Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВОЛКИ ЗАВЫЛИ 1 страница



II

 

Так мало‑ помалу сделался я одиноким и должен был довольствоваться беглым общением, к которому вынуждала меня моя работа, – общением преимущественно по телефону. Не скрою: тяжко было мне поначалу, и пустота, сомкнувшаяся вокруг меня, настойчиво требовала заполнения. Когда я обрубил все связи с другими, мне поначалу казалось, будто меня оставили силы, но одновременно мое «я» стало крепнуть, словно сгущаясь вокруг некой основы, вместившей в себя все пережитое мной, где оно плавилось и откуда растекалось, даря пищу душе. Все, что я видел и слышал – в доме, на улице или на лоне природы, – все мои впечатления я приучился переплавлять в работу и чувствовал, как растет мой труд и насколько уединенные занятия плодотворней всех прежних моих попыток изучать человека на людях.

В прошлом мне случалось иметь свой дом и семейный очаг, но нынче я снимаю две комнаты с мебелью у вдовы. Мне потребовался некоторый срок, – пусть недолгий, – чтобы сжиться с чужой обстановкой. Трудней всего оказалось обжить и освоить письменный стол, – покойный судья сидел за ним верных три десятка лет, корпя над протоколами. Он оставил на нем следы своих цианисто‑ синих чернил, уже один вид которых мне противен; правым локтем стер политуру, а слева приклеил кружок клеенки чудовищных желто‑ серых тонов, чтобы ставить на него лампу. Все это крайне мне неприятно, но я решил ко всему притерпеться и скоро уже перестал замечать уродливую заплату. А кровать… когда‑ то я мечтал о собственном постельном белье, но нынче, хоть я и мог бы себе это позволить, я ничего не хочу покупать; ведь ничего не иметь – одна из граней свободы. Ничего не иметь, ничего не желать – значит стать неуязвимым для злейших ударов судьбы. Но притом располагать деньгами и в силу этого знать, что можешь получить желаемое, стоит тебе лишь захотеть, – вот это счастье, потому что за ним кроется независимость – еще одна грань свободы.

На стенах развешено пестрое собрание скверных картин, а также и литографий и даже хромолитографий. Сначала я возненавидел их за уродство, но вскоре они обрели в моих глазах неожиданную привлекательность. Однажды, трудясь над очередным опусом, я вдруг почувствовал, что иссяк и не могу сочинить решающую сцену, и тут в отчаянии я вскинул глаза на стенку. И взор мой приковался к чудовищной репродукции, в свое время, несомненно, служившей приложением к какому‑ нибудь иллюстрированному журналу. На ней был изображен крестьянин, который стоял у причала, держа на привязи корову, и должно быть, собирался сесть на некий невидимый мне паром. Человек этот, одиноко стоявший на мостках, исступленно махал кому‑ то, цепко придерживая единственную корову, и в глазах его было отчаяние… Вот она, моя сцена! Но в здешних комнатах была еще и тьма мелких вещиц из тех, что скапливаются в каждом доме, источая аромат воспоминаний, притом вещиц не покупных, а сработанных любящими руками. Салфеточки на спинках кресел, накидки, стеклянные и фарфоровые безделушки на этажерках. Среди них бросился мне в глаза большой кубок с надписью: от благодарных таких‑ то. Вещицы эти излучают радушие, признательность, может, даже любовь, – и правда, спустя всего несколько дней мне стало казаться, будто здешние стены привечают меня. Все это добро некогда принадлежало другому, но нынче я принял наследство от мертвеца, с которым при жизни его даже не был знаком.

Хозяйка моя, сразу подметившая, что я не из болтливых, выказывала деликатность и такт и всегда спешила убрать мою комнату к тому часу, когда я возвращался с утренней прогулки, и, здороваясь, мы ограничивались дружелюбными кивками, заменяющими уйму фраз: Как поживаете? – Спасибо, хорошо! – Нравится вам у меня? – Весьма! – Рада слышать!

