Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Комментарии 13 страница



В первые минуты она испытала чувство удовлетворения, правда, не совсем невинного, но зато живого. В томительную душевную пустоту вторглось теперь увлекательное постоянное занятие, можно сказать, жизнь, бьющая ключом. Но это удовлетворение было похоже на подкрепляющий напиток, изобретённый жестокостью древних, который подносили осуждённому на смерть, чтобы дать ему силы выносить пытки. Резкая перемена стала замечаться во всём поведении Гертруды: она сделалась гораздо сдержаннее, спокойнее, бросила насмешки и брюзжание, стала ласковее и обходительнее, так что сёстры поздравляли друг друга с такой счастливой переменой; но они, конечно, были очень далеки от того, чтобы догадаться об истинной причине произошедшей перемены и понять, что эта новая добродетель была не чем иным, как лицемерием, дополнившим остальные пороки. Однако эта видимость, эта, так сказать, внешняя белизна продержалась недолго. Очень скоро спокойствие и приветливость иссякли и возобновились привычные причуды и злые выходки. Вернулись и снова стали раздаваться проклятия и насмешки над «монастырской тюрьмой», высказанные порой в выражениях, неуместных в таком месте, да ещё в таких устах. Но после каждой подобной вспышки наступало раскаяние, великое старание загладить свою вину с помощью добрых и ласковых слов. Сёстры по мере возможности выносили эти приливы и отливы, приписывая их причудливому и изменчивому нраву синьоры.

Некоторое время никто из монахинь, по-видимому, ни о чём не догадывался. Но вот как-то раз синьора заспорила из-за каких-то сплетен с одной послушницей и принялась поносить последнюю сверх всякой меры, никак не желая оставить её в покое. Послушница терпела-терпела, даже губы прикусила, но в конце концов вышла из себя и обронила словечко насчёт того, что она, мол, кое-что знает и в своё время не преминёт сказать, где нужно. С этого момента синьора потеряла покой. Но не прошло и нескольких дней, как однажды утром послушница не явилась выполнять свои обычные обязанности. Отправились за ней в келью, там её не оказалось; стали звать — ответа не было; искали её повсюду, обыскали всё помещение от чердака до подвала, — нигде её не оказалось. И кто знает, какие бы возникли предположения, если бы во время поисков не обнаружили отверстия в садовой стене. Это обстоятельство навело всех на мысль, что она исчезла именно этим путём. Произведены были тщательные поиски в Монце и её окрестностях, особенно в Меде, откуда беглянка была родом; писали в разные концы, но ни разу не получили ни малейших сведений. Пожалуй, кое-что узнали бы, если б вместо дальних поисков заглянули поближе. После всеобщего изумления, — ибо никто не считал её способной на это, — и длительных пересудов пришли к заключению, что она, видимо, убежала, и, возможно, далеко-далеко. И так как у одной сестры вырвалось замечание: «Она, верно, укрылась в Голландии», то сразу стали говорить, — и эта версия укрепилась на некоторое время и в монастыре и за его пределами, — что она бежала в Голландию. Однако синьора, по-видимому, не разделяла общего мнения. Не то чтобы она не верила этой версии или оспаривала её по особым соображениям: если они у неё и были, то уж, разумеется, никто не умел так хорошо скрывать их, как она; и не было предмета, от обсуждения которого она воздерживалась охотнее, чем вся эта история, таинственных глубин которой ей хотелось касаться как можно меньше. Но чем меньше она говорила об этом, тем больше думала. Сколько раз в течение дня образ этой женщины внезапно рисовался её воображению, стоял перед ней и не хотел исчезать! Как хотелось ей видеть исчезнувшую живой, её плоть, а не держать её образ вечно в мыслях, не быть вынужденной денно и нощно находиться во власти этой неуловимой, страшной и бесплотной тени! Как хотелось Гертруде услышать наяву её голос, чем бы он ни грозил ей, а не прислушиваться к постоянно звучавшему откуда-то из глубины сердца призрачному шёпоту и слышать слова, повторяемые с таким неутомимым упорством и настойчивостью, на какие не способно ни одно живое существо.

