Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{340} Четыре месяца в Японии. Первые два месяца



{340} Четыре месяца в Японии

Первые два месяца

Прямо из аэропорта, не заглядывая в гостиницу, мы долго ездили по городу — мимо императорского дворца и т. д. и т. п. А затем меня привезли к актерам, в их репетиционное помещение. Оно расположено не в здании театра (это слишком дорого стоит), а на окраине. Это большой старый зал, похожий на пустой склад. (Кстати сказать, мне этот пустой склад нравился больше, чем то роскошное помещение, где шли спектакли. )

Актеры высыпали на улицу, чтобы преподнести мне хлеб с солью. Где-то они видели, как это делается, и решили встретить меня точно так же. Все было похоже на детскую игру. Они показались мне хрупкими и застенчивыми, как дети. Я уселся за один из столов, торжественно покрытый белой скатертью. Надо мной был протянут большой плакат. Там были иероглифы, но два слова были по-русски: «Анатолий Васильевич». Выстроились все женщины и пропели мне песню: «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат…» (у них шел спектакль «А зори здесь тихие…»), а потом стали в ряд мужчины и запели песню {341} ночлежников из «На дне» — «Солнце всходит и заходит». Пьеса у них несколько лет назад тоже шла. Лица у поющих серьезные, пели с азартом, а потом все долго сидели и глядели на меня улыбаясь. И я что-то им говорил, хотя буквально падал со стула от усталости. Все-таки десять часов в самолете и еще долгая прогулка по городу. Но я даже пытался их смешить, и все громко и охотно смеялись. Хотя японцы довольно скупы и строги в своих реакциях. В этой первой встрече было дружелюбие и ожидание чего-то хорошего. Была надежда. Я думал, как сделать, чтобы все это потом не улетучилось, не разлетелось. Я вообще-то умею все это сохранять. Со своими я чуть ли не пятнадцать лет такое сохранял, и только потом нас стало немного качать.

Вокруг меня на стенах висели афиши нашего будущего спектакля. На фоне очень крупно снятого прекрасного лица исполнительницы Раневской (ее зовут Комаки-сан) — мой портрет. Я размахиваю руками, как и полагается режиссеру. По-моему, всех режиссеров мира фотографируют в одних и тех же позах. Или наши позы одни и те же. Я эту афишу привез, в подтверждение сказанного здесь. И можно проверить, что и женское лицо — прекрасное и жесты мои — вполне режиссерские.

Жить я должен не в гостинице, а тут же, дверь в дверь с репетиционным залом. Улочка в два метра шириной. Напротив — маленькое кафе, в три столика. Я живу на третьем этаже, хотя все три этажа выглядят как один. На дверях везде наши афиши, о которых я уже говорил. Люди останавливаются и смотрят. А иногда меня узнают. Могу сказать, что это приятно. Перед уходом домой распаковали макет Левенталя, и актеры бросились его разглядывать, охая и ахая. Макет действительно красивый, я с гордостью его еще многим показывал.

А вечером переводчик Миядзава-сан (приставка «сан» звучит уважительно) повел меня по малюсеньким улочкам. В крохотных барах умещается по четыре-пять человек, не {342} больше. Мы пили вкусное подогретое японское вино (его всегда пьют горячим), сидя на полу, на плоских подушечках. Для первого дня всего этого было слишком много.

Улицы показались похожими на муравейник, только блестящий, сверкающий, если такой можно себе представить. Живу я в каком-то игрушечном квартале. Ко всему тут надо привыкнуть. Не так открывается окно, не так зажигается газовая плита и т. д. Ванна размером с бельевую корзину. Нужно залезть туда и усесться, притянув колени к подбородку. Впоследствии мне это чрезвычайно нравилось, но в первые дни я никак не мог там расположиться. Мешали мои не японские габариты. Холодильник набит продуктами — это жена переводчика беспокоится о моем быте. У нее есть второй ключ от моей комнаты, и, когда меня нет дома, она незаметно что-то закладывает в мой холодильник. Я всегда нахожу там что-нибудь новенькое. Оба они, и Миядзава и Мичико, — прелестные люди, сверхтактичные, немногословные, знающие и милые, притом точные, деловые.

Вначале, решив продемонстрировать мне, где я буду жить, со мной пришли в эту квартиру человек восемь. Повернуться было нельзя. Миядзава показал на двух малюсеньких актрис и объяснил, что им поручено исполнять роль моих горничных. Убирать, ходить за покупками и т. д. Одна из этих женщин тут же протянула мне записочку, в которой по-русски был вопрос: нужно ли мне сейчас что-либо? Когда наконец все ушли, я упал на диковинную подушку, набитую, по-моему, зерном. Впоследствии я узнал, что это что-то вроде гречневой крупы, чтобы голове было не так жарко. Рядом с кроватью лежало аккуратно сложенное кимоно. Завтра, может быть, решусь его надеть.

Проснулся я от яркого солнца. Совсем тепло, хотя только шестое февраля. На улице люди ходят без пальто. По моей узенькой улочке едет грузовичок. И кто-то что-то из этого грузовичка кричит нараспев в микрофон. {343} Я решил, что произошло какое-то событие. Потом выяснил, что это предлагали покупать туалетную бумагу.

На моем письменном столе приготовлен магнитофон и кассеты с записями, чтобы я в свободные часы не скучал. На одной из кассет — Рихтер. Кстати, он тут сейчас гастролирует, и я потом пойду на его концерт.

На улицах люди быстро снуют туда-сюда. Ходят маленькими упругими шажками, устремляясь вперед. В центре так много людей, что идешь все время в толпе. В дверях почти каждого магазинчика — динамик. И из каждого — громкая музыка или голоса. От этого на больших улицах страшный шум. На углу, под стеклянным колпаком на возвышении, сидит женщина и играет на электрооргане. В перерывах что-то быстро говорит. Скорее всего, это реклама. Но чего именно, я так и не понял.

 

* * *

На первую репетицию пришли все занятые и незанятые. Уселись в шесть рядов, словно школьники в классе, и, открыв рты, слушали четыре часа. Зал не отапливается, и, хотя на улице тепло, тут не больше десяти градусов. Возле меня горячий электроприбор. А отойдешь подальше — прохладно. Квартиры тоже не отапливаются. Все легкое, прозрачное, тоненькое, а для обогревания — электроприбор.

Я стал рассказывать и показывать актерам, как всегда это делаю, не обращая внимания на то, что они не знают языка. Точно так я показывал бы нашему Волкову или Перепелкиной. Остальное — дело переводчика. Я всегда уверен, что если говоришь и показываешь то, что надо, общий язык с актерами найти нетрудно. Профессия есть профессия. И со своими можно запутаться, если объясняешь и показываешь неправильно. Японцы, кстати, молниеносно все схватывают. Все понимают по интонации и по жесту. Мой метод для них новость (они привыкли долго {344} сидеть за столом). Но я начал с места в карьер, и у меня при этом не было впечатления, что это наша первая встреча. Лопахин и Дуняша очень быстро освоили сцену, когда они ждут приезда Раневской. Лопахин — хороший актер, мужественный, гибкий. Даже после Высоцкого он не вызывал у меня раздражения. Дуняша — красивая, тоненькая, веселая, а когда говорит, краснеет. Она, Варя и Аня — легонькие, как пушинки. Показывая, прикасаюсь к ним, и кажется, что прикасаюсь к чему-то невесомому.

Под их фотографиями, привезенными мне еще в Москву, помню, я прочитал, что вес каждой из этих женщин сорок — сорок три килограмма. Мы тогда все очень смеялись, а вот сейчас я их вижу возле себя и работаю с ними. Все женщины выглядят очень молодыми, хотя артистке, исполняющей роль Дуняши, кажется, тридцать пять лет.

Раневскую играет одна из японских «звезд». Она кажется совсем девочкой. Высокая, застенчивая девочка. Она замечательно пластична. Тот момент, когда в нашем спектакле Раневская выскакивает навстречу Лопахину и не узнает его, актриса сделала прекрасно — выскочила и, улыбаясь, застыла. А потом медленно, боязливо стала поворачивать голову в сторону своей бывшей детской. Увидела детский стульчик и т. д.

К концу репетиции я все-таки страшно устал и ушел домой, попросив их без меня выучить песню «Что нам до шумного света». На Таганке было придумано, на мой взгляд, удачное начало спектакля, когда все пели эту песню. Мне захотелось и тут с этого начать. Я продиктовал текст и дал послушать мелодию. На следующий день на стене висели ноты, написанные на большом листе бумаги. А исполнитель роли Яши разучивал мелодию на гитаре. До этого он никогда не держал в руках гитары. Но впоследствии он прекрасно играл, не хуже нашего московского актера в Театре на Таганке.

Гуляя по улицам, я снова подумал, что все похоже на {345} муравейник, только если представить себе муравейник цветным, сверкающим, светящимся изнутри. И каждого муравья вообразить цветным. И у каждого большой-большой улыбающийся рог.

 

В героях «Вишневого сада» есть что-то инфантильное. Они не приспособлены к жизни. Оттого их всех и уносит ветер. Инфантильное, легкое, ажурное соседствует тут с резко трагическим. Какая это пьеса, Боже, какая пьеса! Я перечитывал вечером сцены, которые должен завтра репетировать, и мне хочется, чтобы это завтра наступило скорее. Мне кажется, что в свое время на Таганке было удачное сценическое решение, и вот сейчас, спустя несколько лет, снова читая пьесу, я в этом решении не разочаровываюсь. А ведь время многое ставит на свои места. Оно, это решение, заключалось в том, может быть, что мы как-то ушли от привычного лирического быта и открыли дорогу странному трагизму, который в этой пьесе заложен. Чистый, прозрачный, какой-то даже наивный трагизм. Детская разноголосица в минуту грозящей опасности.