Спустя неделю она все же не утерпела и спросила, нет ли у меня каких‑ либо пожеланий: если что нужно, мне достаточно лишь сказать…

– Нет, сударыня, у меня нет никаких пожеланий, я всем доволен.

– Гм. А я, признаться, думала… я ведь знаю, как подчас капризны мужчины…

– Я давно уже отвык от капризов!

Хозяйка смерила меня любопытным взглядом – должно быть, слышала про меня иное.

– Скажите, а еда вам по вкусу?

– Еда? Признаться, я даже и не заметил! Стало быть, еда – отменная.

Сущая правда! Все обслуживание было отменным. Мало того – я ощущал бережную заботу, какой прежде никогда не встречал.

Спокойно, тихо, привольно текли мои дни, и хоть временами меня и тянуло заговорить с хозяйкой, особенно когда она смотрела так грустно, все же я поборол искушение, из страха приобщиться к чужим заботам, но также из уважения к тайнам чужой жизни. Мне нравились наши безличные отношения, и я предпочитал, чтобы ее прошлое и впредь оставалось для меня окутанным неизвестностью. Стоит мне узнать ее историю, – вся обстановка комнат приобретет иной облик, чем тот, который я ей навязал, и сотканная мною картина тотчас расползется; стол, стулья, буфет, кровать – вся здешняя мебель сделается реквизитом в драмах вдовы, которые будут сниться мне по ночам.

Нет, все это отныне мое, пропитано моим духом, и реквизит нужен мне для моей пьесы. Моей!

 

 

* * *

Нынче я даже обзавелся неким безличным общением, причем самым что ни на есть простым способом. Этих незнакомых знакомых, с которыми я не раскланиваюсь, поскольку не знаю их лично, я обрел в итоге утренних моих прогулок. Первым на моем пути возникает майор. Майор он, правда, отставной, уже получает пенсию, а стало быть, ему никак не меньше пятидесяти пяти лет. И он, значит, гражданское лицо. Мне известно его имя, да и рассказывали мне о нем кое‑ что, относящееся к дням его молодости. Он холост – это я тоже знаю. Как я уже сказал, он теперь в отставке и, стало быть, живет без всякого дела, дожидаясь своего смертного часа. Но он смело шагает навстречу судьбе – высокий, статный, с могучим торсом под почти всегда расстегнутым пальто, прямодушный, мужественный человек. У него темные волосы, черные усы и упругая походка, настолько упругая, что я весь будто подтягиваюсь при встрече с ним, да и вообще, вспоминая, что ему уже пятьдесят пять, я словно бы молодею. Мне даже кажется, по тому, как он глядит на меня, что я ему не противен, что, может, он даже расположен ко мне. А спустя какой‑ то срок он и вовсе стал казаться мне старым знакомцем, которому мне всякий раз хотелось кивнуть. Но есть между нами одно различие: он уже отслужил свой срок, я же по‑ прежнему в самом горниле борьбы и всем своим существом, да и каждодневной работой, устремлен в будущее. Так что тщетно стал бы он искать сочувствия у меня, как у товарища по несчастью. Чего‑ чего, а уж этого я никак не намерен допускать. Правда, у меня на висках седина, но стоит мне лишь захотеть – и завтра же волосы у меня будут такие же черные, как у него, да только я не помышляю об этом, – ведь у меня нет женщины, перед которой я должен был бы рисоваться. К тому же, сдается мне, волосы его лежат слишком ровно, что способно возбудить подозрение, зато мои волосы неподдельны бесспорно.

