|
|||
Зомби идет по городу 3 страницаНевродов ждал его. Приемная была пуста, в кабинете, кроме самого Невродова, тоже никого не было. Значит, подготовился к разговору, позаботился о том, чтобы не было лишних свидетелей его встречи с начальником следственного отдела городской прокуратуры. — Входи, — бросил Невродов, увидев заглянувшего в дверь Пафнутьева. Прокурор сидел за своим столом массивно и неприступно, на подходившего Пафнутьева смотрел с подозрительностью. — Привет, — сказал он, приподнявшись с кресла. — Садись, — проговорил Невродов сипловатым голосом, словно звукам было тяжело протискиваться сквозь узкую, сдавленную голосовую щель. Пафнутьев охотно, в полупоклоне пожал тяжелую, мясистую руку Невродова, сел, придвинул стул ближе к столу, этим движением показывал, что готов говорить плотно, к делу приступить немедленно. — Похолодало, — сказал Пафнутьев. — Зима идет. — Придет, — значительно кивнул Невродов, продолжая неотрывно смотреть на Пафнутьева. Все-таки опасался он провокации, все-таки не исключал мысли об обмане, допускал, что хотят выманить его из окопа и подставить под снайперский выстрел его такую заметную, такую большую и беззащитную фигуру. — Иду сейчас по улице — батюшки светы! Весь тротуар листьями усыпан. Всю зиму я ждал этого лета... А как пришло, как пронеслось — не заметил... И защемило, застонало что-то во мне... — Молодость вспомнил? — улыбнулся, наконец, Невродов. — Ага... За какой девушкой я убивался вот в такую же осень, за какой девушкой! — Пафнутьев обхватил лицо ладонями и горестно покачался из стороны в сторону. — Плохих девушек не бывает, — серьезно сказал Невродов. — А та была краше всех прочих! — не желал Пафнутьев расставаться со своими воспоминаниями. — Увели? — Нет. Сама ушла. — Ну и дурак. Сам виноват. — Конечно, Валерий Александрович, конечно. — Жалеет? — Она? Еще как! — Вернуть не хочешь? — Нет. Проехали. Видите ли, Валерий Александрович, как обстоят дела... Да, мне нравилась девушка в белом... Но теперь я люблю в голубом. — Есенин, — кивнул Невродов. — Может быть, — легкомысленно ответил Пафнутьев, не восторгаясь начитанностью прокурора, хотя и мог бы восхититься для пользы дела. Оба произносили пустые, незначащие слова, пытаясь по интонации, по взгляду, по выражению лица хоть что-то узнать о главном. — Каждый может рассказать о себе нечто подобное. И всегда есть основания назвать потерпевшего дураком, — просипел Невродов, глядя в мокрое, покрытое ручейками дождя окно. — У меня к тебе, Павел Николаевич, один вопрос... — Готов ответить немедленно. — Не торопись... Я могу и подождать. Но ответить нужно обстоятельно. Или, скажем, доказательно. — Слушаю! — Сысцов, — проговорил Невродов, неотрывно глядя на Пафнутьева. — Вопрос ясен? — Вполне. Больше вопросов не будет? — Нет. — Это мне напоминает анекдот... Когда наш всенародно избранный президент уделался везде, где только мог, вызвал он из-под кремлевской стены Иосифа Виссарионыча. Отряхнули с вождя земельные комья, причесали, трубку дали выкурить и повели к президенту. Что делать? — спрашивает тот. — Все очень просто, — отвечает вождь всех народов. — Прежде всего надо расстрелять депутатов, до единого. Партии разогнать, а их лидеров — на Колыму. И третье — выкрасить мавзолей в розовый цвет. — Ха! — сказал Невродов. — А почему в розовый? — Тот же вопрос задал и наш президент. А вождь всех народов усмехнулся в усы и отвечает... Я так и знал, говорит, что возражений по первым двум вопросам не будет. — Надо же... Чего только люди не придумают... — Все это — правда святая, — заверил Пафнутьев. — Сысцов, — напомнил Невродов. — Если