|
|||
Юнас Бенгтсон 2 страницаЯ беру другое письмо из того же ряда на полу. То же лето.
Мама очень хорошо готовит, очень‑ очень хорошо… Но сейчас у нее нет времени, ей пришлось устроиться уборщицей в один офис, она поздно приходит. Ну и поскольку мамы нет дома, за еду отвечаем мы с Гюльден. Ох, это не самый лучший вариант, но что поделаешь… И вот мы с сестрой стоим на кухне, с кучей специй в маленьких баночках без этикеток, поскольку мама и так знает, что в них лежит, и ей не нужно их подписывать. И никаких рецептов тоже, разумеется, нет. Она все держит в голове. Она научилась готовить у матери еще ребенком, стоя рядом с ней на кухне. Сколько приправы помещается в руке, столько и йогурта нужно положить… В детстве мы с Гюльден всегда играли во дворе, когда мама готовила. И если она звала нас помочь, мы всегда говорили, что нам нужно делать уроки, и усаживались в комнате. И хотя мама жутко сердилась, папа говорил: им ведь и правда нужно делать уроки, и правда ведь нужно. Я думаю, мы с сестрой научились читать, потому что не хотели готовить. Сестра чуть получше ориентируется в готовке, думаю, у нее больше к этому способностей. Я могу приготовить, может, два съедобных блюда. Папа всегда над этим смеется, говорит, хорошо, что его дочки красавицы, иначе им никогда бы не выйти замуж. Мы попробовали приготовить одно блюдо, называется «имам‑ баялды». Это значит «имам падает в обморок», мама говорит, оно так называется, потому что потрясающе вкусное. Когда мы подали его на стол, в обморок никто, по крайней мере, не упал. Папа выпил два полных стакана воды, однако не сказал, что еда пересолена. На следующий день он присоединился к нам на кухне. Он тоже не умеет готовить, но много раз видел, как это делает мама, и знает, каковы разные блюда на вкус. По‑ моему, он от души забавляется: мама всегда выгоняет его из кухни, если он вмешивается. И вот мы втроем пытаемся сотворить нечто, похожее на мамину стряпню.
Я перечитывал это письмо много раз, и картины в моей голове по‑ прежнему четки. Я стою с ней на кухне. Рядом кастрюли, пузырится соус, я чувствую запах томата и лука, стою возле Амины, у нее потный лоб, она заправляет прядку волос за ухо. Амина с сестрой дурачатся, пролетает брошенный черенок от перца, но ни в кого не попадает, они смеются, и я смеюсь с ними вместе.
Мы принесли на кухню музыкальный центр, включили на полную мощность и готовим. И конечно, деремся из‑ за того, что будем слушать. Сестра хочет поставить Таркана, или Миркелама, или Сертаб Эренер, а я хочу Фуата Сака. И мы кричим друг на друга и смеемся, и она говорит, что Сака ужасен, что она не в состоянии вынести его чудовищного черноморского диалекта и что если я хочу слушать этот старый хлам, то пусть я и готовлю. Когда папа помогает нам на кухне, командую я. И не потому, что я подлиза, папа сам говорит, что слышать не может Таркана. Что когда он был молодым, у них было слово для мужнин, которые красятся, и при нас он этого произнести не может. Да, я понимаю, что имена тебе ничего не говорят, Янус, но Сака пишет необычную мушку. Он использует народные инструменты, и мне это нравится.