Есть у меня на примете еще и другой человек, приятный мне уже тем, что я понятия не имею, кто он. Ему наверняка уже перевалило за шестьдесят, и волосы и борода у него совершенно седые. Поначалу, в дни наших первых встреч, казалось, что чем‑ то знакомы мне эти черты, это лицо человека с больной печенью, вся фигура его, – и всякий раз я спешил ему навстречу с чувством симпатии и сострадания. Должно быть, думал я, он сполна изведал горечь жизни, пытаясь плыть против течения, боролся и был побежден, а нынче ему выпало жить в новое время, исподволь, неприметно утвердившееся в жизни, – время, от которого он отстал. Должно быть, он не может отринуть идеалы юности, ведь они ему дороги, да и к тому же это верные идеалы… бедняга! Он убежден, он знает, что шел верным путем, – это современники его заблудились, зашли в тупик… Трагедия!

Но как‑ то раз, взглянув ему в глаза, я понял, что он меня ненавидит, может, потому, что уловил сострадание в моем взгляде, и это‑ то больше всего оскорбило его. Он даже презрительно хмыкнул, поравнявшись со мной. Что ж, может, сам того не подозревая, я когда‑ то обидел его самого, а не то его близких, каким‑ то образом бездумно вмешался в его судьбу, но может ведь быть и другое: может, попросту мы были с ним когда‑ то знакомы? Он ненавидит меня, и странным образом мне кажется, будто ненависть его мной заслужена, но я больше никогда не взгляну ему в глаза – слишком уж они колючие и к тому же будят во мне чувство вины. Но, может, мы с ним просто родились врагами, может, классовые и расовые различия, разница в происхождении и взглядах воздвигли между нами стену, присутствие которой мы ощущаем оба. Опыт научил меня в гуще уличной толпы сразу отличать врага от друга, ведь иные прохожие, сплошь и рядом вовсе незнакомые люди, излучают такую враждебность, что я всякий раз перехожу на другую сторону улицы, чтобы только не столкнуться с ними лицом к лицу. У одиноких чувствительность обострена необычайно: стоит лишь донестись с улицы голосу человека – и я сразу же отзываюсь на него радостным или неприязненным чувством, но иной раз не чувствую ничего.

И еще третий знакомец есть у меня. Он обычно ездит верхом, и я киваю ему, ведь он знаком мне еще с университетской поры, я, кажется, знаю его фамилию, вот только имя его плохо помню. Я не разговаривал с ним верных лет тридцать, мы только раскланиваемся на улице, иногда улыбаемся в знак того, что узнали друг друга, а уж у него под большими усами добрая такая улыбка. Он носит мундир, и с годами все больше прибавляется ободков яркой тесьмы на его фуражке, да и пышнее становится весь позумент. Совсем, недавно, после десятилетнего перерыва, я снова встретил его: он ехал верхом, а позумента на его мундире было так много, что я не посмел поздороваться с ним из страха, что он мне не ответит. Но, должно быть, он это понял, и придержав коня, крикнул мне:

– Здравствуй, ты что, не узнал меня?

Да что там, узнал, конечно, и, раскланявшись, мы оба проследовали каждый своим путем, и с тех пор мы снова киваем друг другу. Как‑ то раз утром мне почудилась под его усами странная, непривычно подозрительная усмешка. Я не знал, должен ли я отнести ее на свой счет, настолько мне это казалось нелепым. Впрочем, должно быть, все это лишь померещилось мне – думал ли он, что я думаю, что он заважничал, или сам он заподозрил меня в высокомерии. Меня? В высокомерии? Что ж, не так уж и редки случаи, когда сам человек ни в грош себя не ставит, а молва приписывает ему смертный грех гордыни.

 

 

* * *

Еще есть у меня знакомая пожилая дама, у нее две собачки, которые часто выводят ее на прогулку. Всякий раз, когда они останавливаются, вместе с ними останавливается и она, они же останавливаются у каждого фонаря, у каждого дерева, у каждого перекрестка. Я всегда вспоминаю рассуждения Сведенборга [1], когда вижу ее: вспоминаю человеконенавистника, сделавшегося одиноким настолько, что принужден был искать общества зверей, – и думаю, что судьба покарала эту женщину странной аберрацией. Она вообразила себя повелительницей этих двух грязных собак, – на самом же деле это собаки заставляют ее исполнять все их капризы. Про себя я называю ее Владычицей Мира или еще Защитницей Вселенной, – такой у нее вид: она ходит, надменно вскинув голову, но притом не отрывает взгляда от земли.

