|
|||
Комментарии 38 страницаДолжностные лица, которых с каждым днём становилось всё меньше, окончательно растерявшиеся и сбитые с толку, прилагали всю свою, можно сказать, небольшую долю решимости, на какую они были способны, чтобы разыскать этих «мазунов». Среди документов времён чумы, хранящихся в вышеназванном архиве, есть письмо (без каких-либо других сопроводительных документов), в котором великий канцлер всерьёз и весьма спешно доводит до сведения губернатора факт получения им извещения, что в одном загородном доме миланских дворян, братьев Джироламо и Джулио Монти, изготовляется яд в таком количестве, что en este exercicio[70] занято сорок человек при участии нескольких брешианских кавалеров, которые выписывают составы para la fá brica del veneno[71] из венецианских владений. Он добавляет, что с соблюдением полной тайны предпринял все необходимые действия для отправки туда миланского подеста и аудитора санитарного ведомства с тридцатью конными солдатами, но, к сожалению, один из братьев был вовремя предупреждён, вероятно самим же аудитором, его другом, так что успел замести следы преступления, аудитор же прибегнул к разным отговоркам, чтобы не поехать, но, несмотря на то, подеста с солдатами отправился a reconocer la casa, y a ver si hallarà algunos vestigios[72], а также собрать сведения и арестовать всех виновных. Дело, должно быть, закончилось ничем, раз современные сочинения, упоминая о подозрениях, павших на этих дворян, не приводят ни одного факта. К сожалению, в другом случае полагали, что такие факты были налицо. Возникшие вследствие этого процессы были, конечно, не первыми в этом роде; их также нельзя рассматривать как редкость в истории юриспруденции. Так, если даже умолчать о древности и отметить лишь кое-что из времён более близких к тому, о чём у нас идёт речь, — в Палермо в 1526 году, в Женеве в 1530, и потом в 1545, и снова в 1574; в Казале-Монферрато в 1536, в Падуе в 1555, в Турине в 1559 и снова всё в том же 1630 году, — были судимы и осуждены на казнь, в большинстве случаев очень мучительную, где отдельные лица, а где и сразу много несчастных по обвинению в распространении чумы при помощи порошков, либо мазей, либо колдовства, либо всего этого вместе взятого. Но дело о так называемых обмазываниях в Милане было не только самым громким, но, пожалуй, и самым доступным для изучения, или по крайней мере оно открывало больше возможностей для всяких наблюдений, потому что о нём остались наиболее обстоятельные и достоверные документы. И хотя один писатель, которого мы одобрили несколько выше[73], занялся этим процессом, однако он поставил себе целью не столько дать собственно его историю, сколько почерпнуть в нём подтверждение своих доводов по вопросу более крупного или, во всяком случае, более непосредственного значения, поэтому нам показалось, что история эта может стать предметом особого труда. Но тут немногими словами не отделаешься, а здесь не место излагать её так, как она этого заслуживает. К тому же читатель, задержавшись на всех этих событиях, ещё, чего доброго, утратил бы всякую охоту узнать про то, что нам ещё осталось рассказать. Откладывая поэтому изложение и исследование этих событий до другого раза, мы окончательно вернёмся к нашим героям, с тем чтобы уже не расставаться с ними до самого конца.