 

* * *

Странно, но я не помню, что в старом мхатовском спектакле (где играли еще Книппер, Качалов и Добронравов) было щемящее чувство от возвращения Раневской в свою детскую. Помню, как все там видели, как пили кофе, болтали, как дремал Пищик, а вот переживаний по поводу возвращения Раневской в свое детство не помню. Но, может быть, я слишком давно смотрел.

Однажды я приехал в Харьков, где родился. Приехал после сорока лет жизни в Москве. У меня были постоянные воспоминания об улице, где я когда-то жил, и о дворе, и о крутой горке, с которой я съезжал вниз на санках. Мне даже все это во сне часто снилось — двор, сад, крутая {346} горка, окно. Но теперь я шел по этой улице и ничего не узнавал. И ничего не чувствовал. Было даже досадно. И вдруг как будто что-то ударило меня в грудь. И я неожиданно для самого себя громко зарыдал. Это я вдруг узнал и двор, и горку, и свое окно. Я так трясся, что подошла чужая женщина и стала меня успокаивать. Я еле справился с собой.

 

Описать сегодняшний день трудно. Его надо бы прожить. Вначале четырехчасовая тяжелая репетиция. Я зачем-то обязательно хотел сделать чуть не половину первого акта. Это на второй-то репетиции, с людьми, которые еще по-настоящему не понимают что к чему. Но у меня всегда такое глупое желание поскорее увидеть целое. Хотя я ехал сюда с одной только мыслью — тщательно отделывать частности. Но сегодня вот сделал целых пол-акта.

Затем, уже достаточно вымотанный, поехал с Комаки-сан в то фотоателье, в котором она снимается для рекламы. Оно тоже находится в огромном сверкающем универмаге. Проходя, я видел плакаты, на которых Комаки Курихара рекламировала всякие вещи. Ее все знают по кино и телевидению и, видимо, очень любят. Все время подходят с просьбой дать автограф. Пока я смотрел, как она позирует перед фотоаппаратом, мне рассказали, что в театрах актерам ничего не платят. Они работают даром, а деньги зарабатывают в других местах. Замечательная актриса тоже зарабатывает деньги не в театре. Мне все это странно, конечно.

Актрису между тем одели в белое длинное платье. И сказали, что будут ее снимать еще для одной афиши «Вишневого сада». Ту, первую, выпустил театр. А эту хочет сделать универмаг. Я удивился, что платье для Раневской уже готово. Но оказалось, что его подобрали в одном из отделов магазина — примерно такое, в каком они видели Аллу Демидову на фотографиях. Подобрали также {347} и замечательную белую шляпу. Сколько поз пришлось принять актрисе за эти несколько часов… Фотовспышки следовали одна за другой безостановочно. И она, казалось, ни разу не повторила одно и то же движение. Это был тяжелый труд, и можно было только удивляться, как Комаки-сан, улыбаясь, выдерживает этот ужас. Через несколько дней нам на выбор принесли три коробки слайдов. Я не знал, что выбрать, так как один слайд казался лучше другого. Сделав по крайней мере двести снимков, фотограф вместе с множеством своих ретивых помощников наконец успокоился, и нас отпустили. Мы поехали в японский ресторан, где ели сырую рыбу, тонко нарезанное сырое мясо и всяческие водоросли. Мелькали десятки людей, которые приходили поклониться своей любимице. Приносили и приносили всякие яства, подарки, бутылки. А между тем завтра опять репетиция, и актриса еще поедет домой учить текст. Последние два месяца она ежедневно два раза в день играла английскую пьесу, а теперь репетирует «Вишневый сад». В ресторане она все время куда-то убегала, снова прибегала, знакомила с нами кого-то, а затем, сев за руль, отвезла нас по домам. Я тут же схватил «Вишневый сад», чтобы завтра не попасть впросак.

 

Ночью мне тревожно. Плохо сплю и все думаю, что не так работаю и что все не то делаю. А утром такое ослепительное солнце и так играет Рихтер (я включил магнитофон), что снова все становится радужным.

И все же самым неприятным остается для меня то, что у меня мало работает голова, то есть я не формулирую точно задачи актерам. Все какая-то импровизация, идущая от существующего во мне общего чувства. А тут, в Японии, добавляется еще то, что от незнания языка не слышишь интонаций и по ним не можешь определить степень фальши. Это похоже вот на что: дирижер всех здорово сумел рассадить по местам, а музыки не слышит.

{348} Тут-то и нужна невероятная скрупулезность, чтобы по одному мельчайшему движению смычка как бы услышать, верно ли звучит музыка. И я ухожу от своей привычки «общего чувствования» и волей-неволей слежу за миллиметровыми конкретностями. Вскоре, правда, я привыкну и начну слышать и понимать сами интонации.

 

* * *

Один из существенных моментов в режиссерской работе, — видя происходящее перед тобой на сцене, в любую долю секунды остановить то, что показалось тебе неверным, и тотчас поправить. Но как только ты пропускаешь эту секунду, думая: а, ничего, пройдет, дело не в этом, — тут же пропускаешь и следующую ошибку, ибо глаз и ухо настроились уже не так, как нужно.

 

Несмотря на то, что я, кажется, единственный неяпонец на всех прилегающих к моему дому улицах, я ни разу не видел на себе любопытных глаз. Или же я похож на японца, или японцы абсолютно не любопытны к иностранцам.

Я хожу по таким улицам, что приходится прижиматься к стене дома, когда мимо проходит машина. Притом мелькают еще велосипедисты, умудряющиеся перед самым носом идущей машины на полной скорости завернуть за угол. На велосипеде едет женщина, а спереди и сзади нее, в специальных корзиночках — по ребеночку. Грудные дети как-то удобно привязаны к маминой спине. Спокойно там сидят и крутят головой. Видна только черненькая головочка и косо разрезанные глазки. Дети с красными, пухлыми щечками, черными, до блеска челочками и узенькими яркими глазами.

 

{349} Иногда мою замечательную Комаки-сан бывает жалко. Ей приходится всем улыбаться, ходить с кем-то обедать и т. д. Посмотришь на нее, когда она не видит твоего взгляда, и замечаешь, что она устала. Но вида никогда не подает, улыбается и ходит подпрыгивающей походкой. Она до удивления скромная и чистая, и я даже не понимаю, как она совмещает эти качества с бытом и ролью «звезды». Сегодня ради нее пришел на нашу репетицию ректор одного из частных университетов. Потом ждал ее после окончания, и она покорно пошла с ним обедать. Текст роли между тем она уже знает назубок. Она известна, любима. Но она же ото всего и зависит. От своего универмага, от приглашений продюсеров, от того, что все время надо держать контакт со всеми, но и оставаться при этом самой собой, себя сохранять. У меня к ней такое чувство, как у Лопахина к Раневской: все время хочется ее от кого-то защитить.

 

Миядзава говорит, что кто-то назвал Токио равниной двухэтажных домиков. А еще европейцы говорят, что эти домики годятся скорее для кроликов, чем для людей. Похоже, что это действительно так. Только в них очень чисто. И непонятно, каким образом в крохотном дворике уместилась машина.

Итак, я сижу в японской малюсенькой квартире, одет в домашнее кимоно и смотрю по телевизору японскую рекламу.

 

Я говорил уже, что в театре актеры денег не получают. Для денег работают кто где может. Если удается, — на дубляже в кино или на телевидении. Кто-то работает официантом. А театр — это для души. Некоторые «звезды» (их немного) зарабатывают большие суммы, допустим, в кино, и тогда они отдают какую-то часть своих денег (немалую) {350} в общую кассу театра. Из таких денег выдается зарплата другим актерам (только на гастролях). Если «звезды» не желают этого делать, то покидают театр и богатеют в одиночку. Но таких людей за длительное время было очень мало.

 

* * *

Вчера, к сожалению, посмотрел один плохой спектакль. Инсценировка известного японцам социального романа. И в зале и на сцене была стерильная чистота. Бесшумно поднимается занавес, чистейше записан лай собаки. Но инсценировка плохая, и актеры говорят, а не играют. Было очень скучно. Жена переводчика спала. Потом мы вышли на яркую, праздничную улицу и говорили о том, что искусство должно быть интереснее жизни. Иначе зачем оно? Какое должно быть искусство в этом электронном мире? Американцы придумали себе джаз и мюзикл. А у японцев есть старинный театр Но. Я еще этого театра не видел. Каким тут должен быть современный театр? Может, точно такой же, как и везде, то есть живой. Но это, как и всюду, сделать трудно. Тем более что таких традиций в японском театре почти нет. С нами, конечно, не сравнить. Или с Англией, где был Шекспир. Или с Францией, где был Мольер. А у японцев в области современных драматических театров как будто что-то сравнительно недавно началось.

 

В «Вишневом саде» много такого, что кажется понятным только русским. Вот, например, начало второго акта, когда болтают Яша, Епиходов, Дуняша и Шарлотта. Это же просто какой-то «сюрреализм». Своим что-то намекнешь, и пошло дело! А тут как?

Или поведение Гаева в конце первого акта. Для «нормального» реализма нужен Станиславский с его фигурой и {351} аристократизмом. Но теперь в театре все это как-то по-иному пробуешь трактовать. Такого нелепого барина сейчас почти никто не сыграет. Ни у нас, ни тем более в Японии. Начинаешь сгущать психологическую остроту общей ситуации. Усиливаешь общую напряженность момента, боясь, что в противном случае сцена провиснет. Стараешься держать все на таком сгущенном психологическом тоне, чтобы любой Гаев выглядел убедительно. Все это и у себя объяснить достаточно трудно, еще труднее это выстроить. А тут и подавно. И все же я рассказываю и показываю, до тех пор пока не убеждаюсь, что добился своего.