А еще есть у меня старушка, которую я изредка подкармливаю десятками: по‑ моему, она колдунья. Появляется она редко, но неукоснительно всякий раз, как мне случится получить сравнительно крупную сумму денег или же когда мне грозит опасность. Я никогда не верил в дурные приметы и во всякую подобную чепуху, никогда не поворачивал назад при виде старухи и не плевал через плечо, когда мне перебегала дорогу черная кошка. Точно так же я никогда не пинал ногой приятеля, затеявшего новое предприятие с сомнительным исходом, а, наоборот, от всей души желал ему счастья и хлопал его по плечу. Совсем недавно я именно так и поступил с одним из моих просвещенных друзей‑ актеров. Он же зашипел на меня, резко обернулся и, сверкая глазами, сказал: «Цыц! Молчи! А не то сглазишь! » Я же отвечал: «Нет, от добрых пожеланий беды не будет, хоть, может, не будет и пользы». Он остался при своем мнении, – подобно всем безбожникам, он был суеверен. Да, уж эти неверующие верят решительно всему, без разбора, да только толкуют все шиворот‑ навыворот. Приснится им ночью приятный сон – говорят: не к добру, а привидится какая‑ нибудь мерзость – говорят: это к деньгам. Я же не придаю значения каким‑ то пустячным снам, но уж если сон преследует меня, я толкую его в том же смысле, да еще и как некий знак, предвещающий, что ждет меня впереди. Словом, ночной кошмар для меня – предостережение, а прекрасный сон – благая весть или же утешение; все это в полном согласии с логикой и с наукой: если я чист душой, то и вижу чистые сны, и наоборот. Сны отражают мой внутренний мир, и стало быть, мне дозволено пользоваться ими, как пользуются зеркалом для бритья: зеркало позволяет человеку следить за своими движениями и не дает порезаться бритвой. Точно так же принимаю я и многое из того, что «случается» наяву, – правда, далеко не все. Вот, к примеру, на улицах всегда валяются клочки бумаги, но отнюдь не всякая бумажка привлечет мое внимание. Но уж если какая его привлечет, я не премину тщательно изучить ее, а уж если на ней что‑ то написано или напечатано и притом как‑ то связано с тем, что в этот час больше всего меня занимает, тогда я рассматриваю появление этой бумажки как некое воплощение моей сокровенной, еще не родившейся мысли, и тут я, бесспорно, прав: ведь не будь этой мысленной связи между моим внутренним миром и этим предметом из мира внешнего, взаимопроникновение этих двух миров было бы невозможно. Лично я не склонен полагать, что кто‑ то нарочно разбрасывает для меня бумажки на улицах, но иные люди неминуемо в это поверят, да и как не поверить в это тем, кто признает лишь непреложные факты и дела человеческих РУК.

Однако я потому считаю мою старушку колдуньей, что я не в силах объяснить, отчего она возникает всякий раз в нужный момент. Обликом она напоминает рыночную торговку времен моей юности или же лоточницу, торгующую на открытом воздухе карамельками. Одета она в какое‑ то ветхое тряпье, но без прорех или пятен. Она не знает, кто я такой, но зовет меня шефом, должно быть, потому, что три года назад, когда началось наше знакомство, я был довольно‑ таки толст. Всякий раз она горячо благодарила меня и желала мне счастья, и добрые эти слова еще долго сопровождали меня на моем пути, и так отрадно мне слышать старое, нежное «благословляю», звучащее совсем не так, как жесткое «проклинаю», и от этого весь день у меня хорошо на душе.