Глава 33
Однажды ночью, в конце августа, в самый разгар чумы, дон Родриго возвращался в Милане к себе домой, в сопровождении верного Гризо, одного из трёх или четырёх оставшихся в живых из всей его челяди. Возвращался он после встречи с друзьями, обычно кутившими целой компанией, чтобы разогнать царившее тогда повсюду подавленное настроение, — и каждый раз среди пирующих появлялись новые лица, старых же не досчитывались. В этот день дон Родриго был одним из самых весёлых и, между прочим, вызвал дружный смех всего общества своеобразным надгробным похвальным словом графу Аттилио, унесённому чумой два дня тому назад. Однако дорогой он почувствовал какое-то недомогание, упадок сил, слабость в ногах, тяжёлое дыхание, какой-то внутренний жар. Ему очень хотелось приписать всё это исключительно вину, бессонной ночи, погоде. Всю дорогу он не раскрывал рта, и первое слово, которое он произнёс, придя домой, был приказ Гризо зажечь огонь и проводить его в спальню. Когда они вошли туда, Гризо заметил, что лицо хозяина изменилось, — оно так и пылало, глаза немного выкатились и странно блестели. Тогда Гризо отошёл подальше, ибо при таких обстоятельствах, как говорится, всякий негодяй должен был иметь намётанный докторский глаз. — Я здоров, понимаешь? — сказал дон Родриго, который прочёл в движении Гризо мысль, промелькнувшую у того в голове. — Совершенно здоров; но, понимаешь, я хватил, и пожалуй даже слишком. Ведь это же была верначча[cxli]!.. Но стоит только как следует выспаться, и всё пройдёт. Чертовски хочется спать. Да убери же ты от меня этот свет, он мне режет глаза… и злит меня!.. — Это всё от верначчи, — сказал Гризо, держась, однако, всё время поодаль. — А вы ложитесь-ка поскорее в постель, сон вас преотлично освежит. — Ты прав: только бы уснуть… Я, впрочем, чувствую себя совсем хорошо. Поставь-ка на всякий случай поближе колокольчик, — может случиться, нынче ночью мне что-нибудь понадобится… да смотри, не зевай, коли услышишь, что звонят. Впрочем, ничего мне и не понадобится… Да убери ты поскорее этот проклятый свет, — прибавил он. И в то время как Гризо выполнял приказание, избегая, насколько это было возможно, приближаться к хозяину, тот крикнул: — Какого же чёрта он так меня бесит! Гризо взял светильник и, пожелав хозяину покойной ночи, быстро исчез, пока дон Родриго залезал под одеяло. Но одеяло показалось ему прямо-таки горой. Он сбросил его и свернулся клубком, стараясь уснуть. Ему действительно смертельно хотелось спать. Но, не успев сомкнуть глаза, он пробуждался и вскакивал, словно кто-то назло всё время встряхивал его. Он чувствовал, как усиливается у него жар, а вместе с ним растёт и беспокойство. Мысленно он обвинял и август месяц, и верначчу, и пьяную оргию, — ему хотелось всю вину свалить на них. Но на место этих мыслей незаметно прокрадывалась та, что в те дни была неразлучна со всеми мыслями, пронизывала, так сказать, все чувства, служила предметом разговоров во всякой веселящейся компании, так что её, пожалуй, легче было обратить в шутку, чем обойти молчанием, — мысль о чуме. Он долго ворочался и, наконец, забылся сном, ко тут его обступили самые кошмарные и беспокойные сновидения, какие только бывают на свете. И вот мало-помалу ему стало чудиться, что он стоит в огромной церкви, где-то впереди, в толпе народа, и не понимает, как это он попал туда, как могла ему прийти в голову подобная мысль, особенно в такое время, — и всёэто приводит его в ярость. Он глядит на окружающих: у всех восковые, обезображенные тленом лица, с тусклыми, остановившимися глазами, с отвисшими губами; все одеты в какие-то рубища, свисающие лохмотьями, и сквозь дыры видны пятна и нарывы. Ему чудится, что он кричит им: «Дорогу, эй вы, сволочи! », и сам смотрит на церковную