кислородные маски, как он видел по телевизору. Он ясно представил себе эту картину, как следует прикрывая за собой дверь и вдыхая знакомый острый запах свинарника. Теперь осталось только забыть все, что было снаружи. Он силился забыть, хотя обычно это происходило автоматически, без напряжения. Он кивнул сам себе несколько раз, она всего лишь простужена, конечно, ей надо полежать немного, пока она не выздоровеет, и больше тут думать не о чем, здесь его должны занимать другие мысли.

Он зашел в раздевалку, скинул деревянные башмаки и, надев комбинезон, сунул ноги в резиновые сапоги. Мысли все еще блуждали, но оставались по эту сторону двери, где все запахи и звуки принадлежали ему одному. Здесь происходило самое главное, и они вместе со скотиной заставляли время двигаться вперед. Он только что прочел в журнале, что какому-то крестьянину запретили строить свинарник, потому что запах-де раздражал соседа. Сосед выращивал фрукты и боялся, что плоды провоняют свинарником. Опасался, что свиновод измажет все вокруг навозом и испортит его яблоневую идиллию. Тур понимал этого соседа. Запах яблок принципиально отличался от запаха свинарника. Хотя лично он ежедневно, только проснувшись, с нетерпением предвкушал этот теплый запах. Запахи ему нравились, запахи всегда значили больше, чем вкус во рту. Он хотел запереться в запахе свинарника, остаться в нем и чувствовать себя важным, единственным человеком в жизни животных, которых и он, в свою очередь, очень уважал.

Про коров он не забыл. Но с легкостью переключился с разведения коров на свиней, когда пять лет назад семья решила продать молочную ферму. В сельскохозяйственном журнале мать прочла о разведении свиней, постепенно начала читать все, что ей попадалось на эту тему, и понемногу убедила Тура, что это легче. Она напомнила ему, что он остался один, она уже больше ему не помощница, а свиньи для крестьянина-одиночки лучше. Кроме того, его сильно смущало, что молочная монополия легко играла судьбами крестьян и решала, сколько их коровы должны давать литров молока. И в этом они с матерью сходились. Бессмысленно и обидно платить штрафы за большие удои, будто бы молоко лилось из коров по чьей-то злой воле.

А теперь он гордился собой.

Насколько элегантно он справился с переходом, превратившись в настоящего свинопаса, хотя эту сказку он любил еще задолго до того, как начал разводить свиней. На деньги, полученные от продажи молочной квоты, они перестроили хлев, купили старый пикап и скотину. Скучал ли он по коровам? Да, и сильно скучал, но не настолько, чтобы хотеть их вернуть. Например, держа коров, надо было возиться с кормами утром и вечером. Залезать в силосную башню и выправлять крюк, доставать цеп, вбивать крючья в плотно сжатую массу травы, все это поднимать и снова вылезать наружу, направлять веревку вдоль рельса и тянуть сквозь отверстие в полу, где двумя этажами ниже ждал распределитель. Утром и вечером, летом и зимой, хотя летом, когда коровы выпасались на лугах, он пропускал утреннюю кормежку, так они только набирались сил перед дойкой.

В ледяной холод или удушающую жару. В кромешную темень или яркое солнце, ложащееся полосами сквозь окошки. Утром и вечером, каждый божий день, как в будни, так и в выходные, в День Конституции и на Рождество, скотину надо было кормить, независимо от того, что происходило на планете, независимо от того, были ли силы у их хозяина, их надо было кормить. Они стояли в хлеву и ждали. Коровы с неизбывным доверием ждали этого груза, который плюхался сквозь отверстие в потолке в распределитель, куда стоящие ближе всего коровы тянули шеи и первыми набивали полный рот травой. Потом надо было подметать пол наверху. Потом спускаться в хлев и раскладывать корм по местам, проходить мимо глазеющих голов, тянущихся за едой. Конечно, сильно облегчал работу тот самый распределитель, которым он очень гордился, еще будучи совсем молодым крестьянином, но уже имея большой опыт походов с тележкой, нагруженной кормом, из силосной башни… Поначалу, после забоя молочных коров, отвезенных за всего одну печальную ездку на бойню, расставание с тяжким кормлением было его главным утешением. Свиньям нужны только комбикорма и опилки, чтобы возиться в них, и чуть-чуть торфа по утрам и вечерам. Силосная башня опустела. Он бы с удовольствием сдал ее в аренду кому-нибудь из соседей, дал возможность другим воспользоваться лишними мощностями и заработал несколько крон, но мать не хотела с этим связываться.