Я читаю отрывки из других писем. Не знаю, что я ищу, но продолжаю искать. Через несколько часов у меня разболелась голова, мозг полон обрывками предложений. Я отвык думать. В морозилке нахожу дорогущий полуфабрикат – тальятелли с лососем и сливочным соусом, подогреваю в микроволновке. Затем возвращаюсь к письмам. Еще через пару часов я собираю их с кровати, принимаю снотворное и ложусь. Даже со снотворным мне трудно уснуть. Издалека доносится слабый шум машин, а так здесь, на последнем этаже, очень тихо. Никаких хлопающих дверей или разговаривающих в коридоре перед дверью санитаров. Никто не кричит, не привязывают новых пациентов. Здесь слишком тихо. Я думаю об Амине, как же она теперь выглядит, я виделся с ней много лет назад. Я думаю о больнице и о людях, с которыми простился. Томас плакал, когда услышал, что меня, возможно, выпишут. Он, наверное, лучший мой друг в больнице, во всяком случае, у меня с ним больше всего общего. Мы одного возраста, а другие пациенты в основном старше, или это юнцы, загремевшие сюда с гашишным психозом. Как и я, Томас бросил гимназию. Ему нравилось туда ходить, но, когда у школы наконец появились деньги, чтобы посадить молоденькую березку на парковке перед зданием, ему пришлось бросить учебу. Он не мог пройти мимо березы. Томас не выносит природу. Особенно деревья. Его худший кошмар – очутиться посреди леса. Он не всегда был таким. Ребенком он тоже не особенно любил всякую зелень, но потом это в нем разрослось. Береза на парковке пугала его до потери чувств. Когда я с ним познакомился, от него постоянно пахло потом, потому что вся его одежда была из полиэфира. В больнице его пытались лечить. Проводили с ним беседы, пробовали разные лекарства, пробовали гипноз. В конце концов они сдались и оборудовали для него комнату, где все сделано из пластмассы и нейлона. Столы, стулья, кровать и постельное белье – все было из искусственных материалов. Он редко выходит из своей комнаты, набирается мужества, только если проводятся какие‑ то большие совместные мероприятия. Как Рождество, когда он сидел как мог дальше от елки и спиной к ней. И ломал руки как безумный. Когда раздали листочки со словами песен и пришло время водить хоровод вокруг елки, его уже и след простыл. Не всякая природа пугает Томаса, у страха есть свои степени. Фотография растения в журнале может вызвать у него беспокойство, а царапина на покрывающем стол ламинате – заставить плакать, потому как он видит под ней фанеру. Томас знает, что у него странная болезнь. – Не можешь же ты бояться какого‑ то дерева! – Знаю… Но я их ненавижу, черт, я их ненавижу. Томас может так рассказать о своей болезни, что почти все будут хохотать, он знает, как расставить акценты, рассказывая о том случае, когда съехал с катушек в цветочном отделе супермаркета. Но стоит один раз увидеть, как он бьется в припадке, и желание смеяться пропадает. Томас – один из немногих в больнице, о ком я буду скучать.
Я вхожу в подъезд дома, где живет семья Амины. Это красное кирпичное здание, расположенное на северо‑ западе Копенгагена. Грязный подъезд без домофона, большинство имен – не датские. Перед лестницей стоит красная пластмассовая машина, достаточно большая для того, чтобы в ней поместился ребенок. Рядом брошенная разносчиком пачка рекламы. Я нажимаю на звонок, моя рука дрожит. Все утро я раздумывал, правильно ли поступаю. Сам с собой спорил, но не видел других вариантов. Надеюсь, я смогу объяснить ее родителям, что речь идет только о письмах. Что эти письма очень важны для меня, но я никогда и пальцем до нее не дотронулся. Когда‑ то я пожимал ей руку, с тех пор прошли годы.