дверь, а она — далеко-далеко, и крик его сопровождается угрожающим выражением лица, но сам он никак не может сдвинуться с места и только весь съёживается, стараясь не прикоснуться к этим омерзительным телам, которые со всех сторон уже обступают его. Но никто из этих безумцев не подал и виду, что собирается посторониться, и словно даже не слышал его крика. Наоборот, они всё больше наступали на него, а главное, ему почудилось, что кто-то из них локтем ли или ещё чем толкает его в левый бок между сердцем и подмышкой, и он почувствовал в этом месте мучительный укол, а потом словно какую-то тяжесть. Когда он всячески изворачивался, пытаясь избавиться от этой боли, что-то новое принималось колоть его в то же самое место. В ярости он схватился было за шпагу, но вдруг ему показалось, что шпага его из-за давки поднялась вверх и что как раз головка её эфеса и давит на него. Но, дотронувшись до этого места рукой, он не нашел там шпаги, а лишь почувствовал ещё более сильный укол. Он выбивался из сил, тяжело дышал и хотел вскрикнуть ещё громче, как вдруг ему померещилось, что все лица повернулись в одну сторону. Он посмотрел туда же и увидел кафедру, над перилами которой появилось что-то выпуклое, гладкое, сияющее, а потом поднялась и отчётливо обрисовалась лысая голова, затем два глаза, всё лицо, длинная седая борода, — из-за перил, высунувшись по пояс, показался монах — фра Кристофоро. Дону Родриго почудилось, что он, окинув беглым взглядом всех собравшихся, остановил свой взор на нём и вместе с тем поднял руку — точь-в-точь, как тогда, в нижнем зале его палаццо. В ответ он тоже быстро поднял руку, словно силясь пробиться вперёд, чтобы схватить эту повисшую в воздухе руку; голос, глухо клокотавший у него в груди, вдруг вырвался пронзительным воплем, — и дон Родриго проснулся. Он опустил руку, которая и в самом деле была поднята кверху; с некоторым усилием пришёл в себя и открыл как следует глаза, ибо дневной свет, уже проникавший в окна, так же раздражал его, как и свет свечи накануне. Он узнал свою кровать, свою комнату и понял, что всё это был сон: и церковь, и народ, и монах — всё исчезло, всё, кроме одного, вот этой ужасной боли в левом боку. Вместе с тем он почувствовал сильное сердцебиение, одышку, шум и беспрерывный звон в ушах, жар, тяжесть во всех членах, — гораздо сильнее, чем когда ложился спать. Он не сразу решился посмотреть на то место, где ощущалась боль, но, наконец, открыл его, взглянул со страхом и увидел отвратительный лиловато-красный нарыв. Он понял, что пропал. Его охватил страх смерти, и, пожалуй, ещё сильнее — страх сделаться жертвой монатти, боязнь, что его отнесут и бросят в лазарет. И, изыскивая способ избежать этой ужасной участи, он почувствовал, как путаются и теряют ясность его мысли, почувствовал, что приближается мгновение, когда у него останется лишь столько сознания, сколько понадобится, чтобы впасть в отчаяние. Он схватил колокольчик и с силой потряс его. Немедленно появился Гризо, который был начеку. Он остановился на некотором расстоянии от кровати, внимательно поглядел на хозяина и убедился в том, о чём вечером только догадывался. — Гризо! — сказал дон Родриго, с трудом поднимаясь и садясь на кровати, — я всегда тебе доверял. — Так точно, синьор. — Я всегда хорошо относился к тебе. — По доброте своей, ваша милость. — На тебя я могу положиться!.. — Ещё бы, чёрт возьми! — Мне плохо, Гризо. — Я вижу. — Если я поправлюсь, я сделаю для тебя гораздо больше, чем делал до сих пор. Гризо не отвечал и стоял, выжидая, что последует за этим вступлением. — Я не хочу доверяться никому, кроме тебя, — продолжал дон Родриго, — сделай мне одолжение, Гризо. — Приказывайте, — сказал тот, отвечая, как обычно, на необычное обращение своего хозяина. — Знаешь