Как‑ то раз, на втором году нашего знакомства, я дал ей банкноту, рассчитывая поймать на ее лице то самое дурашливое, чуть ли не злобное, выражение, которое вспыхивает на лицах иных нищих, стоит только подать им не в меру щедрую милостыню. Видно, они думают, что ты спятил или по ошибке вынул из кошелька не ту бумажку. Какой‑ нибудь вороватый мальчишка, получив из твоих рук серебряную монету, непременно прыснет и бросится наутек, словно опасаясь, что ты тотчас же помчишься за ним, дабы отобрать у него серебро и взамен сунуть медь. Но моя старушка так крепко схватила меня за руку, что я не мог вырваться, и почти безоговорочным тоном, выдававшим глубокое знание жизни, спросила:

– А что, шеф, и вы, сдается мне, были бедны?

– Да, я был так же беден, как вы, и, может, снова таким и буду!

И это она поняла, я же подумал, что она, должно быть, знавала лучшие дни, но расспрашивать ее не хотел.

Вот этим‑ то кругом примерно и ограничивалось мое общение с людьми вне дома, и целых три года я довольствовался им.

Впрочем, кое‑ какое общение было у меня и в самом доме. Я жил на пятом этаже, и следовательно, подо мной располагались четыре семьи, включая ту, что занимала самый низ; четыре семьи – каждая со своей судьбой, со своим укладом. Никого из этих людей я не знаю, не знаю, как они выглядят, и, должно быть, ни разу не сталкивался с ними на лестнице. Лишь на дверях видел я таблички с их именами, а по названиям просунутых в двери газет примерно догадывался, какие взгляды они исповедуют. Прямо за стеной у меня обитает певица, которая угощает меня великолепным пением, а к тому же у нее есть подруга, которая часто приходит к ней и играет для меня Бетховена, – это самые лучшие из моих соседей, и временами меня тянет познакомиться с ними, чтобы высказать им мою благодарность за все минуты светлого счастья, которые они мне дарили, но я преодолеваю соблазн, потому что знаю: все очарование нашей связи тотчас развеется, как только мы будем принуждены обмениваться банальными фразами. Временами в квартире подруг на несколько дней поселяется тишина, и тотчас все будто меркнет в моем жилище. Правда, есть у меня еще и другой веселый сосед – кажется, он живет в одном из нижних этажей в доме напротив. Он часто наигрывает что‑ то опереточное и совсем мне не знакомое, но столь неотразимо веселое и простодушно лукавое, что порой среди самых мрачных раздумий меня вдруг одолевает смех.

Словно бы в противовес всему этому, дабы омрачить мою радость, другой ближайший сосед, живущий в квартире подо мной, держит собаку. Громадный, рыжий и шалый пес то и дело с громким лаем носится по лестнице. Хозяин его, судя по всему, считает наш дом своей собственностью, а всех нас, жильцов – ворами и взломщиками и потому поручает этому примерному стражу охранять этажи. И если порой случится мне припоздниться и ощупью пробираться к себе во тьме лестничной клетки, то уж я беспременно ткнусь ногой в нечто мягкое и мохнатое, – и тут мгновенно взрывается ночная тишь и во тьме вспыхивают два огненных кружка, и весь винтообразный лестничный проем наполняется грохотом столь оглушительным, что тут же отворяется дверь и выходит хозяин собаки, который испепеляет меня, потерпевшего, своими яростными взглядами. Я, конечно, не приношу ему извинений, но всегда чувствую себя виноватым: владельцы собак вечно обвиняют в чем‑ то все человечество.

Никогда не мог я понять, как это человек может отдавать всю свою любовь и заботу, которую мог бы подарить людям, – животному, да еще такому нечистому животному, как собака, которая только и делает, что повсюду гадит. Но у моего соседа с четвертого этажа есть к тому же еще и жена, и взрослая дочь, и они вполне разделяют чувства главы семьи к этому псу. Время от времени соседи устраивают собачьи посиделки: рассевшись в гостиной вокруг стола – мне нет нужды гадать, где они сидят, и без того все хорошо слышно, – они заводят со своим чудовищем разговор. За неимением дара речи пес отвечает на расспросы воем, и все члены семейства заливаются радостным, горделивым смехом.