 

В Театре на Таганке Раневская была совсем иной, чем во МХАТе. А Лопахина играл Высоцкий, тоже ведь совсем не так, как играли его раньше. Но вот через что найти в Японии новое звучание Гаева?.. «Сестра не отвыкла еще сорить деньгами…» и т. д. Мучительное вдумывание в суть происходящего. Паника от невозможности в него проникнуть. Масса средств выйти из положения, а значит, в сущности, ни одного… Тетка-графиня богата, но Раневскую не любит… В каждом движении сестры чувствуется порочность… Гаев в панике. К тому же Аня случайно услышала его разговор. «Боже! Спаси меня! » Он начинает заниматься самобичеванием — так глупо говорил сегодня перед шкафом!.. Но тут же бросается в очередной прожект. Это похоже на диковинную картину — корабль тонет, а кто-то стоит на корме и кричит: «Какое солнце, какой воздух! Какое море! » Так сходят с ума. Все это невероятный драматический гротеск.

 

Мы пьем не дистиллированную воду, а относительно грязную, из-под крана. Так же и для живого театрального искусства не подходит холодная и чистая «электронная» {352} сцена, этот современный холодный зал. Сюда нужно напустить «микробов» и создать свой неореализм, что ли, или неомодернизм, не знаю. Вероятно, все это уже есть тут, только я еще не видел.

Вокруг все эти новейшие транзисторы, но, может быть, искусство должно быть абсолютно старым? Играть вот в таком сарае, где мы репетируем, в полутьме… И чтобы зрители неудобно сидели на полу, как они сидят в своих домах или чайных павильонах…

 

Пресс-конференция с газетчиками. Предупредили, что могут быть глупые или каверзные вопросы. Но ничего этого не было. Газетчиков пришло много, человек тридцать. Подробно расспрашивали о том, как мне работается без знания языка. И о том, воспримет ли японский зритель наш «Вишневый сад». Ведь он же иной, чем во МХАТе. Я чувствовал себя скверно под щелканье десятков фотоаппаратов. Устал от непривычной обстановки, но потом прошелся еще все по тому же универмагу (пресс-конференция происходила там же). Из‑ за каждого уголка тебе навстречу выходит улыбающийся продавец и говорит: «Добро пожаловать! » Я старался не встречаться с ними глазами, иначе что-то придется покупать, а я еще не разобрался, что к чему. Мои новые театральные друзья ждали меня внизу с машиной, чтобы отвезти домой, а я этого не знал и ходил часа два. Однако они сделали вид, что занимались своими делами, и не признались, что ждали меня.

На пресс-конференции спрашивали, между прочим, почему я считаю «Вишневый сад» трагедией, — ведь по Чехову это комедия. Потом, уже в машине, я спросил японца, видевшего наш спектакль на Таганке, что там волновало именно его. Он сказал, что волновала беспомощность героев перед бедой. Вот оттого это и трагедия, хотя написана она со специальными «сдвигами» в сторону нелепого, {353} даже глупого. Содом и Гоморра, а в центре — несчастная Раневская. Особенно, на мой взгляд, это должно воздействовать, когда Раневская такая молодая и ломкая, какой ее играла Демидова. Такой ее, вероятно, сыграет и эта замечательная Комаки Курихара.

Раньше здесь, как и у нас, Раневскую играли артистки вовсе не молодые. А у нее семнадцатилетняя дочь, значит, ей около сорока, не больше. Это прекрасная мысль — вернуть Раневской ее собственный возраст. Щемящая трогательность этой женщины появляется и от правильно угаданного возраста.

Хотел купить себе плащ, но все плащи маленькие — японцы небольшого роста и худенькие. Продавец посмотрел на меня и шутя сказал, что мне надо бегать. А я ему показал, что у меня больное сердце.

 

В «Вишневом саде», может быть, самое трудное — второй акт. Гуляют, разговаривают, часто даже как бы теряя нить разговора. Гуляют, болтают, а время идет. То самое беспощадное время, которое в конце концов все решит. И чем больше отстраненных, отвлеченных реплик, тем больше сгущается мрак. Тем ближе беда. Вначале дурацкие разговоры слуг. Словно клоуны разговаривают. Рыжий, белый и еще какой-то. Белиберда, сапоги всмятку. Яша курит дешевые сигары, Шарлотта рассказывает свою нелепую биографию, а Епиходов угрожает, что застрелится. Потом и господа говорят будто Бог знает о чем. Неожиданно главным монологом разражается Петя. А кто-то смеется над ним, не принимая его всерьез. Между тем садится солнце, и с неба слышится странный, тревожный звук. Может быть, птица, а может быть, вовсе и не с неба, а, наоборот, из-под земли: в шахте сорвалась бадья. Никто не знает. И тут окончательно всех пугает пьяный прохожий. Все это похоже на возмездие за потерянные минуты, в которые следовало бы что-то решить.

 

{354} Птицы за моим окном, выкрики которых я слышу каждое утро, оказались попугайчиками. Они сидят в клетках на многих балконах.

 

* * *

Был разговор с видным японским режиссером. Рассказывал мне историю современного японского театра. В двадцатых годах — конструктивизм, авангард и прочее. Затем долголетнее увлечение Станиславским. Наконец, Брехт и новый авангард. Теперь делаются попытки соединить старинный японский театр Но с чисто современными формами.

А я, пока он рассказывал, думал, что способен принять все что угодно, если это не будет механической частицей любого из течений. Если человек не просто следует чьему-то пути, а сам личность и сам вкладывается в свое творчество без остатка, то это и есть то, что нужно. Искусство — штучная вещь, особенно в эпоху, когда столько всего вокруг сходит с конвейера. Публика должна приходить в театр, чтобы увидеть что-то равное (ну, я, конечно, немножко преувеличиваю) восходу или заходу солнца. Но ведь это придумал творец.

 

На Таганке нас упрекали в том, что мы высмеяли Петю Трофимова. Но мы и не думали высмеивать. Просто многие считают, что то, о чем он говорит, следует говорить буквально, ибо это мысли о будущем. Однако Петя вовсе не резонер. Это было бы попросту скучно и глупо.

Он простодушен, нелеп. Над ним смеется не только Лопахин, но и Раневская. Он и «облезлый барин» и мальчишка. Жизнь его изрядно потрепала — он и горячится и устал очень. Борода у него не растет, меры ни в чем он не знает, говорит, что выше любви, а поссорившись с Раневской, сваливается с лестницы. Вот он какой.

{355} Качалов в свое время, вероятно, замечательно играл Петю, но облик высокого и красивого мужчины у меня все равно как-то не вяжется с Петей. Вот если бы совсем молоденький Москвин — это было бы, по-моему, другое дело. С его способностью вводить в роль легкий гротеск и быть одновременно трогательно-смешным и трагичным. На фотографиях, где он снят молодым, в смешном пенсне, — разве это не Петя?

 

По телевидению передают кровавые детективы, все время прерывая их веселой рекламой. За десять секунд успеваешь узнать про порошок для уничтожения насекомых, про щипчики для очистки клубники от зеленых хвостиков и о новом соусе для спагетти. А потом снова автоматная очередь, и, весь изрешеченный пулями, в машине умирает человек.

 

Японский режиссер, с которым у меня была встреча (он напомнил мне Каарела Ирда), одновременно со мной выпускает «Вишневый сад» в расположенном по соседству театре.

Он говорит, что будет делать его, держа в руках секундомер, так как Чехова сегодня нельзя играть меланхолично. Я говорю ему, что постараюсь тоже достать секундомер и сделать свой спектакль на две минуты лучше.

 

Недалеко от моего дома большой цветочный магазин. Цветы выставлены на тротуар — пять метров вправо, пять метров влево. Большие, маленькие и малюсенькие горшочки. Все очень красиво. В центре этой пестроты, на металлической подставке — чучело большого, яркого попугая. Но когда я подошел вплотную, то увидел, что попугай настоящий. «Здравствуй, милый! » — сказал я попугаю. Он недоверчиво наклонил голову и долго с {356} подозрением смотрел на меня очень маленьким и очень кругленьким глазом.

 

Эти худенькие, небольшого роста люди — трогательны. Я в гостях у Комаки-сан. Тоненькая, как девочка, без туфель, но в огромном темно-вишневом пушистом берете. Голосок нежный-нежный, почти шепот. Ее мама, перед тем как что-то поставить на низенький столик, опускается на колени и кланяется нам. Японский чай, японское вино и в стеклянной тарелке крупный и мягкий чернослив.

Подав нам это угощение, мама уходит и садится где-то позади нас. Глядит на нас с улыбкой и изредка вставляет слово. Я сделал движение, чтобы встать, все тут же вскочили, уложили мне чернослив в изящную коробочку и стали провожать. Среди них чувствуешь себя чересчур большим, неуклюжим и все время боишься на что-то наступить.

 

Я выясняю, где кроме театра актеры работают. Исполнительница Вари — хозяйка небольшого ночного кафе. Она работает там с одиннадцати вечера до двух ночи. С двух до восьми утра, по ее словам, она отдыхает и учит текст, а в одиннадцать — наша репетиция. Исполнитель Гаева зарабатывает деньги где-то в детском театре. Они играют свои спектакли в школах — там платят. Исполнительница Дуняши что-то делает дома, что-то изготовляет, я не понял что. А девушка, играющая в «Вишневом саде» Аню, обещала о своей работе сказать мне только тогда, когда я буду уезжать.

Прихожу на репетицию, и у меня возникает к ним особое отношение. Мне хочется быть с ними осторожным, мягким. Это настоящие энтузиасты. Это студийцы. Они приходят сюда, чтобы заниматься искусством только из любви к нему. Мы уже забыли, что такое бывает.

 

{357} Хозяин одного из многочисленных кафе на нашей маленькой улочке — фокусник. Я зашел в это кафе и увидел, как он учит нашу Шарлотту фокусам.

 

После репетиции ухожу гулять по городу. Возвращаюсь часа через три, заглядываю в театр, а там актеры без меня все еще репетируют.

 

Женщины прикрывают ладошкой рот, когда смеются. Это оттого, что раньше смеяться во весь рот в Японии считалось неприличным — для женщин. Мужчинам это разрешалось.

