Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КОММЕНТАРИИ 21 страница



Но вот настал вечер, когда Морель должен был отлучиться. Жюпьен выполнил свою миссию. Ему и де Шарлю было назначено прийти к одиннадцати часам вечера, их обещали спрятать. До этого великолепного дома терпимости (куда съезжались со всех ближайших дорогих курортов) оставалось пройти еще три улицы, а де Шарлю уже шел на цыпочках, изменил голос, умолял Жюпьена говорить тише – так он боялся, что Морель услышит их из окна публичного дома. Прокравшись в вестибюль, де Шарлю, для которого подобного рода заведения были в диковинку, к своему изумлению и ужасу, удостоверился, что попал в более шумное место, чем биржа или аукцион. Напрасно убеждал он столпившихся вокруг него горничных говорить тише, их голоса и так заглушались выкриками и возгласами старой «экономки» в слишком черном парике, на лице у которой в каждой складке морщин залегала важность нотариуса или испанского священника и которая поминутно громовым голосом, как бы управляя уличным движением, приказывала то затворить, то отворить дверь. «Проводите этого господина в двадцать восьмой, в испанскую комнату». – «Сейчас туда нельзя». – «Отворите дверь, эти господа спрашивают мадемуазель Ноэми. Она ожидает их в персидском салоне». Де Шарлю струсил, как провинциал, переходящий улицу; а если воспользоваться сравнением, гораздо менее кощунственным, чем с изображениями на капителях у входа в старинную церковь в Куливиле, то можно уподобить голоса горничных, все время, но только тише повторявших распоряжения экономки, голосам учеников, в гулкой сельской церкви монотонно долбящих катехизис. Де Шарлю сперва до того оробел, что даже на улице опасался, как бы его не услышал Морель, стоявший у окна, в чем барон был совершенно уверен, а здесь, среди воя на этих бесконечных лестницах, в котором находившиеся в комнатах ничего не могли различить, ему было уже не так страшно. Наконец его мучениям пришел конец: он встретился с мадемуазель Ноэми, и та обещала спрятать его и Жюпьена, но сначала заперла их в роскошнейшем персидском салоне, откуда ничего не было видно. Она сказала, что Морель спросил оранжаду и что, как только ему подадут, обоих пришельцев проведут в салон с прозрачными стенками. Ее уже потребовали, и она, как в сказке, пообещала им, что пришлет «умную дамочку» и что та ими займется, а ее уже вызвали. На «умной дамочке» был персидский халат, и она хотела было сбросить его. Де Шарлю попросил ее не беспокоиться, тогда она распорядилась подать сюда шампанского – сорок франков бутылка. В это время Морель был уже с принцем Германтским, но притворился, что по ошибке попал не в ту комнату – туда, где находились две женщины, и эти две женщины поспешили оставить двоих мужчин наедине. Де Шарлю ничего об этом не знал, но он бранился, порывался настежь растворить все двери, послал за мадемуазель Ноэми, а та, услышав, что «умная дамочка» дает барону сведения о Мореле, не совпадающие с теми, какие она давала Жюпьену, выставила ее и вскоре прислала вместо «умной дамочки» «милую дамочку» – та ничего не могла сообщить о Мореле, но зато рассказала, на какую широкую ногу поставлен этот дом, и тоже велела принести шампанского. Барон с пеной у рта опять вызвал мадемуазель Ноэми, но та сказала: «Да, дело немножко затягивается, дамы принимают соответствующие позы, но он как будто ничего с ними не собирается делать». Наконец посулы и угрозы барона подействовали на мадемуазель Ноэми, и она пообещала, что им остается ждать не больше пяти минут, а затем с сердитым видом ушла. Эти пять минут длились целый час, и только потом Ноэми украдкой подвела разъяренного барона и доведенного до отчаяния Жюпьена к полурастворенной двери. «Здесь вам будет очень хорошо видно, – сказала она. – Впрочем, сейчас пока ничего особенно интересного нет, он с тремя дамами, рассказывает о своей жизни в полку». Наконец-то барон мог что-то разглядеть сквозь дверной проем и в зеркалах. И тут он невольно прислонился к стене – так силен был объявший его дикий ужас. Перед ним действительно был Морель, но, словно на него оказывали действие языческие чары и волхвования, то была скорее тень Мореля, мумия Мореля, не Морель, воскресший, как Лазарь, а некое подобие Мореля, призрак Мореля, Морель-привидение, дух Мореля, вызванный в эту комнату (где на стенах и на