Слышно, как в прихожей раздается звонок. Может, она сейчас в гостиной, пьет крепкий черный чай из маленькой чашечки и ест липкие, очень сладкие турецкие пирожные. Она объяснит, почему не писала, может, она уезжала, может, только что вернулась. Она извинится, и я прощу ее. И снова пойдут письма. Я слышу шаги по другую сторону двери. Через глазок мне видно, как в прихожей зажегся свет. Затем глазок снова темнеет, видимо, по ту сторону кто‑ то стоит. Дверь приоткрывается, на меня смотрит сестра Амины, Гюльден. Я помню ее, она как‑ то приходила в школу. – Можно мне поговорить с Аминой? – Ее здесь нет. – Она придет попозже? – Она здесь больше не живет. Я слышу, как ей что‑ то говорит какая‑ то женщина, по‑ турецки или по‑ курдски, я не слышу разницы. Затем она снова поворачивается ко мне, почти умоляюще произносит: – Уходи, пожалуйста. – Мне нужно поговорить с Аминой. Мать Амины подходит к двери, отталкивает сестру. Невысокая, полноватая, она быстро накидывает платок. Говорит на плохом датском: – Что тебе? – Я хочу поговорить с Аминой. – Амина нэ живет здес. – А где она живет? – Дэржис падалше отсуда. – Я просто хочу с ней поговорить, это важно, я пришел поговорить с ней. – Амина нэ живет здес. Иди! Иди отсуда! Она пытается закрыть дверь, я не даю. – Я не уйду, пока не поговорю с Аминой. – Иди! Нет ее, иди! Она захлопывает дверь, поразительно, сколько силы она в это вкладывает. Я слышу, как за дверью спорят, но ничего не понимаю. Спускаюсь по лестнице, выхожу на улицу. Напротив их окон расположено два жилых корпуса, а между ними – маленький пятачок с травкой и березка. Я сажусь, прислонившись к стволу. Время идет. Вокруг дерева все зассано. Я пробую разобраться в запахах, попурри ночного горшка: собачья моча, человеческая моча, пьянчуга, возвращающийся домой, бездомный. Солнце уже низко. У меня нет часов, должно быть, скоро вечер. Зажигают фонари, я вижу свет в их окне, голубой экран телевизора. По другой стороне улицы идет мужчина с собакой на поводке, дворняжкой с выступающими ребрами. Собака поднимает ногу на стену дома. Хозяин ждать не хочет, тянет ее за собой, собака ковыляет за ним на трех ногах, подняв четвертую в воздух, выпуская на тротуар короткие струйки мочи. Делает несколько быстрых шагов на четырех лапах, чтобы поводок оказался сзади, и снова поднимает ногу. Хозяину все равно, он тянет ее за собой, не снижая скорости. Они исчезают за углом. Сегодня было жарко, но вечер будет холодным. Я кутаюсь в куртку. Думаю о письмах Амины.
Все началось не с писем, а с телефонного звонка. Я пролежал в больнице уже несколько месяцев, и был мой день рождения. Утром звонил поздравить брат, но времени говорить у него не было – он спешил на самолет. Наши испекли пирог и скинулись мне на новые плавки для бассейна. Мы пили горячий какао, ели пирог, мне спели и песенку про каравай, и ту, про инструменты. Они на самом деле старались. Даже слабоумная Майкен проорала что‑ то, а слюни свисали у нее с подбородка. Я сидел, улыбался, благодарил за чудесный подарок, но внутри у меня все было мертво. Я извинился и ушел, набрал горсть монет, нашел старый телефонный справочник. – Привет, это Янус… Из гимназии. – Привет, Янус. – Помнишь меня? – Конечно. – Здорово, иначе глупо было бы звонить. – Конечно, я тебя помню. Как дела, чем занимаешься? Все спрашивают, чем ты теперь занимаешься. – Я заболел, очень сильно, и меня положили в больницу. – А что с тобой? – Ничего серьезного, или нет… это с головой. У меня… Я… Мне сказали, что я шизофреник. – Ты… Это грустно. – Да… Мне тоже было грустно, когда я узнал. Только