 

Я объясняю, что когда в доме бывает несчастье, то люди бегут из дома. Им трудно оставаться в этих стенах. Раневская убежала в Париж, а теперь Аня привезла ее попрощаться с садом. Ее привезли и как бы говорят: радуйся, радуйся, это твой дом, твое детство! А ей так больно, что хочется кричать, но она делает вид, что радуется. А вокруг, как это всегда бывает, масса посторонних, которым нет дела до ее печали. У всех свои заботы, все суетятся, и от этого становится совсем тошно. Два‑ три печальных человека на веселой карусели.

 

Вначале, точно так же как и в нашем московском спектакле, все действующие лица выходят на бугор и поют: «Что нам до шумного света, что нам друзья, что враги»… Впрочем, я уже говорил об этом. Но меня волнует то, что я слышу эту песню тут, в Японии. От волнения опускаю голову и делаю вид, что пишу замечания.

 

{358} Сегодня, после репетиции, попросили сразу не уходить и преподнесли мне сверток и письмо. В письме было написано вот что: «Сегодня 14 февраля — день любви! В этот день можно признаться в любви от стороны женщины. Обычно к влюбленному женщина дарит шоколад в знак любви. И так, мы все актрисы, подарим Вам маленький шоколад. Комаки Курихара. Остальные актрисы на японском языке».

Я решил не открывать коробку до Москвы.

 

Фирс говорит: «недотепа». А как это звучит по-японски? И может ли зазвучать? Вместо «вразброд» Фирс говорит «враздробь». Как это переведено? У Вари есть слово «благолепие». Потом так ее дразнит Петя. И в предыдущих переводах не находили подходящего японского слова. А в финале Раневская кричит саду: «Прощай! » Но в японском языке нет слова «прощай», а есть только «до свидания». Мы долго советуемся, как найти хорошую замену каждому слову. А гаевское «кого? ». Это ведь не простой вопрос. Это его поговорка, вопрос невпопад. Наконец, слово «хам», которое Гаев пускает в спину Лопахину. Этого слова тоже нет в японском языке.

 

Сегодня, пройдя второй акт, я спросил актеров, в чем, по их мнению, разница между первым и вторым актом. В конце концов мы решили, что первый в основном связан только с приездом Раневской и ее встречей с домом. А во втором требуется немедленный ее ответ на вопрос, что делать с имением. И оттого, что она так или иначе уходит от этого ответа, на наших глазах сгущаются тучи, сгущаются за эти двадцать минут. Она призывает на себя эти тучи, эту грозу. Воздух становится иным. Сама природа как бы предупреждает об опасности. И наконец, этот звук, доносящийся с неба.

{359} Прав Петя — отсюда надо немедленно бежать. Тут проказа. Нужно работать, как это делает Ирина или как хотел это сделать Тузенбах в «Трех сестрах». Но, к сожалению, это не принесло счастья Ирине. Точно так же не найдет счастья и Раневская. То, что должно произойти, вот‑ вот произойдет.

Когда все правильно выстраивается, выход прохожего подобен жуткому символу. Перед ним кучка слабых, незащищенных людей, время которых ушло.

 

Сегодняшний мой обед был на пятидесятом этаже. Я сидел возле огромного окна и видел весь город. Сначала светило солнце, но была такая дымка (японцы говорят — так всегда в начале весны), что можно было смотреть прямо на солнце. Мы сидели так долго, что солнце успело зайти и город внизу по-вечернему засверкал. Зажглась реклама. Ели мы сырую красную рыбу. И сами варили водоросли. В центре стола — углубление, и в нем — маленькая газовая плитка. На нее ставят чугунок и, когда вода в нем закипит, бросают туда водоросли и тут же их вынимают. Уже готово. То же и с сырым мясом. На секунду опускаешь его в кипяток, и все.

Это удовольствие мы позволили себе после прогона первых двух актов. Актеры так осмысленно играли, что я был взволнован. Постепенно начинаю даже чувствовать их интонации. По интонации уже понимаю, где актер соврал, а где нет.

Чувствуют люди, в общем, одинаково, а говорят на разных языках. Странно это все-таки. Я вижу, как в метро едет мать с двумя девочками. Не понимая слов, я все понимаю — и почему девочки шалят, и в чем состоит их шалость, и как ведет себя в это время мать. Я даже знаю, о чем она им говорит вот в эту минуту, но говорит почему-то по-японски…

Когда за стенкой моей здешней квартиры разговаривают {360} между собой соседи, я слышу гул голосов, и мне он понятен. Там идет жизнь семьи. Пришел с работы мужчина. И я слышу, как он говорит с женой. Мне кажется, я знаю, о чем он говорит. Быт и нравы, наверное, совсем другие, а чувства, по-моему, везде одинаковые. В метро стоит парочка. Господи, я скажу даже, сколько дней они вместе. Ну, может, на пару дней ошибусь…

 

Если все будет хорошо, театр получит за свои спектакли много денег. Я спрашиваю: куда они пойдут? Миядзава-сан долго молчит, думает. (Он вообще, перед тем как что-то ответить, всегда очень сосредоточенно молчит. Даже во время бурной репетиции. Но это меня вовсе не сердит, так как выглядит симпатично. ) Так вот, подумав о том, куда уйдут деньги, он вдруг улыбается и делает неопределенно-загадочный жест рукой: куда, мол, надо, туда и пойдут. Во всяком случае, не актерам.

Они зарабатывают кое-что только на гастролях. Деньги за спектакли в Токио заплатят лишь главной актрисе, так как ее пригласили из другого театра. Сколько? Миядзава говорит, что этот вопрос пока не обсуждался. У Курихары свой администратор. Он организовывает обычно все ее дела и в театре и в кино, везде. Пока что он вести разговор о деньгах отказывается, зная, что актриса пошла сюда не ради денег, а ради интереса. Я познакомился с этим администратором. На первый взгляд это мрачноватый и грубоватый человек. Но, разговорившись, я увидел, что он вовсе не такой. Знает все, что происходит в искусстве, любит искусство и свою подопечную. Смешно, что у такой хрупкой, скромной и милой женщины свой администратор. Иногда он держит ее пальто, ее сумку, как пожилой муж держит вещи молоденькой жены. Или как отец держит вещи девочки, пока та куда-нибудь убежала. Вообще к ней тут относятся, как к ангелу. Я вижу эти ласковые взгляды, обращенные на нее. На репетициях она смущается, а когда {361} у нее что-то не выходит, садится на корточки, спиной к стенке, и шепчет, что ненавидит себя.

 

Условный театр — понятие чрезвычайно сложное, так как им пользуются люди самых различных художественных направлений, а главное, разной степени таланта. Когда пользуется талантливый человек, то это хорошо, а когда неталантливый, деревянный — то это плохо. Но такое случается не только с условностью. Я это пишу потому, что чувствую: в «Вишневом саде» необходимы какие-то условные средства. Эту пьесу не сделаешь просто путем натуральности. Она ведь и написана вовсе как-то «не натурально». Это совсем не традиционный реализм. Тут реплика с репликой так соединяются, так сочетаются разные события, разные пласты жизни, что получается не просто реальная, бытовая картина, а гротескная, иногда фарсовая, иногда предельно трагичная. Вдруг — почти мистика. А рядом — пародия. И все это сплавлено во что-то одно, в понятное всем нам настроение, когда в житейской суете приходится прощаться с чем-то очень дорогим.

 

Каждый день я бесстрашно, с картой в руках иду гулять по городу. Спускаюсь в метро или сажусь в электричку и еду Бог знает куда. Возвращаюсь домой, руководствуясь, скорее, не картой, а интуицией.

В кармане у меня несколько записок на японском языке, на всякий случай. «Как пройти в метро? », «Где продают вещи большого размера? » и т. д. Я прихожу в свою тихую квартиру, снимаю обувь и надеваю кимоно. Звонок в дверь. Соседка передает мне огромный сверток бананов. Мы долго кланяемся друг другу, по-японски.

 

На репетициях мы понимаем друг друга все больше и больше. Сегодня я оказался вообще без переводчика, так {362} как Миядзава-сан не смог прийти. Помогала маленькая девочка, которая плохо знает язык и к тому же страшно смущалась. И все же я наладил общение, и актеры понимали меня. Часто все хохотали от удовольствия, что мы понимаем друг друга без перевода.

Когда репетиция кончилась, женщины, занятые в спектакле, пригласили меня с ними пообедать. Это было прекрасно — я в окружении пяти японок. Представьте себе, мы болтали без умолку.

Изредка то одна, то другая убегали на примерку в театр, а в конце к нам присоединились и портнихи.

 

А по телевизору все режут, жгут, убивают. После десятиминутного кошмара — улыбающееся лицо японца, добродушного, полного, это диктор. Он как бы говорит: «Да не обращайте внимания, слушайте меня! » А потом опять кто-то кого-то бросает с небоскреба или протыкает насквозь клинком.

Скачут, размахивая мечами, самураи, выстраиваются в ряд. Но тут же, как солдаты, выстраиваются бутылки с пивом. Это тоже реклама.

 

У переводчика есть запись московского «Вишневого сада». Кроме Высоцкого — Лопахина все остальные в тот вечер, видимо, играли спустя рукава. И только с выхода Высоцкого в третьем акте что-то произошло. После его монолога «Я купил», как всегда, вспыхнули аплодисменты. Он это играл так буйно, так неистово танцевал, так прыгал, стараясь сорвать ветку, что невозможно было не зааплодировать. Какая была в этом человеке силища!

Японцы слушали серьезно, притихли, замерли. А исполнитель Лопахина грустно улыбнулся — куда уж мне!

