Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Комментарии 6 страница



— Но ведь это же преувеличение, — вопил не менее зычным голосом подеста, — просто преувеличение, поэтическое украшение, потому что посланец, согласно международному праву, jure gentium, является неприкосновенным по самой своей природе; да незачем и далеко ходить, ведь говорит же пословица: «Посол вины на себе не несёт». Пословицы же, синьор граф, — сама мудрость рода человеческого. И так как посланец от своего имени не сказал ничего, а только передал вызов в письменной форме…

— Но когда же вы, наконец, поймёте, что посланец этот был просто наглый осёл, который не знал самых основных…

— С вашего позволения, уважаемые синьоры, — вмешался дон Родриго, которому не хотелось, чтобы спор заходил слишком далеко, — передадим спор на разрешение падре Кристофоро, и пусть будет, как он скажет.

— Хорошо, очень хорошо, — сказал граф Аттилио, которому показалось очень забавным передать вопрос о рыцарской чести на разрешение капуцину, между тем как подеста, горячо принимавший к сердцу этот спор, с трудом утихомирился, а выражение его лица говорило: «Какое же ребячество! »

— Однако же, насколько я понял дело, — сказал монах, — в этих вещах я мало смыслю.

— Это обычные ваши монашеские отговорки, из скромности, — сказал дон Родриго. — Чего там! Мы же отлично знаем, что вы родились на свет не с капюшоном на голове и знавали этот самый свет. Так вот: вопрос такой…

— Послушайте, дело вот в чём, — начал было кричать граф Аттилио.

— Дайте сказать мне, кузен, как лицу нейтральному, — перебил его дон Родриго. — История такова: испанский кавалер шлёт вызов миланскому кавалеру. Податель, не застав вызываемого дома, вручает вызов брату кавалера; тот читает его и в ответ избивает подателя палкой. Спрашивается…

— Так и следовало, — заорал граф Аттилио. — Это было подлинное вдохновение!

— …нечистой силы, — добавил подеста. — Избить посла! Священное лицо! Я думаю, и вы, падре, согласитесь с тем, что это не рыцарский поступок.

— Нет, синьор, именно рыцарский! — кричал граф. — И позвольте сказать это мне, знающему толк в том, что подобает рыцарю. Если бы кулаками, тогда другое дело, а палка ничьих рук не марает. Одного лишь я не понимаю: чего вы так волнуетесь из-за спины какого-то оборванца?

— Да кто вам говорит о спине, синьор граф? Вы мне приписываете глупости, какие никогда мне и в голову не приходили. Я говорил о действиях данного лица, а не о спине. Я имел в виду главным образом международное право. Скажите-ка мне, пожалуйста, разве фециалы[xxxiii], которых древние римляне посылали с объявлением войны другим народам, испрашивали разрешение, прежде чем изложить своё поручение? И найдите-ка мне писателя, у которого упоминалось бы о том, что фециала когда-либо подвергли избиению палками.

— Какое нам дело до официальных лиц древних римлян? Это люди, которые поступали попросту и в этих вопросах были отсталыми, — да, совершенно отсталыми! Согласно же правилам современного рыцарства, которое является истинным, я заявляю и настаиваю, что посланец, осмелившийся вручить рыцарю вызов, не испросив на то его позволения, является наглецом, то есть прикосновеннейшим из прикосновенных, и его следует бить да бить, пока сил хватит!

— Да вы мне ответьте на следующий силлогизм…

— Не желаю, не желаю и ещё раз не желаю!

— Да вы только послушайте, послушайте! Побить безоружного — поступок вероломный; atqui посланец, de quo был безоружен; ergo…[xxxiv]

— Потише, потише, синьор подеста!

— Да что потише?