Примерно через год после этого происшествия Лючия была представлена синьоре и вела с ней разговор, на котором остановился наш рассказ. Синьору интересовало решительно всё, что касалось преследования со стороны дона Родриго, а порой она вникала в отдельные подробности с такой смелостью и страстностью, что всё это казалось, и не могло не казаться, совсем неожиданным для Лючии, никогда не думавшей, что любопытство монахинь может возбуждаться подобными сюжетами. Не менее странны были и суждения, которыми синьора пересыпала свои вопросы или которые она невольно высказывала. Казалось, она почти высмеивала то огромное отвращение, какое питала Лючия к этому синьору, и спрашивала, уж не урод ли он, если внушает такой страх; казалось, она готова была считать глупым само упорство девушки, не будь оно вызвано предпочтением, отдаваемым ею Ренцо. Да и насчёт последнего она пустилась в такие расспросы, которые заставили собеседницу смутиться и покраснеть. Тут, спохватившись, не слишком ли она дала волю языку, следовавшему за причудливым полётом её фантазии, Гертруда попыталась было исправить дело и истолковать свою болтовню в хорошую сторону, но было поздно, у Лючии так и остался какой-то неприятный осадок и неясный страх. Оказавшись, наконец, наедине с матерью, она рассказала ей всё. Но Аньезе, как более опытная, несколько рассеяла её сомнения и по-своему раскрыла этот секрет. «Не удивляйся ты этому, — сказала она, — когда получше узнаешь свет, как знаю его я, то увидишь, что тут нечему удивляться. Синьоры — они ведь все, кто больше, кто меньше, один так, другой этак, но все немножко полоумные. Надо дать им поговорить, особенно, когда в них нуждаешься, и сделать вид, будто слушаешь их всерьёз, словно они говорят дело. Ты слышала, как она меня оборвала, словно я сказала какую-нибудь ерунду? Я же не обратила на это ни малейшего внимания. Все они таковы. А между тем надо благодарить бога, что эта синьора, видимо, отнеслась к тебе по-хорошему и в самом деле хочет взять нас под свою защиту. А впрочем, дочка, если тебе ещё придётся иметь дело с синьорами, много чего ты наслушаешься, много».

Желание оказать услугу отцу настоятелю, приятное сознание быть покровительницей других, мысль о том хорошем впечатлении, которое могло сложиться у всех в результате её вмешательства, предпринятого с таким святым намерением, зародившаяся симпатия к Лючии и некоторое утешение от мысли, что делаешь добро невинному существу, поддерживаешь и утешаешь угнетённых, — всё это вместе взятое расположило синьору к тому, чтобы принять к сердцу судьбу бедных беглянок. По настоянию синьоры и из уважения к ней их поместили в квартире привратницы по соседству с монастырём и считали как бы в числе монастырских служащих. Мать и дочь всем сердцем радовались тому, что так быстро удалось найти столь надёжное и высокочтимое убежище. Обеим очень хотелось жить там в полной неизвестности, однако в монастыре это оказалось не так-то просто, тем более что был человек, который крайне настойчиво стремился разузнать про одну из них и в душе у которого к первоначальной страсти и досаде присоединилась теперь ещё и злость оттого, что его опередили и провели.

Пока мы оставим женщин в их убежище и вернёмся в его палаццотто в тот момент, когда он ожидал исхода затеянного им злодейского предприятия.