 

{363} Сегодня девятнадцатое февраля. Я тут пятнадцать дней. За это время вчерне мы сделали три акта. Я уверен, что если так работать, то в год можно ставить по крайней мере четыре спектакля. Что-то пускай будет лучше, что-то — хуже. Зато сколько можно всего испробовать! А наша медлительность вовсе не спасает от посредственных результатов. Если суждено быть плохому, все равно получается плохо, сколько ни тяни. Но при этом уйма пьес остается за пределами твоего внимания. Год работаешь над одной пьесой, а твое время уходит, и из упущенного ничего не возместить.

Уж если год работать, то надо выпустить шедевр. Но этого не бывает. Напротив, почти все, что получило признание, сделано легко и быстро. «Женитьба», например, и «Вишневый сад» на Таганке — на каждый спектакль ушло два месяца.

Очень много стало режиссеров, и всем почему-то надо дать работать по очереди. Да и пьесы ставят, руководствуясь какими-то временными соображениями. А надо бы снова «Три сестры», и опять «Ромео и Джульетту», и что-то попробовать Островского. А по вечерам за месяц поставить Арбузова или Радзинского. Но мы больше отдыхаем, чем работаем.

 

По огромному универмагу бегают дети, играют в прятки. Никому и в голову не приходит останавливать их. Ребята прячутся среди вещей, потом вдруг, Прекратив игру, рассматривают что-нибудь их заинтересовавшее. Трогают, вертят. Никто не делает им замечания. Без присмотра лежит масса мелких вещей. Но дети ничего не возьмут.

 

Режиссер должен быть похож на хорошую домашнюю хозяйку, у которой много сил, чтобы хорошо замесить {364} тесто, а потом много терпения, чтобы подождать, пока это тесто взойдет.

 

Вы входите в крохотное кафе. Четыре высоких стула у стойки, и все. За стойкой на ваших глазах лично для вас хозяин и его жена готовят вам обед. Готовя, они разговаривают с вами. Люди они совершенно простые, но с ними не скучно, они веселые и любознательные. Слушать их, рассказывать им что-то и смотреть при этом, как они ловко готовят, приятно. То, из чего они готовят, совершенно неведомо вам. Если, конечно, вы не японец. На стойку ставят смешной соломенный подносик и туда по мере изготовления кладут миниатюрные порции разнообразнейшей еды. Одну малюсенькую жареную рыбку, незнакомый большой гриб, поджаренные косточки других рыбок, краба, креветки. Все это аквариумной величины. Потом еще что-то, во что надо завернуть и во что обмакнуть. Блюдо следует за блюдом. Вы не успеваете съесть гриб, как на подносике уже лежит вкусная поджаренная икра. Узнав, что я живу рядом и говорю только по-русски, хозяин предложил просто входить и садиться, а все остальное он берет на себя. Часто я так и делаю.

 

Объясняя японцам суть третьего акта «Вишневого сада», я стал рассказывать им пушкинский «Пир во время чумы» и так увлекся, что проиграл всю пьесу. Я даже пытался спеть гимн чуме. И тогда подумал, что никто почему-то не сообразил при жизни Высоцкого предложить ему сыграть роль Председателя. Вот это был бы гимн чуме!

Сюда, в третий акт, я переношу все настроение своего прежнего московского спектакля. И то, как весело и даже цинично вела себя Раневская, и то, как в какой-то момент все окружали ее на авансцене. Один что-то ей пел, другой о чем-то просил, а рядом, плечо в плечо с ней, выясняли {365} отношения Епиходов и Дуняша. Все было как в кошмарном сне. Затем — тишина прихода Лопахина и Гаева, когда Раневская садится на скамью, раскинув руки, и спокойно спрашивает, продан ли ее сад. Наконец, буйство Лопахина и крики Раневской, подобные крикам раненого животного, после которых неторопливо и тихо вступает последний акт.

Работа режиссера иногда похожа на работу врача. Надо уметь лечить именно от того, от чего лечить необходимо.

Нельзя давать лекарства от совсем других болезней Но для правильного лечения врач должен знать все, что делается у нас внутри. Хуже нет, когда ошибаешься и хотя бы на один день «прописываешь» актеру не то, что надо. Потом это затуманивает всю картину. Не надо актеру морочить голову и загружать его ненужными советами и требованиями.

Основная внутренняя работа режиссера происходит с середины дня, когда репетиция уже закончена, до вечера. И ночью — до следующего дня, когда весь свой хаос и панику, растерянность, усложненность нужно уложить, утрясти, просеять, чтобы прийти к актерам с ясными и простыми мыслями.

 

Еще раз смотрел «Амаркорд» и «Клоуны» Феллини. Он чужд крохоборства. Он не дорожит своими находками. Он, как Шекспир, вынимает драгоценности горстями из всех карманов. Он бросает их, не боясь, что какая-то закатится под стул. А когда нужно, он вдруг до чрезвычайности резко притормозит и на его ладони будет лежать драгоценность.

Чего только не увидели мы за эти несколько часов. Детство, школу, смерть, любовь, озорство, уродство, сумасшествие, фашизм, природу, чистоту, изощренность, холод, огонь.

 

{366} Когда в Токио утром открывается универмаг, все его продавцы выстраиваются у дверей в две шеренги и кланяются входящим. А когда универмаг вечером закрывается, вам кланяются на прощание и просят снова прийти. У всех продавщиц особая форма и на голове смешной котелок с перышком. Стоит такая Чебурашка у лифта и, когда двери закрываются, кланяется тем, кто уезжает вверх.

 

* * *

Сегодня должен был выбирать материалы для костюмов. Левенталь приедет только к концу. А в эскизе у него написано — «тонкая шерсть». Передо мной разложили десять образцов разной тонкой шерсти и сказали: выбирай. Я столько сортов никогда и в глаза не видел, да и Левенталь, мне кажется, тоже.

 

Когда разговариваешь с японцем, он быстро и часто кивает головой и произносит слово «хай» («да»). Это не значит, что он согласен. Это значит, что он тебя слышит и понимает. Активность его поддакивания часто превышает активность твоего собственного рассказа.

 

Комаки всякий раз приносит на репетицию сверток — то это коробка печенья, то фрукты — и всех угощает. Она вообще — чудо. Естественная, скромная, мягкая. А потом вдруг неожиданный веселый всплеск. Играет Раневскую она прекрасно, в таком же резком рисунке, как Демидова, только мягче, нежнее выполняет его. Нет того сарказма, такого внутреннего холодка, как у Демидовой, но есть хрупкость, которая очень трогает.

На репетиции мне к рубашке прикрепили маленький микрофон и все, что я говорю, записывают на пленку. {367} Я наговорил, по-моему, уже пять километров. Они фанатики в магнитофонно-фотографическом деле.

 

Едем в машине с незнакомыми японцами и говорим о Висконти, о Стрелере. Есть имена, которые знает весь мир. Эти художники много лет подряд приносят всему миру счастье. Кто-то из артистов вчера подарил мне пленку с записью какой-то музыки. И неожиданно полились знакомые мелодии Брубека…

 

Я заметил, что беспокойство о какой-либо сцене приходит совершенно непроизвольно. Кончается репетиция, ты уходишь довольный домой, потом гуляешь, покупаешь себе еду, готовишь что-то, читаешь, идешь в кино, смотришь телевизор и вовсе не думаешь о своей работе. И вдруг, когда уже совсем пора спать, когда с удовлетворением замечаешь, что день закончен и что ты еще на один день ближе к дому, — именно тогда вдруг всплывает в сознании допущенная ошибка. Когда это все вызревало в тебе — непонятно. И вместо того чтобы ложиться спать, хватаешь пьесу и судорожно пытаешься найти правильное решение. Но где там! Ты уже так устал за день, что только тревожишь себя перед сном, а значит, с трудом заснешь. Но назавтра почему-то просыпаешься с более или менее готовым решением.

 

По телевизору все время показывают американских див. По сравнению с японками они кажутся женщинами, грубо наигрывающими секс. Но как актеры мне ближе американцы. Они более похожи на наших. А тут — совсем другие интонации, другая мимика. По мордочке медвежонка ведь не сразу поймешь, сердится он или, наоборот, доволен. Вот так и японское лицо в каком-то смысле загадка. {368} Кое‑ что я уже стал понимать. А о Комаки и говорить нечего. Она — талант, а талант — вещь международная.

 

В природе бывает так, что небо и воздух сгущаются, — кажется, вот‑ вот что-то случится. Но все равно, когда вспыхивает молния, ударяет гром и внезапно разражается ливень, это кажется неожиданным и невероятным. Все как-то фантастически меняется. И цвет всего, что вокруг, и запах. В «Вишневом саде» такой момент наступает во втором акте, когда Раневская вдруг прорывается исповедью о своих грехах. Она просит Господа быть к ней милостивым, не наказывать ее больше. До этого все накапливалось и накапливалось, но было скрыто особой манерой. Раневская ото всего защищается легкомыслием. Идет по самому краешку, уже и песок осыпается под ногами, а все легкомысленна. Но в какой-то момент вдруг, как ливнем, прорывается слезами и стонами. И начинается нечто неправдоподобное. Как в природе в тот миг, о котором я говорил. Фантастика. Вдруг откуда-то слышится оркестр. Раневская тут же просит организовать бал. Лопахин поет что-то из вчерашнего водевиля, затем насмешничает над Петей, произносящим небывалый по гневности монолог. Но тут же Лопахин произносит свой монолог, почище Петиного. Садится солнце. Как некий уродливый символ, проходит мимо Епиходов. Точно с неба, раздается странный звук. Фирс бормочет, что точно так же было перед несчастьем. Пьяный прохожий читает стихи Надсона. Лопахин, коверкая слова, вспоминает строчки из «Гамлета». И наконец, в последний раз он предупреждает всех, что назначены торги. Раневскую знобит, и все маленькой толпой уходят в дом.