— Потише, говорю я вам: что вы мне только что сказали? Вероломный поступок — это поразить кого-нибудь шпагой сзади или выстрелить в спину, да и то могут быть такие случаи… Впрочем, не станем удаляться от предмета нашего спора. Я готов согласиться, что, вообще говоря, это можно назвать вероломным поступком; но ударить раза три-четыре палкой проходимца! Что ж, по-вашему, надо сказать ему: «Берегись, дружок, я тебя отколочу», — так же, как вы сказали бы благородному человеку: «Защищайтесь»? А вы, достопочтенный синьор доктор, вместо того чтобы одобрительно улыбаться по моему адресу и давать понять, что разделяете моё мнение, почему вы не поддерживаете моих доводов своим языком, — благо он у вас хорошо подвешен, — чтобы помочь мне убедить этого синьора?

— Да я… — не без смущения отвечал доктор, — я наслаждаюсь этим учёным диспутом и благодарю счастливый случай, который дал повод к столь изящному поединку умов. Да и не моё дело выносить решение: ваша милость уже назначили судью… вот, в лице падре…

— Верно, — сказал дон Родриго, — но как же вы хотите, чтобы судья говорил, когда спорщики не желают замолчать?

— Умолкаю, — сказал граф Аттилио. Подеста сжал губы и поднял руку, как бы в знак повиновения.

— Слава тебе, господи! А теперь слово за вами, падре, — сказал дон Родриго с полунасмешливой серьёзностью.

— Ведь я уже извинялся, я же говорил, что ничего не смыслю по этой части, — отвечал фра Кристофоро, отдавая стакан слуге.

— Извинения неуместны, — закричали оба кузена, — мы требуем вашего решения.

— Коли так, — продолжал монах, — по моему крайнему разумению, хотелось бы, чтобы вовсе не было ни вызовов, ни посланцев, ни палочных ударов.

Сотрапезники изумлённо переглянулись.

— Это уж слишком, — сказал граф Аттилио. — Простите меня, падре, но это слишком. Сразу видно, что вы не знаете света.

— Он-то не знает? — отозвался дон Родриго. — Позвольте мне сказать вам: знает, милый мой, и не хуже вас. Не так ли, падре? Скажите-ка, скажите нам, разве вы в своё время не куролесили?

Вместо ответа на столь любезный вопрос монах обратился к самому себе: «Это относится уже лично к тебе; но помни, брат, что ты здесь не ради себя самого, и всё, что касается тебя одного, в счёт не идёт».

— Пусть так, — сказал граф Аттилио. — Однако, падре… а как зовут падре?

— Падре Кристофоро, — ответило сразу несколько голосов.

— Но, падре Кристофоро, достопочтеннейший мой покровитель, такими правилами вы, пожалуй, перевёрнете вверх ногами весь мир. Без вызовов! Без палок! Прощай всякая честь, — проходимцам полная безнаказанность! К счастью, это невозможно.

— Смелее, доктор! — выпалил дон Родриго, которому всё больше хотелось вывести из спора двух его зачинщиков. — Смелее! Вы ведь стоите на том, чтобы всех признавать правыми. Посмотрим, как вы ухитритесь в данном случае признать правым падре Кристофоро.

— По правде говоря, — отвечал доктор, размахивая вилкой и обращаясь к монаху, — по правде говоря, я никак не могу понять, как это падре Кристофоро, будучи одновременно и истинным монахом и светским человеком, не подумал о том, что подобный взгляд, сам по себе верный, похвальный и вполне уместный для амвона, — да будет мне позволено сказать, — не имеет никакого значения в споре о вопросах чести. Но падре лучше меня знает, что всё хорошо на своём месте, и я думаю, что на сей раз, прибегнув к шутке, он просто хотел отделаться от затруднительной необходимости высказать своё мнение. Что можно было отвечать на доводы, подкреплённые мудростью столь старинной и всё же вечно новой? Ничего. Так падре наш и поступил.

А дон Родриго, чтобы покончить с этим вопросом, поднял другой:

— Да, кстати, — сказал он, — я слышал, что в Милане ходят слухи о соглашении.