не подумай, что я считаю себя Наполеоном или там Гитлером. – Нет… – Надеюсь, я тебя не напугал. – Нет… нет, не напугал. – Я рад. Правда рад. Я надеялся, что ты не испугаешься. Думал, есть небольшой шанс, что ты не положишь трубку. – А я и не собираюсь. – Я на это надеялся. Здесь все такое нереальное. Я давно не разговаривал ни с кем, кто бы сам не был болен или не лечил меня. И я не знал, кому позвонить. Я знаю кучу народу, но никого, с кем бы мне хотелось поговорить. И я подумал о тебе. – Мне приятно это слышать. Я прислушивался, не изменится ли ее голос, когда я скажу ей, что болен. В ее голосе было удивление, неуверенность, но никакой снисходительности, а затем вежливой попытки положить трубку не последовало. В тот вечер мы проговорили больше часа. Я махал на людей, чтобы они отошли от телефона, я говорил, что моя сестра родила близнецов, или что моя собака умерла, или что моя сестра умерла, а собака родила близнецов. В конце концов на ее мобильнике села батарейка. Я разговаривал с ней и раньше, в гимназии, на переменах, но это все было о том, как прошли каникулы или там об учителях, которые нам обоим не нравились. Я никогда не пытался за ней ухаживать. Что толку? Хотя она мной интересовалась, все бы кончилось одними поцелуями, вряд ли мне светило что‑ то большее. Тем вечером, ложась спать, я подумал, что, возможно, все не так уж скверно. Через несколько недель я снова позвонил ей. – Привет, Янус. – Если не хочешь говорить со мной, просто скажи. Я пойму, если у тебя нет времени или желания разговаривать. – Я с удовольствием с тобой поговорю. – Я пойму, если ты не хочешь… – Прекрати, Янус, я хочу с тобой поговорить, иначе я сказала бы. – Рад слышать. Чем ты занимаешься? Чуть не спросил, как погода, но она, наверное, такая же, как и здесь. Я всего в сорока пяти минутах езды от нее, но с тем же успехом мог быть на другой планете. – Я лежала читала. Думаю летом поступать в педагогический, так что надо кое‑ что прочитать. А как у тебя дела? – В порядке, учитывая обстоятельства. Не то чтобы хорошо, но в порядке. На мне по‑ прежнему испытывают лекарства. – Они проводят на тебе испытания? Я чуть не заплакал, услышав в ее голосе озабоченность. – Нет, нет, не в этом смысле. Опыты на мне не проводят, им просто нужно знать, что на меня действует. Говорят, мне повезло, не похоже, что я растолстею. Вообще многие толстеют от лекарств, тут такие жиртресты ходят. – Наверное, нужно пытаться во всем видеть хорошее. – Можешь быть уверена. На обед у нас была лазанья, и многие руки отбили, аплодируя, поскольку в принципе она была съедобная. Приятно какое‑ то время думать не о лекарствах и болезнях. Много часов спустя я все еще пребывал в мире, где самой большой моей проблемой было решиться пригласить куда‑ нибудь девушку, купить правильную одежду, напиться и не облажаться. Я не хотел ей надоесть, поэтому выждал месяц, прежде чем снова позвонить. Она была рада меня слышать, так она сказала, но нас быстро прервали. Потом она послала мне письмо, где объяснила, что ее мать вошла в комнату, она запаниковала и спрятала мобильник под одеяло. После этого мы начали переписываться. Я думал, все ограничится парой писем, но она продолжала писать. Я привык к тому, что письма приходят. Лежа ночью после приступа, привязанный, в блевотине, я думал о ней. Я представлял ее руку, выводящую на бумаге слова – ради меня. Я был тем, кому стоило писать. Настала ночь. Свет в окне погас. Я выкурил пару сигарет, лег за деревом и уснул. Когда я проснулся, всходило солнце, снова ездили машины. Идущие на работу люди смотрели на