 

 

Глава 11

 

Подобно своре гончих, которые после неудачной погони за зайцем сконфуженные возвращаются к хозяину, опустив морды и поджав хвосты, возвращались в эту сумбурную ночь брави в палаццотто дона Родриго. Он ходил впотьмах взад и вперёд по необитаемой комнатушке верхнего этажа, выходившей на площадку перед замком. Время от времени дон Родриго останавливался, прислушиваясь, и смотрел сквозь щели источенных червем ставней; он был полон нетерпения и отчасти тревоги не только из-за неуверенности в успехе, но и из-за возможных последствий, ибо это было наиболее серьёзное и рискованное из предприятий, за которые когда-либо брался наш отважный герой. Однако он успокаивал себя мыслью о предосторожностях, предпринятых для того, чтобы устранить всякие улики, если не подозрения.

«Что до подозрений, — думал он, — то мне на них наплевать. Хотел бы я знать, найдётся ли охотник забираться сюда, чтобы посмотреть, тут ли девчонка или нет. Пусть только явится сюда этот невежа, его хорошо примут. Пусть и монах является, пусть. Старуха? Пусть старуха отправляется себе в Бергамо. Юстиция? Подумаешь, юстиция! Подеста ведь не ребёнок и не сумасшедший. А в Милане? Кому какое дело до них в Милане? Кто станет их слушать? Кто знает об их существовании? Они не имеют никаких прав на этом свете, за них даже некому заступиться, — так, ничьи люди. Да что там, нечего бояться! А что-то скажет назавтра Аттилио! Уж он увидит, зря я болтаю или нет. И потом… если выйдет какое-нибудь затруднение… почём знать? Какой-нибудь недруг вздумает воспользоваться этим случаем… тот же Аттилио сумеет дать мне совет, — ведь тут затронута честь всей семьи…»

Однако больше всего его занимала одна мысль, в которой он находил одновременно и успокоение и пищу для главной своей страсти. Это была мысль о тех ласках и обещаниях, которые он собирался пустить в ход, чтобы задобрить Лючию. «Ведь ей будет здесь так страшно одной, среди всех этих лиц, что… чёрт возьми, ведь самое человеческое лицо здесь всё-таки у меня… что она должна будет обратиться ко мне, просить меня, а если она станет просить…»

Предвкушая эти сладостные минуты, он вдруг услышал топот, бросился к окну, приоткрыл его и высунулся наружу. Они! «А носилки? Что за чёрт! Где же носилки? Три, пять, восемь… все налицо, и Гризо тут же, а носилок нет. Чёрт возьми, Гризо мне за это ответит! »

Когда брави вошли, Гризо поставил в угол одной из нижних комнат свой посох, сложил старую шляпу и пилигримский плащ и, как того требовала его должность, которой в эту минуту никто не завидовал, пошёл наверх докладывать дону Родриго. Последний ждал его наверху лестницы, и, когда показалась пристыженная, смущённая физиономия оставшегося в дураках негодяя, он сказал или, вернее, крикнул ему:

— Ну, что же, синьор бахвал, синьор атаман, синьор «всё могущий».

— Тяжело слушать упрёки, — сказал Гризо, не поднимаясь дальше первой ступени, — когда ты верно служил, старался выполнить свой долг, даже рискуя шкурой.

— Как же всё это произошло? Послушаем, послушаем, — говорил дон Родриго, направляясь в свою комнату, куда за ним и последовал Гризо, тут же сделавший доклад о том, как он всем распорядился, как действовал, что видел и чего не видел, что слышал, чего боялся, как старался поправить дело. Его сбивчивый рассказ был полон сомнений и растерянности, которые в тот момент царили в его мыслях.

— Вижу, что ты не виноват, ты вёл себя хорошо, — сказал дон Родриго, — и сделал всё, что возможно; но… но нет ли уж в моём доме шпиона? Если это так и мне удастся открыть его, — а мы его непременно откроем, — уж я его отделаю. Уж ты поверь мне, Гризо, будет ему праздник.