скажу, что беру его на себя... Этого недостаточно? — Разумеется. Я сам должен быть уверен. — Есть документы, которые наверняка убедят Первого. — Нет, — покачал головой Невродов. — Не пойдет. Его убеждать не надо, он и сам знает, кто такой Анцыферов. За что его и ценит. Понимаешь? Анцыферов в его команде. Все остальное просто не имеет значения. И он его не отдаст. — Отдаст. — Павел Николаевич... Это не разговор. Я сто раз скажу, что не отдаст, а ты мне в ответ двести раз скажешь, что отдаст... Ну и что? С места мы не сдвинемся. Пафнутьев вынужден был признать правоту Невродова. Прокурор области безошибочно нащупал самое слабое звено во всех его построениях. Старый волк Невродов прекрасно знал систему взаимоотношений в верхних слоях городской власти и склонить его к отчаянным авантюрам, зыбким, ненадежным ходам было невозможно. Вся продуманная до мелочей операция Пафнутьева повисла на волоске. Осуществить ее один он не сможет, это невозможно. Сгорит при первых же шагах. — Вот так, Павел Николаевич, — подвел итог Невродов. — Я рад, что мы с тобой поговорили, познакомились поближе... Возможно, в будущем нам еще представится возможность поговорить на эти щекотливые темы, но сейчас... Рановато. — Такой возможности больше не будет. — Почему? — В вашем кресле будет сидеть другой человек, — Ну что ж... Чему быть, того не миновать. — Или сейчас или никогда. — Не вижу реальной возможности. — Не надо, — Пафнутьев выставил вперед ладонь, как бы не подпуская к себе опасливость прокурора, но тут же смутился, поняв, что этот жест он перенял у Ичякиной. Та тоже в трудные минуты разговора выставляла вперед узкую ладошку и твердо говорила — «Не надо! ». — Хорошо, — сказал Пафнутьев. — Тогда я перехожу на открытый текст. — Давай. — У вас есть верный человек? Один, только один? — Найдется. — Поступаем так... Вы даете мне этого человека. И мы с ним проводим операцию. Он — ваш представитель, он освящает мои действия светом высшей власти. В случае успеха — вы на коне. Вы все знаете, приняли своевременные меры, вы всегда держите руку на пульте. Или на пульсе, не знаю, как лучше. И докладываете на любом уровне об успешной борьбе с коррупцией в высших эшелонах. — Дальше не надо. Я сам соображу, как вести себя в случае успеха. Тут много ума не надо, — просипел Невродов насмешливо. — Приступай, Павел Николаевич, ко второму варианту. — В случае неудачи, провала, просчета... Ваш человек заявляет, что действовал самостоятельно, втайне от руководства. А пошел он на эту авантюру, соблазнившись посулами проходимца Пафнутьева, который после известных потрясений потерял рассудок и впал в беспокойство и неистовство. И я сгораю в гордом одиночестве. — И мой человек сгорает, — напомнил Невродов. — Вы найдете способ спасти его. Невродов долго смотрел на Пафнутьева, буравя его маленькими остренькими глазками. Потом отвернулся к окну, долго смотрел на пролетающие мимо окна громадные кленовые листья. Сквозь открытую форточку слышался даже легкий хруст, с которым листья отламывались от ветвей. — Зачем тебе это надо, Павел Николаевич? — спросил, наконец, Невродов. — Не знаю... Но чую — надо. — Так, — медленно протянул Невродов, а помолчав, опять произнес. — Так... Говоришь, нравилась девушка в белом? — Да. Но теперь я люблю в голубом. — Как ее зовут? — Не скажу. — Почему? — маленькие брови Невродова медленно поднялись надо лбом и лицо его приобрело обиженное выражение. — Сглазить боюсь. — Да? — еще больше удивился прокурор. — Надо же... Ну и правильно, что не говоришь. Значит, в самом деле любишь... Действительно, чтобы решиться на такое... Надо влюбиться. А я вот