 

Закончив репетицию раньше времени, я еще час разговаривал с кем-то в репетиционном зале. И поглядывал на {369} то, как одна из актрис встала на руки вверх ногами, делая при этом еще какие-то дыхательные упражнения. Затем легла на пол и продолжала сложные упражнения, не обращая на нас никакого внимания. Случайно встретившись со мной взглядом, она рассеянно улыбнулась, и только. Так прошел почти час.

 

Здешние актеры по сравнению с нашими абсолютно бесправны. Они никто, ничто. Они совершенно ни на что не претендуют. Тихие, скромные и, конечно, бедные. Даже и та, у которой свое кафе. Это не для наживы, это ее работа, чтобы жить, а душой она в театре. Я часто вижу, что из театра она уходит только вечером. А ночью — кафе? Утром приходит бодрая, свежая. Внешне очень похожа на артистку Жукову с Таганки и тоже играет в «Вишневом саде» Варю.

Читая Хемингуэя, я всегда удивлялся тому, что его герои все свободное время проводят в кафе. Но это вовсе не означает, что они богема, просто таков их быт. После репетиции мы идем пить кофе в одно кафе, обедать — в другое, а потом еще в третье, опять пить кофе. Дома, как я уже говорил, тут никто ничего не готовит. Хозяйство не ведут. Все в кафе. Там и поговорить можно.

 

Я не умею делать спектакль «для галочки», за границей поставил спектакль — смастерил и уехал. Так же волнуюсь, так же влюбляюсь в актеров, так же мне хочется, чтобы зритель все это принял и запомнил. Я забываю, что спектакль этот будет идти в два раза меньше, чем он репетируется. И делаю так, будто он останется надолго. В конце концов я устану как черт и в Москву приеду вымотанный, а там меня ждут две ответственные работы.

 

{370} Японские актеры попросили объяснить им и перевести несколько песен Высоцкого. Я это сделал, а потом мы их послушали. Тут есть записи его песен. Они меня окунули в ту жизнь, где я не был уже больше месяца. И как окунули — с головой! Я подробно объяснил смысл песни «Кони привередливые». А потом мы прослушали песню в глубокой тишине.

Сегодня третье марта. Мы прошли вчерне уже всю пьесу. Еще месяц, оставшийся до премьеры, буду исправлять и дам возможность актерам со всем этим освоиться. Комаки прекрасно играет Раневскую. Лопахин — абсолютно русский тип, мужик с артистической душой. Самоотверженно играет Дуняша свою любовь к Яше. Добрый, милый Гаев. Хорошо бы был успех, но еще важнее для меня завязавшаяся дружба. Нормальные человеческие отношения — как я скучаю по ним…

 

Сегодня будет прогон двух первых актов. Сейчас еще рано, но я знаю, что все актеры уже пришли, бродят по сцене, разминаются, кувыркаются. Вчера меня попросили в вечернее время репетировать еще и «Женитьбу». Многие видели ее в Москве и просят хотя бы немного все тут наметить. По телефону из дома сообщили, что в Москве мои актеры без меня тоже репетируют Арбузова вовсю. Я просил это сделать, но не был уверен. Все это возглавляет Яковлева. С нетерпением жду, когда всех своих увижу. Хотя здешняя обстановка настолько мила, что увлекает меня. Я тут немного больше, чем в Москве, разобрался в поведении Пети Трофимова. Он зовет Аню убежать из зачумленного места. От пропасти, над которой все они уже занесли ногу. Тут, конечно, не до разглагольствования. Тут это надо предотвратить.

Сегодня проходили весь второй акт. И это было очень сильно. Я опять, скрывая волнение, притворно стал что-то записывать. Я боялся, что другим прогон не нравится и они {371} сочтут меня сентиментальным чудаком. Потом я похвалил их, и они были счастливы. Монолог подвыпившего Лопахина и крики Раневской — это получается хорошо. Сами актеры не могли успокоиться перед четвертым актом. Комаки украдкой утирала глаза. Для японских актеров непривычно играть с таким чувством. Очень хороший момент — приход в финале Пищика, когда он бегает, рассказывает, отдает деньги, а потом, узнав об отъезде Раневской, долго молчит и кланяется.

Потом мы все сидели в кафе и отдыхали. Они говорили по-японски, но я не просил переводить, а сидел среди них и наблюдал. Так мы просидели долго в тихой беседе, когда все говорят понемногу. Кажется, они делились своими впечатлениями о дискотеках, о том, как сегодняшняя молодежь танцует. О том, что сейчас стало модно танцевать в одиночку перед зеркалом. Они посмеивались и говорили, что, вероятно, уже не так молоды, чтобы это понимать. Затем все разбрелись по другим кафе и ресторанчикам — обедать.

Некоторые улицы состоят из сплошных маленьких лавок. Я купил себе там куртку, точно такую же, какую видел в большом универмаге. Точно такую же, но тут она стоила почему-то в два раза дешевле. Хозяин долго считал на счетной машинке и сбавил еще какой-то процент. Потом посмотрел на небо и еще сбавил, так как я мерил куртку, по его мнению, в дождь.

 

У Пети Трофимова есть такие слова, обращенные к Ане: «Варя боится, а вдруг мы полюбим друг друга, и целые дни не отходит от нас. Она своей узкой головой не может понять, что мы выше любви. Обойти то мелкое и призрачное, что мешает быть свободным и счастливым, — вот цель и смысл нашей жизни. Вперед! Мы идем неудержимо к яркой звезде, которая горит там, вдали! Вперед! Не отставай, друзья! » Оставшись наедине с девушкой, {372} говорить таким образом может человек или фанатичный, или наделенный большим юмором. Во всяком случае, это ведь не совсем естественная, повседневная речь молодого человека, которому нет тридцати, беседующего с девушкой семнадцати лет. Тут опасно впасть в литературный тон. Может быть, Петя так весел и находится на особом подъеме? Вряд ли. Только что была сцена с прохожим, да и много другого. Может быть, напротив, он измучен и эти слова твердит как заклинание, чтобы держаться в форме? Или действительно это некий фанатизм, когда верят, что быть выше любви — значит быть ближе к счастью. Не могу сказать, что нахожу здесь всеобъемлющее решение. Во всяком случае, мне и в Москве казалось, что напрасно многие обижаются на нас, когда видят, что мы не просто прямо идем за словами. Ведь надо найти живого человека, да еще и понятного сегодня.

 

Иногда мне кажется, что эта моя книга чересчур нервно написана. Я сам это чувствую и, конечно, стараюсь убирать лишнюю нервозность. Издали все кажется иным, и я сейчас, вспоминая свою Бронную, думаю: чего я так часто нервничаю. Не следовало бы. Режиссер должен быть спокойным и уверенным человеком. Тем более что, в общем, все в порядке. Но, убирая из книги нервность, я должен был бы невольно что-то выдумывать, в чем-то слегка фальшивить и писать не так, как я чувствовал. Вероятно, я сам породил многие недостатки своего театра, от которых теперь страдаю. Но тем не менее, я каждый день сталкиваюсь с какой-то ерундой, которая, соединившись одна с другой, вдруг чрезвычайно усложняет жизнь. И в конце концов чувствуешь, что трудно продолжать. Достаточно много уже за спиной, а выдумывать надо все что‑ то новое и лучше того, что было прежде. А в этих проклятых мелочах {373} вязнешь. Вот и нервничаю. И тогда хочется написать именно что-то, что напоминало бы продолжение «Театрального романа».

Только что, например, позвонили мне из Москвы и сказали, что там, где изготовляется оформление, еще ничего не начато, а прошло уже больше месяца из того времени, которое нужно для этой работы. И что во время спектакля «Дорога» итальянская комната Гоголя опустилась не в тот момент, в какой нужно, задев другую декорацию и свалив осветительный прибор. Ерунда? Конечно. Но за этой и прочей ерундой я вижу больше, чем видит тот, кто театра не знает. Вижу определенные нравы. В молодости все это не так беспокоит, потому что бываешь уверен, что все можно переделать и подчинить. Но нет! Художник рассказывает мне, что администратор и руководители постановочной части отвечают на претензии с холодной иронией. О, я эту холодную иронию знаю. Даже и на меня так иногда смотрят, когда я чего-то требую. Но я, к счастью, быстро умею эту административную иронию пресекать. Многие же теряются. Да я и сам нервничаю.

Все это пустяки. А вот вам дело поважнее. Снова работая над «Вишневым садом», я убеждаюсь, что моя линия в классике была благотворной, но за последнее время в отношении к этой линии появился какой-то скепсис. Перекормили мы, что ли, некоторых знатоков такой классикой? Стали от нас требовать простоты, жизненности, быта. Невольно поддаешься общим разговорам и что-то свое теряешь. А надо бы не уступать и идти дальше по избранной дороге. Ведь нужно особое мужество, чтобы не поверить иногда тому, что о тебе говорят.

Не обратить на это внимания.

Столько писалось всего про «Три сестры», но я продолжал доказывать свою правоту. А иногда вдруг чувствуешь усталость. Впрочем, пока что лишь иногда.

 

{374} Самое прекрасное, о чем я буду вспоминать, это о любви, которая между нами здесь образовалась в работе. При всей своей сдержанности японцы ласковы и нежны. У американцев, при их ослепительной широте, — отчужденность и холодок. А у японцев, при видимой скованности, — тепло.

Смотрел фильм Висконти «Смерть в Венеции». Его бы надо подробно записать для себя. Вот уж действительно, картина великого мастера. Здесь, как и в Америке, покупаешь билеты на два фильма подряд. Вторым фильмом был тоже фильм Висконти, о приходе в Германии к власти фашистов. Это очень страшная картина, патологически страшная.

 

Ночью проснулся оттого, что дом сильно качало. Ну, вот, думаю, землетрясение. Прекрасно. Сегодняшнему дню только этого не хватало. Но через пару минут все окончилось.