меня. Они наверняка видели пьяную свинью, не дошедшую до дому после загула. Время шло, из подъезда напротив выходили люди. Юная мать с маленьким мальчиком. Ее велосипед припаркован у стены дома, она отпирает замки – один на колесе и две цепи вокруг сточной трубы, сажает ребенка в детское кресло, целует в лоб и трогается с места. Дверь подъезда снова открывается. Выходит сестра Амины, на голове – черный платок, на спине – рюкзак. Я встаю, ноги затекли от долгого сидения. Иду за ней. Перехожу дорогу по диагонали и перехватываю ее чуть дальше по улице. Увидев меня, она слегка пугается, крепко сжимает школьный портфель и прибавляет шаг. Я иду рядом. – Я просто хотел поговорить. – Мне нечего сказать. – Что случилось с Аминой? Она замедляет темп, оглядывается: – Не будем останавливаться. Она натягивает платок. – Я не хотел тебя пугать. – Все в порядке, это от неожиданности. Ты долго ждал? – Со вчерашнего дня. – Со вчерашнего дня? – Да. – Тогда, наверное, мне надо с тобой поговорить… – Что случилось с Аминой? – Случилось? Что ты имеешь в виду? – Она мне больше не пишет. Почему она мне больше не пишет? – Я не знаю, я давно ее не видела. – Почему? – Трудно объяснить. Все так… сложно. После ее замужества. – Когда… когда она вышла замуж? – Примерно полгода назад. С ее мужем не так‑ то просто. – В каком смысле не просто? – У него другой взгляд на вещи. Он курд, как и мы, но… – Где они живут? – Я не знаю, правда не знаю. Я не… Мы с ее мужем не очень ладим. Он не хочет, чтобы мы виделись. – У твоей матери есть адрес? – Да, но даже не надейся. Не проси ее об этом. Ради Амины. – Как же мне ее найти? – Я не знаю. Если найдешь ее, скажи, что я скучаю и что я больше не буду вмешиваться. Просто хочу ее видеть. Я даю ей адрес моего брата, прошу позвонить, если она что‑ нибудь узнает. Но она сомневается, что ей это удастся. Она снова оглядывается. Слегка мне улыбается: – Удачи… Переходит дорогу и исчезает за углом. Я возвращаюсь в квартиру брата. Дрожу всем телом. Принимаю таблетки и ложусь на диван. Просыпаюсь только к вечеру. Беру куртку и выхожу на улицу.
У меня нет конкретной цели. Я просто знаю, что мне нужно куда‑ то идти. Я не могу думать, когда сижу. Амина вышла замуж. Черт возьми, она курдянка, и ей за двадцать. Мне нужно начать думать, как думают по эту сторону больничных дверей.
Я иду по направлению к Нёребро. [1] По Нёреброгаде. Покупаю шаверму и айран, такой турецкий йогурт с солью, мне о нем писала Амина. Странный вкус, но это как раз то, что нужно к соусу чили. Ем, сидя за деревянным столиком под голой трубкой лампы дневного света. На стене напротив – плакат с пляжем и пальмами, рядом с ним – изображение Мекки. Люди входят, заказывают шаверму, фалафель, картофель фри, некоторые курды знают хозяина, здороваются с ним: салам алейкум. Вот дверь откроется, и войдет Амина с подругой. Она меня не узнает, по крайней мере сразу, мы давно не виделись. И я к ней не побегу, останусь сидеть со своей шавермой. И тут она меня заметит и подойдет к столику. Это могло бы случиться, это же маленький город, а Нёребро еще меньше. На Вестеброгаде, рядом с Центральным вокзалом, я вижу знакомого. Это не то чтобы случайность, насколько я знаю, он всегда здесь стоит. Я останавливаюсь чуть поодаль, не знаю, хочется ли мне с ним здороваться. На голове у него черный берет, из‑ под которого сзади свисают жирные волосы, футболка надета на свитер, на другие футболки, грязные черные джинсы поверх военных сапог. Одна рука в кармане, я знаю, что он никогда ее не вынимает. Другая вытянута в сторону идущих мимо людей. Проходит