— У меня тоже, синьор, мелькнуло в голове такое подозрение, — отвечал Гризо, — и если оно подтвердится, если удастся открыть этого негодяя, синьор должен отдать его в мои руки. Кто доставил себе развлеченье, заставив меня пережить такую ночку, тот мне за это заплатит! Однако, сдаётся мне, что тут какая-то другая интрига, в которой пока ещё нельзя разобраться. Завтра, синьор, завтра всё это выяснится.

— По крайней мере никто вас не узнал?

Гризо ответил, что, по-видимому, нет. Разговор закончился тем, что дон Родриго отдал распоряжения на следующий день, о чём, кстати, Гризо отлично сообразил бы и без него. Необходимо было утром немедленно отправить двоих брави к консулу и сделать ему предупреждение, что, как мы видели, и было сделано; двух других — к заброшенному дому, караулить, не подпуская никого, кто случится по соседству, и скрывать носилки от посторонних взглядов до наступления ночи, когда станет возможным послать за ними, ибо пока следовало воздержаться от любых подозрительных действий; наконец, пойти ему самому, а также послать других, наиболее расторопных и смышлёных, потолкаться среди народа и разузнать всё, что можно, о ночном переполохе. Отдав эти распоряжения, дон Родриго пошёл спать и отпустил Гризо, осыпав его похвалами, чем явно хотел загладить опрометчивые оскорбления, какими он его встретил.

— Иди себе спать, бедный Гризо, ты так нуждаешься в отдыхе. Бедняга Гризо! В работе весь день, в работе полночи, не считая риска попасть в лапы крестьян и навлечь на себя обвинение в похищении честной женщины в дополнение к тем, что уже тяготели над тобой, — и встретить такой приём! Но что поделаешь, люди нередко вот так-то и расплачиваются. Однако в данном случае ты сможешь увидеть, что иногда возмездие, если и не сразу, всё же рано или поздно настигает и на этом свете. Теперь иди спать, — быть может, настанет день, когда ты дашь нам в руки иное доказательство этого, но уже более достойное внимания.

На следующее утро, когда дон Родриго встал, Гризо уже отправился по делам. Дон Родриго тотчас же отыскал графа Аттилио, который при его появлении скорчил гримасу и насмешливо крикнул ему:

— Сан-Мартино!

— Не знаю, что и сказать вам, — отвечал, подходя к нему, дон Родриго, — я заплачу пари, но не это меня волнует. Я ничего не говорил вам, потому что, признаюсь, рассчитывал сегодня утром заставить вас умолкнуть. Впрочем… довольно… Теперь я вам расскажу всё.

— Тут не без того, чтобы монах сунул свой нос, — сказал кузен, выслушав всё с гораздо большей серьёзностью, чем можно было ожидать от такого пустомели. — Монаха этого, — продолжал он, — с его манерой прикидываться простачком и с этими глупыми его рассуждениями я считаю хитрой лисой и мошенником. А вы вот не доверились мне, скрыв, какую чепуху он приходил тогда молоть вам.

Дон Родриго передал свой разговор с падре Кристофоро.

— И вы всё это стерпели? — воскликнул граф Аттилио. — Вы дали ему преспокойно уйти?

— А вы бы хотели, чтоб я накликал себе на голову всех капуцинов Италии?

— Не знаю, — сказал граф Аттилио, — мог бы я помнить в такую минуту о существовании на свете других капуцинов, кроме этого наглеца. Да разве при соблюдении всех мер предосторожности нет способа добиться удовлетворения даже и от капуцина? Надо уметь вовремя проявить щедрость по отношению ко всей корпорации, а потом уж можно безнаказанно всыпать одному из её членов. Ну, довольно: он улизнул от наказания, самого для него подходящего, — так теперь я возьмусь за него и, чтобы утешиться, научу его, как говорить с нашим братом.

— Смотрите только, чтобы не навредить мне!

— Уж на этот раз доверьтесь мне, и я услужу вам по-родственному и по-дружески.

— А что же вы намереваетесь сделать?