невлюбленным живу... — Это тяжело, — посочувствовал Пафнутьев. — Тяжело, — согласился Невродов. — Недавно вот хватил лишнего и даже слезу пустил, себя жалко стало. — Невродов часто заморгал и Пафнутьев сразу представил себе, как плакал, перепившись, областной прокурор. — Понимаешь, Павел Николаевич, я вращаюсь в таких кругах, в таком обществе, что и влюбиться-то мудрено... Судьи, следователи, судебные исполнители... Какая любовь! — А секретарша? — лукаво спросил Пафнутьев. — По-моему, очень приятная девушка, а? — Я ее боюсь. — Ее?! Почему? — Даже в кабинет лишний раз вызвать не могу... Лучше сам потрачу полчаса и дозвонюсь, куда надо... Мне кажется, она видит меня насквозь. — И что же она видит? — Знаешь, Павел Николаевич... Похоже на то, что я втрескался в нее. — Невродов посмотрел на Пафнутьева с полной беспомощностью. — Но это же прекрасно! — Ты думаешь? — Уверен. — Я вон какой... Толстый, неповоротливый... Я не знаю даже что с ней делать, как... — Знаете, Валерий Александрович, что я вам скажу... Всегда почему-то кажется, что красивые женщины предназначены для других надобностей, для какой-то другой цели появились они на земле А потом выясняется, что это тоже женщины. И ничего женщины, Валерий Александрович! — Умом-то я понимаю, а вот... Ну, да ладно, ближе к делу. Как поступим? Пафнутьев ждал этого вопроса, понимая, что бестолковый треп о женщинах понадобился Невродову только для того, чтобы еще раз все прикинуть, сопоставить, определить степень риска. — Вы даете мне своего человека и мы начинаем немедленно. — Он в самом деле предлагал тебе свой кабинет? — И не один раз. — Понимаю, — кивнул Невродов. — У них растут аппетиты. Город они уже съели, взялись за область... А у нас полтора десятка маленьких городков... Там тоже есть что к рукам прибрать... Вот им и понадобился свои областной прокурор. Ну, ладно... Где наша не пропадала. Будь, что будет. — В бой? — радостно спросил Пафнутьев. — В бой. Но условия ты сам назвал, помнишь? Если победа, это моя победа, если поражение — твое поражение. — Заметано, — обернулся Пафнутьев уже от двери. Выйдя в приемную, он подошел к секретарше. Молодая девушка с гладко зачесанными и собранными на затылке в пучок волосами, сначала дописала строку в журнале, закрыла его, отложила в сторону и лишь тогда подняла глаза на Пафнутьева. — Вам что-нибудь нужно? — Давно в прокуратуре? — А что? — Да ничего... Я смотрю, прокуратура уже оказала на вас пагубное воздействие. — В чем же оно выражается, эта пагубность? — Вы не по годам строги, вы в постоянном напряжении... Вы, наверно, чувствуете себя на передовой, да? Расслабьтесь, милая девушка! Разогните кулачонки, улыбнитесь, забросьте ногу на ногу, посидите на подоконнике. — У вас все? — спросила девушка с уже вполне профессиональной холодностью. — Нет, я не сказал главного. Шеф, — Пафнутьев кивнул на дверь кабинета Невродова, — просил сделать ему чай. С лимоном. В соседнем магазине бывают пряники... Валера просто обожает чай с пряниками. Он без них жить не может. Вы так сурово с ним разговариваете, что он пожаловался... Робею, говорит, даже чаю попросить. — Шутите? — осуждающе спросила девушка. — Ничуть. Вот передал вам пять тысяч рублей на пряники и чай, — Пафнутьев положил на стол купюру. — Не забудьте про лимон. — Если шутите... Убью! — улыбнулась, наконец, девушка. И, встав из-за своего столика, направилась к вешалке. — Боже, сколько же вас на меня одного — ужаснулся Пафнутьев. И чрезвычайно довольный собой покинул здание прокуратуры, четко печатая шаг в широких гулких коридорах этого старинного здания, оставшегося от презренных царских времен.