ли ты, где живёт хирург Кьодо? — Отлично знаю. — Он порядочный человек, и, если ему хорошо заплатить, он не выдаст больного. Сходи за ним. Скажи ему, что я заплачу ему четыре, шесть скуди за визит, а то и больше, если он попросит больше. Только чтобы он пришёл немедленно. Да смотри, сделай всё как надо, чтобы никто не заметил. — Неплохо придумано, — сказал Гризо, — иду и вернусь сейчас же. — Послушай, Гризо: дай мне сначала глоток воды. У меня внутри всё горит, мочи нет никакой. — Нет, синьор, — отвечал Гризо, — без совета врача — не могу. Ведь болезни страх как причудливы. Нельзя терять ни минуты. Будьте покойны — я мигом буду здесь вместе с Кьодо. С этими словами он вышел, притворив дверь. Дон Родриго снова прилёг. В мыслях он следовал за Гризо к дому Кьодо, высчитывал шаги, вычислял время. Иногда он снова принимался разглядывать свой нарыв, но тут же с отвращением поспешно отворачивался в другую сторону. Через некоторое время он стал прислушиваться, не идёт ли хирург. И это напряжённое внимание заглушало чувство боли и сохраняло чёткость мысли. Вдруг ему послышался отдалённый звон колокольчика, но ему, однако, казалось, что он доносился из комнат, а не с улицы. Он напряг внимание, позвякивание раздавалось всё сильнее, всё ближе, и вместе с тем послышался топот ног: страшное подозренье мелькнуло у дона Родриго. Он приподнялся, сел в кровати и насторожился ещё больше. В соседней комнате послышался глухой стук, будто осторожно опустили на пол что-то тяжёлое. Он спустил ноги с кровати, словно желая встать, взглянул на дверь и увидел, как из отворившейся двери появились и двинулись вперёд два потёртых и грязных красных балахона, две проклятые физиономии, — словом, два монатти. Он увидел промелькнувшее лицо Гризо, который подглядывал, спрятавшись за приоткрытой дверью. — А, бессовестный предатель!.. Вон отсюда, негодяи! Бьондино! Карлотто! На помощь! Режут! — закричал дон Родриго. Он сунул руку под подушку за пистолетом, нащупал его и выхватил. Но при первом же его крике монатти бросились к кровати. Тот, что половчее, навалился на него, прежде чем он смог что-либо сделать, выбил у него из рук пистолет, забросил его подальше, а самого Родриго повалил на спину и, держа его в таком положении, завопил в бешенстве, издеваясь над поверженным: — Ах ты, негодяй! Против монатти! Против служителей Трибунала! Против тех, кто творит дело милосердия! — А ну, держи его хорошенько, пока мы не унесём его прочь, — сказал другой, направляясь к сундуку. Тут вошёл Гризо и принялся вместе с ними взламывать замок. — Злодей! — завопил дон Родриго, выглядывая из-под навалившегося на него монатти и стараясь вырваться из этих сильных рук. — Дайте мне убить этого мерзавца, — сказал он, обращаясь к монатти, — а после этого делайте со мной, что хотите. Потом он снова принялся вопить во всю мочь, призывая других слуг, но всё было напрасно, потому что презренный Гризо отослал их подальше якобы по приказанию самого хозяина, а потом уж пошёл к монатти и предложил им пуститься в это предприятие, поделившись с ним добычей. — Тише вы, тише! — говорил несчастному Родриго его мучитель, державший больного пригвождённым к кровати. Затем, повернув лицо к сообщникам, занятым грабежом, крикнул: — Ну, вы там, действуйте по-благородному! — Ты-то, ты!.. — ревел дон Родриго в сторону Гризо, видя, как тот, взломав замок, тащил вещи, деньги и делил всё это на части. — Ты! погоди же!.. А, исчадье ада! Ведь я могу ещё выздороветь, могу выздороветь! Гризо помалкивал и старался даже не поворачиваться в ту сторону, откуда доносились эти слова. — Крепче держи его, — говорил другой монатти, — он совсем спятил. Теперь это было правдой. Испустив безумный крик и сделав последнее страшное усилие, чтобы