Читатель знает, что в тот год шла борьба из-за наследования герцогства Мантуи[xxxv], во владение которым, по смерти Винченцо Гонзага, не оставившего законного потомства, вступил герцог Неверский, ближайший его родственник. Людовик XIII, или, вернее сказать, кардинал Ришелье[xxxvi], поддерживал этого государя, натурализованного француза, к которому он благоволил, а Филипп IV, или, вернее сказать, граф Оливарес[xxxvii] (его обычно звали граф-герцог), по тем же соображениям не желал видеть его властелином Мантуи и объявил ему войну. А так как к тому же герцогство это являлось имперским леном, то обе стороны пускали в ход всевозможные интриги и угрозы, первая — чтобы добиться от императора Фердинанда II согласия на инвеституру[xxxviii] нового герцога, а вторая — чтобы добиться отказа от неё и даже поддержки для изгнания герцога Неверского из государства.

— Я склонен думать, — сказал граф Аттилио, — что дела эти могут уладиться. По некоторым верным признакам…

— Не верьте, синьор граф, не верьте, — прервал подеста. — Я здесь, в этой глуши, имею возможность знать все обстоятельства, потому что синьор кастеллан[xxxix], испанец, который по доброте своей благоволит ко мне и, будучи сыном одного любимца графа-герцога, отлично осведомлён обо всём…

— А я говорю вам, что мне ежедневно приходится беседовать в Милане с целым рядом лиц, и я знаю из надёжных источников, что папа, весьма заинтересованный в деле мира, выступил с предложениями…[xl]

— Так и должно быть, таков уж порядок; его святейшество выполняет свой долг; папа всегда должен стараться, чтобы христианские государи жили в мире; но у графа-герцога — своя политика, и…

— И, и… и откуда вам знать, синьор мой, что в данный момент думает император? Или вы полагаете, что на свете ничего уж и нет, кроме вашей Мантуи? Таких дел, о которых приходится думать, очень много, синьор мой! Знаете ли вы, например, до какой степени император может в настоящее время полагаться на этого своего князя Вальдистано, или Валлистаи, что ли, или как там его зовут, и…

— Настоящее его имя, — ещё раз вмешался подеста, — на немецком языке Вальенстейно[xli], я сам слышал, так не раз называл его наш синьор кастеллан, испанец. Но, однако, будьте уверены, что…

— Вы хотите меня учить? — прервал его граф, но дон Родриго подмигнул ему, давая понять, чтобы он, ради него, Родриго, перестал перечить. Граф замолчал, а подеста, подобно снятому с мели кораблю, дал ход своему красноречию и помчался на всех парусах. — Вальенстейно мало меня беспокоит, потому что граф-герцог видит всё и вся, и если Вальенстейно вздумает дурить, он сумеет его направить на путь истинный, — не добром, так силой. Он, повторяю, всё видит, и руки у него длинные. И если уж он, как настоящий политик, — а таков он и есть! — задался целью (и правильно! ) не дать синьору герцогу Неверскому пустить корпи в Мантуе, то, значит, этому и не бывать; и синьор кардинал ди Ричилью только зря воду шпагой колет. Мне просто смешно, как этот милейший синьор кардинал собирается померяться силами с самим графом-герцогом, с самим Оливаресом! Вот уж, поистине, хотелось бы мне воскреснуть лет через двести, чтобы послушать, что скажет потомство об этом нелепом притязании. Тут одной зависти мало, — тут голова нужна, а таких голов, как голова графа-герцога, во всём мире только одна и есть. Граф-герцог, синьоры мои… — продолжал подеста, словно несясь на крыльях попутного ветра и сам несколько дивясь тому, что нигде не встречает ни малейшего подводного камня, — граф-герцог — это старая лиса (да будет мне дозволено при всем почтении так выразиться! ), которая кого угодно собьёт со следа, и если он метит вправо, можно быть уверенным, что удар придётся влево. Отсюда и выходит: никто и никогда не мог похвалиться, что знает его намерения, и даже те, кому предстоит приводить их в исполнение, кто составляет депеши, ничего в них не понимают. Я могу говорить с некоторым знанием дела, ибо добрейший синьор кастеллан удостаивает меня своей беседой, я пользуюсь некоторым его доверием… Граф-герцог же, наоборот, подробно знает обо всём, что варится в котлах других дворов. И как только кто-нибудь из этих великих политиков (а надо сознаться, есть среди них и очень ловкие) задумает какой-нибудь ход, граф-герцог, глядишь, уже разгадал его при помощи своего ума и тайных связей, которые у него повсюду. А этот бедняга кардинал Ричилью пробует тут, нюхает там, потеет, из сил выбивается. И что же? Только удастся ему подвести подкоп, а уж у графа-герцога готов встречный…