— Ещё не знаю. Но уж наверно удружу монаху. Я подумаю об этом… Дядюшка-граф, член Тайного совета, — вот кто должен оказать мне услугу. Дорогой мой дядюшка-граф! Вот уж развлеченье-то всякий раз для меня, когда удаётся заставить его поработать на меня, — его, этого ловкача высокого полёта! Послезавтра я буду в Милане, и так или иначе монаху нашему нагорит.

Тем временем подали завтрак, за которым всё продолжался разговор о столь важном деле. Граф Аттилио говорил о нём довольно развязно и хотя относился к нему так, как того требовала его дружба с кузеном и их общая фамильная честь, согласно тем понятиям, какие были у него относительно дружбы и чести, однако порой не мог удержаться и посмеивался себе в ус над такой «удачей» кузена. Дон Родриго же, непосредственно заинтересованный в деле, рассчитывавший было втихомолку осуществить рискованное предприятие и с треском провалившийся, был охвачен более сильными страстями и тягостными мыслями.

— Хорошенькие сплетни распустят теперь эта голодранцы по всей округе! — говорил он. — А мне какое дело? Правосудие? Плевал я на него. Улик никаких нет. Да и будь они, мне всё равно наплевать! На всякий случай я нынче утром велел предупредить консула, чтобы он не вздумал докладывать о случившемся. Ничего не будет, но вот сплетни, если они поползут, — вот что меня злит. А больше всего — что надо мной так нагло посмеялись.

— Вы отлично сделали, — отвечал граф Аттилио. — Этот ваш подеста — настоящий олух, пустая голова, не подеста, а надоеда… впрочем, он человек благородный, понимающий свой долг. И как раз, когда приходится иметь дело с такими людьми, надо стараться не ставить их в затруднительное положение. Если какой-нибудь негодяй консул сделает доклад, то подеста, при всём своём расположении, всё же, конечно, должен будет…

— А вы, — с некоторым раздражением прервал его дон Родриго, — вы мне портите всё дело своей манерой вечно во всём ему противоречить, обрывать его, а при случае даже высмеивать. Какого чёрта, в самом деле! Почему подеста не может быть упрямым ослом, если в остальном он благородный человек?

— Знаете что, кузен, — сказал, взглянув на него с изумлением, граф Аттилио, — я начинаю подозревать, что вы немножко струхнули. Вы начинаете принимать всерьёз даже подеста.

— Позвольте, не вы ли сами сказали, что с ним надо считаться?

— Сказал, конечно, — и раз речь идёт о серьёзном деле, я вам покажу, что я не мальчишка. Вы знаете, как велика моя решимость помочь вам. Я могу собственной персоной посетить синьора подеста. Как, по-вашему, будет он доволен такой честью? И я способен дать ему говорить целых полчаса о графе-герцоге и о нашем синьоре кастеллане — испанце и соглашаться с ним во всём, даже когда он будет нести совершеннейшую чепуху. А потом я оброню словечко насчёт дядюшки-графа, члена Тайного совета; вы же знаете, какое впечатление такие словечки производят на синьора подеста. В конце концов ведь он больше нуждается в нашем покровительстве, чем вы в его снисходительности. Серьёзно, я пойду к нему, и вы увидите, он станет к вам ещё благосклоннее, чем прежде.

Высказав эти соображения, граф Аттилио отправился на охоту, а дон Родриго продолжал с тревогой ожидать возвращения Гризо. Наконец, когда наступил час обеда, тот пришёл с докладом.