Иной раз собачий лай будит меня среди ночи. Как сильно, должно быть, кичится эта семья своей собственностью – чутким бдительным зверем, даже сквозь стены и закрытые окна способным учуять шум ночного экипажа! Но что мысль о потревоженном покое несчастных ближних хоть как‑ то омрачит радость хозяев пса – на это рассчитывать не приходится. Бесценное благо священного сна, которое столь тяжко дается многим, не в почете у этих людей. Я не раз задавался вопросом, откуда берутся люди настолько толстокожие, что не ощущают проклятий, которыми в ночной тиши осыпают их соседи, разбуженные лаем и потом вынужденные часами лежать в своих кроватях без сна. Неужто не чувствуют они, как законная ненависть проникает к ним сквозь полы, потолки и стены, призывая на их головы справедливую кару?

Как‑ то раз, много лет назад, в другом доме, я отважился попенять соседу, что по ночам у него в квартире лает собака. Хозяин собаки, однако, тут же предъявил мне встречный иск, возразив, что у меня в квартире плачут дети! Грязное, вредоносное животное он поставил на одну доску с больным ребенком! С тех самых пор я воздерживаюсь от жалоб. Но дабы самому внутренне примириться с этим и впредь более ровно относиться к людям, я пытался как‑ то самому себе уяснить подобную страсть к животным, превосходящую любовь к человеку, но так и не нашел сколько‑ нибудь разумного объяснения. И подобно всему необъяснимому, она представляется мне зловещей. Вздумай я рассуждать по методу Сведенборга, я определил бы эту страсть как навязчивое состояние, посланное человеку в виде кары. На том до поры до времени и будем стоять. Ведь одержимые этой страстью – поистине несчастные люди и как таковые заслуживают сострадания.

 

 

* * *

К квартире моей примыкает балкон, с него открывается широкий вид на вересковые заросли и залив, на синеющие вдали, над берегом моря, леса. Но когда я лежу на своем диване, то вижу лишь небо и облака. И кажется мне, будто я завис в воздушном шаре высоко, высоко над землей. Но тут в уши тревожным звоном вливается уйма мелких звуков. Сосед снизу говорит по телефону, и по его выговору я слышу, что он родом из Вестергётланда. Где‑ то в одной из нижних квартир плачет ребенок. А на улице двое остановились под моим балконом и завели беседу – тут я и вправду начал прислушиваться – имеет же писатель, по крайней мере, право подслушать уличный разговор!

– Понимаешь, гиблое это дело!

– А что, он уже и лавку закрыл? Да, смотри‑ ка! (Я сразу понял, что речь идет о новой бакалейной лавке в нашем доме, которую пришлось закрыть из‑ за недостатка клиентов. )

– О чем тут толковать, слишком много других лавок вокруг, да и не с того конца хозяин за дело взялся! … В первый день выручка составила тридцать эре, на другой день пришел один‑ единственный клиент, да и то – полистать адресную книгу, а на третий день – продали несколько марок! Правда, слишком много других лавок вокруг! Ну, будь здоров!

– Будь здоров! А ты куда, в банк?

– Нет, я на набережную, насчет пошлины…

Это была заключительная реплика в драме, которая в последние три месяца разыгрывалась у меня на глазах, в моем доме, и притом следующим образом.

В нижнем этаже, слева от моего подъезда, стали отделывать помещение для бакалейной лавки. Пустили в ход краску и позолоту, лак и олифу, и молодой хозяин с тротуара то и дело придирчиво оглядывал все это великолепие. Он производил впечатление бойкого коммерсанта: что‑ то напористое, плотоядное, разве что чуть легкомысленное было в нем. Но при том он казался неустрашимым и полным лучших надежд – особенно когда приводил с собой невесту.