женщина, в юбке, с короткими светлыми волосами, под мышкой – папка. Он делает шаг вперед, почти дотрагивается до нее: – Дай монетку! Она делает вид, что не замечает его, и проходит мимо. Он провожает ее взглядом, затем начинает громко говорить, уставившись в землю: – Двадцать три минуты и восемнадцать секунд, ровно восемнадцать секунд. Он еще что‑ то бормочет, я не понимаю что. Не похоже на настоящие слова. Отступает на два шага и поворачивается вокруг своей оси. Останавливается, перестает бормотать: заметил новую жертву. Молодой человек в джинсах и с рюкзаком направляется в его сторону. – Дай монетку! Мужчина виновато улыбается и, беззвучно произнеся «нет», уходит в сторону вокзала. Йоханес кричит ему вслед: – Ты принцеска, что ли, да? Во дворце живет, он сказал, да? Чертова принцеска! Я уже отворачиваюсь, когда он замечает меня. Хромает в мою сторону. – Эй, Янус, Янус! Это ты, чувак? – Как дела? – Нормально. Давненько не виделись, а? Пару лет назад Йоханес лежал со мной в больнице. Его нашли в сугробе, застывшим, как сосулька, решили, что он не может о себе позаботиться, и положили. Он, бывало, бредил дни напролет. А иной раз голова у него была абсолютно ясная. Он хорошо играл в шахматы, мы часто с ним играли, и он обычно выигрывал. Но я выигрывал у него в покер. В больнице мы играли на спички, думаю, их можно было исчислять миллионами. Его откормили, он стал получше выглядеть, скулы торчали уже не так воинственно. Прошло несколько месяцев, и он сбежал через окошко в ванной. Открутил шурупы пальцами и вылез. Никто не понял, как ему удалось пролезть через такое маленькое отверстие. – Пойдем выпьем, выпьем, принцеска моя? – Пойдем, если обещаешь не называть меня своей принцеской. Я иду за ним по улице, он лезет в карман, изучает сегодняшнюю выручку, маленькую горстку монет. – Народ жадный такой стал. Раньше почти все хоть что‑ то давали, хоть пятьдесят эре. А теперь редко кто подает. – Ты никогда не задумывался, что, может, тебе и больше народу подавало бы, если бы ты на них не орал? – Кто‑ то же должен сказать им правду… Йоханес ведет меня в бар. Это ирландский паб, освещение приглушенное, кругом – имитация темного дерева. На стенах – железные таблички с марками импортного пива: «Гиннесс», «Килкенни», «Тетлис». Народу немного. За одним из столиков – молодые бизнесмены, галстуки ослаблены, пиджаки – на спинках стульев. Пьют импортное пиво из высоких стаканов. На маленькой сцене с караоке – никого, рядом экран, звук выключен, на экране – юная пара, бегущая по пляжу, над словами прыгает мячик, указывая, когда их нужно петь. У стойки какие‑ то парни разговаривают с барменом. Они следят за футбольным матчем по телевизору, висящему на стене. Мы садимся за противоположный конец стойки. Бармен что‑ то говорит своим друзьям и делает рукой движение, которое должно намекать то ли на драку, то ли на секс. Они смеются. Затем он лениво переводит на нас глаза. Медленно идет в наш конец. Бармен лысый, с маленькой козлиной бородкой и обозначившимся пивным животиком, прикрытым футболкой с надписью «Man United». Сначала он смотрит на Йоханеса, затем на меня. Йоханес склоняется над стойкой и кричит: – Нам два… пива. Больших. Бармен собирается что‑ то сказать, но не говорит: неохота. Идет к пивным кранам и наливает. Я вынимаю сигареты, угощаю Йоханеса, даю ему прикурить. – Как на улице, все так же? – Нет, жестче. Намного жестче. Он прищуривается, как бы подчеркивая свою мысль, а может, это тик. Здесь, в стоячем воздухе бара, очень сильно слышен его запах, кислый запах мочи и грязи. Бармен ждет, пока