Еще он не скучал по дойке. Не по самому процессу, не по тому, как парное молоко струилось от каждой коровы вдоль пластиковых трубок, а по уборке и мытью. Пустые хлопоты. На фирме «Тине», принимавшей молоко, наверняка сидели и вручную считали каждую бактерию, как он себе это представлял. «Ага. Крестьянин с хутора Несхов сегодня недостаточно поработал тряпкой. Ага. У крестьянина с хутора Несхов корова с маститом, он думал нас надуть, потому что ее уже вылечили антибиотиками…»

Он понимал, что люди хотят получать чистое молоко, он сам думал об этом, вскрывая пакет. Но эти господа прижимали и нажимали. Он терпеть не мог мыть вымя, никогда. В нем засело, что это — бабская работа, хотя он мыл вымя с детства, помогая матери, и узнал, что пятый сосок, который есть у некоторых коров и который не дает молока, называется Мариин сосок. Мать не знала почему, ничего ему не объяснила. В классе у него была девочка Мария, и он тайком ее часто разглядывал, будто бы она могла ему что-то объяснить.

Но все-таки по многому он скучал. По тому, как он приходил в коровник так же, как теперь приходил к свиньям. По коровьему запаху и звукам. По гортанному реву молодых бычков, по нетерпеливому пронзительному мычанью, по теплым ртам телят, жадно и доверчиво присасывавшихся к его пальцам. И глаза взрослых коров — ему так нравилось, как они его встречали, широко раскрытые, карие, блестящие, под челкой. Морды были теплые и упругие, он всегда обходил всех коров и гладил их после дойки и перед уборкой. Он всегда хотел дать им что-нибудь взамен, так много тепла он получал от коров. Они не знали другой жизни и с легкостью выдавали этот глупый избыток, хотя он вовсе не считал коров глупыми. Случалось, что летом на выпасе коровы шли к телятам, чтобы найти своих. Коровы до полусмерти боялись электрического заграждения, но все равно ломились через него, пробивали дорогу, и проволока рвалась. Его поражало, как коровы забывают про страх, их материнский инстинкт настолько силен, что они готовы идти сквозь огонь и воду. Была ли способна на нечто подобное его собственная мать, если бы в детстве их кто-нибудь попробовал разлучить? Да, пожалуй, она просто никогда не оказывалась в такой ситуации. А теперь он с ней, все время. А когда он думал о коровах… Многие могут возразить, что инстинкты — это еще не чувства, но все же. Его это трогало до глубины души, хотя ему приходилось потом долго мучиться, восстанавливая заграждение. Такое целенаправленное бесстрашие его восхищало, поэтому он не мог думать о коровах как о воплощенной глупости.

Кстати, он еще скучал по летнему выпасу. По большим гладким телам, так безмятежно погруженным в самих себя. По маленьким длинноногим шершавым телятам, по квадратным блестящим телкам, по ртам и языкам, проходящимся по траве на горке, по коровьим задам, размахивающим хвостом в вечном стремлении отогнать мух, по медленным переходам к более зеленой и длинной траве.

Теперь он больше не заходит в коровники. В гости к соседям он не заглядывает, не знает никого настолько хорошо, чтобы зайти поговорить и посмотреть. С каким удовольствием он бы прошелся вдоль двух рядов коровьих голов, подтолкнул бы им немного силоса, посмотрел бы, как они жуют и топчутся, как пьют, перекладывая язык из одного угла рта в другой, как они прислоняются друг к другу головами, чтобы немного пободаться или просто почувствовать близость другого создания. Он бы их потрогал и поговорил с ними. Этого он очень хотел.

Но только не ухода за коровами.

Свиньи очень отличались от коров. Свиньи умны совсем по-другому, надо признаться. Некоторые свиньи умнее других. Но глупых нет совсем. Ни одной. Он полюбил этих животных, во всем не похожих на коров. И не было никакого противоречия в том, что потом их забивали. В старые времена на дворе всегда держали свинью, которую забивали к Рождеству. Но мать рассказывала, как кто-то из соседей выменял свою свинью, потому что у них была только одна, которую все слишком любили. И чтобы не есть ее, они устроили соревнование по откармливанию свиньи, чтобы соседи, которым они ее отдадут, потом не говорили, что у них на хуторе плохо с едой. Последние недели перед тем, как пришли со скотобойни, свинью откармливали овсянкой и прочими вкусностями.

В те времена свиньи должны были быть с жирком. Теперь все покупатели хотят только мяса и требуют свиней-бодибилдеров. Процент мяса точно замеряется на скотобойне. И если он слишком низок, цена опускается до уровня моря.