диванах всюду видны были волшебные знаки), – таким Морель сидел в нескольких метрах от де Шарлю, повернувшись к нему в профиль. Как у покойника, у Мореля не было кровинки в лице; среди этих женщин, с которыми он должен был бы веселиться напропалую, мертвенно-бледный, с окаменевшим лицом, он как-то странно-неподвижно сидел; чтобы выпить бокал шампанского, стоявший перед ним, он пытался до него дотянуться, но его рука бессильно повисала. В этом зрелище было что-то противоречивое, как в религии, утверждающей, что бессмертие есть, и в то же время не исключающей возможности небытия. Женщины засыпали его вопросами. «Ну вот видите, – шепотом сказала барону Ноэми, – они расспрашивают его о жизни в полку – забавно, не правда ли? – Ноэми засмеялась. – Вы удовлетворены? Он спокоен, не правда ли? » – спросила она так, как будто речь шла о мертвом. Женщины продолжали засыпать Мореля вопросами, но у безжизненного Мореля не было сил отвечать. Чудо обретения дара речи не совершалось. Де Шарлю уже не сомневался, он понял все: то ли Жюпьен допустил при переговорах оплошность, то ли тут действовала неудержимая сила, которая заключена в поверяемых тайнах и которая приводит к тому, что тайны никогда не сохраняются, то ли тут сыграла свою роль женская болтливость или страх перед полицией, но только Мореля, конечно, поставили в известность, что какие-то два господина очень дорого заплатили за то, чтобы увидеть его, принца Германтского удалили, и он преобразился в трех женщин, а несчастного Мореля, обомлевшего от ужаса, посадили таким образом, что барону он был виден плохо, тогда как ему, устрашенному, онемевшему, не решавшемуся взять бокал из боязни уронить его на пол, барон был виден весь до последней черточки.

Эта история кончилась плохо и для принца Германтского. Принца попросили уйти, чтобы его не увидел де Шарлю, и эта неудача привела его в бешенство, тем более что он никак не мог понять, кто ему напортил, и он умолял Мореля, так и не назвавшись, прийти к нему на свидание в маленькую виллу, которую он снял и в которой, несмотря на то что собирался пробыть там совсем недолго, одержимый манией, которую мы уже наблюдали у маркизы де Вильпаризи, всюду расставил для создания домашнего уюта разные семейные реликвии. И вот на другой день, поминутно оглядываясь, Морель, трепеща от одной мысли, что де Шарлю следует за ним по пятам, но, так и не заметив ничего подозрительного, вошел в виллу. Слуга провел его в гостиную и сказал, что сейчас доложит своему господину (хозяин из боязни вызвать подозрение, велел слуге не говорить гостю, что он принц Германтский). Оставшись один, Морель хотел было посмотреть на себя в зеркало, хорошо ли взбит у него кок, и тут ему показалось, что он дошел до галлюцинации. Стоявшие на каминной полочке знакомые скрипачу фотографии принцессы Германтской, маркизы де Вильпаризи, герцогини Люксембургской, которые он видел у де Шарлю, превратили его в соляной столп. Поодаль стояла карточка самого де Шарлю. Барон, казалось, сосредоточил на Мореле пристальный, странный взгляд. Выйдя из оцепенения, обезумевший от страха Морель, уже не сомневаясь, что это западня, куда де Шарлю заманил его, чтобы испытать его верность, сполз на четвереньках с лестнички виллы и опрометью пустился бежать по дороге, так что, когда принц Германтский (заставивший прождать своего случайного знакомого сколько полагалось, время от времени спрашивавший себя, соблюдены ли все предосторожности и достаточно ли надежен этот субъект) вошел в гостиную, там никого не было. Напрасно он, захватив револьвер, вдвоем со слугой, боясь грабежа, излазил весь маленький домик, все дальние углы сада, погреб, – гость, в присутствии которого он был уверен, как в воду канул. В течение следующей недели он встречал его не раз. И всякий раз Морель, этот опасный тип, улепетывал, словно для него принц был еще опаснее. Упорный в своих подозрениях, Морель так и не смог от них отделаться; он и в Париже при одном виде принца Германтского пускался наутек. Так от де Шарлю была отведена угроза измены, приводившая его в отчаяние, так судьба за него отомстила, хотя он на это не рассчитывал, а главное, не знал, каким образом.

Но вот одни воспоминания сменяются другими, потому что поезд ползет, как черепаха, все дальше и на следующих станциях выгружает прибывших пассажиров и забирает новых.