осядет пена, доливает, ставит пиво перед нами. Йоханес роется в кармане, но явно испытывает облегчение, когда я вынимаю деньги. Бармен приходит со сдачей, затем возвращается к матчу. Йоханес пробует пиво, смачивает губы. – Люди были добрее… А теперь, если ляжешь спать в чьем‑ нибудь подъезде, они вызывают полицию. – Наверное, им не хочется, чтобы вы там валялись, ссали и блевали. – Таким свинством я никогда не занимаюсь. Я всегда выхожу, чтобы пописать. Спроси кого хочешь. – Я тебе верю. – Не знаю, что случилось с людьми, раньше они нас жалели, хотели помочь. А теперь они нас ненавидят… Раньше была одна пожилая дама, она иногда проходила мимо и давала мне бутерброды, паштет со студнем, хлеб с сыром, что‑ нибудь такое. – Она была хорошим человеком. – Она была потрясающим человеком, ангелом. Ну ладно, иногда, может, больше нужна была десятка или пиво. Но все равно, стояла, делала для такого, как я, бутерброды. Наверное, она теперь на небе… Йоханес жадно отпивает глоток пива и вытирает рот. – Ух, помогло. Да пей же! Я чокаюсь с ним, он глубоко затягивается сигаретой, осушает остаток пива, а потом выдыхает дым. Затем снова перевешивается через стойку: – Еще два! Бармен едва поворачивает голову в нашу сторону. Йоханес стучит кружкой по стойке, она не разбивается. – Пива, пива, пива! С безумным усилием бармен отрывает тело от стойки, на которой он возлежал. В этот раз идет к нам еще медленнее, словно надеется, что мы исчезнем, прежде чем он дойдет. Смотрит с ленивым раздражением. Йоханес снова бабахает своей кружкой по стойке: – Налей‑ ка нам пива, принцеска! Бармен хочет что‑ то сказать, но тут Йоханес встает со стула и смотрит ему прямо в глаза. Таким взглядом: мне‑ все‑ пофиг‑ я‑ больной. Один из тех взглядов, что никогда как следует не выходят в кино. Бармен молча возвращается и наполняет кружки. – Большие! Он ставит перед нами пиво, избегая смотреть в глаза. Я кладу деньги на стойку, но он их не берет, он уже в другом конце бара. Мы чокаемся, и Йоханес снова осушает полкружки. – Самое худшее – это зима, ненавижу зимы. Я до сих пор не чувствую пальцев ног, они до сих пор как заморожены. – Суровая зима была? – Я чуть не откинул копыта. Люди думают: ой, как здорово, у нашей принцески будет Рождество со снегом, с санками и прочим говном. А тут я лежу, как долбаный Дед Мороз. Ты знаешь Эгона? – Эгона? Нет вроде. – Эгон был слеп на один глаз. Мы его называли Пират Эгон, он это ненавидел. – Может быть… я не уверен. – Да, так они нашли его, он валялся где‑ то, притащили и отмыли. И он от этого помер. Он много лет не мылся, и чертова вода из него вышибла дух. Он просто не переносил этого. Годами ходил с защитным слоем грязи… Я буду следующим, не думаю, что доживу до зимы. Тогда можешь занять мое место у Центрального вокзала. – Почему ты не хочешь лечь в больницу, хотя бы на зиму? – Лечь в больницу?.. Ты, наверное, больной. – Ты бы выжил, не исключено, что тебе даже жилье подыщут… – Никто не будет мной командовать. Никогда, больше никогда. – Разве это не лучше, чем то, что сейчас? Он смотрит на свою свободную руку и приглушенно отвечает: – Нет… Поворачивается ко мне на барном табурете и смотрит прямо в глаза: – Знаешь, что они делали с Йоханесом? – Нет. Его голос становится более проникновенным, ему важно, чтобы я понял, что он говорит. Его нищенская рука, та, что не в кармане, чертит в воздухе круги. – Он был просто ребенком, маленьким мальчиком. А они сказали ему: ты не должен жить с папой и мамой, для тебя это плохо, теперь ты будешь жить с нами. – Йоханес… – Ты будешь жить с нами, мы будем