Одному небу известно, когда подеста собрался бы, наконец, причалить к берегу, если бы дон Родриго, подстрекаемый к тому же гримасами своего кузена, не догадался, словно по внезапному вдохновению, обратиться к слуге с приказанием принести особую бутылочку.

— Синьор подеста и почтенные мои синьоры, — прибавил он, — предлагаю здравицу за графа-герцога, а вы потом скажете, достойно ли такой особы моё вино.

Подеста ответил поклоном, выражавшим чувство сугубой благодарности, ибо всё, что делалось или говорилось в честь графа-герцога, он принимал отчасти на свой счёт.

— Да живёт тысячу лет дон Гаспаро Гусман, граф Оливарес, герцог Сан-Лукар, великий привато короля дона Филиппо Великого, нашего государя! — воскликнул он, поднимая стакан.

Словом «привато», если кто этого не знает, в ту пору было принято обозначать государева любимца.

— Да живёт тысячу лет! — подхватили все.

— Налейте падре, — сказал дон Родриго.

— Простите, — ответил монах, — я уж и без того совершил недозволенное и не хотел бы…

— Как?! — сказал дон Родриго. — Дело идёт о здравице в честь графа-герцога. Неужели вы хотите, чтобы вас сочли сторонником наваррцев?

Так тогда в насмешку называли французов — по наваррским государям, которые в лице Генриха IV начали царствовать во Франции.

В ответ на такой вызов пришлось выпить. У всех сотрапезников вырвались восклицания и похвалы вину, за исключением доктора, который, подняв голову, уставился глазами в одну точку и многозначительно сжал губы, выражая этим гораздо больше, чем мог бы сказать словами.

— А что скажете вы, доктор? — спросил дон Родриго.

Вытащив из стакана свой нос, который алел и блестел сильнее, чем стакан, доктор отвечал, торжественно отчеканивая каждый слог:

— Я говорю, объявляю и установляю, что вино это — Оливарес среди вин: censui, et in eam ivi sententiam[3], что подобного напитка не найти ни в одном из двадцати двух царств нашего повелителя короля, да хранит его бог; и определяю, объявляю, что обеды светлейшего синьора дона Родриго оставляют далеко позади пиры Гелиогабала[xlii] и что голодуха навеки удалена и изгнана из этого дворца, где восседает и царит великолепие.

— Хорошо сказано! Правильно определено! — в один голос закричали сотрапезники, но слово «голодуха», которое случайно бросил доктор, сразу направило мысль всех на этот печальный предмет, и все заговорили о голоде. Здесь все были согласны, по крайней мере в основном, однако шуму было, пожалуй, больше, чем если бы налицо оказалось разногласие. Все говорили разом.

— Голода нет, — говорил один, — виноваты скупщики…

— И булочники, — говорил другой, — они прячут, прячут зерно. Вешать их!

— Вот именно — вешать их, без всякого снисхождения.

— Суд бы им устроить хороший, — кричал подеста.

— Какой там суд! — ещё громче кричал граф Аттилио. — Расправа короткая, — забрать человек трёх-четырёх, а то и пятерых-шестерых из тех, кого общая молва считает самыми богатыми и самыми свирепыми, и повесить их.