высвободиться, дон Родриго совершенно обессилел и впал в бесчувствие, но всё ещё продолжал смотреть словно отупевшим взором и время от времени то вздрагивал, то стонал. Монатти взяли его, один за ноги, другой за плечи, и понесли уложить на носилки, оставленные ими в соседней комнате. Потом один из них вернулся за добычей. Затем, подняв свою жалкую ношу, они унесли его прочь. Гризо остался отобрать наспех ещё кое-что, что могло ему пригодиться. Сложив всё в узел, он вышел. Он всё время старался не прикасаться к монатти и следил, чтобы и они не коснулись его. Но в последний момент, когда он второпях шарил повсюду, он взял-таки, около самой кровати, одежду своего хозяина и, не задумываясь о последствиях, встряхнул её, чтобы посмотреть, не окажется ли там денег. Однако задуматься об этом ему пришлось на следующий день, когда в самый разгар кутежа в каком-то кабачке он вдруг почувствовал озноб, в глазах у него потемнело, силы оставили его и он повалился наземь. Покинутый товарищами, он попал в руки монатти, которые, взяв всё, что было у него ценного, бросили его на повозку. Здесь он и испустил дух, не добравшись до лазарета, куда перед этим снесли его хозяина. Оставив последнего в этом прибежище скорби, мы должны теперь разыскать другого человека, чья история никогда не сплелась бы с его историей, не пожелай он сделать это насильно. И даже можно с уверенностью сказать, что тогда ни у того, ни у другого не было бы вообще никакой истории, — я имею в виду Ренцо, которого мы покинули в новой прядильне, под именем Антонио Ривольта. Он оставался там, если не ошибаюсь, месяцев пять-шесть, после чего, когда было объявлено о враждебных отношениях между республикой и королём Испании и тем самым отпадала всякая опасность, что миланская сторона будет требовать выдачи Ренцо или причинять ему какое-либо беспокойство, — Бортоло поторопился отправиться за кузеном и стал снова держать его при себе: сделал он это отчасти из расположения к родственнику, а отчасти и потому, что Ренцо, как юноша способный и ловкий в ремесле, был отличным помощником для мастера на все руки, совершенно не притязая на подобное положение, ибо по счастливой случайности он не умел держать пера в руках. Так как это соображение входило до некоторой степени в расчёты Бортоло, мы должны были остановиться на нём. Быть может, вы предпочли бы более бескорыстного Бортоло? Не знаю, что вам и сказать на это: попробуйте создать его себе сами. А уж этот был именно таков. После этого Ренцо всё время оставался на работе при кузене. Не раз, в особенности после получения одного из злополучных писем от Аньезе, ему приходила в голову шальная мысль пойти в солдаты и разом со всем покончить. Возможностей было сколько угодно, ибо как раз в этот момент республика стремилась набрать побольше солдат. Для Ренцо это искушение порой становилось тем сильнее, что поговаривали и о вторжении в миланские владения, и, разумеется, ему казалось, что неплохо было бы вернуться к себе домой победителем, снова увидеть Лючию и наконец-то объясниться с нею. Но Бортоло всякий раз каким-либо удачным ходом умел отвлечь его от этого решения. — Ну, уж если им понадобится пойти туда, — говорил он Ренцо, — так они и без тебя обойдутся, а ты сможешь отправиться туда потом, когда тебе заблагорассудится. А если они вернутся оттуда с намыленной головой, пожалуй лучше будет, что ты остался дома. В отчаянных людях, готовых пуститься во все тяжкие, недостатка не будет. И прежде чем они успеют поставить туда ногу… Что до меня, я в этих делах маловер: пусть себе лаются, — ведь Миланское государство не такой кусок, чтобы его уж так легко было проглотить. Тут ведь замешана Испания, сынок! А ты знаешь, что за штука Испания? Сан-Марко силён у себя дома, а тут требуется