В Гратвасте иногда входил Пьер де Виногре, граф де Креси (его называли только граф де Креси), потому что в Гратвасте жила его сестра и у нее проводил вторую половину дня этот хотя и оскудевший, но отличавшийся редкостным душевным благородством дворянин, с которым я познакомился у Говожо, хотя он был с ними не очень дружен. Он влачил такое жалкое, почти нищенское существование, с такой радостью отзывался на предложение выкурить сигару или выпить рюмочку, что у меня вошло в привычку, когда я не мог встречаться с Альбертиной, приглашать его в Бальбек. Очень остроумный, наделенный блестящим даром речи, совершенно седой, с прелестными голубыми глазами, он неохотно и крайне сдержанно говорил о роскоши барской жизни, какую он, по всей вероятности, когда-то вел, а равно и о родословных. Когда я спросил его, что выгравировано на его перстне, он ответил со скромной улыбкой: «Гроздь еще не созревшего винограда». И добавил с дегустаторским смаком: «Наш герб – гроздь несозревшего винограда – имеет символическое значение: ведь моя фамилия – Виногре; стебель и листья – зеленые». Но все же я думаю, что, если б я угостил его в Бальбеке только кислым вином, он бы огорчился. Он любил самые дорогие вина – безусловно, оттого, что он терпел лишения, оттого что он ясно сознавал всю свою обездоленность, оттого, что такой у него был вкус, а быть может, из-за своего пристрастия к вину. И когда я приглашал его поужинать в Бальбек, он выбирал меню со знанием дела, ел слишком много, а главное – слишком много пил, приказывая подавать одни вина, а другие – подержать во льду. Перед ужином и после ужина он называл год и номер портвейна или коньяка так же, как он назвал бы год учреждения маркизата, кроме него мало кому известного.

Любимец Эме, я приводил его в восторг, когда устраивал изысканные эти ужины, и он кричал официантам: «Скорей накрывайте двадцать пятый столик! » – но только он говорил не «накрывайте», а «накройте мне», как будто заказывал столик для себя. Метрдотель изъясняется не совсем так, как изъясняются старшие официанты, просто официанты, посыльные и т. д., а потому после того, как я спрашивал счет, он говорил подававшему нам официанту, усмиряюще помахивая рукой, точно укрощал лошадь, которая вот-вот закусит удила: «Не лезьте нахально (со счетом), легче, как можно легче». Когда же официант направлялся с бумажкой в руке к нашему столику, Эме, боясь, что тот слишком точно выполнит его распоряжение, кричал вдогонку: «Погодите! Я сам подсчитаю». Когда же я просил его не беспокоиться, он возражал: «У меня такой принцип – грубо выражаясь, не обжуливать посетителей». А директор, обратив внимание, что на моем госте всегда один и тот же скромный, поношенный костюм (хотя только он один и мог бы, если бы это было ему по средствам, одеваться с таким шиком, как бальзаковский щеголь), ограничивался тем, что только ради меня издали осматривал, все ли в порядке и не надо ли что-нибудь подставить под ножку столика, чтобы он не шатался. Ограничивался он этим не потому, чтобы не мог сам приняться за дело, – ведь начал он с того, что мыл в ресторанах посуду. Только исключительные обстоятельства вынудили его однажды разрезать индеек. Меня тогда не было в ресторане, но мне рассказывали, что проделывал он это с величием жреца, в окружении находившихся на почтительном расстоянии от стойки официантов, которым хотелось не столько поучиться у него, сколько быть у него на виду, и лица которых расплывались в восторженной, счастливой улыбке. Как ни старались они, чтобы на них обратил внимание жрец (медленно вонзавший нож в жертвы и не отрывавший взгляда от своего священнодействия, словно оно должно было что-то открыть ему в будущем), но он их не видел. Жрец не заметил даже, что меня в ресторане нет. Узнав об этом после, он пришел в отчаяние. «Вы в самом деле не видели, как я разрезал индеек? » Я ответил, что так как я еще не видел Рим, Венецию, Сиену, Прадо, Дрезденскую галерею, Индию, Сару в «Федре», то мне остается только покориться судьбе, и теперь я прибавлю к этому списку его искусство разрезания индеек. До него, видимо, дошло только сравнение с драматическим искусством (с игрой Сары в «Федре»), так как он слышал от меня, что в торжественных спектаклях Коклен-старший всегда соглашался сыграть маленькую роль, кого-нибудь, кто произносит всего одно слово, а то и вовсе лицо «без речей». «Все равно, мне за вас обидно. Когда-то еще мне придется разрезать! Надо ждать какого-нибудь события, ну, например, войны». (В самом деле, для этого пришлось ждать перемирия. ) С этого дня календарь изменился, счет теперь велся так: «Это было на другой день после того, как я сам разрезал индеек». – «Это было как раз через неделю после того, как директор сам разрезал индеек». Таким образом, это анатомирование послужило, подобно Рождеству Христову или Хиджре, отправной точкой для календаря, разнившегося от всех остальных, но не получившего такого широкого распространения и так долго не просуществовавшего.