— Нужны примеры, примеры! Без примера ничего не сделаешь. Вешать их, вешать! И увидите, зерно посыплется со всех сторон.

Кому случалось, проходя ярмаркой, наслаждаться той гармонией, какую производит оркестр уличных музыкантов, когда в перерыве между двумя пьесами каждый настраивает свой инструмент, заставляя его звучать как можно громче, чтобы самому лучше расслышать его среди шума других, — тот может составить себе понятие о созвучии этих, с позволения сказать, речей. Тем временем все подливали себе да подливали знаменитое вино, и похвалы ему перемешивались, как того и следовало ожидать, с суждениями доморощенных законников, так что громче и чаще всего слышались слова: амброзия и вешать их.

Дон Родриго тем временем поглядывал на единственного человека, хранившего молчание; держался он всё время спокойно, без малейших признаков нетерпения или спешки, по-видимому нисколько не стремясь напомнить о том, что ведь он дожидается; впрочем, видно было, что он не желает уйти не выслушанным. Дон Родриго охотно избавился бы от него, уклонившись от всякого разговора; но отослать капуцина, не дав ему аудиенции, шло вразрез с его правилами. И так как избегнуть этой неприятности не представлялось возможным, он решил пойти ей навстречу и поскорей от неё избавиться. Дон Родриго встал из-за стола, а с ним поднялась и вся подвыпившая компания, продолжавшая галдеть. Извинившись перед гостями, он принял серьёзный вид и, подойдя к монаху, поднявшемуся с остальными, со словами: «Я к вашим услугам», — повёл гостя в другую комнату.

 

 

Глава 6

 

— Чем могу служить? — сказал дон Родриго, остановившись посредине комнаты. Так прозвучали его слова, но интонация, с которой они были произнесены, ясно говорила: «Помни, кто перед тобой, взвешивай свои слова, и — покороче». Не было более верного и лёгкого средства, чтобы придать духу нашему фра Кристофоро, как заговорить с ним вызывающим тоном. Он стоял было в нерешительности, подыскивая слова, и на чётках, висевших у пояса, отсчитывал пальцами одну молитву за другой, словно надеялся в одной из них найти, с чего бы ему начать, — но при таком обращении дона Родриго он сразу почувствовал, что на языке у него появилось слов даже больше, чем следовало. Однако, подумав, насколько важно не испортить своего дела или, что ещё важнее, чужого дела, он исправил и смягчил те фразы, которые пришли ему на ум, и с благоразумным смирением произнёс:

— Я пришёл просить вас о милости и предложить вам восстановить попранную справедливость. Какие-то злонамеренные люди злоупотребили именем вашей светлости, чтобы застращать скромного курато, помешать ему выполнить свой долг и тем обидеть двух безвинных людей. Единым словом вы можете, пристыдив их, восстановить нарушенную справедливость и поддержать тех, над кем совершено такое жестокое насилие. Вы можете сделать это. А раз можете… то, разумеется, ваша совесть, честь…

— О совести вы мне будете говорить, когда я приду к вам исповедоваться. А что касается моей чести, то извольте знать, что её единственным хранителем являюсь я, и только я, поэтому я считаю наглецом и оскорбителем моей чести всякого, кто заявит о своём дерзком желании разделить со мной эту заботу.

Поняв, что синьор стремится истолковать его слова в дурную сторону, стараясь превратить беседу в ссору и помешать ему перейти к существу дела, падре Кристофоро решил проглотить всё, что бы его собеседнику ни вздумалось сказать, и он тут же смиренно ответил:

— Если я сказал что-либо вам неугодное, то это вышло неумышленно. Уж вы меня поправьте, побраните, если я не умею говорить, как полагается; но всё-таки соблаговолите выслушать. Ради самого неба, ради господа, перед которым всем нам суждено предстать… — с этими словами он взял небольшой деревянный череп, прикреплённый к чёткам, и поднёс его к глазам своего сурового слушателя, — не упорствуйте, не откажите в справедливости, которую так легко и необходимо оказать этим бедным людям. Подумайте, ведь очи господни всегда устремлены на них, и их вопли, их стенания слышны там, наверху. Невинность — большая сила…

— Будет, падре! — резко прервал его дон Родриго. — Уважение моё к вашему одеянию велико. И только одно может заставить меня позабыть о нём: когда я вижу это одеяние на человеке, который дерзает явиться ко мне в дом в роли соглядатая.