Переполох минувшей ночи был настолько бурным, исчезновение трёх лиц из небольшой деревни — происшествием настолько чрезвычайным, что поиски, как из усердия, так и из любопытства, естественно должны были сделаться горячими и упорными; с другой стороны, слишком много было людей, знавших кое-что, чтобы все они согласились молчать. Перпетуе нельзя было показаться в дверях, чтобы кто-нибудь не пристал к ней с расспросами о том, кто же это так напугал её хозяина, и Перпетуя, припоминая все обстоятельства дела и сообразив в конце концов, что ведь Аньезе в сущности оставила её в дураках, приходила от подобного вероломства в такое бешенство, которому положительно надо было дать выход. Не то чтобы она стала распространяться со всяким встречным и поперечным, каким образом её надули, — об этом она и не заикалась; но не говорить про шутку, разыгранную с её бедным хозяином, она была не в силах, а в особенности умолчать, что подобную штуку задумали и попытались проделать такой славный парень, такая почтенная вдова и такая скромница-недотрога. Как строго-настрого ни приказывал ей дон Абондио, как горячо ни просил он её держать язык за зубами, как ни твердила ему усердно она сама, что незачем напоминать ей то, что ясно и понятно само собой, — всё же эта большая тайна держалась в ней подобно тому, как в старой, плохо стянутой обручами бочке держится очень молодое вино, которое бурлит, шипит и пенится и, если не вышибает затычку, то пускает сок мимо неё и выходит наружу пеной, просачиваясь между клёпками бочки, местами выступая каплями, так что его можно попробовать и почти точно определить, что же это за вино.

Жервазо, который никак не мог поверить, что на сей раз он знает больше других; Жервазо, который вменял себе в немалую заслугу пережитый им жуткий страх и думал, что он уподобился всем другим людям, ибо замешан в деле, сильно пахнувшем уголовщиной, — можно сказать, лопался от желания похвастать всем этим. И хотя Тонио, серьёзно подумывавший о возможности дознания и суда и необходимости держать ответ, приказал Жервазо, поднося кулаки к самому его лицу, ничего никому не говорить, всё же не было средства, способного окончательно зажать ему рот. Впрочем, и сам Тонио, проведя эту необычайную ночь вне дома, вернулся домой не совсем обычной походкой, с таинственным видом и в таком приподнятом настроении, располагавшем к откровенности, что не смог скрыть происшествия от своей жены, а она, разумеется, не была немой.

Меньше всех говорил Менико, потому что, как только он рассказал родителям всю историю и предмет своей экспедиции, они сочли участие их сына в крушении предприятия, затеянного самим доном Родриго, делом настолько опасным, что не позволили мальчику закончить свой рассказ и тут же дали ему строжайший наказ, подкреплённый угрозами, ни о чём не подавать и виду. А на следующее утро им показалось, что они ещё недостаточно себя обезопасили, и они решили держать мальчика взаперти весь этот день и несколько следующих. И что же? Когда позднее они же сами болтали с соседями и, без всякого желания показать, что знают больше них, доходили до тёмного места о бегстве трёх наших бедняг, — как они бежали, да почему, да куда, — сами же сообщили, как нечто всем известное, что те скрываются в Пескаренико. Таким образом, и это обстоятельство стало предметом всеобщих толков.

Из всех этих отрывочных сведений, собранных затем воедино и сшитых, как это обычно делается, в придачу с лоскутками, которые естественно образуются при шитьё, можно было составить историю настолько правдоподобную и складную, что она устояла бы перед самым острым критическим разбором. Однако как раз налёт брави, — эпизод слишком серьёзный и слишком шумный, чтобы его можно было обойти, к тому же такой, о котором никто ничего не знал толком, — этот эпизод положительно запутывал всю историю. Произносили шёпотом имя дона Родриго, — на этом сходились все; в остальном всё было неясно и строилось на догадках. Много говорилось про двух головорезов, которых видели на улице уже под вечер, и про третьего, который стоял у входа в остерию; но что же можно было выяснить с помощью одного этого голого факта? Допрашивали хозяина остерии, кто был у него вечером накануне; но хозяин, если верить ему, не мог даже припомнить, видел ли он кого-нибудь в этот вечер, и отделывался от всех, говоря, что остерия — всё равно, что приморская гавань.