иное. Имей терпение. Разве тебе тут плохо?.. Я вижу, что ты хочешь сказать, но если уж суждено, чтоб твоё дело удалось, так будь уверен, что оно удастся даже лучше, если не делать глупостей. Какой-нибудь святой уж тебя выручит. Поверь мне, что этот орешек тебе не по зубам. Что ж, по-твоему, надо бросить наматывать шёлк и идти убивать? Что у тебя общего с этой породой людей? Тут нужны люди, нарочно для этого созданные. Случалось иногда, что Ренцо принимал решение отправиться домой тайком, переодевшись и под вымышленным именем. Но и от этого Бортоло умел всякий раз отговорить его, приводя доводы, которые очень не трудно угадать. А потом, когда в миланских владениях и, как мы указывали, на самой границе с Бергамо вспыхнула чума, она весьма скоро перекинулась туда и… Не приходите в отчаяние, я не собираюсь рассказывать вам историю и этой чумы. Кто пожелает узнать её, — она существует, написанная по официальному заданию неким Лоренцо Гирарделли; книга, впрочем, редкая и малоизвестная, хоть она и содержит, пожалуй, больше фактов, чем все самые прославленные описания моровых язв вместе взятые… Мало ли от чего зависит популярность книг! Я только хотел сказать, что Ренцо тоже подхватил чуму и вылечился сам собой, то есть ничего не делая; он был почти на краю могилы, но его крепкая натура победила болезнь, и через несколько дней он был уже вне опасности. С возвращением к жизни в его душе с новой силой воскресли воспоминания, желания, надежды, планы на будущее, — одним словом, он больше чем когда-либо стал думать о Лючии. Что с ней теперь, в такое время, когда остаться в живых — это просто чудо? И на таком близком расстоянии ничего не знать о ней? И оставаться бог знает сколько времени в такой неизвестности? И даже, если неизвестность потом рассеется, когда всякая опасность минет, ему удастся узнать, что Лючия жива, — всё же ведь есть та, другая тайна, эта запутанная история с обетом. «Пойду, непременно пойду и разом во всём удостоверюсь, — говорил он себе ещё задолго до того, как смог стоять на ногах. — Только бы она осталась в живых! Найти-то уж я её найду. Услышу, наконец, от неё самой, что это за обещание такое, растолкую ей, что это дело неладное, и возьму с собой, и её и бедную Аньезе, только бы и она оказалась жива! Она всегда любила меня, и я уверен, что любит и сейчас. А приказ об аресте? Э, да что там! Теперь тем, кто остался в живых, надо думать о другом. Здесь вот тоже разгуливают преспокойно разные люди, а ведь им грозит тоже… Неужели свободный пропуск только и существует, что для мошенников? А в Милане — все говорят — смятение ещё большее. Если я упущу такой хороший случай (это чума-то! Вы только посмотрите, как счастливая способность исходить во всём из наших собственных интересов и всё подчинять им иногда заставляет нас пользоваться такими словами), другой ведь такой ещё не скоро представится! » Будем надеяться, дорогой мой Ренцо. Едва став на ноги, он разыскал Бортоло, который пока что сумел избежать чумы и очень оберегался. Ренцо не вошёл к нему в дом, но, крикнув с улицы, подозвал его к окну. — А, — сказал Бортоло, — ты выкарабкался! Рад за тебя. — Я ещё, как видишь, чуточку нетвёрдо держусь на ногах, но от опасности как будто избавился. — Хотел бы я быть на твоих ногах. В былое время скажешь: «Чувствую себя хорошо», — и этим всё сказано, а нынче это ровно ничего не значит. А вот кому случится сказать: «Я чувствую себя куда лучше», — вот это недурное словечко! Пожелав своему двоюродному брату всяких благ, Ренцо сообщил ему о своём решении. — На этот раз — ступай, и да благословит тебя небо, — ответил тот. — Постарайся уклониться от правосудия, как я стараюсь уклониться от заразы; и если богу будет угодно послать нам обоим удачу, мы ещё свидимся. — Ну, разумеется, я