Слова эти вызвали краску на лице монаха. С видом человека, проглотившего очень горькую пилюлю, он продолжал:

— Вы ведь и сами не верите, чтобы это название подходило ко мне. В душе вы сознаёте, что моё поведение не является ни низким, ни достойным презрения. Послушайте меня, синьор дон Родриго; да не допустят небеса, чтобы настал день, когда вы станете раскаиваться в том, что не выслушали меня. Не ставьте вы себе в заслугу… да и что за заслуга, синьор дон Родриго? Что за заслуга это пред лицом людей! А пред лицом господа? Здесь — многое в ваших силах, но…

— Знаете что, — сказал дон Родриго, прерывая его с раздражением и в то же время не без некоторого испуга, — когда мне придёт охота послушать проповедь, я не хуже других найду дорогу в церковь. А у себя дома, — благодарю покорно! — И тоном принуждённой шутки он продолжал с усмешкой: — Вы меня расцениваете выше моего звания. Домашний проповедник! Это бывает только у государей.

— Бог, требующий у государей ответа на то слово, которое он даёт им услышать в их собственных дворцах, бог, который ныне проявляет к вам милосердие, посылая своего служителя — пусть недостойного и ничтожного, но всё же своего служителя — просить за невинную…

— В конце концов, падре, — сказал дон Родриго, делая вид, что он собирается удалиться, — я не знаю, что вы хотите сказать; я только понял одно, что тут замешана какая-то девушка, близкая вашему сердцу. Ступайте изливаться кому угодно, а порядочного человека от подобной докуки, пожалуйста, увольте.

Дон Родриго направился было к выходу, но падре Кристофоро преградил ему путь, правда, очень почтительно, и, подняв руки, обратился к нему опять:

— Да, она близка моему сердцу, но не больше, чем вы; здесь две души, и обе мне дороже моей собственной крови. Дон Родриго! Единственное, что я могу сделать для вас, — молить о вас бога, и это я сделаю от всей души. Не отказывайте мне, не держите в тревоге и страхе бедную невинную девушку. Единое слово ваше может всё исправить.

— Ну что ж, — сказал дон Родриго, — раз вы думаете, что в моих силах многое сделать для этой особы, раз уж она так близка вашему сердцу…

— Ну так что же? — тревожно подхватил падре Кристофоро, ибо весь тон и выражение лица дона Родриго не позволяли ему предаться надежде, которую, казалось бы, могли внушить эти слова.

— А вот что: посоветуйте ей прийти и отдаться под моё покровительство. Она ни в чём не будет знать недостатка, и никто не посмеет её беспокоить, не будь я рыцарем!

В ответ на подобное предложение негодование монаха, до сих пор с трудом сдерживаемое, вырвалось наружу. Все его соображения о благоразумии и терпении развеялись как дым: в нём одновременно заговорило два человека — прежний и новый, а в таких случаях фра Кристофоро, поистине, стоил двоих.

— Ваше покровительство! — воскликнул монах, отступая на два шага. Горделиво опираясь на правую ногу и подбоченившись правой рукой, он поднял левую и, вытянув указательный палец в сторону дона Родриго, вперил в него свой разгневанный взор. — Ваше покровительство! Хорошо, что вы так заговорили, что вы сделали мне подобное предложение. Вы переполнили чашу, и я больше не боюсь вас.

— Как… что вы сказали, падре?