Больше всего вносил путаницы во все головы и расстраивал всякие догадки таинственный странник, которого видели и Стефано и Карландреа, — тот странник, которого разбойники хотели зарезать и который ушёл вместе с ними или которого они утащили с собой. Зачем он приходил? Это душа, пришедшая из чистилища на помощь женщинам, говорили одни. Это осуждённая душа странника, плута и нечестивца, который постоянно является по ночам, чтобы примкнуть к тем, кто делает то же, что сам он делал при жизни, уверяли другие. По мнению третьих, это был настоящий живой странник, которого разбойники хотели зарезать, опасаясь, что он станет кричать и разбудит всю деревню. Нет, это был (посмотрите, до чего только можно додуматься! ) один из числа самих же грабителей, переодевшийся странником. Короче, он был то тем, то другим, был чем угодно, так что не хватило бы всей прозорливости и опытности Гризо, чтобы раскрыть, кто же это был, если бы ему пришлось устанавливать эту часть истории со слов других. Но, как известно читателю, то, что делало всю историю запутанной для других, было как раз более чем ясным для него самого. Пользуясь этим как ключом для истолкования других сведений, собранных им лично или через подчинённых ему разведчиков, он из всего этого мог составить для хозяина достаточно полный доклад.

Гризо немедленно заперся с доном Родриго и сообщил ему о проделке, затеянной несчастными обрученными. Этим, естественно, объяснялось то, что дом оказался пустым, и то, что ударили в набат; отпала надобность предполагать, что в доме завёлся предатель, как думали оба этих почтенных синьора. Сообщил он ему и о бегстве обрученных; и для этого тоже не трудно было подыскать объяснение: испуг застигнутых на месте преступления либо какое-нибудь предупреждение о налёте, полученное ими, когда о нём стало известно и вся деревня всполошилась. В заключение Гризо сказал, что они укрылись в Пескаренико; дальше этого его осведомлённость не шла.

Дону Родриго приятно было удостовериться в том, что никто его не предал, и убедиться, что деяние его не оставило никаких следов. Но то было лишь мимолётное и слабое утешение. «Убежали вместе, — кричал он, — вместе! Ах, этот негодяй монах! Этот монах! » Слова эти, с хрипом вырываясь из его горла, с шипением просачивались сквозь зубы, а так как в это время он грыз зубами палец, то вид его был столь же отвратителен, как и его страсти.

— Монах этот мне ответит, Гризо! Я сам не свой… Я хочу знать, хочу отыскать… нынче же вечером я должен знать, где они. Я потерял покой! Немедленно в Пескаренико, — узнать, увидеть, разыскать… Четыре скуди тебе тут же и моё покровительство навеки! Нынче же вечером я должен всё знать. А этот негодяй!.. Этот монах!..

И вот Гризо снова в пути. В тот же день к вечеру он сумел принести достойному своему покровителю желанные сведения. Вот как это произошло.

Одним из величайших утешений в нашей жизни является дружба, а одно из утешений дружбы — то, что есть кому доверить тайну. Но друзья связаны не парами, как супруги; вообще говоря, у каждого бывает больше, чем по одному другу, — так получается цепь, у которой нельзя найти конца. Поэтому, когда кто-нибудь доставляет себе утешение посвятить друга в свою тайну, он тем самым даёт последнему возможность доставить и себе самому то же утешение. Правда, он просит его ничего никому не говорить, — и такое условие, если бы придерживались его в самом строгом смысле слова, непосредственно оборвало бы весь поток утешений. Но вообще практика установила обычай не передавать тайну никому, кроме столь же верного друга, связав его лишь тем же условием. Так от одного верного друга к другому тайна проходит по бесконечной цепи, пока не достигает слуха того или тех, кому первый говоривший как раз собирался никогда её не сообщать. Всё же ей приходилось бы оставаться в пути довольно долго, будь у каждого всего лишь два друга: тот, кто ему доверяет, и тот, кому он в свою очередь передаёт то, о чем обещал молчать. Но ведь есть люди особо удачливые, насчитывающие друзей сотнями; и когда тайна доходит до ушей одного из таких людей, её распространение становится столь стремительным и столь запутанным, что уже нельзя найти никаких следов. Наш автор не мог установить, через сколько уст прошла тайна, до которой Гризо получил приказ докопаться. Известно лишь, что добряк, сопровождавший наших женщин до Монцы, вернулся со своей телегой в Пескаренико к одиннадцати часам вечера и, прежде чем попасть домой, столкнулся с задушевным другом, которому и рассказал под большим секретом о сделанном добром деле и обо всём остальном; известно также, что Гризо два часа спустя смог уже прибежать в палаццотто сообщить дону Родриго, что Лючия с матерью укрылась в одном из монастырей в Монце и что Ренцо пошёл дальше, направляясь в Милан.