с тобой хорошо обращаться… Правда хорошо… И ты будешь называть меня папой, Йоханес. Мы должны быть уверены, что Йоханес здоров, папа тебя посмотрит. Давай посмотрим, Йоханес, папа должен посмотреть, все ли с ним в порядке. Папа тебя обследует… – Ты очень громко говоришь… – Вынь его, Йоханес, и папа посмотрит, мы просто посмотрим, все ли в порядке… – Йоханес, может, нам… Я кладу руку ему на плечо, пробую успокоить его, но он далеко отсюда, он говорит, и изо рта летят брызги. – А теперь посмотри на папочкин, Йоханес, можешь его пощупать. Давай посмотрим, не вырастет ли он у тебя во рту. Ласкай его, Йоханес, это твой друг пожарный шланг, маленький пожарный шланг. Я привстаю: – Может, нам выйти? – Знаешь, какова сперма на вкус? – Нет, Йоханес, не знаю. – Посмотри, как он вырастет у тебя во рту. Правда здорово, малыш Йоханес? Он станет огромным, ласкай его, маленький блудник. Соси его, посмотрим, есть ли у тебя огонь в крови! К нам направляется бармен, с ним идет один из посетителей, здоровый парень в летной куртке. Им плевать на меня, но Йоханеса они сдергивают с табурета. Не говоря ни слова, они тащат его за собой через бар, он сучит ногами, пытаясь упереться. – ТАК СОСИ ЕГО, ЛИЖИ ЕГО, ЛИЖИ ЕГО, МАЛЫШ ЙОХАНЕС, ТАМ ВНУТРИ КАРАМЕЛЬКА! Я иду за ним. Выйдя наружу, они дают Йоханесу пинка, да так, что он вылетает на тротуар. Проходят мимо меня обратно в бар. Я помогаю ему встать. Йоханес немного расслабился, он освободился, от чего хотел. – Никто, черт подери, не может вынести правды… Но спасибо за пиво. – Мне тут нужно кое‑ что сделать, так что… – Мне тоже надо на работу. Полиция только что слупила с меня штраф, пять сотен за попрошайничество, так что мне приходится перерабатывать. – Увидимся, Йоханес. – Да, ты знаешь, где я стою.
Йоханес идет к своему рабочему месту у Центрального вокзала. На Ратушной площади я нахожу автобус, который едет до Трианглен.
С жутким акцентом. Так она сказала. С жутким акцентом. Я сижу с одним из ее старых писем. В шкафу у брата я нашел почти полную бутылку ликера «Бейлис», отпиваю из нее и ем фуагра из банки. Письму несколько лет. Датировано ноябрем: к тому времени мы переписывались уже пару месяцев.
Знаю, теперь это кажется смешным, так что можешь смеяться надо мной, если хочешь, но я и правда сидела перед телевизором. Все лето перед тем, как пошла в гимназию. Каждый раз, когда у меня была такая возможность, то есть до прихода отца с работы, если сестра ушла к подруге, а мама стирала или была ни кухне, я сидела перед телевизором. Смотрела на ведущую, блондинку, она всегда была красиво одета – в какой‑ нибудь жакет или блузку с брошью. И, когда она зачитывала новости, когда она рассказывала, что цены на автобус снова выросли или что в какой‑ нибудь африканской стране снова волнения, я повторяла за ней. Я пробовала произносить слова в точности как она. И да, смейся, Янус, но я действительно старалась, как могла. Я правда совсем по‑ другому говорила до нашей встречи. С жутким акцентом. Тебе, наверное, не нравится то, что я рассказываю, но мне совсем не хотелось на первом курсе гимназии говорить как человек, который за всю свою жизнь не прочитал ни одной книги. О да, я с нетерпением жду твоих возражений в следующем письме, однако признай мою правоту: трудно представить себе главврача, говорящего пациенту: «Вах, дарагой, слюшай, я уберу сейчас твой аппендикс, да, тебе панравится, дарагой». Наверняка ты сейчас улыбаешься, и все же признай, что я права. Не знаю, может, ты сочтешь меня амбициозной, но мне просто не хочется, чтобы на мне заранее ставили клеймо.
|
|||
|