вернусь. И хорошо бы вернуться не одному. Ну, да ладно! Я не теряю надежды. — Так уж возвращайся не один. Бог даст, работа найдётся для всех, и мы славно заживём. Только б ты застал меня в живых да кончилась эта дьявольская зараза. — Мы увидимся, обязательно увидимся! — Ещё раз скажу: дай-то бог! В течение нескольких дней Ренцо всё упражнялся, пробуя свои силы и стараясь поскорее восстановить их. Когда ему показалось, что он может пуститься в дорогу, он стал собираться. Он надел на себя, спрятав его под одежду, пояс с зашитыми в нём пятьюдесятью скуди, к которым он так и не притронулся и о которых никогда никому не заикнулся, даже Бортоло. Захватил ещё немного деньжонок, что откладывал изо дня в день, экономя на всём. Взял подмышку узелок с платьем, положил в карман свидетельство на имя Антонио Ривольта, которое, на всякий случай, выпросил у второго своего хозяина, в карман штанов сунул большой нож, — наиболее скромное оружие для всякого порядочного человека в те времена, — и пустился в дорогу в последних числах августа, спустя три дня после того как снесли в лазарет дона Родриго. Ренцо держал путь на Лекко, не желая идти в Милан наобум, а решив лучше пройти через свою деревню, надеясь застать в живых Аньезе и сначала разузнать у неё хоть что-нибудь о тех вещах, которые ему так не терпелось узнать. Те немногие, что выздоровели от чумы, поистине казались среди остального населения как бы привилегированным классом. Огромная часть остального люда хирела или умирала. А те, кто до той поры ещё не заразились болезнью, жили в постоянном страхе перед ней. Сосредоточенные, настороженные, люди ходили размеренными шагами, подозрительно озираясь, с какой-то поспешностью и вместе с тем нерешительностью, — ведь всюду могло подстерегать их смертоносное оружие. А выздоровевшие, наоборот, могли быть почти совершенно спокойны за себя (потому что повторное заболевание чумой было не только редким, а прямо-таки необычным явлением). Они смело и решительно разгуливали среди заразы, подобно тому как средневековые рыцари, с ног до головы закованные в железо и сидя на конях, тоже сверху донизу одетых в латы, отправлялись в таком виде шататься по свету (откуда и произошло знаменитое их прозвище — странствующие рыцари) в поисках приключений, среди жалкой пешей толпы горожан и вилланов, которые могли отразить и ослабить их удары лишь своими лохмотьями. Прекрасное, мудрое и полезное ремесло! Ремесло, поистине достойное занять первенствующее место в трактате по политической экономии. С такой уверенностью, умеряемой, впрочем, беспокойством, о котором читатель знает, и смешанной с горечью, вызванной непрестанным зрелищем и неотвязными думами о всеобщем бедствии, направлялся Ренцо к своему дому. Он шёл под ясным небом по своей прекрасной стране, не встречая никого на своём пути. И лишь после длинных переходов в грустном одиночестве ему иногда встречались какие-то бродячие тени вместо живых людей, либо трупы, опускаемые в могилу без погребения, без песнопений, без провожающих. Около полудня он остановился в лесочке перекусить хлебом со всякой всячиной, прихваченной с собою. Фруктов вдоль всей дороги было в его распоряжении даже больше, чем достаточно: фиги, персики, сливы, яблоки — всего сколько угодно. Стоило лишь сойти с дороги в сторону и сорвать либо подобрать плоды под деревьями, где их валялось великое множество, словно после града: ибо год был на редкость урожайным, особенно на фрукты, а заниматься ими было почти некому. И гроздья винограда усыпали, как говорится, все лозы и были брошены на произвол первого встречного. К вечеру показалась родная деревня. При виде её, хотя Ренцо и был к этому давно подготовлен, он, однако, почувствовал, как сжалось у него сердце: на него