Дон Родриго испытал жгучую радость, узнав об этой разлуке, и почувствовал, как в нём зашевелилась опять преступная надежда достигнуть намеченной цели. Большая часть ночи ушла у него на размышление о том, как это сделать, и он встал рано с двумя намерениями: одним — твёрдо решённым, другим — лишь намеченным. Первое было таково: безотлагательно послать Гризо в Монцу, чтобы получить более подробные сведения о Лючии и разузнать, нет ли возможности попытаться что-нибудь сделать. Поэтому он велел немедленно позвать своего преданного слугу, вручил ему обещанные четыре скуди, ещё раз похвалил за ловкость, с какою он заработал их, и отдал ему заранее обдуманное приказание.

— Синьор… — нерешительно начал было Гризо.

— Что такое? Разве я говорю неясно?

— Если бы вы могли послать кого-нибудь другого…

— Как?

— Сиятельнейший синьор, я готов дать спустить с себя шкуру за своего господина, это мой долг, но я знаю, что вы не захотите слишком рисковать жизнью своих подданных.

— Ну так что же?

— Ваше сиятельство хорошо знает, что у меня на шее не один приказ об аресте, и… Здесь я под вашей защитой, здесь нас целый отряд; синьор подеста — друг дома, полицейские относятся ко мне с почтением; ну, и я тоже… это, конечно, не делает мне большой чести, но, чтобы жить спокойно… я тоже дружу с ними. В Милане ливрею вашей светлости хорошо знают; а вот в Монце… там, наоборот, больше знают меня. И известно ли вашей светлости, — я ведь не зря болтаю, — что тот, кто сумеет выдать меня властям или принесёт мою голову, сделает выгодное дельце. Подумайте только: сотня скуди чистоганом и право на освобождение двух разбойников.

— Чёрт возьми! — сказал дон Родриго. — Ты, стало быть, всего лишь брехливая собака, у которой едва хватает храбрости бросаться под ноги проходящим мимо ворот, — да и то с оглядкой, помогают ли свои, — а уж одна вперёд ни за что не пойдёт.

— Мне кажется, синьор, я дал доказательства…

— Стало быть?

— Стало быть, — решительно подхватил Гризо, задетый за живое, — стало быть, прошу ваше сиятельство считать, что я ничего не говорил: храбрость льва, ноги зайца, — и я готов в путь хоть сейчас.

— А я и не требовал, чтобы ты отправлялся один. Возьми с собой двух самых лучших… скажем, Сфреджато и Тирадритто[lxi], отправляйся смело и будь снова Гризо. Чёрт возьми! Три таких молодца, идущих по своим делам, да кто же, по-твоему, посмеет не пропустить вас? Разве полицейским в Монце жизнь настолько надоела, чтобы они так безрассудно поставили её на карту из-за сотни скуди? А потом… потом вряд ли в тех местах меня знают настолько мало, чтобы звание моего слуги так уж ни во что и не ставилось.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.