Самым большим горем графа де Креси было то, что он уже не мог завести лошадей, не мог позволить себе дорогих яств и вынужден был знаться с людьми, которые полагали, что Говожо и Германты – это одно и то же. Когда он убедился, что мне известно, что Легранден, который требовал теперь, чтобы его величали Легран де Мезеглиз, не имел на такой титул никакого права, то это ему, возбужденному еще и от вина, доставило бурную радость. Его сестра говорила мне с видом человека, отвечающего за свои слова: «Для моего брата это такое счастье – побеседовать с вами! » Он и в самом деле ожил после того, как ему удалось найти человека, отличавшего заурядность Говожо от величия Германтов, человека, для которого существовал мир общественных отношений. Так, после того как на земном шаре были бы сожжены все книгохранилища и установилось бы господство совершенно невежественной расы, какой-нибудь старый латинист вновь ощутил бы под ногами почву и ему захотелось бы жить, если б он услышал, что кто-то приводит стих Горация. И когда он при выходе из вагона спрашивал меня: «А когда же мы с вами отведем душу? » – то в эту минуту в нем говорила не только алчность паразита, не только гурманство эрудита, но и то, что бальбекские пирушки являлись для него поводом для того, чтобы поговорить на близкие ему темы, на такие темы, на которые ему было не с кем больше побеседовать, – эти пирушки были для него тем же, чем для библиофилов являются необыкновенно вкусные ужины, на которые по определенным числам собирается в клубе их общество. Никогда не хваставшийся своей родовитостью, граф де Креси утаил от меня, что он очень знатного рода, который представляет собой прижившуюся во Франции подлинную ветвь английского рода, носящего титул де Креси. Узнав, что он настоящий Креси, я сообщил ему, что племянница герцогини Германтской вышла замуж за американца Чарльза Креси, но добавил, что, насколько я понимаю, он не имеет к нему никакого отношения. «Никакого, – подтвердил он. – Не более, – хотя мой род не так уж славен, – чем тьма американцев: все эти Монгомери, Берри, Чаудосы или Капелы – к роду Пемброка, Букингема, Эссекса или герцога Беррийского». Мне иногда хотелось позабавить его рассказом о моем знакомстве с г-жой Сван, которая когда-то была известна как кокотка Одетта де Креси; но хотя герцога Алансонского ничуть не коробило, когда с ним заговаривали об Эмильене д'Алансон, я чувствовал, что еще недостаточно близок с графом де Креси и пока еще не могу позволить себе с ним такого рода шутку. «Он очень знатного рода, – однажды сказал мне о нем де Монсюрван. – Он ведет свое происхождение от Сэйлоров». К этому де Монсюрван прибавил, что на его старинном замке под Энкарвилем, замке, ныне полуразрушенном, потому что хотя де Креси – из очень богатой семьи, но до такой степени обнищал, что уже не в состоянии восстановить его, до сих пор можно разобрать древний девиз его рода. Я нашел, что этот девиз прекрасен, к какому бы времени его ни отнести: ко временам ненасытных хищников, свивших себе там гнездо и вылетавших оттуда за добычей, или же к сегодняшнему дню, ко временам упадка, к ожиданию близкой смерти в этом высокогорном, одичалом убежище. В имени Сэйлор заключена, таким образом, игра слов [50].

В Эрменонвиле иногда входил в вагон де Козо – его фамилия, как пояснил нам Бришо, происходила, так же как фамилия монсеньора де Козаньяк, от слова «коза». Он был в родстве с Говожо, и на этом основании, вследствие того что у них было неверное представление о породистости, они часто приглашали его в Фетерн, но только когда у них не собиралось блестящее общество. Де Козо круглый год жил в Босолейле, и оттого в нем сразу чувствовался провинциал. Когда он на некоторое время приезжал в Париж, то старался не потерять ни одного дня, чтобы как можно больше «успеть посмотреть», «успевал» же он так много, что в голове у него все перепутывалось и он не всегда мог ответить, видел он какую-нибудь пьесу или не видел. Но это с ним случалось нечасто – как все люди, редко приезжавшие в Париж, он знал события столичной жизни во всех подробностях. Он советовал мне сходить на ту или иную новинку («Это стоит посмотреть»), сам же шел на новинку только ради того, чтобы приятно провести вечер, а что она могла оказаться действительно новостью в истории театра, это ему было невдомек, так как в области эстетики он был полным невеждой. Смешивая все в одну кучу, он говорил нам: «Мы были в Комической опере, но попали неудачно. Пьеса называется „Пелеас и Мелисанда“. Неинтересно. Перье везде хорош, но лучше смотреть его в чем-нибудь другом. Зато в Жимназ ставят „Владелицу замка“. Мы ходили на нее два раза; непременно пойдите, вот это стоит посмотреть. А как играют! В ней заняты и Фреваль, и Мари Манье, и Барон-сын». И он перечислил имена актеров, о которых я никогда не слышал, но не прибавил к их именам «господин», «госпожа» или «мадемуазель», как сделал бы герцог Германтский, говоривший одним и тем же пренебрежительно-жеманным тоном о «песенках мадемуазель Иветты Гильбер» и об «опытах господина Шарко». Де Козо произносил имена по-другому: он говорил «Корналья» и «Догеми», как сказал бы «Вольтер» или «Монтескье». Дело в том, что над аристократическим обыкновением смотреть свысока на актеров, как на все парижское, брало в нем верх желание провинциала показать, что он здесь у себя дома.