нахлынуло множество грустных воспоминаний и печальных предчувствий. Ему казалось, что в ушах у него раздаётся зловещий звон набата, который словно провожал, преследовал его, когда он убегал из этих мест, и вместе с тем он как бы слышал молчание смерти, царившее вокруг. Ещё более сильное волнение испытал он, вступив на пьяцетту перед церковью, а самое худшее опасался найти в конце пути, так как собирался остановиться в том доме, который он когда-то привык называть домом Лючии. Теперь это мог быть, в лучшем случае, дом Аньезе, и он ждал от неба единственной милости — найти её там живой и здоровой. В этом доме он собирался просить пристанища, правильно предполагая, что его собственный должен был стать местопребыванием мышей и белодушек. Не желая никому попадаться на глаза, Ренцо пошёл огородами, той самой тропинкой, по которой он шёл со своими друзьями в памятную ночь, чтобы захватить врасплох дона Абондио. Приблизительно на полдороге с одной стороны тянулся виноградник, с другой — стоял домик Ренцо, так что мимоходом он мог на минутку зайти и к себе — взглянуть, в каком положении его дела. Шагая, он всё время глядел вперёд, ожидая и вместе с тем опасаясь встретить кого-нибудь: действительно, пройдя несколько шагов, он увидел человека в рубашке, сидевшего на земле, привалившись спиной к жасминной изгороди, по всем признакам — безумного. По его виду, а также по выражению лица Ренцо показалось, что он узнал несчастного полоумного Жервазо, который выступал вторым свидетелем в злополучной вылазке. Однако, подойдя поближе, он должен был убедиться, что это был как раз Тонио, тот самый живой Тонио, который привёл тогда с собой Жервазо. Чума, лишившая его как телесных, так и духовных сил, выявила в его лице и в каждом движении незаметные, скрытые прежде черты сходства с его слабоумным братом. — Боже мой, Тонио! — воскликнул Ренцо, останавливаясь перед ним. — Ты ли это? Тонио поднял глаза, не пошевельнув головой. — Тонио! Ты меня не узнаешь? — Уж коли она возьмётся за кого, так уж возьмётся, — ответил Тонио, да так и остался с разинутым ртом. — И тебя прихватило, бедный Тонио, да? Да ты меня совсем не узнаёшь? — Уж коли она возьмётся за кого, так возьмётся, — повторил тот с какой-то идиотской улыбкой. Видя, что от него ничего больше не добьёшься, Ренцо двинулся дальше, ещё более опечаленный. Но вот показалось из-за угла дома и зашагало ему навстречу нечто чёрное, в чём он сразу признал дона Абондио. Тот едва-едва шёл, опираясь на палку так, словно и она нуждалась в его опоре. И по мере того как он приближался, по его бледному, измождённому лицу и по каждому движению всё яснее угадывалось, что и ему пришлось перенести свою бурю. Он тоже стал всматриваться: показалось это ему или нет? По одежде как будто чужеземец, но чужеземец именно из Бергамо. «Не иначе как он! » — решил про себя дон Абондио и в порыве досадного изумления воздел руки к небу, причём палка его, которую он держал в правой руке, так и осталась висеть в воздухе, и показались его тощие руки, болтавшиеся в рукавах, где, бывало, раньше они еле-еле умещались. Ренцо пошёл ему навстречу, прибавив шагу, и отвесил почтительный поклон, ибо хотя они и расстались при обстоятельствах, вам известных, всё же это был по-прежнему его курато. — Вы… и здесь? — воскликнул дон Абондио. — Как видите, здесь. Не знаете ли вы что-нибудь о Лючии? — А что же вы хотите знать о ней? Ничего о ней не известно. Она как будто в Милане, если, конечно, ещё на этом свете… Ну, а вы… — А Аньезе — жива? — Может статься. Но кто же знает об этом? Её здесь нет… Впрочем… — Где же она? — Она отправилась жить в Вальсассину, к этим своим родственникам, в Пастуро — вы их хорошо знаете. Там, говорят, чума не так беснуется, как здесь. Ну, а вы-то…
|
|||
|