— Я говорю так, как подобает говорить с человеком, которого бог оставил и который уже не может устрашить. Ваше покровительство! Я хорошо знал, что эта невинная девушка — под божьим покровительством; но вы, вы дали мне почувствовать это с такой уверенностью, что мне нечего больше церемониться, говоря с вами о ней. Я имею в виду Лючию, — вы видите, что я произношу это имя с поднятой головой, не опуская глаз.

— Как! У меня в доме?

— Я чувствую сострадание к этому дому: проклятие нависло над ним. Вы увидите, отпрянет ли правосудие божие перед какими-то каменными стенами, отступит ли оно перед несколькими наёмными убийцами. Вы думали, что бог создал человека по образу и подобию своему, чтобы доставить вам удовольствие мучить его. Вы думали, что он не сумеет защитить его. Вы презрели божье предостережение! Вы осудили себя, фараон ожесточился сердцем подобно вам, — и господь сокрушил его. Вы не страшны больше Лючии, это говорю вам я, я — нищий монах. А что касается вас, то выслушайте меня… Настанет день…

До этого момента дон Родриго пребывал между бешенством и удивлением; изумлённый, он не находил слов; но когда он увидел, что начинаются пророчества, к бешенству его присоединилось смутное и таинственное чувство ужаса.

Быстрым движением он схватил грозившую ему руку и, возвысив голос, желая прервать зловещие пророчества, закричал:

— Убирайся вон, дерзкий мужлан, бездельник в сутане!

Эти слова, столь выразительные, мигом успокоили падре Кристофоро. Жестокое обращение и ругань уже настолько крепко связались в его представлении с необходимостью страдать и молчать, что, выслушав эту «любезность», он сразу утратил свой гнев и пыл и твёрдо решил спокойно выслушать всё, что дону Родриго угодно будет прибавить. А потому, мягко вызволив свою руку из когтей благородного дворянина, он опустил голову и остался недвижим, подобно тому как в сильную грозу колеблемое ветром дерево начинает расправлять свои ветви, как только стихнет ветер, и покорно принимает ниспосланный на него небом град.

— Мужик ты неотёсанный! — продолжал дон Родриго. — Ты судишь по себе! Благодари свою сутану, прикрывающую негодные твои плечи, только она тебя и спасает, не то я погладил бы тебя, как полагается гладить тебе подобных, чтобы научить разговаривать. На этот раз убирайся-ка подобру-поздорову, а там посмотрим.

С этими словами он повелительным жестом, исполненным презрения, указал на дверь напротив той, через которую они вошли; падре Кристофоро склонил голову и вышел, оставив дона Родриго в неистовстве шагать, измеряя поле сражения.

Когда монах закрыл за собой дверь, он увидел в том месте, где очутился, какого-то человека, потихоньку удалявшегося, скользившего вдоль самой стены, словно стараясь, чтобы его не заметили из комнаты, где происходил разговор; монах узнал в нём старого слугу, впустившего его в ворота. Он служил в этом доме, пожалуй, уже лет сорок, поступив ещё задолго до рождения дона Родриго в услужение к его отцу, который был человеком совсем иного склада. По смерти родителя новый хозяин разогнал всю прислугу и набрал новую. Однако оставил этого слугу как ввиду его престарелого возраста, так ещё и потому, что тот хотя и придерживался совершенно других правил и обычаев, но искупал этот недостаток двумя качествами: высоким мнением о достоинствах дома и большим знанием этикета, причём лучше любого другого знал как исконные его традиции, так и мельчайшие подробности. В глаза своему господину бедный старик никогда не посмел бы заикнуться, а тем более высказать открыто своё недовольство тем, что приходилось ему видеть каждый день; в присутствии других слуг он едва позволял себе процедить сквозь зубы отдельное неодобрительное восклицание, а те потешались над ним и порой доставляли себе развлечение, стараясь задеть в старике эту струну, чтобы заставить его сказать лишнее и послушать, как он станет прославлять прежние порядки этого дома. Его брюзжание всегда доходило до хозяйских ушей, неизменно сопровождаясь рассказом о том хохоте, каким оно было встречено, а поэтому и для самого Родриго служило лишь поводом для смеха, не вызывая, однако, ни малейшего гнева. Зато в дни приёма гостей старик становился важной и значительной персоной.