* * *
Все-таки, несмотря на внешнее простодушие, Пафнутьев был коварен и, кажется, самой природой предназначен для того, чтобы строить ближним всевозможные ловушки, рыть для них волчьи ямы, пакостить и ломать судьбы. Правда, многолетнее зависимое положение не давало развиться этой пагубной страсти, не давало проявиться ей настолько, чтобы она стала заметной для окружающих. И лишь обосновавшись в кабинете начальника следственного отдела, лишь усевшись за большой двухтумбовый стол и получив, хотя и старое, поскрипывающее, жестковатое, но все же кресло, он вдруг ясно и сильно ощутил непреодолимую тягу к авантюрам и интригам. И, конечно же, перво-наперво обратил своп пристальный взор на простодушного своего начальника, на прокурора Анцыферова Леопарда Леонидовича. Действительно, Анцыферов был человеком простоватым, отзывчивым, бесхитростно радующимся каждому подарку, игрушке, шутке. Это выдавало натуру незлобивую, нелукавую. Да, конечно, суровые жизненные обстоятельства вынуждали его принимать решения жесткие, а то и несправедливые. Анцыферов и сам этого не отрицал, но оправдывал себя тем, что поступает не по своей воле, убеждал в том, что другой на его месте вел бы себя еще хуже, а кроме того, думал он, эти нерачительные и кратковременные нарушения закона перекрывались громадной общественной пользой, которую приносит он на прокурорском посту. Да, это надо признать — в хорошем настроении, когда не терзали его ни сысцовские указания, ни пафнутьсвские козни, он трепетно и с искренним волнением произносил такие слова, как государство, народ, правосознание. И если ничто не мешало, с особым наслаждением и душевной радостью поступал строго по закону, долго подпил об этом, проникаясь к себе уважением, а то и восхищением. Если же по каким-то причинам поступить по закону он не мог, Анцыферов так же искренне страдал, правда, несильно. Наверно, все-таки его можно было назвать и жестоким, и сентиментальным — жестоким вынужденно, а сентиментальным по велению души. Он знал, что эти два качества являются родными сестрами, знал, потому что иногда читал классику. И надо же — запоминал только то, что через годы ему стало как-то пригождаться, что в чем-то его оправдывало. Это обстоятельство лишний раз подтверждало, что есть где-то в нашем теле тайный орган, неоткрытый еще, не описанный медиками, орган, который все о нас знает и заранее предупреждает — это запомни, это тебе пригодится, это тебя коснется через десять, двадцать, тридцать лет. И Анцыферов запоминал, а в нужную минуту мог блеснуть такой точной цитатой из Салтыкова-Щедрина, например, что все просто поражались его уму и начитанности. Однажды он вот так взял да и на каком-то совещании публично произнес слова, которые многие запомнили и даже записали... — Суровость российских законов смягчается необязательностью их исполнения, — сказал Анцыферов, забыв, правда, назвать автора. В результате многие решили, что сам прокурор мыслит столь дерзко, и прониклись к Анцыферову изумлением. Детскость, незащищенность Анцыферова выдавала и его страсть рассматривать себя в зеркало, причем, подолгу, придирчиво, радуясь и огорчаясь тем небольшим открытиям, которые в это время совершал. Вот увидит тощеватую шею или волос, торчащий из ноздри — огорчается, искренне, глубоко огорчается, а отметит задорный блеск в глазах, этакий орлиный взгляд, сохранившиеся еще зубы — радуется, даже засмеяться может, простодушно так, беззаботно. И подарки любил, игрушки. Дома охотно, увлеченно стрелял из детского пистолета странными такими палочками с резинкой на конце, которые при удачном выстреле прилипали к гладким поверхностям — к полированной дверце шкафа, к стеклу, к зеркалу. И со своим десятилетним сыном Анцыферов, случалось, целыми вечерами соревновались в меткости, пока мальчишке уже не надоедало и он начинал просить пощады. Да, и в таких вот случаях проявлялось наличие в теле какого-то органа, предсказывающего будущие испытания, словно что-то подталкивало Анцыферова — повозись с сыном, удели внимание, не пожалей времени, потому что скоро, совсем уже скоро на долгие годы будешь лишен этого общения, а мальчишка твой вихрастенький без отца будет расти, без твердой его руки и надежной опоры. Это надо сказать — долгие годы тюрьмы маячили за спиной у Анцыферова, а он и не догадывался. Это тайное, скрытое знание проявлялось в его подсознательном стремлении побыть дольше дома, поболтать, с сыном, затянуть утреннее чаепитие с женой — моложавой, ухоженной и к нему относящейся с явным