Он зашел в свинарник и направился к Саре. Секунду он простоял по стойке смирно, вытянув руки по швам, с растущим чувством прорывающегося наружу плача в горле. Все опилки были в крови. Три живых поросенка барахтались за спиной матери, пытаясь встать на ноги, четыре мертвых поросенка лежали перед ней, у троих распороты животы, у четвертого — шея. Из ран сочилась кровь. Еще один поросенок как раз выходил. Тур отбежал назад, выключил свет и схватил лопату. Свинья была смертельно опасна. Страх превратил ее в хищника, который не примет его помощь, подойти к ней невозможно, несмотря на то, что она его прекрасно знает. В полутьме он подгреб живых поросят к себе лопатой и положил их в ящик, проделать все надо было молниеносно и вместе с тем очень осторожно, чтобы их не повредить. С новым поросенком он поступил так же, потом включил над визжащей кучкой новорожденных обогреватель. При выключенном свете свинья меньше боялась — меньше движений видно, меньше угроз.

Мертвых поросят он тоже подгреб к себе и швырнул в коридор. Свинья зашевелилась, захрюкала.

— Ну, ну, молодец, Сара. Успокойся. Ну, ну… Ты такая молодец.

Еще один поросенок выскользнул, тонкие ножки выпутались из пузыря, он раскрыл и снова закрыл рот, заморгал глазами на красный свет обогревателя. Тур взял его и положил к остальным. Подождал немного, но свинья закончила. Пять живых поросят. А могло быть девять, хорошо для первого опороса.

Могло быть девять, приди он пораньше, а не стой посреди двора, глазея на занавески. И не пролети этот вертолет, чуть не снесший крышу.

Сара тяжело дышала, круглые глазки светились чем-то, что можно было бы назвать смятением, будь это глаза человека. Но Тур все равно назвал это смятением. И, может быть, еще беспомощностью. Будто в ней поселилось нечто новое и чужое, чего она сама не понимала. Это ведь был ее первый помет. Она всегда отличалась некоторой нервозностью, надо было следовать первому чувству — не вязать ее. Но она была такой красивой с идеальными очертаниями. Держась на хорошем расстоянии от огромной головы, он наклонился и сильно потер свиное вымя, несколько раз, вперед и назад, как он часто делал в последние дни, чтобы запустить выделение молока, напомнить телу о его инстинктах, о том, чем свинья должна сейчас заняться. Он не отводил взгляда от ее головы и слушал издаваемые ей звуки, все его чувства были начеку, пока он тер вымя. Через некоторое время он повернулся спиной и встретился взглядом со свиньей в соседнем отсеке, она лежала и стонала. Ее глаза блестели в полутьме. Ее звали Сири, и он прошептал ее имя:

— Сири… Ох, Сири. Полежи. Все пройдет.

Сири была самой умной из девяти родящих сейчас свиней. Она носила свой третий помет. Он многому ее научил с помощью вкусностей и ласковых слов. Она подняла морду ему навстречу, пятачком кверху.

— Да. Четыре мертвых поросенка. У тебя было бы лучше, Сири. Если бы вертолет не сел нам на крышу. Ты — молодец. И красивая. Да. Красивая и умная. А теперь я их заберу. Нам не надо, чтобы они здесь лежали.

Он взял пустой ящик для поросят и положил в него четыре трупика. Идеальные поросята, розовые до блеска, чистые, с крошечными ноздрями. Проклятье, надо было все-таки продолжать возиться с молочными коровами и не разводить свиней. Лучше уж мыть вымя и таскать силос, чем рано или поздно пережить нечто подобное. Нечто настолько ужасное.

Вялые окровавленные поросята казались почти невесомыми.

Он выпрямился и взглянул на Сару. Она стояла посреди опустевшего загона с опущенной головой и дрожащими ушами, с кровью вокруг рта и чуть ниже — на шее. Подумать только, она была так полна исполненной страха любви, так ждала, что кто-нибудь примет ее поросят, что сделала всю работу сама.

— Ты испугалась. Я тоже. Из-за этих вертолетов я подумал, что война началась.

Он поспешил выйти с трупиками, принес метлу и, наклонившись над загоном, подмел окровавленные опилки. Потом набрал чистых и рассыпал их по загону. Они впитают в себя влагу и запах. Он опустил руку в ящик для поросят, который соорудил сам из тары из-под динамита. Тепла было достаточно, хотя оно шло только сверху. Денег на пол с подогревом у него не было. Перестройка хлева заключалась главным образом в том, что были убраны опоры и выстроены загоны.

Новорожденные поросята тесно прижались друг к другу и с тихими, жалкими писками искали соски. Надо их покормить. И заставить свинью в этом поучаствовать. Но он не мог позвонить ветеринару, никто не должен сюда приезжать, раз за пределами свинарника все не так и даже нельзя напоить ветеринара кофе на кухне.

Он отнес мешок с кормом в мойку и кинул его в угол. Кровь уже успела просочиться через бумагу на дне мешка. Он сполоснул сапоги под холодной водой, надел деревянные башмаки, но комбинезона не снял. Если мать спустится и заметит, что он вошел в дом в рабочей одежде, он может вообще ничего не отвечать или сказать, что поросята поранились и надо взять дезинфицирующее средство.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.