Я видел, как вырастали вдоль стен новой лавки шкафы и полки, вскоре установили также прилавок, а в стенку ввинтили телефон. Телефон особенно мне запомнился, его звон так скорбно отдавался у меня в стене, но я и не думал жаловаться, – ведь я решил вообще отвыкнуть от жалоб. Затем в лавке соорудили еще кое‑ что, а именно – задник с аркой, нечто вроде сценической декорации: мнимая глубина перспективы должна была создать иллюзию грандиозности.

Шкафы и полки стали заполнять уймою разного рода товаров с хорошо знакомыми, но также и с незнакомыми названиями. Расстановка заняла целый месяц. Тем временем на огромной витрине появилась надпись громадными готическими буквами: «Бакалея Восточного предместья».

И тут я вспомнил Софокла:

 

Из всех божьих даров высший дар –

Рассудительность, а стало быть, остерегайся

Оскорбить вечных богов. Гордыня,

Тяжкими ранами расплатившись за дерзость,

С годами

Выучится благоразумию.

 

До чего же безрассуден этот молодой человек! В нашем предместье самое меньшее сотни две бакалейных лавок, но он рекламирует свое заведение как единственный заслуживающий внимания магазин! А это уже наглость, посягательство на чужие права, попрание прав конкурентов, которые тотчас начнут кусать его за пятки! Беззастенчивость! Беззаконие, бездумность! Короче, молодой торговец, недавно вступивший в законный брак, открыл свою лавку. Витрина была великолепна, но участь ее владельца внушала мне страх. Да и с чего начал он свое предприятие – со сбережений, с наследственного капитала или же с векселей, которые через три месяца надо будет погасить?

Первые дни прошли так, как о том поведали неизвестные собеседники, остановившиеся под моим балконом. На шестой день я зашел в лавку сделать кое‑ какие покупки. Я увидел, что продавец без дела стоит в дверях и глазеет по сторонам. Уже одно это я счел оплошностью: всякому приятно беспрепятственно войти в лавку, а если еще продавец стоит в дверях, – любой тотчас смекнет, что покупателей в ней нет как нет. Понял я поэтому, что самого хозяина вообще нет на месте: наверно, уехал куда‑ то со своей молодой женой, может, даже в свадебное путешествие.

Словом, я вошел в лавку и был поражен изысканностью декораций и обращения, – все это заставило меня предположить, что хозяин в прошлом имел отношение к театру.

Когда требовалось взвесить финики, их брали не просто пальцами, а двумя тончайшими бумажными салфетками – знак прекрасных, вдохновляющих традиций. Товар тоже оказался отменным, и я стал захаживать в эту лавку.

Спустя несколько дней возвратился хозяин и сам встал за прилавок. Человек он был, что называется, современный, это я понял сразу; он не пытался вступить со мной в разговор (трюк этот устарел! ), но все, что нужно, он говорил глазами: почтение, доверие к клиенту, безукоризненная честность читались в этих глазах. Вот только он не мог удержаться, чтобы не попотчевать меня небольшим спектаклем. Его вдруг позвали к телефону, и, рассыпавшись передо мной в извинениях, он подошел к аппарату. Но бедняге не повезло, что нарвался он на меня: как драматург, я долго изучал мимику и искусство сценического диалога. И я сразу увидел по его лицу, что никакого телефонного разговора нет, да и по ответам его на вопросы вымышленного собеседника было ясно, что он ломает комедию.

– Что, что? Да, да, непременно! Будет сделано!

Тут он повесил трубку.

Сцена эта должна была означать: получен крупный заказ. Но сыграл он ее плоско, без необходимых оттенков. Невинная в общем затея, но меня рассердило, что малый этот дурачит меня, да и надоело ждать, поэтому я хмуро принялся изучать фирменные этикетки. Хоть я и не очень‑ то разбираюсь в винах, но все же у меня давно отложилось в памяти: марка «Круз и сыновья» гарантирует, что перед тобой – настоящее французское вино. Увидев здесь эту марку, я удивился появлению бордоского в бакалейной лавке и, решив кутнуть, купил одну бутылку вина за баснословно низкую цену.