снисхождением. И ласки его она принимала без восторга и нетерпения, с еле заметной, но все же досадой — ладно уж, так и быть, попользуйся мною, только быстрее. И всегда в таких случаях с беспомощной улыбкой вспоминал Анцыферов анекдот... Приходит муж домой, жена спит, а рядом записка... «Если будешь трахать — не буди, устала». Не потому ли потянулась его душа, жаждущая любви и ласки, к юной парикмахерше, единственной его отраде в последнее время. И ублажал ее подарками все более дорогими и затейливыми — то ли боялся потерять, то ли чувствовал близкую разлуку. Игрушечные пистолеты — ладно, но и другие игрушки любил Анцыферов, и другие забавные безделушки тешили его душу, чем и воспользовался хитроумный Пафнутьев. Кто-то имел неосторожность подарить Анцыферову роскошную коробку с заморскими фломастерами. И так этим порадовал прокурора, что тот несколько дней просто маялся, не зная, куда бы их приспособить, что бы такое написать этими красивыми палочками, какое бы достойное применение им найти. И нашел. Начал Анцыферов на заявлениях, на жалобах, на уголовных делах писать резолюции. Это, ладно, он и раньше писал, но теперь делал это в разных цветах. Фломастеров было много, они были такие яркие, что Анцыферову захотелось выработать систему — чтобы цвет соответствовал его отношению к тому или иному документу. К примеру, если он расписался красным фломастером, то подчиненные знают — осторожно, опасность, лучше десять раз проверить, а еще лучше вообще данному жалобщику отказать. А если подпись зеленая — само собой разумеется, что этому человеку, этой бумаге необходимо дать зеленую улицу. Но системы не получилось, слишком это все оказалось сложным, громоздким, да и для всех очевидным. Поэтому Анцыферов, оставив коробку на столе для украшения, просто брал первый попавшийся фломастер и писал то или другое словцо, какое казалось ему в этот момент наиболее уместным. Помещая в картонную обложку какую-нибудь жалобу или прошение и отправляя Пафнутьеву для" исполнения, Анцыферов с непростительным легкомыслием писал прямо на обложке словцо, которое не совсем вписывалось в суровую прокурорскую систему. Например, широко в углу писал — «Сохранить». И расписывался. Или еще нечто более затейливое — «Очень важно, может пригодиться». Или — «Не забыть использовать при удобном случае». И другие словечки — «Это западня». «Требует осторожного применения», «Этим можно прижать», словечки, которые, в общем-то, не таили в себе ничего криминального, но в руках злонамеренных могли вспыхнуть неожиданно и обжигающе. Что, собственно, и произошло. Знакомясь с этим прокурорским творчеством, получая от Анцыферова папки с красивыми надписями, Пафнутьев неизменно делал одно и то же — с документами поступал, как они того заслуживали, а картонные обложечки бережно прятал в сейф. И через некоторое время у него скопилось достаточное количество этих обложек, чтобы можно было подумать об их разумном использовании. Без надобности он их из сейфа не вынимал, и прокурорские папочки сохранились в первозданной красе — не выгорели на солнце, их не замусолили немытые небрежные пальцы, не изломались и не потускнели. И наступил день, когда Пафнутьев папки из сейфа вынул. И бережно положил их на свой стол. И снова вчитался в анцыфсровские каракули... И усмехнулся. И была в каждом его движении, в каждом жесте, взгляде суровая неотвратимость.
* * *
Придя в себя Женя Званцева некоторое время лежала, глядя в темное пространство комнаты. Прислушивалась. В доме стояла тишина. Значит, она одна в квартире. И этого человека из прокуратуры нет, ушел. Что же произошло... И как бы вновь она осознала недавний приход Пафнутьева, его неожиданное сообщение, телефонный разговор... Неужели это был Сергей? Да, это был он, она узнала его голос, голос сохранился... А она уже успела и похоронить его не один раз, и воскресить, и проклясть, и простить. А когда все это довело ее до полного изнеможения, когда она уже начала терять рассудок и перестала понимать, что происходит в действительности, а что в ее воображении, пришел этот человек из прокуратуры... Женя встала с кровати, осмотрелась, вышла в комнату. Окинув взглядом квартиру, она только сейчас увидела и захламленность, и тряпье по углам, пыль на полках, немытые стекла, несвежие занавески вместо штор... Она пришла в ужас и бросилась спешно убирать квартиру, будто знала наверняка, что через час-два вернется муж и ей нужно успеть приготовиться, убрать... Но через несколько минут Женя бессильно опустила руки, поняв, что