Падре Кристофоро мельком взглянул на него, поклонился и продолжал идти своей дорогой; но старик с таинственным видом подошёл к нему, приложил палец к губам и подал знак, приглашая его зайти в какой-то тёмный закоулок. Когда они очутились там, он сказал вполголоса:

— Падре, я всё слышал, и мне нужно поговорить с вами.

— Говорите скорее, добрый человек.

— Только не здесь. Избави бог, увидит хозяин… А я много чего знаю и постараюсь завтра прийти в монастырь.

— А разве есть какие-нибудь планы?

— Да, что-то тут наверняка затевается, я уже заметил. Но теперь я буду настороже и надеюсь раскрою всё. Предоставьте это мне. Да, мне приходится видеть и слышать такие вещи… страшные вещи! В хорошем же доме я живу! Но спасение души мне дороже всего.

— Да благословит вас господь! — С этими словами монах возложил руку на голову слуги, который, хоть и был намного старше, стоял перед ним, склонившись с сыновней почтительностью. — Господь воздаст вам, — продолжал монах, — не забудьте же прийти завтра.

— Постараюсь, — ответил слуга, — вы же ступайте скорее и… ради самого неба, не выдавайте меня! — С этими словами он, осторожно оглядываясь по сторонам, удалился через другую дверь в небольшую комнату, выходившую во дворик; убедившись, что никого нет, он вызвал во двор монаха, лицо которого красноречивее всяких словесных заверений давало ответ на последние слова слуги. Старик пальцем указал на выход, и монах ушёл, не сказав больше ни слова.

Человек этот стоял и подслушивал у дверей своего хозяина: хорошо ли он поступил? И хорошо ли поступил падре Кристофоро, похвалив его за это? Согласно общепринятым и неоспоримым правилам — это весьма дурной поступок; но разве данный случай нельзя рассматривать как исключение? И ведь бывают же исключения из общепринятых и неоспоримых правил? Вопросы важные, но пусть читатель, если ему охота, разрешит их сам. Мы не берёмся судить: мы удовлетворяемся простой передачей фактов.

Выйдя на улицу и повернувшись спиной к этому логову, фра Кристофоро облегчённо вздохнул и быстро стал спускаться вниз; лицо его пылало, — и каждому нетрудно представить себе, что он был взбудоражен и выбит из колеи как тем, что он слышал, так и тем, что наговорил сам. Но столь неожиданное предложение старика явилось для него сильнейшим подкреплением: казалось, само небо дало ему видимый знак своего покровительства. «Вот нить, — думал он, — нить, которую провидение даёт мне в руки. И в этом же самом доме! Меж тем как мне и во сне не снилось обрести её здесь! » Так размышляя, он поглядел на запад, увидел заходящее солнце, которое вот-вот готово было коснуться вершины горы, и понял, что день клонится к концу. Тогда он, хоть и чувствовал себя утомлённым и разбитым от всех происшествий этого дня, всё же ускорил шаг, чтобы успеть доставить какое ни на есть известие своим опекаемым и попасть в монастырь до наступления ночи, — таково было одно из самых существенных и наиболее строго соблюдаемых правил капуцинского устава.

Тем временем в домике Лючии возникли и подверглись обсуждению планы, о которых необходимо осведомить читателя. После ухода монаха трое оставшихся пребывали некоторое время в молчании. Лючия грустно готовила обед; Ренцо ежеминутно собирался уйти, чтобы не видеть её такой опечаленной, и всё-таки медлил. Внимание Аньезе, казалось, было целиком поглощено мотовилом, которое она заставляла вертеться, на самом же деле она обдумывала свой план, и когда последний, по её мнению, созрел, прервала молчание такими словами:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.