После первого ужина в Ла Распельер вместе с «юной четой», как все еще называли в Фетерне маркиза и маркизу де Говожо, хотя и тот и другая были далеко не первой молодости, я получил письмо и сразу узнал по почерку, который отличишь от тысячи других, что это от старой маркизы. Она писала: «Привезите к нам вашу приятельницу, очаровательную – прелестную – милую. Это будет для нас праздник – удовольствие»; нерассуждающая уверенность, с какой она подменяла восходящую линию, которую мог бы ожидать получивший письмо, нисходящей, в конце концов заставила меня изменить свое мнение об этих диминуэндо: я находил в них нарочитость и тот же дурной вкус, но только проявлявшийся в области светских отношений, который заставлял Сент-Бева разрушать все привычные словосочетания, искажать всякое мало-мальски обиходное выражение. В эпистолярном стиле маркизы де Говожо, по-видимому, сталкивались манеры двух разных писателей, причем вторая требовала, чтобы маркиза возмещала банальность многочисленных эпитетов нисходящей гаммой и избегала законченности финальных аккордов. У вдовствующей маркизы я все же склонен был видеть в обратном порядке расстановки слов изысканность, тогда как у ее сына или у ее родственниц – просто-напросто неуклюжесть. У них в роду было в большой чести – во-первых, потому, что восходило к далеким предкам, а во-вторых, из благоговейного подражания тете Зелий – правило трех эпитетов, равно как и обыкновение от переполняющего душу восторга останавливаться на середине фразы и переводить дыхание. Это подражание вошло у них в плоть и кровь, и когда девочка в раннем детстве прерывала фразу, чтобы проглотить слюну, то о ней говорили: «Это у нее от тети Зелий»; все были уверены, что у нее на губке вскоре появятся усики, и давали себе слово развивать ее музыкальные способности.

Отношения Говожо с г-жой Вердюрен скоро по разным причинам стали хуже, чем со мной. Говожо собирались пригласить ее. «Молодая» маркиза говорила мне презрительным тоном: «Я не вижу причин, почему бы нам не пригласить эту женщину, на даче можно видеться с кем угодно, это ни к чему не обязывает». Но хотя она их отчасти заинтересовала, они все-таки продолжали со мной советоваться, как отдать ей долг вежливости. Подумав, что раз они позвали нас с Альбертиной, друзей Сен-Лу, местных аристократов, владельцев Гурвильского замка, людей почище «сливок» нормандского общества, к которым г-жу Вердюрен, хотя она и старалась этого не показывать, неудержимо тянуло, я посоветовал Говожо пригласить и Покровительницу. Но владельцы замка в Фетерне, то ли боясь (они были очень робки) не угодить своим знатным друзьям, то ли опасаясь (они были очень наивны), что Вердюрены соскучатся с людьми, не принадлежащими к интеллигентному обществу, то ли, наконец, оттого, что они (погрязшие в рутине и обогащенные опытом) не решались смешивать разные жанры, а то как бы не «опростоволоситься», но только они возразили мне, что это несовместимо, что соберется слишком «разношерстная» публика и что лучше приберечь г-жу Вердюрен (которую можно будет пригласить со всей ее группочкой) для другого раза. А на ближайшее великосветское сборище с друзьями Сен-Лу они из всего «ядрышка» пригласили только Мореля, с тем чтобы Морель довел до сведения барона, каких блестящих людей они у себя принимают, а еще в расчете на то, что музыкант, которого они хотели попросить взять с собой скрипку, развлечет гостей. Позвали еще и Котара, так как маркиз де Говожо сказал, что Котар всегда бывает в ударе и на ужинах «блещет остроумием», а кроме того, важно, мол, поддерживать хорошие отношения с доктором на тот случай, если кто-нибудь заболеет. Но Котара позвали одного – мол, «баб нам не надо». Г-жа Вердюрен пришла в ярость, когда узнала, что ее не позвали на ужин в Фетерн «в тесном кругу» и что из всей ее группочки позвали только двоих. Первым движением доктора было принять приглашение, но г-жа Вердюрен продиктовала ему гордый отказ: «Мы ужинаем сегодня у госпожи Вердюрен» – множественное число долженствовало проучить Говожо и дать понять, что Котар и его супруга – это единое целое. А Мореля г-же Вердюрен не пришлось просить поступить неучтиво, так как он сам избрал этот образ действий, и вот почему. Что касается развлечений, то тут он отстаивал свою независимость, и это огорчало барона, но мы уже видели, что в других областях де Шарлю имел на него большое влияние, что он расширил его познания в музыке и добился большей отделанности от его игры. Однако это еще только влияние. Но была такая область, в которой, что бы ни сказал де Шарлю, Морель беспрекословно