это работа не на один день. Да и не придет он сегодня, не придет и завтра... Женя внимательно и тоже как бы внове посмотрела на свои руки. Это были руки вдовы, которой приходится самой и стирать, и готовить пищу, и купать детей, чинить кран и электропроводку... Взгляд ее скользнул по столу, зацепился за записку, оставленную Пафнутьевым. Прочитав, она отодвинула, не найдя в ней ничего существенного, кроме номера телефона. Позвоню, — подумала она, — надо обязательно позвонить завтра же с утра. — И тут же рука ее словно сама по себе потянулась к телефону — Женя не могла сдержать в себе чувства, которые навалились на нее после разговора с Сергеем, она была уверена, что разговаривала именно с ним. Мучительно захотелось с кем-то, хоть с кем-нибудь переброситься словечком, освободиться от того напряжения, которое осталось в душе... Так уж случилось, а так случается всегда, после исчезновения близкого человека, пропадают и его друзья, теряя интерес к этому дому, где когда-то им было так неплохо. Подруги Жени тоже отшатнулись, она их понимала — постоянно видеть чужое горе, постоянно присутствовать при чужом горе, слишком тягостно и гостям, и хозяевам. И уже через месяц-второй дом окончательно опустел, а если кто и решался напомнить о себе, поздравить, то только по телефону. Подумав, пошелестев блокнотом. Женя набрала номер телефона человека, который не забывал ее все эти мучительные месяцы — страховой агент Изольда Цыбизова. Она немало побегала, выбивая ей страховку за сгоревшую машину, да и потом позванивала, интересовалась жизнью. Получить страховку при исчезнувшем муже оказалось непросто. И здесь ей помогла Цыбизова. Получив деньги, Женя последние три месяца жила только на них... Цыбизова частенько заходила к ним, когда Сергей еще был дома, когда у него только появилась машина и ее необходимо было застраховать. У нее с Сергеем находились общие знакомые и постепенно Цыбизова стала другом дома. Женя всегда радовалась ее звонкам, потому что все-таки это был человек из прошлой, счастливой жизни, когда у нее все так хорошо складывалось. — Золя, — едва произнесла это имя. Женя почувствовала, что ей трудно говорить. — Золя, это я, Женя... — Боже! Что случилось? У тебя такой голос, что я сразу подумала о чем-то плохом! — Случилось... Понимаешь... Даже не знаю как тебе сказать... В общем так... — Женя! Соберись! И говори. — Сергей жив, — не столько сказала, сколько простонала Женя. — Что?! — Сергей жив. Я только что с ним разговаривала по телефону... Представляешь? Полгода бегала по моргам, а он все это время лежал в больнице. — И вы поговорили? — Да... Он не узнал мен" "... После автомобильной аварии у него с памятью плохо... Поэтому он не мог ничего о себе сообщить... А тут пришел человек из прокуратуры и соединил нас по телефону... — А причем тут прокуратура? — Не знаю... Они занимаются, наверно, всем этим... Я почему еще позвонила... Если теперь выяснилось, что он живой... Мне не придется возвращать деньги по страховке? А то ведь у меня их уже нет. Ты мне лучше сразу скажи... — Какие деньги? О чем ты говоришь? Ты получила за сгоревшую машину. Ведь машина действительно сгорела? Сгорела. Значит, все правильно. И потом, как можно отнять деньги, если у тебя их нет? — Ну. Не знаю... Посадить могут. — Никто тебя не посадит Сейчас есть кого сажать. Все это чепуха... Ты уверена, что разговаривала именно с Сергеем? Может быть, это кто-то другой? — По голосу мне показалось, что это он... — Не может быть! — твердо, даже с какой-то ожесточенностью произнесла Цыбизова. Будь Женя в более спокойном и рассудительном состоянии, она наверняка заметила бы странность в словах Цыбизовой. Не было в ее голосе ни радости за подругу, ни слишком уж большого удивления, была какая-то ожесточенная уверенность в том, что такого не может быть. А Женя услышала в ее словах именно радость, именно удивление. — А вот случилось, — улыбнулась она. — Где он сейчас? — спросила Цыбизова. — В больнице... Представляешь, он все эти полгода провел в больнице... Авария была страшная, ты же знаешь во что превратилась машина.. А он выжил. Только память отшибло... Но тот человек из прокуратуры сказал, что это временно, что все наладится, и Сергей все вспомнит. Он уже сейчас многое вспоминает. — Что он вспоминает? — спросила Цыбизова, но тут же спохватилась и добавила. — Ты же говоришь, что он тебя не узнал? — Он меня даже не видел, понимаешь? Он только голос мой не узнал, а меня он узнает, никуда не денется, — несмело засмеялась Женя, едва