Дома же сделал я ряд открытий, вследствие которых решил ничего больше не покупать в этой лавке, – пусть я и не пострадал в этот раз. Прежние отменные финики хозяин перемешал с другими – старыми и жесткими, как дерево, а вино, хоть на бутылке и стояла фамилия Круза, могло быть из каких угодно подвалов, может, даже самого Робинзона Крузо, но только не «Круза и сыновей».

С тех пор я вообще не видел, чтобы кто‑ нибудь заходил в эту лавку. И тут‑ то и началась трагедия. Человек в самом расцвете сил, жаждущий дела, оказался осужден на праздность, а стало быть, и на гибель. Он пытался сражаться с напастью, с каждым часом придвигавшейся все ближе. Неустрашимость его дала трещину и сменилась каким‑ то нервозным упрямством; я видел, как за стеклом витрины, будто призрак, мелькало его лицо – он высматривал клиентов, – но вскоре он начал прятаться. Тяжело было видеть, как он в страхе скрывался за свою арку, страшась всего на свете, даже прихода клиентов: что, если снова кто‑ то придет полистать адресный справочник? Жестокий миг – ведь клиента надлежало встретить любезной улыбкой. Еще в первые дни торговли хозяин застиг своего продавца на том, как тот брезгливо швырнул адресную книгу какому‑ то благообразному пожилому господину. Обладая несколько большим житейским опытом, чем его юный помощник, владелец лавки сделал пареньку выговор и объяснил: сперва люди приходят в лавку за марками и адресной книгой, а уж потом становятся ее клиентами; жаль, сам он не усвоил той истины, что лучшая реклама – это добротный товар, а обманом только себя самого подведешь.

Крах приближался. Все муки хозяина лавки сделались моими муками; я страдал, размышляя, каково же придется его жене и как он оплатит квартальный взнос, аренду и векселя. Под конец мне стало уже невмоготу проходить мимо его витрины, и я всякий раз выбирал другой путь. И все равно мне не удавалось о нем забыть – так скорбно отдавался в моей стене звон его телефона, даже по ночам. И всякий раз слышал я скорбные причитания, долгий, нескончаемый плач о жизни, сломленной в самом зачатке, плач надежды и отчаяния, что нельзя начать все сначала… да где‑ то ждала его жена с нерожденным младенцем в утробе.

Легче не становилось оттого, что он сам был повинен в своем несчастье. А впрочем, неизвестно, он ли был в нем повинен. Всем этим мелким уловкам, что в обиходе у торговцев, хозяин лавки выучился у своих наставников и не видел в них ничего дурного. Недомыслие! Вот причина, но никак не вина.

Порой я спрашивал себя: мне‑ то что за дело до всего этого? Но может, так и нужно – чтобы над тобой довлело чужое горе, и оно неизбежно настигнет тебя всякий раз, когда, окопавшись в уединении, ты захочешь спрятаться от него.

Наконец, жребий торговца свершился. Признаться, я вздохнул с облегчением, когда на дверях лавки повесили замок и все было кончено. Но когда вновь отперли дверь и принялись опустошать шкафы, освобождать полки и вывозить всю эту груду товаров, по большей части уже попорченных, то казалось, будто мы присутствуем при вскрытии трупа. Я был знаком с одним из грузчиков и, поднявшись в лавку, прошел в заднюю комнату за аркой. Вот здесь молодой хозяин лавки бился с судьбой. Дабы убить время и уйти от пытки полного безделья, он без конца выписывал липовые счета. Бумажки эти по‑ прежнему валялись в задней комнате, а выписывались они на имя князя Гогенлоэ [2], Феликса Фора и принца Уэльского. Принц будто бы купил 200 килограммов «русского» мармелада и ящик бутылей с острым индийским соусом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.