принимал его суждения на веру и исполнял. Беспрекословно и безрассудно, так как поучения де Шарлю были не только ложны в своей основе: если бы даже они пригодились важному барину, то, когда им буквально следовал Морель, они становились просто смешными. Областью, где Морель проявлял такую доверчивость и такую покорность своему наставнику, являлась область светских отношений. Не имевший ни малейшего представления о свете до знакомства с де Шарлю, скрипач поверил той самомнительной схеме, которую набросал для него барон. «Существует всего лишь несколько наиславнейших родов, – сказал ему де Шарлю, – это, прежде всего, Германты, насчитывающие четырнадцать браков с французским королевским домом, и это делает королевскому дому большую честь, так как именно Альдонс Германтский, а не Людовик Толстый, его хотя и единокровный, но младший брат, должен был занять французский престол. При Людовике Четырнадцатом мы носили траур по старшему брату короля, потому что его бабушка была и нашей бабушкой. Значительно ниже Германтов стоит род Ла Тремуй, потомков королей неаполитанских и графов де Пуатье; Д'Юзе – род не очень древний, но из него вышли самые первые пэры; Люины – совсем недавнего происхождения, но зато они сделали блестящие партии; затем идут Шуазели, Аркуры, Ларошфуко. Прибавьте к ним еще Ноайлей; граф Тулузский, Монтескью, Кастеланы – не в счет; ну вот и все – кажется, я никого не забыл. Что же касается всей этой мелкоты вроде Говожо или Втришей, то между ними и самым последним служивым из вашего полка никакой разницы нет. Что писать у графини Кака, что какать у баронессы Пипи – это совершенно одно и то же; вы себя уроните, вы примете вымазанную в дерьме тряпку за клозетную бумагу. Фу, гадость какая! » С благоговением выслушав этот урок истории, быть может несколько схематичный, Морель судил теперь обо всем, как будто сам был Германтом, и только ждал случая встретиться с мнимыми Ла Тур д'Овернь, чтобы дать им почувствовать в кичливом рукопожатии, что они для него ничто. А что касается Говожо, то тут как раз подоспел случай, когда он мог наконец показать им, что они – «самые распоследние из служащих в его полку». Он не ответил на их приглашение и только за час до ужина, в восторге, что поступает, как принц крови, прислал извинительную телеграмму. Трудно себе представить, насколько де Шарлю был в общем нестерпим, мелочен и даже, при всем его остроумии, глуп, когда проявлялись отрицательные черты его характера. В сущности, он был болен неизлечимой душевной болезнью. Впрочем, встречается это на каждом шагу: если очень умные, но нервные мужчины и женщины счастливы, спокойны, если окружающая обстановка их не раздражает, то их душевными качествами нельзя не залюбоваться, их устами воистину глаголет истина. Но вот мигрень, слегка задетое самолюбие – и картина меняется. Их светлый ум становится желчным, вспыльчивым, ограниченным; они держатся как будто нарочно, чтобы произвести неприятное впечатление, и в голосе у них появляются злобные, недоверчивые, неискренние нотки.

Говожо возмутилась, а тут еще другие происшествия подпортили их отношения с кланчиком. Как-то мы – Котары, Шарлю, Бришо, Морель и я – возвращались после ужина из Ла Распельер, а Говожо, обедавшие у своих арамбувильских друзей, оказались на время нашими попутчиками. «Вы так любите Бальзака, так легко различаете черты его героев в современных людях, – обратился я к де Шарлю, – вы не находите, что Говожо сошла со страниц „Сцен провинциальной жизни“? » Но де Шарлю, как будто был их близким другом и я задел его своим суждением, оборвал меня: «У вас только одно основание для такого сравнения: и там и там жена выше своего мужа», – сухо проговорил он. «Да я вовсе не хотел сказать, что она – Провинциальная муза или госпожа де Баржетон, хотя…» Де Шарлю снова прервал меня: «Вы лучше сравните ее с госпожой де Морсоф». На ближайшей остановке сошел Бришо. «Мы же вам все время делали знаки, несносный вы человек! » – «А зачем? » – «Вы что, до сих пор не заметили, что Бришо безумно влюблен в маркизу де Говожо? » По лицу Котаров и Чарли я понял, что в «ядрышке» не оставалось на этот счет ни тени сомнения. Я было подумал, что они злословят. «Ну да, разве вы не обратили внимание, как он смутился, когда вы заговорили о ней? – продолжал де Шарлю. Он любил дать понять, какой у него большой опыт по части женского пола, и говорил о чувстве, которое возбуждают женщины, как ни в чем не бывало, как будто он сам испытывал его много раз. Но тон двусмысленной отеческой нежности, каким он говорил со всеми молодыми людьми – несмотря на его особое влечение к Морелю, – выдавал его, когда он прикидывался мужчиной, поклонником женщин. – Ох уж эти дети! – произнес он писклявым, слащавым голосом, растягивая слова. – Все-то им надо втолковывать, они невинны, как новорожденные, они не видят, что мужчина влюблен в женщину. В вашем возрасте я был куда большим пройдой», – прибавил он: он любил употреблять жаргонные словечки, может быть, потому, что они ему нравились, а может быть, чтобы не подумали – если он станет избегать их, – что он водит компанию с теми, для кого это обиходный язык. Несколько дней спустя я понял, что нельзя идти против очевидности, и признал, что Бришо действительно влюблен в маркизу. На свое несчастье, он бывал на ее завтраках. Г-жа Вердюрен сочла своевременным поставить ему палки в колеса. Она полагала, что ее вмешательство принесет пользу политике «ядрышка», а кроме того, за последнее время она начала обожать всевозможные объяснения и вызываемые ими драмы, как от безделья обожают их многие и в аристократическом, и в буржуазном кругу. В Ла Распельер все пришло в волнение, когда там заметили, что г-жа Вердюрен на целый час уединилась с Бришо, а она, как это выяснилось потом, внушала ему в это время, что маркиза де Говожо над ним издевается, что он посмешище в ее салоне, что он позорит свои седины и подрывает свое положение в педагогическом мире. Она даже в трогательных выражениях заговорила о прачке, с которой он жил в Париже, и об их маленькой дочке. Она победила; Бришо перестал ездить в Фетерн, но он так горевал, что два дня после этого разговора за него боялись, как бы он не потерял зрение окончательно; во всяком случае, его состояние резко ухудшилось и потом он так уже и не оправился. Между тем Говожо, озлившиеся на Мореля, нарочно позвали де Шарлю без него. Не получая ответа от барона, они со страхом начали подумывать, уж не совершили ли они бестактность, и, считая, что злопамятность – дурной советчик, в конце концов послали запоздалое приглашение Морелю – эта их глупость вызвала у де Шарлю, как лишнее доказательство его веса в обществе, самодовольную усмешку. «Ответьте от нашего имени, что я принимаю приглашение», – сказал Морелю барон. В Фетерне все собрались перед ужином в большой гостиной. На самом деле Говожо устраивали этот ужин для цвета высшего общества в лице супругов Фере. Но они так боялись чем-нибудь не угодить де Шарлю, что, хотя познакомил их с Фере де Козо, маркизу де Говожо бросило в жар, когда в день званого ужина в Фетерн явился де Козо. Говожо стали придумывать всевозможные предлоги, чтобы как можно скорее спровадить его в Босолейль, и все-таки, уже выйдя во двор, он столкнулся с Фере, и они были в такой же мере поражены его изгнанием, в какой он был сконфужен. Но Говожо стремились любой ценой добиться того, чтобы встреча де Шарлю с де Козо не состоялась: они судили о нем как о провинциале по тем оттенкам, на которые в семейном кругу не обращают внимание, но за которые перед посторонними стыдно, хотя единственно кто не замечает их, так это как раз посторонние. Неприятно показывать родственников, которые остались все такими же, в то время как вы проделали над собой большую работу. О г-не и г-же Фере можно было сказать, что это люди «высшей марки». В глазах людей, которые так их определяли, разумеется, и Германты, и Роаны, и многие другие тоже были людьми «высшей марки», но их имена говорили сами за себя. И так как не все были осведомлены о знатном роде матери г-жи Фере и о том, что г-н и г-жа Фере вращаются в чрезвычайно тесном кругу, то, когда чету Фере кому-нибудь представляли, потом считали нужным пояснить, что «лучше их никого нельзя себе представить». Не безвестность ли имени порождала в Фере высокомерную отчужденность? Как бы то ни было, Фере не бывали даже у тех, с кем поддерживали бы отношения Ла Тремуй. Надо было завоевать себе положение королевы взморья, которое занимала старая маркиза де Говожо в Ла-Манше, чтобы Фере каждый год посещали ее утренние приемы. Говожо позвали их на ужин и очень рассчитывали, что де Шарлю произведет на них сильное впечатление. В разговоре с ними они ввернули, что он – в числе приглашенных. Оказалось, что г-жа Фере почему-то не была с ним знакома. Маркиза де Говожо очень обрадовалась, и по ее лицу скользнула улыбка химика, впервые пытающегося соединить два необычайно важных элемента. Дверь отворилась, и маркиза де Говожо чуть не упала в обморок: она увидела одного Мореля. Подобно чиновнику особых поручений, которому ведено принести извинения, или морганатической супруге, выражающей сожаление от имени