ли не впервые за последние полгода. — Я хочу сходить к нему, прямо сейчас... Как ты думаешь? Меня пропустят? — Не стоит, Женя, — твердо сказала Цыбизова. — Зачем тебе торопиться? Приведешь себя в порядок, причешешься, умоешься, марафет наведешь... И завтра сходишь. Купишь чего-нибудь... И потом, знаешь, на ночь глядя... Кто их знает, какой у них там режим. — Тоже верно, — согласилась Женя. — Я даже не знаю, что ему купить, что можно... — Если он там уже полгода, то все ему можно... Яблоки, курицу, рыбы какой-нибудь... — Ой, Золя, ты даже не представляешь, в каком я состоянии... Все из рук валится, ничего не соображаю. Кинулась уборку делать, не могу. Как ты думаешь, его отпустят домой? — Трудно сказать, — замялась Цыбизова. — Им же все равно, лежит он в палате или дома? Дома даже лучше и уход другой, и питание, и вспомнит он все быстрее... — Конечно, Женя, конечно, — Цыбизова явно не могла найти слов сочувствия и произносила какие-то необязательные слова только для того, чтобы поддержать разговор. — Может, вместе сходим, а? А то я, честно говоря, боюсь... Представляешь, просто боюсь. — Не надо вместе, — отсекла Цыбизова даже саму возможность. — Он должен тебя увидеть, ты должна его увидеть... Тут чисто психологические тонкости... Потом уже, на второй, третий раз, сходим вместе... — Тоже верно, — согласилась Женя. — В какой он больнице? — решилась, наконец, Цыбизова на главный вопрос. — Не знаю, этот человек, который приходил, не сказал... Но у нас одна больница с травматологическим отделением... Наверно, он там. Он оставил свой телефон... — Записываю. И Женя назвала телефон Пафнутьева. И только тогда обратила внимание на приписку... «Никуда не ходить, никому не звонить... » Но опять не придала большого значения этим словам, решив, что Пафнутьев просто хотел избавить ее от лишних хлопот. — Записала, — сказала Цыбизова, и только теперь Женя обратила внимание на ее тон, какая-то холодность проскочила, какой-то второй смысл. Вроде не было у Цыбизовой оснований говорить с таким деловым удовлетворением, с такой сухостью. Женя озадачилась, но первое же объяснение, которое пришло, вполне ее успокоило — она слишком надоедает людям своими несчастьями. — Золя, ты уж извини меня, ради Бога, за этот звонок... А то пристала к тебе... Мне просто некому было позвонить. — И правильно. И никому не звони. — Если не трудно, позвони в больницу, ты сможешь... А то разревусь и ничего толком не узнаю. Ладно, Золя? — Хорошо, — в голосе Цыбизовой послышалось нетерпение, она словно хотела побыстрее закончить разговор. — Если узнаю что-нибудь новое, обязательно позвоню. Договорились? Все. Держись! — и Цыбизова положила трубку. Женя была в растерянности. Она хотела было тут же снова набрать номер Цыбизовой, но остановилась. Ее извинения никому не нужны, она сделает еще хуже, будет выглядеть назойливой, слезливой. Женя даже отодвинула телефон от себя, чтобы не возник соблазн звонить кому-то еще. И окинула взглядом квартиру, прикидывая, что сделать в первую очередь.
* * *
Цыбизова положила трубку, достала из пачки сигаретку, щелкнула зажигалкой. — Ни фига себе новость, — пробормотали она вслух. — Ни фига себе... Ну что ж, будет чем порадовать Маратика. Держись, Маратик. Цыбизова подняла трубку, набрала номер. На том конце провода трубку долго не поднимали, слишком долго, но Цыбизова, видимо, к этому привыкла и спокойно продолжала ожидать. Наконец, в трубке раздался мягкий мужской голос. — Привет, Маратик, как поживаешь? — Все лучше и лучше. К тебе в гости собираюсь. Как ты думаешь, это будет кстати? — Нет, некстати. — Что так? — огорчился Байрамов. — Новости есть... Ты помнишь человека по фамилии Званцев? Сергей Дмитриевич Званцев? — Прекрасно помню. Талантливый был журналист. Мне очень его не хватает последнее время. — Могу тебя порадовать... Он жив. — Не понял? — Званцев жив. — Что за чушь! Этого не может быть! С того света не возвращаются! Ты шутишь? — Жена сказала. Его жена. — А она откуда знает? — Разговаривала с ним по телефону. Он в больнице. Чувствует себя неплохо. Собирается выписываться. — Говори, я слушаю! — К ней приходил человек из прокуратуры... Этим занимается прокуратура. Соединил их по телефону. Званцев ни фига не помнит, с памятью у него неважно... Но она узнала его по голосу. На том конце провода наступило молчание. Цыбизова знала эту привычку собеседника замолкать, иногда надолго, я терпеливо ждала, время от времени затягиваясь сигаретой. Она не торопила собеседника и не задавала вопросов.
|
|||
|