На улице кто-то, проходя, весело разговаривал. Значит, что-нибудь совсем неопасное. Утром узнаю. А может быть, просто сосед наверху перевернулся на другой бок. Домик-то игрушечный. А может быть, приснилось. В Японии и сны должны быть японские. Утром узнал, что действительно были толчки, но что, когда дом качает из стороны в сторону, — это ничего. Плохо, когда он подпрыгивает.

 

* * *

Вчера на репетиции была небольшая группа аспирантов университета. Их специальность — русская литература. Они смотрели прогон и сказали, что такого драматичного и динамичного Чехова они раньше не видели.

 

{375} Все, что касается взаимоотношений Раневской и Лопахина, по-моему, выглядит очень сильно. Страдания Лопахина из-за Раневской и его беспомощность в деле ее защиты — тоже очень хорошо. Некоторые места, мне кажется, намечаются даже лучше, чем на Таганке. Например, первая встреча Раневской с Лопахиным, когда она его не узнала, и та сцена, когда после его последнего предупреждения в конце второго акта она медленно подходит к нему, как бы желая что-то сказать, но, помолчав, лишь открывает зонтик.

Она и слабая и очень сильная. Она способна оставаться самой собой. После ее ухода Лопахин долго молча стоит, запрокинув голову, еле сдерживая слезы. Вообще тут очень ясно, как он ее любит. И как хочет ей помочь. Возраст Раневской делает эту любовь ощутимой и конкретной.

Она все время отсылает его к Варе, и он быстро-быстро соглашается: да‑ да, конечно, ему надо жениться, и обязательно только на Варе. А что ему еще ей сказать?

И последнюю сцену второго акта, когда Петя разговаривает с Аней, я тоже, кажется, здесь лучше сделал. Но исполнитель Пети все подходит ко мне и просит в нем не разочаровываться. Обращаясь ко мне, он бледнеет — вот вам и закрытый японский характер.

Нет‑ нет, разные языки придуманы людьми как-то совершенно случайно.

 

Иногда у меня появляется опасение, что я «натягиваю» сдержанных японцев на свои горячие страсти. Они, пожалуй, играют в этом спектакле подинамичнее и погорячее московских актеров. Может, это тут осудят? Скажут, что не по-японски? Но я успокаиваю себя тем, что они пригласили меня, значит, будут смотреть, как я понимаю чеховскую пьесу. Иначе я был бы им не нужен.

 

{376} Все время тут спрашивают: какие у меня трудности? Я отвечаю: никаких. И действительно, никаких, кроме, пожалуй, чисто внутренних. Собственных, моих. Иногда ловлю себя на том, что лежу и мне хочется громко постонать. Вероятно, у всякого бывает такое состояние, только не все признаются. Отчего оно возникает? От какого-то чувства собственного несовершенства, что ли. Оттого, что плохо умею радоваться, а все грустное воспринимаю в кубе. Возможно, действует одиночество в чужой стране. Я и сам иногда не могу отдать себе отчет, в чем дело. Потом пересиливаешь эту слабость и бежишь бурно и весело репетировать.

Я очень хочу домой и вместе с тем боюсь дня, когда придется расстаться с моими новыми знакомыми.

 

В памяти все время всплывают отдельные кадры из фильма Висконти. Пустой пляж, пустые кабинки, шезлонги — все уже уехали. Отдыхает только небольшая группа старых русских эмигрантов. Женщина очень красиво поет протяжную русскую песню. А на другом конце пляжа умирает герой фильма — англичанин. Краска с его волос и усов течет по лицу. Он тянет руки к молодым людям, барахтающимся у воды. Когда он умер, его за руки и за ноги поволокли через весь пляж два крепких работника. Играющие в песке дети хотели подбежать, но мать жестом остановила их. Умершего долго-долго несут через весь огромный пляж. И только когда его тело оказалось в самом углу кадра, снизу начинают ползти титры.

Русскую песню тут воспринимаешь как бы со стороны. Ведь смотришь в Японии фильм итальянского режиссера. Очень красивая песня и очень грустная.

 

В Японии есть поезд, идущий со скоростью 250 километров в час. На нем мы едем в Киото. Расстояние примерно {377} как от Москвы до Ленинграда, но доедем мы за два с половиной часа. Там будет моя лекция о Чехове. Собралось человек сто пятьдесят, по виду студенты. Но оказалось, что студентов всего четверо, а остальные — работники различных фирм. Лица молодые, слушали меня прекрасно. Потом, как принято, все спустились вниз, в ресторан. Опять я сидел на полу по-японски и ел сырую рыбу, а мне задавали вопросы о московских театрах и протягивали книжку для автографа. До поезда провожали целой гурьбой.

В Киото смотрел древние храмы. В одном из храмов, например, — знаменитый японский садик. С нашей точки зрения, это не садик, а, скорее, дворик. Маленький дворик, куда нельзя сойти, а можно только смотреть на него с веранды храма, опустив вниз босые ноги. Вы смотрите на огороженное пустое пространство, засыпанное мелким белым щебнем. Возвышаются небольшие красивые камни. Вокруг каждого камня слегка пророс мох. Глядя на этот садик-дворик, монахи в старину отрешались от мирской суеты и сосредоточивались на внутренней жизни. Но пока сидели там мы, все время приходили люди разных национальностей и что-то громко объяснял нам по радио гид.

А сзади стучали молотки — что-то, видимо, ремонтировали. Я переглянулся с Миядзавой, и мы в голос засмеялись, так как оба подумали, что похоже на то, как рубят вишневый сад. И все же мы долго просидели там, опустив ноги вниз. Светило солнышко, и я в конце концов заставил себя залюбоваться этими камнями, тем более, что по радио гид громко объяснял, что перед нами — мир в миниатюре.

 

Ночью опять были сильные подземные толчки, и это мне уже точно не снилось. Дом дрожал и ходил ходуном, как вагон на большой скорости. Это продолжалось около минуты. То ли дело в Москве — никаких толчков.

 

{378} Контролер, прежде чем приступить к проверке билетов, прошел в конец вагона и низко поклонился.

Аккуратность, точность, дисциплинированность и вежливость японцев поразительны. Если я что-то один раз попросил, завтра будет выполнено. И еще — поразительная честность. Тут все открыто, все на виду у всех, на улице. Хозяин магазинчика где-то гуляет, а все лежит на прилавках на улице. Берешь, крутишь, вертишь, рассматриваешь.

Но иногда этот симпатичный мир открывается другой стороной. По телевизору передают, как один очень остроумный и разбитной молодой человек берет интервью у известных женщин. Не понимая слов, я радовался их обаянию и свободной манере разговора. Они смеялись, играли в какие-то игры, целовали друг друга. И зал покатывался от хохота. Но вот наша Комаки должна была сниматься для такой передачи. И я пошел в этот зал, полный молодых людей. Зрители вели себя оживленно, не в пример обычной манере. Со мной сидел переводчик, и я теперь понимал все, что говорилось. Во-первых, я понял, что этот молодой человек большой пошляк, что-то вроде грубого конферансье. Что женщины, с которыми он говорит, его вовсе не интересуют. Что стиль молниеносного пустячного и бессмысленного разговора у него просто хорошо отработан. Что женщина для него — игрушка и ей нужно много мужества и чувства собственного достоинства, чтобы не оказаться в глупом положении. Был такой невероятный контраст между чистотой нашей актрисы и его пошлостью. На это больно было смотреть. Я все время думал, как Комаки не подходит к этому миру, где обязательно всё должно быть напоказ, и как ей, вероятно, нелегко оставаться такой, какая она есть. В довершение всего я узнал, что эти девочки и мальчики, хохочущие в зале, получают деньги за то, что приходят сюда. Они приходят подработать. {379} Это знает ведущий, и в те моменты, когда съемка прерывается, он просит реагировать сильнее и громче и еще что-то глупое болтает. Разговаривая с этой замечательной артисткой, он плохо ее слышит и, когда она говорит что-то от души, не замечает этого или даже высмеивает. Я еле сдерживался, чтобы не закричать из зала. Так хотелось ввязаться с ним в диалог. Он мастер своего дела, но я уверен, что посадил бы его в лужу.

Потом мы пошли еще на долгую примерку, и Комаки стояла с печальными глазами и молчала. И я тоже ничего не мог выговорить, потому что меня угнетала ее зависимость от чего-то такого, чего я не знаю, о чем не имею представления. Этот пошляк почему-то держал в руках пьесу Чехова (ее экземпляр) и что-то пытался юмористически вычитывать, коверкая имена, а она, улыбаясь, спокойно поправляла. Он даже не знал, кто такой Чехов. А может быть, это была маска, которая, по его мнению, нравится публике. Он все время повторял, что она — птица высокого полета, а он‑ де из низов.

А до этого у меня была лекция в здешнем крупном театре. Я говорил о том, что при постановках Чехова возможны две крайности: слепое следование традиции или бессмысленная и глупая модернизация (тут, кстати, год назад ставили «Чайку», и Треплев там топился, а не стрелялся). Если б могла существовать «третья крайность», сказал я, то мне бы хотелось придерживаться именно ее, так как середина в искусстве — тоже вещь глупая. Эта «третья крайность» заключалась бы в том, чтобы, проявляя абсолютное уважение к Чехову и слыша его, полностью выражать и свои собственные страсти. Впрочем, может быть, тот режиссер, что утопил Треплева, тоже так думал. И потом, что такое «третья крайность»? Это все равно что третий конец у палки. И все же я думаю, что я эту третью крайность знаю. Я специально прибегаю к такому смешному определению, чтобы было понятно, что речь идет не просто о середине.

 

{380} Но самое большое мое впечатление от Японии — это, конечно, Комаки. Если ангелы живут на земле, то это она.