заболевшего принца (так обыкновенно поступала г-жа де Кленшан, извещавшая о недомогании герцога Омальского), Морель самым небрежным тоном проговорил: «Барон не приедет. Ему нездоровится – я, по крайней мере, думаю, что дело в этом; мы с ним несколько дней не виделись», – прибавил он, этими своими последними словами добив маркизу де Говожо, оттого что она как раз только что сказала г-ну и г-же Фере, что Морель с де Шарлю не расстаются. Говожо сделали вид, что от отсутствия барона их званый вечер только выиграет, и потихоньку от Мореля говорили гостям: «Обойдемся и без него, так еще веселее, ведь правда? » Но они были в бешенстве, подозревали козни г-жи Вердюрен и в конце концов ответили ей ударом на удар: когда г-жа Вердюрен пригласила их в Ла Распельер, маркиз де Говожо, не в силах отказать себе в удовольствии снова увидеть свой дом и очутиться в группочке, приехал, но один и сказал, что маркиза в отчаянии: доктор не пускает ее на воздух. Этим своим полуотсутствием Говожо хотелось проучить де Шарлю и в то же время показать Вердюренам, что с ними они вежливы до известных пределов; так в былые времена принцессы крови провожали герцогинь, но только до середины соседней комнаты. Некоторое время спустя дело дошло почти до разрыва. Маркиз де Говожо пытался объяснить мне, в чем дело: «Должен вам сказать, что у нас с бароном де Шарлю все не так просто. Он – отъявленный дрейфусар». – «Да ну что вы! » – «Уверяю вас… Во всяком случае, его родственник, принц Германтский, – дрейфусар несомненный, их все за это клеймят. Мои родственники смотрят за ними в оба. Я у таких людей бывать не могу, иначе я перессорюсь со всей своей родней». – «Но если принц Германтский – дрейфусар, то все складывается как нельзя лучше, – вмешалась маркиза де Говожо, – говорят, что Сен-Лу женится на его племяннице, а ведь он тоже дрейфусар. Может быть, даже они потому и женятся». – «Дорогая моя! Ну как у вас поворачивается язык говорить о Сен-Лу, которого мы так любим, что и он дрейфусар? Нельзя так легкомысленно бросаться подобными обвинениями, – сказал маркиз де Говожо. – Как на него из-за вас будут смотреть в армии? » – «Когда-то он был дрейфусаром, а теперь – нет, – сказал я маркизе де Говожо. – Что же касается его женитьбы на мадемуазель де Германт-Брасак, то разве это дело решенное? » – «Все об этом только и говорят, но вам лучше знать». – «Да он же сам сознался мне, что он дрейфусар! – воскликнула маркиза де Говожо. – Впрочем, ему это простительно: Германты – наполовину немцы». – «Вы бы вполне могли так сказать про Германтов с улицы Варен, – возразил Гого. – Но Сен-Лу – это статья особая. Мало ли что у него вся родня – немцы! Его отец отстаивал свои права на французский дворянский титул, в семьдесят первом году опять поступил на военную службу и погиб смертью храбрых на войне. Вот за это я голову отдам на отсечение, но не следует перегибать палку ни в ту, ни в другую сторону. In medio… virtus… [51] Забыл! Это изречение часто приводит доктор Котар. Вот уж кто за словом в карман не лезет! Вам бы следовало всегда иметь под рукой малого Ларуса». Чтобы дольше не задерживаться на латинской цитате и прекратить разговор о Сен-Лу, по отношению к которому она, как полагал ее муж, допустила бестактность, маркиза де Говожо опять набросилась на Покровительницу, – она считала, что ссора с Вердюренами требует еще более обстоятельных пояснений. «Мы с удовольствием сдали госпоже Вердюрен Ла Распельер, – сказала маркиза. – Но она почему-то вообразила, что вместе с домом и со всем, чем она сумела завладеть, как, например, луг, старинные обивки и все, что отнюдь не входит в арендный договор, к ней перейдут и права на более тесную дружбу с нами. Но ведь это же совершенно разные вещи. Наша ошибка была в том, что мы вели переговоры не через управляющего и не через контору. В Фетерне у нас без церемоний. Но я представляю себе выражение лица моей тетки де Ш'нувиль, если бы в мой приемный день к нам притащилась маменька Вердюрен, с ее патлами. У де Шарлю, конечно, есть блестящие знакомства, но есть и низкопробные. Я все выяснила досконально». Маркизу де Говожо засыпали вопросами, и в конце концов она ответила: «Уверяют, что он содержит какого-то господина Моро, Мориля, Морю – точно не помню. Само собой разумеется, я не имею в виду скрипача Мореля, – добавила она, покраснев. – Как только мне стало ясно, что госпожа Вердюрен вообразила, будто она, сняв у нас дачу в Ла-Манше, вправе являться ко мне с визитами в Париже, я решила, что пора поставить ее на место».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.