Ее узнают на улице, в кафе. Просят дать автограф. Она надевает большие темные очки, чтобы на нее не обращали внимания. Одним словом, как я уже не раз говорил, она тут любима. Но как при этом оставаться ангелом — вот в чем сложность. Не делать вид, что ты ангел, а быть им. Как быть такой тихой, застенчивой, тонкой, будучи «звездой»? Она совершенно не избалована. Но как это возможно? Как она приходит на репетицию. Как переодевается в репетиционный костюм. Где садится. Как ведет себя с партнерами. Все это не поддается описанию. Или, наоборот, следовало бы описать каждый ее жест. Но это не сознательное, обдуманное поведение — это естественно. Иногда настроение у нее бывает хуже, иногда лучше, но как все это замечательно выражается. Иногда она бывает чуточку упряма — но как она это выражает!

Вообще я считаю, что режиссер должен быть увлечен своими актерами. Это ведь не просто работа. Вот уже двадцать лет я знаю, что на моих репетициях присутствует Яковлева, и это заставляет меня быть в форме, напряженно думать, быть недовольным собой и т. д. Но Яковлева не ангел, скорее, черт, прекрасный, но черт. Ее нервность, внезапный смех, невозможная гордость, беспрерывное копание в сумке, когда речь идет о чем-то главном, — все это может довести до инфаркта. Но, как я уже сказал, это все же прекрасный черт. И я счастлив, что двадцать лет промучился с этим чертом. А тут в Японии все, что есть изящного, утонченного, хрупкого, — все как бы сконцентрировалось в Комаки.

Какой я все-таки счастливый человек. Я работаю с Яковлевой, работал с Демидовой, Вертинской, а сейчас так неожиданно узнал, что существует Комаки.

 

{381} Когда на Таганке рабочие ставили оформление, то проклинали и меня и Левенталя. Оно весило тонну. Из бетона оно было сделано, что ли? А тут один рабочий за пятнадцать минут натянул удивительный пластиковый ковер — и дело с концом.

 

Сегодня какой-то чудак брал у меня интервью для японского еженедельника. Это был, наверно, Кулыгин из «Трех сестер», только без страдания из-за Маши. Он вообще не понимал, отчего чеховские герои страдают и отчего скучают. Чехова он не читал, только видел один-два спектакля в Москве много лет назад. Дядя Ваня казался ему негодяем. Он не понимал, как взрослый мужчина может позволить себе плакать. И почему он все время говорит, что надо работать? Разве он не работает? «Вишневый сад», по его мнению, может понравиться только женщинам. Я объясняю ему, что когда мужчина плачет, то это вовсе не всегда означает, что он слюнтяй. Смотря отчего плачет. Я объяснил ему также, что дядя Ваня отдал свою жизнь человеку, который оказался ничтожным. Жизнь прошла впустую. А тоскуют чеховские герои по лучшей жизни, но лучшую жизнь всякий понимает по-своему. И что есть люди, которые мечтают использовать все свои душевные возможности, но не могут. Что мечта «Трех сестер» поехать в Москву не означает, что надо просто сесть на поезд и поехать. Что это мечта о духовной жизни, о полезной деятельности и т. д. Он слушал меня не то что внимательно, но страстно. Он вскрикивал, взмахивал руками. Он говорил, что никогда об этом раньше не думал, что он теперь обязательно будет читать Чехова, что лично у него нет тоски по лучшей жизни и потому он, вероятно, покажется мне плохим, но что он очень доволен нашим разговором, что разговор этот дал ему представление о какой-то незнакомой ему философии. Я потом спросил у переводчика, не притворялся ли этот {382} человек, и Миядзава-сан сказал, что не притворялся.

Потом я думал о том, что человек этот вовсе не особенный, не такой, кого редко встретишь. Он очень характерен для круга деловых людей. При всем том он был симпатичным, приветливым, откликался на юмор и т. д. Когда, уже в машине, он снова спросил меня, отчего женщины лучше воспринимают «Вишневый сад», я сказал, что этого не знал, но что если это так, то у женщин больше вкуса. И что вообще, на мой взгляд, женщины лучше мужчин. Он это записал и в книжечку и на пленку магнитофона, радостно хлопая себя по коленкам и хохоча.

Он довез меня до мастерской, где делали костюмы. Там все женщины стояли на примерке. Я со всей возможной строгостью осмотрел их и указал портнихам на какие-то две складки. К счастью, я попал в точку — эти складки еще действительно были не доделаны. Очень довольные друг другом, мы раскланялись.

 

Звонят из конкурирующего театра, где тоже ставят «Вишневый сад». В чем, спрашивают, подавали раньше сельтерскую воду? По пьесе Фирс, оказывается, приносит эту воду. Я сказал, что не знаю. Раневская пьет кофе. Какие в то время были кофейники? Это они, видимо, так по своему обыкновению будут точно следовать чужому быту. Я, разумеется, тоже не знал, какие были кофейники, и никогда об этом не думал. А каковы правила игры на бильярде того времени? И что значит «желтого в лузу»? Тут мне совсем стало стыдно. Я, видимо, «абстракционист», раз не интересуюсь бытовыми подробностями. Жаль, что я уеду раньше, чем выйдет тот спектакль. Я бы понял тогда, нужно все это знать или не нужно.

 

Прихожу за полчаса, уже все на месте. У Комаки вчера до трех ночи была съемка рекламы мыла, поэтому она прибежала {383} не за полчаса, а за пятнадцать минут. Из окна я видел, как она бежала. Свою машину она ставит не у театра, — по-моему, тоже для того, чтобы не подчеркивать, что у нее машина, а у других ее нет.

 

По телевизору старый американский фильм «Принц и танцовщица». Лоренс Оливье и Мэрилин Монро. Я включил и сразу узнал ее и уже не мог шелохнуться. Как сел в неудобной позе, так и просидел до конца. Сидя в полном одиночестве, я то громко смеялся, то замирал. Когда японцы дублируют иностранные фильмы, что-то в них существенно меняется, так как японский язык сильно отличается от европейских. Но тут ничего не мешало, ибо достаточно было вглядываться в лица этих актеров. Вначале Оливье не было, а был кто-то другой, и я подумал, что этот другой хорошо играет. Но тут открылась дверь и вошел Оливье, и все сразу встало на свои места. Хорошее осталось хорошим, но рядом с великим оно как-то съежилось. Лицо Оливье кажется грубым, будто выточенным из куска дерева. Но его жесткая полуулыбка способна свести с ума. А Мэрилин Монро естественна как зверек, но притом это зверек необычайно тонкой организации. Раза два она становится почти неуловимо грустной. Это производит колоссальное впечатление. Глядя на экран телевизора, я все время глупо восклицал: «Вот это да! вот это да! »

 

* * *

За полчаса до премьеры я не выдержал и ушел домой. Собирались какие-то важные, роскошно и строго одетые люди, была уйма цветов. Направо и налево раздавались мои портреты, продавалась моя книга, переведенная на японский язык. Все это было уж слишком. Я пошел в отель. Шел дождь, и я был рад этому. Я немного остыл, пока шел. И решил отсидеться в гостинице.

 

{384} У человека в жизни бывает иногда что-то прекрасное. Любовь, путешествие или хорошо выполненная работа. Таким прекрасным моментом была для меня поездка в Японию. Это было именно что-то прекрасное. Отношения с актерами, наши репетиции, качество оформления, праздничное настроение первых спектаклей, радость администрации, что публика стала по телефону заказывать места на следующие представления…

Невероятно волнующий прощальный вечер где-то в подвале, в клубе, когда актеры танцевали, пели, а потом, провожая меня, плакали. Меня покоряла их благодарность и изящество отношений друг с другом. Ничего лишнего. Но это вовсе не расчетливость и не холодность. Они необычайно душевны, даже горячи, но без всяких излишеств внешнего проявления, а в работе неистовы, темпераментны и точны. Это были счастливые два месяца. Работали шутя, а успевали много.

Я прилетаю вечером, а завтра на Бронной уже будет репетиция. Так хочется своим обо всем рассказать, но на это не будет времени.

Вот что я написал в программе к японскому спектаклю:

«Я поставил “Вишневый сад” шесть лет назад в Москве, в Театре на Таганке. Все эти годы он шел с успехом и шел бы, я надеюсь, еще много лет, если бы не смерть В. Высоцкого, который играл Лопахина. Я любил свой “Вишневый сад”. У него были враги, но друзей было больше. И одним из таких друзей оказался японец Миядзава-сан. Он рассказал о моем спектакле в японском театре, и меня пригласили в Японию. Я был очень рад этому. Во-первых, поставить еще раз “Вишневый сад” — большое удовольствие. А во-вторых, еще большее удовольствие — побывать в Японии. Я уезжаю с хорошим чувством, потому что работа была дружной. Конечно, японский театр отличается от нашего, и мне трудно “попасть в десятку”, но я уверен, что вам, несмотря на все различие между нами, будет интересно узнать, как современный русский режиссер смотрит {385} на Чехова. Прежде всего, я его очень люблю. Я думаю, что лучше “Вишневого сада” ничего нет на свете. Я уважаю традиции, в которых эта пьеса ставилась раньше. Но если я в какой-то степени не придерживаюсь традиций, то это не от легкомыслия и баловства, а от убеждения, что так сегодня пьеса лучше прозвучит. Последнее время стало модно воспринимать пьесы Чехова как комедии, но мне кажется, что это нелепо. Зачем смеяться над тем, что люди теряют дом, семью, жизнь. Чехов написал, что это комедия, но он, по-моему, вкладывал в это слово горький смысл.

“Вишневый сад” — это карусель, на которой кружатся печальные люди.

Я не знаю японского языка, но к концу работы мне казалось, я стал понимать интонации. Театр — это не только слова, это психологическая игра, это действие. Я надеюсь, что все это станет вам понятно. Ну, может быть, не с первых минут, а лишь к концу. Поэтому я прошу вас дождаться самого финала и не делать поспешных выводов.

Я говорю об этом потому, что отношусь к своему спектаклю как к ребенку. Я уеду с приятным воспоминанием о Японии. Я полюбил Комаки-сан и многих других актеров.

Я буду рад еще раз когда-нибудь приехать к вам».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.